ПЕТР НИКОЛАЕВИЧ КРАСНОВ
LARGO
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
В сентябре, когда Портос был в Поставах, Валентина Петровна получила телеграмму из Вильны, что с папочкой случился второй удар и положение его безнадежно. Она сейчас же поехала с Яковом Кронидовичем к отцу. Застала она его уже в гробу. Вид мертвого отца в парадной форме, в густых, генеральских эполетах, при ленте, с, орденами, положенными на подушках вокруг гроба, в маленькой, бедной и тесной Виленской квартире ее поразил. Золото эполет и синий лацкан мундира, эмали и ленты орденов были таким противоречием с низким потолком, крашеным охрой полом и теснотою в комнате, когда приходили певчие и священник служить панихиды, что сердце Валентины Петровны разрывалось от жалости к отцу. Она тупо, сквозь вуаль траурной шляпы смотрела на покрытое кисеею лицо отца и ей становилось страшно.
«Все кончено», — думала она. — «И нет ничего. Ни Захолустного Штаба, ни гнедого раскормленного Еруслана, ни бравых ординарцев, ни вежливых офицеров... Теперь и папочки нет. Имя этому смерть!»...
Она боялась смерти.
Стоя над раскрытой песчаной могилой, слушая надрывное пение, она над закрытым и забитым гвоздями гробом уже думала не о папочке, а о себе. Ей казалось, что смерть приблизилась к ней, что это ей предупреждение за ее грех, за ее постоянную ложь. Ей было жаль самою себя. Она так еще мало жила. Ей так хотелось полной радости жизни. Последнее время, установив образ жизни веселящейся «барыньки», предпринимая каждый день что-нибудь такое, где издали, вполне прилично, на «законном» основании можно было видеться с Портосом, то у Саблиных на теннисе, то в Петергофе, у Барковой, катаясь в коляске по парку, то подле самой школы, у Скачковых в чухонской деревушке Вилози, где звенело пианино в маленькой избушке и дивный голос Лидии Федоровны разносился по всему Дудергофскому озеру, куда, ради музыки, охотно приезжал Яков Кронидович и где так просто и естественно, после занятий появлялся Портос, Валентина Петровна глушила упреки совести. Всегда на людях. Всегда в новом туалете, с улыбкой на расцветших щеках, она прикрывала хмель шампанской игры своей любви радостью развлечений. Теперь ей придется от всего этого отказаться. Траур! Она не пеняла за это на папочку. Он не был виноват. Но судьба!... Судьба была к ней жестока.
После похорон, где было много народа, были представители всех полков дивизии, она наслушалась комплиментов. Траур к ней шел. Ее расцветшее за пору любви тело все еще было тонким и стройным, глаза цвета морской воды под плерезами были громадны, и свежий румянец щек и яркость губ гасились черным цветом. Закрытая грудь была безупречна, и талия тонка и стройна.
«К чему эта красота!» — думала она. — «Она пройдет... И ее ожидает могила!»
Ее тянуло домой. В Петербург... К Портосу... Она знала, как он ждал ее, как желал! Но надо было остаться до девятого дня, помочь мамочке, уезжавшей доживать свой вдовий век в Полтавскую губернию к двоюродной тетке.
Разговоры о печальном будущем мамочки, ее слова: «дожить бы скорее, а там к нему, моему голубчику, Петру Владимировичу» — пугали Валентину Петровну. Они точно приближали и ее день смерти, а так жадно хотелось еще пожить... с Портосом...
Теперь при ее трауре, по крайней мере на полгода, что ей осталось? Музицировать по вторникам в замкнутом кругу избранных друзей, да ездить в закрытом черном платье на интимные семейные вечера с бриджем и скучными разговорами на злобу дня...
А жизнь тем временем уходила. Коротка была жизнь и каждый ее час казался драгоценным.
В девятый день, стоя на панихиде над свежей могилой с деревянным белым крестом и жестяной табличкой, она тупо смотрела в землю и мысленно вопрошала папочку: «папочка, скажи, — это грех?.. так лгать?.. любить Портоса?.. Папочка?»…
И ей казалось, что она слышит былой ласковый смех папочки... Того папочки, какой ей был всего дороже, папочки, командира Старо-Пебальгского полка. Говорил папочка на ее просьбу дать лошадей ей и Портосу из трубаческой команды: «Алечке все можно!.. Алечке все позволено!».. «Все можно?» — мысленно говорила Валентина Петровна. — «Все позволено?... И Портос?»...
Шумели кладбищенские сосны. Печально, надрывно пели «вечную память» охрипшие певчие и над могилой стояли только мамочка, Яков Кронидович, квартирная хозяйка и Валентина Петровна. Все было кончено. Время было уезжать по домам. Одинокая и заброшенная оставалась могила.
__________
II
В Петербурге Валентину Петровну ожидала радость. Портос был назначен адъютантом при штабе округа и оставался в Петербурге. Об этом просила Валентина Петровна генерала Полуянова — и Иван Андреевич, хитро улыбаясь косящими глазами и поднося к губам ее ручку, сказал: — «Могу ли я вам в чем-либо отказать?» — И устроил это назначение. Вернувшийся из Постав Портос бывал у Валентины Петровны очень редко, всегда по приглашению и всегда на людях, с другими гостями. Этим, по взаимному соглашению, усыпляли ревность Якова Кронидовича. Яков Кронидович получил звание профессора. Тяжелые предсказания Стасского не сбылись. И коллеги профессора, и студенты к нему относились отлично.
Он был счастлив... Почти счастлив. Насмешливо-покровительственный тон, усвоенный теперь Валентиной Петровной, его не раздражал. Правда, — холодок в интимной супружеской жизни стал как будто больше, но занятый наукой, лекциями, отдававший часы досуга музыке, Яков Кронидович с этим примирился. В 45 лет и он не был вулканом страстей, и тот тон сердечной любви и иногда трогательной чистой ласки и всегда полного к нему, к его вкусам и привычкам внимания был не плох. Он любовался своей Алечкой... Он знал, что она его и ничья больше, и ему было хорошо. Он даже забыл о «третьем перекрестке», о третьей страшной встрече с «плавильщиком душ»... Он много работал и, став профессором, сделался рассеянным и забывчивым.... Лишь иногда появлялось в доме что-то, что при большем внимании к домашней жизни казалось бы странным, но Яков Кронидович жил как бы вне дома и нигде не замечал ничего странного.
Не видел он ничего подозрительного в том, что у Валентины Петровны в спальной, на ночном столике, всегда стояли цветы... Четырнадцать белых далий и две золотистые мохнатые, в кровавых подтеках хризантемы... Их вдруг сменяли — и тогда, когда они еще были совсем свежими — пятнадцать белых и шесть пунцовых гвоздик... Всегда двух цветов — белых и каких-то других — цветных. — Но что тут странного: Алечка всегда любила цветы. В Захолустном Штабе их у нее всегда бывало много.
Раза два-три в неделю, утром, когда Якова Кронидовича не бывало дома, на кухню приходил мальчик из цветочного магазина «Флора». Он приносил корзину с цветами белыми и другими. Валентина Петровна сама выходила к нему и почему-то всегда волновалась. Дрожащими руками, сосредоточенная, нахмурив брови и что-то соображая, она отсчитывала цветы. Мальчик записывал, что она взяла, и уходил. Иногда экономная Таня скажет:
— Вы бы, барыня, не брали цветов. Те еще совсем хороши.
Валентина Петровна всегда смутится, покраснеет, точно растеряется и скажет:
— Ах, нет... Эти такие милые... Те… поставьте в столовую... или, знаете, выбросьте их. Астры, как постоят, всегда вода скверно пахнет...
— Да я, барыня, свежей воды налью. Ничего пахнуть не будет. У нас в Захолустном-то Штабе по две недели астры в воде стояли!
Яков Кронидович об этом не думал. Он был очень занят. Жизнь — и это не парадокс — поставляла ему почти каждый день мертвые тела. Стоя перед загадкой смерти, стараясь ее разгадать, он забывал про это обилие цветов. В спальне жены цветы, в столовой, в гостиной, везде букеты. Это было даже приятно. Надышишься тяжелым трупным духом в анатомическом театре — и так-то хорошо придти домой, где всегда свежий, точно оранжерейный запах, то тубероз, то гвоздики....
Потом, — это началось в октябре — стал Яков Кронидович, разбирая свою почту, находить между повесток и писем конверт без адреса, и в нем на листочке белой бумаги отбитые на машинке: «воскресенье три часа дня», или «среда шесть вечера».
Яков Кронидович возьмет бумажку, рассмотрит ее, наморщит лоб, стараясь вспомнить, что это такое... «Воскресенье — три»... «Да я воскресенье с утра и до шести пробуду в Петергофе... Там уездный врач на такое наткнулся, что ничего не поймет... Среда — шесть... Я с пяти на заседании совета. Мистификация какая-то»...
Он бросал бумажки в корзину и сейчас же забывал о них.
В эти дни — если бы он их помнил, — он находил Алю какой-то размягченной, милой, ласковой, в том ее новом вызывающе-насмешливом тоне, который ему нравился, и всегда окончательно недоступной.
— Нет, милый... у меня сегодня мигрень... Голова болит... Череп раскалывается, — скажет она ему с милой улыбкой.
И — точно: личико бледное, под глазами синеет веко, покрытое маслянистой влагой, и смотрит она уже черезчур спокойно и равнодушно.
— И правда, ложись. Отдохни... Ты и точно нездорова... — говорил он со своей милой и доброй улыбкой.
Она не ляжет... Подойдет к роялю и играет ему долго, долго... И он слушает и не может понять, что в том, что она играет.
Любовь… страсть... буря... счастье... или страшная мука!..
— Что ты играла? — спросит он. — Отовсюду понемного как будто?
— Да... Музыка, — вставая скажет она и безсильно опустит прекрасные руки. — А музыка — это ложь!.. Я просто лгала тебе. — Вздохнет.
— Ну... покойной ночи, мой милый.
Тихо подойдет, поцелует его в лоб и, неслышно ступая, пройдет, сопровождаемая левреткой. И слышит Яков Кронидович это оскорбительное щелкание запираемой на два поворота ключа двери ее спальной.
Он и без этого точно не придет!
__________
III
Мучительные иногда бывали ночи. Валентина Петровна, утомленная дневными ласками, вечерней игрой на рояле для Якова Кронидовича или с Яковом Кронидовичем, а более того — этой нудной и отвратительной целодневной ложью, уйдет к себе.
На ночном столике увядает букет «памяти».
Они всегда уславливались на самом свидании, когда встретятся снова, и эти цветы были лишь на случай перемены, для проверки и для памяти.
Он теперь не нужен больше. Завтра коричневый мальчик из «Флоры» принесет новый. Этот станет в столовой напоминать о прошлом.
Валентина Петровна простилась с Таней — теперь она раздевалась и ложилась одна. Таня увела Ди-ди.
— Укройте ее хорошенько. Так холодно сегодня. Она вся дрожит.
— Покойной ночи, барыня.
В спальне тихо. Мягко горела лампочка под темно-желтым шелковым абажуром на ночном столике. Подле цветы. Гвоздики. Их пряный запах кружил голову, мешал заснуть. Тело в блаженной истоме нежилось на мягких перинках. Все было так привычно. Думка под пылающей щекой, большая подушка сбоку. Чуть доносилось гудение города и казалось далеким.
«Портос любит мое тело. Только его. Музыка — прибавление. Может быть, даже лишнее... Развод?.. Это был бы выход. Ну, солгала, обманула, но и исправилась... Если я полюбила... по-настоящему полюбила»..
Да, его она любила «по-настоящему». Всего. Все в нем было мило. Она была его. Ему все было позволено...
«Нет, развод невозможен. Он убьет Якова Кронидовича, этого большого ребенка. Вот ему — тело мое совсем не нужно. И состарюсь я, и подурнею — он все так же будет меня любить, слушать мою игру, мой голос, любоваться моею душою, моим умом и баловать меня. Как я его, такого... покину... Скандал... Ну, скандал скоро забудут. Это теперь как будто даже и принято. Какая из дам нашего общества не имела двух, трех мужей... Но... Портос никогда не говорит о разводе?»
И вдруг точно что-то ей открылось. И это что-то было такое унизительное для нее, такое страшное, что она заплакала.
Она просто — любовница.
Это слово с детства казалось ей оскорбительным для женщины. В нем было нечто принижающее, несовместимое с «королевной», «божественной», «госпожей нашей начальницей». Она стала вспоминать то, что было сегодня, три дня тому назад... Да, Портос бывал груб... Это была ласковая грубость, но — грубость. Он не стеснялся при ней, — при... любовнице. Тогда это казалось милым — ведь она боготворила его. Он был особенный... Сейчас показалось оскорбительным. И будет день, когда он уйдет от нее, бросит ее, как всегда бросают... любовниц. Она не из тех, кто в таких случаях убивает. «Если не я — то смерть!»... Она просто жалкая заблудшая женщина. Жалкая самой себе...
Она вскочила. Когда это будет? Когда она подурнеет. В рубашке и босиком она побежала к зеркалу. Зажгла все лампы. Осветила всю себя. Слезы текли, текли и текли по щекам, подходили к углам пухлого рта, падали на подбородок.
«Нельзя плакать! Не надо плакать! Слезы долбят морщины.... Вот и то, кажется, между бровей»...
Она приближала лицо к зеркалу так, что оно потело от ее дыхания, и щурила прекрасные глаза. Нет, нигде не было морщин. Свежа была кожа, ярок румянец пылающих щек и быстро сохли на них слезы. Она спустила рубашку с груди. Хоть картину пиши! Все было свежо, все цвело, дышало счастьем, радостью любви, везде хранило следы горячих поцелуев, ощущало касания страсти.
«Живу!»…
Валентина Петровна возвращалась в постель, куталась в одеяло, переворачивала омоченную слезами «думку» сухой стороной и засыпала.
Она спала крепко. Потом проснулась. Ей показалось, что кто-то неслышно вошел в ее комнату и сел на постели в ногах. Не страшный... Она открыла глаза. Вся спальня была точно напитана ровным голубоватым светом. Но электрические лампы не горели, портьеры были наглухо задвинуты и далеко было до рассвета. Долга Петербургская октябрьская ночь. Мертвенно тих был город.
То ощущение, что кто-то сидит у нее в ногах, продолжалось. Она стала вглядываться, и все яснее и яснее стала видеть во всех мелочных деталях сидевшую у ее ног фигуру.
Это был папочка!..
Но папочка умер месяц тому назад. Это не смутило и не испугало в ту минуту Валентину Петровну. Она видела папочку таким, каким он был, когда она была дивизионной барышней, а он начальником дивизии в Захолустном Штабе. Он сидел в серой тужурке, так смешно называвшейся «укороченным пальто». Тужурка была расстегнута. Алые лацканы были четко видны. Под нею пикейный белый жилет с золотыми пуговками. Папочка смотрел на Валентину Петровну с любовью и жалостью. Он, верно, «там» все знал про нее — и он ее жалел. Он поднял руку и коснулся ее выпростанной поверх одеяла руки. Она не ощутила его прикосновения. Ни холодом, ни теплом не повеяло от него. Она не испугалась. Папочка гладил ее руку и смотрел ей в глаза своими серыми добрыми глазами. Ни грозы, ни упрека в них не было. Точно говорил: — «Алечке все позволено»...
— Папочка! — вскрикнула Валентина Петровна.
Папочка встал и вышел из комнаты. И, когда вставал, стукнули медные висячие пуговицы тужурки о деревянную спинку кровати. Сухой такой вышел стук.
Папочка прошел к двери и исчез за нею.
Только тогда стало страшно Валентине Петровне. Она зарылась с головою в подушки и тотчас же заснула.
Проснулась она поздно. Диди давно царапалась и визжала за дверью. Валентина Петровна встала разбитая, с тяжелою головою. И весь день преследовал ее сухой стук висячих пуговиц о дерево спинки кровати. Она вспоминала во всех подробностях все, что было ночью, и она не знала — снилось это все ей, или это был призрак?
Ей было страшно ложиться спать. Сухой стук пуговиц казался ей везде. Она уложила в кресло подле своей постели Ди-ди.
Но странно спокоен, тих и глубок был ее сон в эту ночь.
Точно унесла тень отца ее заботы и мучения совести.
__________
IV
В этот ноябрьский понедельник мальчик в ливрейном коричневом пальто «Флоры» утром принес пятнадцать веток душно пахучих, точно восковых тубероз и одну нежную орхидею. Очень дорогую. Валентина Петровна ничего не переменила в составленном кем-то букете.
В то время, как она устанавливала цветы на ночном столике — орхидею в высокую тонкую рюмку, а туберозы в розовую вазочку Розенталевского фарфора, задержавшийся в кабинете Яков Кронидович разбирал утреннюю почту.
Среди пакетов и бандеролей опять лежал точно кем-то нарочно подброшенный анонимный пакетик. Рассеянно, ногтем его вскрыл Яков Кронидович. Клочок наскоро вырванной, с неровными краями, точно газетной бумаги и надпись на машинке: — «понедельник, три часа дня»... и пониже: — «Кирочная, 88».
Указание адреса в анонимной записке смутило Якова Кронидовича. На этот раз он не разорвал и не бросил записки, но стал ее внимательно разглядывать. Кто-то — и таинственный кто-то — определенно назначал ему свидание и указывал место. Что как это судьба — тот «третий перекресток», о котором говорил плавильщик душ в Пеер Гюнте, что как это Стасский зовет его на третью встречу для последнего рокового объяснения? Но зачем Стасскому Кирочная? Его квартира на Моховой, и сколько раз у него там бывал Яков Кронидович?
«Понедельник»... — думал Яков Кронидович, — «да ведь это сегодня. Три часа? В два часа в совете, в Министерстве у Чернышева моста — очередное заседание. Я могу, положим, уйти с него. На повестке — вопросы, стоящие вне моей компетенции. Хорошо... я поеду туда к трем... А дальше? Кого искать? Кого спросить?.. Нет, это просто глупо»...
Но пытливый, трезвый, изощренный в работе ум Якова Кронидовича был такого свойства, что если бы он увидал призрак, — он подошел бы и ощупал его. Он узнал бы его природу. Записка была тоже призрак. Но призрак определенного места — Кирочная 88! — Он пойдет и осмотрит этот призрак. Узнает, кто там скрывается. Это было не любопытство, но жажда знания и еще… малая бравада — в смысле, конечно, «третьего перекрестка».
В пальто и галошах он прошел к жене. Он застал ее в столовой, в необычном насмешливо-ласковом настроении. Очень милом и радостном.
Она встала от чайного стола ему навстречу и, как всегда, поцеловала в щеку.
— Идешь уже, — сказала она. — Ведь у тебя заседание от двух?
— Да... Я в Академию раньше.
— Завтракать будешь?
— Нет, я там и позавтракаю. А ты что будешь делать?
Она села против окна за самоваром. Глаза цвета морской воды рассеянно устремились на окно, за которым тихий стоял туман. Она зябко подернула плечом.
— Не знаю... — сказала она. — Надо бы к портнихе... Да такой туман... Пожалуй, посижу дома. Позвоню ей по телефону.
— Вот и отлично.
— Как думаешь, когда кончится заседание?
Темные ресницы прикрыли на половину глаза, ставшие внимательными и острыми.
— Часам к шести, семи.
— Так поздно... Я подожду с обедом... Если не устанешь, — будем играть.
— Отлично.
Яков Кронидович хотел ее еще поцеловать. Очень красива была она в утреннем капоте и в чепчике на еще неубранных в косы волосах. Она угадала его желание. «Вот еще», — подумала она. — «Какие нежности!» Она взяла чашку и стала пить маленькими глотками чай. Яков Кронидович потоптался с секунду, поскрипывая новыми блестящими калошами по паркетному полу, и пошел из столовой.
«Ушел... и слава Богу!» — подумала Валентина Петровна, торопливо допила чай и, как только услышала, как хлопнула дверь и щелкнул американский замок, прошла в спальню.
Ее прическа и туалет в это утро были особенно тщательны. Для Портоса!.. Она угадала значение неожиданной присылки цветов. Сегодня, в три часа. Отлично! Она приняла приглашение. Ей было скучно дома. В такой туман!.. В такую темень! Там будет чудно! За спущенными наглухо тяжелыми портьерами, в сиянии электрических лампочек будет милый, веселый завтрак, игристое шампанское, икра, дорогие, редкие фрукты. Да... конечно... все это радости жизни, и зачем от них отказываться, если Господь их посылает? Жизнь так коротка! И Портос... Он умеет быть удивительно милым...
За завтраком дома, к огорчению Марьи и Тани, — она ничего не ела.
В третьем часу она позвонила Таню и прошла в переднюю. Сегодня она снимет надоевший ей траур. Он не к лицу ей, такой оживленной и счастливой сегодня. Она надела серого меха шапочку, опустила вуаль с большим узором. Заглянула в зеркало. Она и не она. Не узнаешь!.. С прошлого Благовещения не надевала она этой шапочки.
Таня по шапочке догадалась, что надо ей подать и достала из шкапа шубку из серой белки. Валентина Петровна села на ясеневый стул с высокой спинкой. Диди ласкалась к ней. Таня обувала на ноги серые высокие ботики, обитые белкой. Валентина Петровна подставляла ей одну за другою ножки и тихо под вуалью улыбалась. «Как он их снимать будет!.. Зацелует через шелк чулка ее стройные ножки. Да и стоит! Он это понимает!…»
— Прогуляйте, Таня, собаку…
— Когда вернетесь, барыня?..
— Не знаю, как задержит портниха. Часам к шести....
Она встала. Окинула себя сверху взглядом, ладонью сравняла серебристые складки на шубке. Совсем белочка!
— Не простудитесь, барыня, сиверко очень... Коленки-то совсем шубкой не прикрыты, — заботливо говорила Таня, любуясь своей барыней. — На извозчике, как поедете, полостью хорошенько запахните ножки-то…
Валентина Петровна улыбалась ее ласке. Она не поедет. Зачем? Еще рано. И всегда лучше немного опоздать, чтобы ее ждали. И недалеко вовсе. Ходьба ее согреет. Побежит по жилкам горячая кровь, ударит румянцем в щеки, сделает горячим и частым дыхание. А там...
— Прощай, Таня... На Диди попонку наденьте. Как дрожит она!..
Хлопнула, закрываясь, дверь.
Густой, липкий, буро-серый туман спустился над городом. Было совсем темно. Уже горели по улицам фонари, и от них к небу шли черные треугольники теней. Было тепло и сыро. Эти треугольники теней под небом, скрывшиеся в тумане верхи домов, пешеходы, скользившие точно призраки, — все казалось Валентине Петровне какой-то картиной взбалмошного кубиста. Она не узнавала своего милого Петербурга. По скользким и липким торцам она перебежала Невский. Мелькнули высокие лакированные офицерские сапоги на желтых колодках, выставленные в ярко освещенном подвальном окне сапожника Гозе. Узким коридором вправо ушел Гусев переулок с его одноэтажными особняками. На Бассейном трамвай с ярко освещенными окнами перегородил ей дорогу. Ей показалось, что в трамвае она увидала черную с оранжевым верхом фуражку Мариенбургских драгун. Она вздрогнула... Петрик?.. Нет, Петрик, — она знала это от Портоса, — лежал в госпитале в Ново-Свенцянах... Кто-нибудь из школы, приехавший на смену Петрику.
Она справилась у фонаря со своими маленькими золотыми часиками с бриллиантиками и рубинами вокруг циферблата — подарок Портоса — Якову Кронидовичу она сказала, что это ей подарил отец. Было без пяти минут три. Она пошла тише. На Кирочной, узкой, темной и грязной в этом месте, она, не глядя на номера, сейчас же нашла «тот» дом. Она перешагнула, чуть зацепив резиновой подошвой ботика за железный порог калитки. В подворотне было темно. Под тусклым фонарем висела белая доска с номерами и фамилиями жильцов, живущих во дворе. Против номера квартиры Портоса было пустое белое место. Так настоял Портос. Она толкнула дверь в подворотню. Узкая лесенка в два марша. Как всегда, ярко горело электричество. Чисто... тепло. Пахнуло духами его гарсоньерки. Лестничка шла только к нему. Дверь, обитая темно-зеленым сукном, показалась Валентине Петровне серьезной и строгой. Ярко и холодно блестели золотые пуговки. Темнело не выгоревшее место, где раньше была чья-то медная доска с фамилией. Она потянула за край сукна. Всегда в ожидании ее дверь была приоткрыта. Дверь не подалась. Она позвонила. Слышала, как задребезжал колокольчик и замолк. Никого. Она приложила ухо к двери. Уловила какой-то странный стук. Точно там, в квартире, рубили дрова...
Что он?.. Печку что-ли растапливает? — Какой чудак!... — Она позвонила еще раз.
Стук прекратился. Ей показалось, что кто-то подкрался к двери с той стороны и стоял отделенный только досками. Это был не он... Не Портос. Портос никогда бы не стал красться. Стало ужасно страшно. И быстро, быстро вдруг забилось сердце в ожидании чего-то неотвратимого.
— Портос! Это я... — негромко сказала Валентина Петровна.
Никто не откликнулся.
Было томительно тихо. Но она чувствовала, что кто-то стоял за дверью и так же, как она, слушал.
Она постояла еще минуту. Потом ужасный, кошмарный страх охватил ее и она бросилась вниз, выскочила в подворотню и побежала на улицу.
Туман стал еще гуще, и черные сумерки ноябрьского вечера свинцовой шапкой накрыли город. В десяти шагах пешеходы казались тенями. Издалека доносились частые звонки трамваев. Извозчики на пролетках подняли кожаные верхи. Шел липкий мокрый снег.
В страшной тревоге, — не случилось ли что с Портосом — Валентина Петровна быстро пошла по улице и чуть не наткнулась на Якова Кронидовича. Он шел не со своей стороны, а вдоль домов и, задрав голову кверху, разглядывал номера над воротами.
Испуганная Валентина Петровна пробежала, нагнув голову, мимо него и остановилась в тени у самого фонарного столба. Она следила за мужем. Она видела, как он долго в раздумье стоял у ворот «их» дома. Черная мерлушковая шапка совсем побелела от снега. Наконец, он решительно позвонил дворника.
Там что-то случилось... И что-то ужасное. Валентина Петровна почувствовала, что еще минута — и она от волнения лишится чувств. Она, шатаясь, дошла до первого извозчика и, влезая в пролетку, дрожащим голосом сказала:
— На Николаевскую, около Невского!
__________
V
Яков Кронидович в совете был очень задумчив и рассеян. Монотонно и скучно читал секретарь протокол прошлого заседания.
Один из членов внес поправку, и чтение протокола затянулось. Яков Кронидович не мог прогнать из своей головы мысли о странной записке. От кого она могла быть? Подозрение на Стасского он откинул. Не в характере Стасского, прямом и слишком резком, было писание таких анонимных записок... Но Якову Кронидовичу все казалось, что эти подозрительные записки должны непременно иметь отношение к тому, Дреллисовскому, делу... И вдруг — его точно осенило. «Да ведь это племянник Вася Ветютнев»... Он еще в Энске сказал дяде: — «прямо писать по этому делу остерегаюсь. Розыски делать буду. Осведомлять буду условно». — «Ну и осведомлял!» Все цифирные записки стали вдруг ясными. Вася находил свидетелей. «Еще недавно... Да, когда, бишь, это было?... Ну да.... на прошлой неделе... Вася писал, что он едет в Петербург. Писал, что свидание необходимо. Сообщит час и адрес... Конечно, Вася! И с чем-нибудь по тому делу! Интересно, однако, повидать его»...
Яков Кронидович не слыхал, как председатель обратился к нему:
— Коллега, вы ничего не имеете против внесения в протокол поправки Ступицына?
Председатель повторил вопрос.
— Задумались о чем-то, — сказал он. — Замечтались.
— Нет, — сказал Яков Кронидович. — Я озабочен. Я получил сегодня деловую записку, вызывающую меня к трем часам. Я колебался... А вот, пораздумав, считаю своим долгом поехать.
Он был необычно взволнован. Председатель и члены это сейчас же заметили.
— Что же, господа, отпустим Якова Кронидовича. Обойдемся без него, — сказал председатель.
— Конечно... на повестке ничего особенного нет, — раздались голоса.
— Я ко второй половине приеду... Мне тут одно дельце, — непонятно самому себе, почему он волновался, сказал Яков Кронидович. — Через час я буду обратно...
И это все не укрылось от членов. Слово «дельце» было непривычно для Якова Кронидовича и оттенило его волнение.
Секретарь просил подписать предыдущий протокол, и Яков Кронидович стал спускаться в большую прихожую. И швейцар, достававший ему калоши и подававший ему пальто, заметил, что Яков Кронидович был «как-то не в себе. Точно ему нездоровилось». Профессор приказал позвать извозчика на Кирочную.
С улицы номеров не было видно и Яков Кронидович, доехав до Знаменской, отпустил извозчика и пошел, отыскивая 88-й номер. Из ворот выскочила какая-то высокая, стройная женщина в сером и быстро прошла мимо. Яков Кронидович не обратил на нее внимания. Он в недоумении стоял у дома № 88. Дом был, как многие дома в Петербурге. Громадный, темный, тусклый, с двумя дворами и высокими флигелями внутри. Кое-где светились огнями окна. Крыша исчезла в тумане. Большие тяжелые, дубовые ворота были заперты, но калитка была открыта. Яков Кронидович постоял у калитки и стал звонить к дворнику.
Младший дворник, только что собравшийся приниматься за чаепитие и потому недовольный, что ему помешали, вышел к Якову Кронидовичу в рубахе и жилетке.
— Скажи-ка, милый, где здесь у вас остановился Василий Гаврилович Ветютнев?
Дворник почесал за ухом, сдвинув на бок собачьего меха шапку и раздельно, точно во что-то вникая, проговорил:
— Вя-тю-тнев... Нет... у нас такого нет...
— Может быть, он остановился у кого-нибудь из жильцов?..
— Все одно — знали бы... Без прописки никак невозможно. Да вот — поглядите сами на доску, может, кого и угадаете?
Дворник показал Якову Кронидовичу на тускло освещенную внутренним фонарем доску и ушел в дворницкую. Яков Кронидович подошел к доске. Против доски была распахнутая дверь, за нею ярко освещенная лестница. Она почему-то особенно врезалась в памяти Якова Кронидовича. Он стал читать фамилии: Козлов, Шульц, Репейников, Гладков, Васильев, Шлоссберг... Он понял, что это безполезное дело.
«Странный Вася», — думал Яков Кронидович. — «Дал адрес и не указал у кого?»
Дочитав до конца фамилии жильцов и, не найдя ни одной подходящей, Яков Кронидович в большой рассеянности вышел никем не замеченный из ворот и сейчас же скрылся в тумане сгустившихся вечерних сумерек.
«Какой это все вздор!» — думал он. — «Какой-нибудь шутник, гимназист какой-нибудь, просто так балуется, а я старый человек, дурака валяю». Но он в душе был доволен, что пошел. Ему показался призрак — он пошел на этот призрак и увидал, что ничего нет.
Раздумывая, размышляя о пределах между таинственным и глупым, между шалостью и предвидением, он шел в тумане пешком, не замечая улиц и позабыв о заседании. Он прошел мимо Знаменской; Надеждинскую принял за Знаменскую и очутился на Литейном. Извозчиков было мало. Все они были заняты. Медленно, непрерывно позванивая, двигались по рельсам трамваи, и их ярко освещенные окна проходили едва приметными желтыми пятнами. Пешеходы были редки. Город казался призраком и жуткое чувство тоскливого одиночества охватило Якова Кронидовича. Он брел в тумане, не узнавая улиц, и был точно вне времени и пространства. Мучительно давило виски. Прохожие становились все реже и казались тенями.
«А ведь в таком тумане и заблудиться не хитро. Джунгли.... Чистые джунгли — большой город... И сколько в нем ежечасно совершается преступлений»... Только выйдя на Фонтанку, Яков Кронидович немного опознался. На Фонтанке туман был так густ и темен, что не было видно ее тихих вод. Пароходы не ходили. Отсчитывая мосты и улицы, путаясь и ошибаясь, медленно, точно в кошмаре, или бреду подвигаясь по скользким от мокрого снега панелям, усталый, вспотевший и запыхавшийся Яков Кронидович после почти полуторачасовой ходьбы добрел до министерства.
«Здорово я блукал, должно быть», подумал он, глядя на часы в швейцарской, показывавшие шестой час.
— Заседают? — спросил он швейцара.
— Еще не кончилось, пожалуйте-с — сказал швейцар.
Яков Кронидович поднялся в зал заседаний.
— А, Яков Кронидович, вы-таки приехали, — сказал председатель. — Я на вас не рассчитывал. Но очень кстати... Скажите... Сколько времени надо, чтобы разделать труп?... Отделить конечности, голову, упаковать в свертки?
Яков Кронидович, казалось, не понимал вопроса. Он вытирал пот со лба. Налил в стакан воды и жадно выпил.
— То-есть, как это? — спросил он.
— Я вам поясню-с... Это все по делу, помните… инженера Гилевича... Убийство в Фонарном переулке.... Сколько лет прошло, а из министерства Юстиции принципиальный запрос.
— Да... вот оно что, — отдуваясь и садясь на свое место, сказал Яков Кронидович, — что же... опытный прозектор, с хорошими инструментами вам в час разделает... Ну, а Гилевич... инженер... он, поди, с непривычки повозился таки... — Яков Кронидович посмотрел на свои массивные часы. — Однако, — сказал он, — я у вас, поди, два часа украл.
— Это ничего, — сказал председатель.
Заседание продолжалось.
__________
VI
Валентина Петровна, шатаясь, держась за перила лестницы, с трудом поднялась к себе и позвонила. Как долго не открывали! И, как перед тою дверью, ее охватил ужас. Могильной тишиною веяло из-за двери. Наконец, послышались торопливые шлепающие шаги и дверь распахнулась в темную прихожую.
— Кто это? — испуганно вскрикнула Валентина Петровна. — Это вы, Марья?
— Я, барыня. Дома-то никого нету. Ермократ Аполлонович с утра уехали, Таня собачку повела прогуливать.
— Зажгите же свет!
— Ах, ты, какая я... Мне-то с темноты и не вдомек, что вам со света не видно.
Валентине Петровне наглым показался яркий свет электрической груши в матовом тюльпане. Вешалка с ее пальто, ротондами и шубками, точно живая, стояла перед нею.
Сидя на ясеневом стуле, она нетерпеливо ждала, когда Марья снимет с нее ботики. Такая она неискусная! Как он их снимал! Как, пожимая ее ножку у щиколодки горячей рукой и приподняв юбки, целовал ее колени... Что с ним случилось?... Где он?...
Сквозь полутемные комнаты она прошла в спальню. Зажгла только одну низенькую, на толстой бронзовой ножке — амур, сжимающий сердце, — лампочку с темно-желтым, приятным для глаз абажуром. Села в том кресле, что стояло у постели. Расстегнула богатое платье.
Но он там был? Он, или кто-то другой? Но кто другой мог быть там, когда никому не было известно их убежище, — кроме них двоих?
Она сидела глубоко в кресле, устремив глаза на окно. Портьера не была задернута, занавесь не была спущена. Свинцово-серым казалось окно. Обыкновенно, если смотреть в него, то за углом дворового флигеля, через голый садик, были видны фонари улицы. Туман был так густ, что сейчас ничего не было видно. Точно плотная серая подушка была прижата к окну со стороны двора. Город точно затих в каком-то испуге. Мелкий сыпал снег и таял на стеклах. Изредка было слышно, как, накопившись на переплете окна, тяжело падала на железный подоконник большая капля.
Сколько времени прошло — Валентина Петровна не знала. Она считала капли. Одна, другая, две сразу, и опять нет... и снова одна.
Кто же там был? Почему на ее призыв не открыл ей двери Портос и не заключил, как всегда, в свои объятия? А, если он был не один? Почему и зачем туда пошел Яков Кронидович? Кого там искал? Портос попал в ловушку!.. Петрика видала она в трамвае, или кого-то другого?
Ее била лихорадка.
Тишина спальни была ужасна. Маленький будильник в перламутровой оправе громко тикал на ночном столике! Страшное время шло неумолимо. И нельзя уже было остановить того неотвратимого, что надвигалось.
Все темнее становилось окно. Надо было встать и опустить штору, но было страшно вставать. Только так, совсем плотно прижавшись к спинке кресла, чувствуя себя кругом подле своих предметове еще кое-как можно было справляться со страхом.
Вдруг она услышала быстрые, четкие его шаги. Ясно, его звоном — он слегка наступал на репеек — позванивали шпоры...
Она нагнулась, схватившись рукою за ручку кресла. Ее глаза расширились. Сердце быстро, быстро билось в груди и делало больно.
Дверь медленно, точно сама собою раскрылась. В легком сумраке, в золотистом отсвете маленькой настольной лампы, в прямоугольнике двери, она увидела Портоса. Его лицо было мертвенно-бледно. Темно-каштановые волосы были всклокочены и сбиты. Они безпорядочными прядями упадали на синевато-белый лоб. Глаза были закрыты. Синий рубец лежал на шее. Портос неподвижно остановился в дверях.
— Портос! — крикнула Валентина Петровна.
Портос не шелохнулся.
— Володя!..
Фигура чуть заколебалась в дверях.
Необычайный страх охватил Валентину Петровну. Громадным усилием она заставила себя протянуть руку, схватила розового орлеца грушу и надавила на пуговку С ужасающею отчетливостью она услышала, как за двумя стенами, на кухне серебряной трелью залился колокольчик. Хлопая дверьми, побежала Таня и остановилась в столовой, не входя в спальню.
Прошло время.... Может быть, секунды... может быть, длинные, страшные минуты...
— Таня! — закрывая лицо руками, крикнула Валентина Петровна.
Фигура Портоса, стоявшая в дверях, медленно исчезла, точно растаяла. Валентина Петровна увидала бледную, едва дышащую Таню.
— Таня... Почему ты не входила? — прошептала, задыхаясь, Валентина Петровна.
— Я не могла войти, барыня, — трясясь всем телом, сказала Таня. — Господин Багренев стояли в дверях.
— Что?.. Что ты говоришь! — воскликнула Валентина Петровна и, вскочив с кресла, путаясь в падающем с нее платье, бросилась к Тане. В столовой, полной света, сзади Тани стояла Ди-ди. Она не подошла к хозяйке. Она стояла, повернув назад голову. Ее тощие уши были приподняты и стояли нервными, настороженными трубочками. Ее пасть была оскалена, шерсть на спине поднялась дыбом, и громадные глаза выражали несобачий ужас.
Валентина Петровна вздрогнула всем телом. Больше всего, казалось, поразила ее пустота на том месте, где она так отчетливо видела Портоса. Она стояла перед непостижимым, нездешним... Потустороннее было перед нею — и в этом потустороннем уже был Портос. В страхе туманна и неясна была мысль, но две отправные линии наметились в ней, два сопоставления: запертая дверь, непонятный стук в комнате, и встреча с Яковом Кронидовичем. Это было страшнее призрака. Потом, через какой-нибудь миг, что-то толкнуло в висок — то, что она переживала сейчас, было так нестерпимо, что не могла она дольше держаться. Таня, столовая, с ярко освещенным, пустым, еще не накрытым столом — все это во всей обыденности своей уже не успокаивало, но раздражало и пугало, все говорило о том, что между нею и ними что-то было и больше всего говорили об этом налитые ужасом выпученные глаза левретки.
Валентина Петровна сделала два неровных скользящих шага и упала на руки подбежавшей к ней Тане.
__________
VII
Петрик поправлялся медленно. Одиннадцать часов он был без памяти, и память возвращалась к нему очень постепенно. Из Постав его перевезли в Ново-Свенцянский госпиталь. Часами сидел он там, то в кресле госпитального сада, то у окна палаты и следил, как на его глазах медленно умирала природа. Пожелтели, потом побурели листья тополей и лип и вдруг налетавшие бури с дождем оголяли ветви. Все больше мертвых листьев валялось по дорожкам сада и гуще и прянее становился осенний запах их тления. В сухую погоду их сгребали в кучи и жгли, и едкий дым проникал в окна. Небо меняло окраску. Вылиняла его прозрачная голубизна и редко было оно без завеси облаков. Постепенно Петрику стали давать книги и, чем дальше, тем скорее и яснее возвращались к нему память и мышление. Точно он снова родился и рос с невероятной быстротой, вновь переживая детство, отрочество, юность...
К ноябрю он был совершенно здоров, — хоть сейчас на коня и перед эскадрон — все вернулось ему и лишь иногда, в минуты непонятного волнения, в его памяти образовывались как бы провалы. Вдруг — то несколько минут, то час и больше — он жил, как бы не сознавая себя, и ничего не помнил, что он в это время делал. Он спрашизал у других больных и с удивлением узнавал, что он ходил по садику, сидел в кресле, читал, даже разговаривал и вполне здраво. Он же сам ничего не помнил. Он сказал об этом врачу. Тот успокоил его. Это бывает. Мозг еще не вполне окреп и устает, а уставая, дает впечатленния забвения. Но рефлективно — тело его будет исполнять все, что нужно. Это не опасно, постепенно и это пройдет. Это: сны наяву...
Чем крепче становилось его здоровье и яснее мысль, тем отчетливее было сознание неизбежности как-то окончить дело с Портосом. Петрик не забыл того, что было в Поставской столовой накануне охоты. Напротив, каждая мелочь, слова, интонащя, жесты ему теперь вспоминались особенно ярко, и он сознавал, что это было начало, — окончание будет впереди. Он уже навел справки, и знал, что Портос в Петербурге на своей старой квартире, и он тщательно обдумывал, что ему надо сделать. То ему рисовалось дело таким, что его надо повести законным путем, через суд общества офицеров, через секундантов и разрешенную дуэль. И сейчас видел множество затруднений. Он был в Мариенбургском полку, Портос в Генеральном Штабе. Чей же суд будет разбирать их дело? Смешанный?.. Школьный?.. Суду пришлось бы все раскрыть, — и или рассказать про партию, что пахло, доносом, а Петрик самой мысли об этом не допускал, или напирать на оскорбление женщины, выдать, назвать «госпожу нашу начальницу»... Это никак уже не годилось. Петрику приходилось искать другие пути. Противные ему, незаконные…Он не думал, что Портос окончательно пал. Он все-таки был офицером! Он носил погоны, и эти погоны его обязывали. И он выработал два плана. Первый — дуэль без свидетелей. Они оба напишут записки о том, что решили покончить жизнь самоубийством. Затем в глухом месте дуэль до смертельного исхода... Второй — дуэль с одним свидетелем — Долле.
В Ричарде Долле Петрик был уверен. «Un pour tous — tous pour un» — для Долле, как и для Петрика, не было пустыми словами детской игры. Ричарду можно все открыть, Ричард не побоится взять на себя ответственность секундантства на неразрешенной дуэли и отсидки за это в крепости. Петрик решил, что самое трудное — переговоры с Портосом — он возьмет на себя. Поверстный срок и необходимость побывать в школе, чтобы получить документы и деньги давали Петрику сутки в Петербурге; в эти сутки надо было покончить дело с Портосом. Как? Чем?... Петрик этого еще не знал, но уже решил, что, взяв себя в руки, он поговорит с ним, обо всем: и о партии, и о «госпоже нашей начльнице», а там видно будет. Говорить же будет, как офицер с офицером.
Хмурым и кислым ноябрьским утром Петрик приехал в Петербург Он сейчас же явился в школу, представился по начальству, выполнил все формальности и, отказавшись от завтрака, поехал на Сергиевскую к Портосу.
Было сомнительно, что в эти часы Портос будет дома. Или на службе, или завтракает где-нибудь. Так и оказалось. Нарядный, хлыщеватый денщик, копировавший барина, одетый в серую ливрейную куртку, сказал, что «его блогородие раньше семи часов вечера дома не будут».
Выйдя от Портоса, Петрик взял извозчика и поехал на Кирочную в Гвардейское Экономическое Общество завтракать. На город упал туман и стало темнеть. На Литейном вспыхнули электрические фонари.
Вдруг обгоняя Петрика, из тумана выявился большой «Мерседес» Портоса и в нем Портос. Петрик приказал извозчику гнать за автомобилем. Лошадь понеслась вскачь. В тумане, все время стоявший, держась за плечо извозчика, Петрик скоро потерял из вида автомобиль. Однако он его сейчас же снова увидал. Автомобиль стоял у церкви Косьмы и Демьяна... Разогнавшийся извозчик проскакал мимо него.
Петрик хотел заворачивать назад, чтобы расспросить шофера, когда вдруг заметил Портоса. Портос шел пешком по Кирочной. Его фигура темным силуэтом маячила вдоль домов. Петрик остановил извозчика, бросил ему приготовленные деньги и побежал за Портосом.
— Капитан Багренев, — еще издали крикнул он, задыхаясь от волнения, бега, от густого тумана, глушившего все звуки.
В эту минуту Багренев быстро юркнул в калитку запертых ворот большого, серого дома. Петрик бросился за ним. Он пробежал темный проход ворот и очутился на небольшом асфальтовом дворике. Три крыльца флигелей выходили на него. На дворе Портоса не было. Все бегом, придерживая позванивающую кольцами саблю, Петрик прошел к одним дверям, вошел в подезд. Гулкое эхо по лестнице отразило его шаги. Петрик прислушался. Все было тихо. Он побежал к другому и третьему.... Нигде никого не было слышно. Точно не Портос, а его тень, призрак, вошел во двор и растворился в тумане.
Сдержав волнение, Петрик пошел обратно к воротам. Обитая кожей дверь вела в подвал. Над нею надпись — «дворницкая» и висячий на пружине колокольчик. Петрик позвонил. Дверь открылась, пахнув чадным паром. В ярко освещенном ее прямоугольнике появился парень в ситцевой розовой рубахе на выпуск, в черной жилетке с большой овальной медной дворницкой бляхой на ней, в штанах, заправленных в валенки. Увидав офицера, он снял с головы шапку и испуганно спросил:
— Вам чего?
— Послушай, братец, — сказал Петрик, — сейчас сюда вошел офицер, артиллерийский штабс-капитан Багренев. Это мой товарищ... Мне его необходимо видеть по экстренному делу.
— Мало ли здесь офицеров живет, — равнодушно сказал дворник. — Все академики... Ну, только такого я не слыхал... Багренева.
Петрик дал дворнику серебряный рубль.
— Ты не бойся... Я знаю, что он здесь... Я же его видел. Ничего тебе не будет, если ты скажешь.
— Сказывать-то не велено, — сказал, улыбаясь дворник. — Сами, чай, понимаете... Барынька тут одна, непутевая, к ним бегает... Ну и конечно, квартирка особенная... Мебель носили... Аккуратное гнездышко… хоть принцессу какую принимай...
Он ткнул пальцем на дверь, бывшую в воротах против дворницкой и скрылся в подвале. Тихо звякнул колокольчик над обитой кожей дверью. Медленно рассеялся прелый запах парного дыма. Петрик остался под воротами.
Он ожидал всего, но не этого.
Но как бы по инерции он открыл дверь и вошел на чистую лестницу, двумя маршами ведшую к плотно запертой двери, обитой грубым зеленым сукном. Ему послышался шум за этой дверью. Там была жизнь... Может быть — радость встречи?
Но совместить эту лестничку, ярко освещенную электрической лампой, эту дверь пошлой мужской гарсоньерки для тайных свиданий с «божественной», с «госпожей нашей начальницей» — он не мог. Это была другая. Может быть, тоже с золотыми волосами, интеллигентная, умная, образованная, но только не королевна сказки Захолустного Штаба!
Ломиться сейчас к Портосу было безсмысленно и безполезно. Портос не откроет. У него — женщина, все равно какая. Открыть нельзя. Да и... нечестно... Не по-офицерски. Ждать здесь?... А если... он увидит «госпожу нашу начальницу»?.. Это будет так ужасно, что представить себе этого Петрик не мог. Он вдруг почувствовал, что, как это с ним бывало в Ново-Свенцянском госпитал, в его памяти, в его сознании образовался провал. Что он во время него делал, где был, никогда он этого не узнает и расспросить некого — свидетелей не было. Он снова овладел собою, примерно через полчаса, или час. Он увидал себя на Бассейной. Как он очутился на Бассейной, что он делал все это время — он не помнил. Он даже забыл на мгновение о Портосе. Тупо болела голова. В висках... Он старался вспомнить, что было, и явь мешалась с вымыслом, с кошмарным сном, с тем, о чем думал и что воображал.
Мерно и звонко позванивая, подошел к остановке трамвай №16. Петрик вошел в него и сел на скамью. Сильно болела голова. Странно крутились мысли! Точно сейчас очнулся он от кошмарного сна. Будто та дверь открылась и он увидал Портоса. Бледное, страшное было у него лицо... Петрик душил его... Петрик посмотрел на свои сильные руки, стянутые коричневыми перчатками. Опять, как тогда, когда ехал он от Долле августовским теплым вечером, и смущал его своим вызывающим поведением матрос, — у него было подсознательное тяжелое чувство, что он поступил не так, как должен поступить офицер, Мариенбургский драгун, что над ним тяготеет гадкое дело...
Он ничего, однако, толком не помнил. Он ехал в трамвае — куда? он не знал. Зачем? как? и после чего? Петрик не сводил глаз со своих рук. Этими руками, непременно в перчатках, он будто и правда душил Портоса. Он снял перчатки и брезгливо спрятал их в карман.
Трамвай медленно подвигался в тумане, все вызванивая, чтобы не наехать на кого-нибудь. Петрик сидел мрачный, углубленный в свои думы. Наконец, трамвай остановился, кондуктор вошел и сказал:
— Рощинская улица. Дальше трамвай не пойдет.
__________
VIII
Петрик вышел из вагона. Было какое-то незнакомое, темное, безлюдное место. В тумане крутился и падал мокрый холодный снег. Петрик стоял на грязном, разбитом шоссе. Сзади него был высокий забор. С мокрых низких ветел, аллеей росших вдоль шоссе, глухо падали на грязную землю водяные капли. Петрик опять вошел в вагон.
— Однако я не туда попал, — сказал он кондуктору, — я поеду обратно.
Когда ехал назад, сознание постепенно прояснялось. Он узнавал улицы. В тумане, в гирлянде фонарей, казавшихся расплывчатыми золотыми шарами, узнал розовое здание и тонущую в клубах паров серую башню Московской пожарной части. Вспомнил манеж и урок езды Валентине Петровне. У Пяти Углов ярко светились широкие окна магазина братьев Лапиных. Он пересел на другую сторону и смотрел, как белым призраком показалась за высокой железной решеткой Владимирская церковь.
«Ничего не было», — подумал он. — «Да ведь я же все это могу проверить. Очень просто»…
Он вышел у Стремянной, пошел на Николаевскую и прошел к крыльцу «госпожи нашей начальницы». Швейцар в синем длинном кафтане, сидя, читал газету.
— Валентина Петровна Тропарева дома? — спросил Петрик.
— Дома-с, почти и не выходили... — сказал швейцар, поднимаясь с деревянного тяжелого стула. — И профессор сейчас вернулись. Прикажете позвонить?.. Должно быть кушать сейчас садятся.
— Нет... я… не хочу безпокоить.. передайте им мои карточки.
Теперь все было ясно. Как ему и говорил доктор — эти провалы памяти совсем не страшны. Просто — гулял по улицам... Оставалось побывать у Портоса на Сергиевской и кончить то, что ему так мешало! Был седьмой час. К семи Портос вернется, и они переговорят обо всем.
Портос еще не вернулся, но денщик ожидал его с минуты на минуту.
— Я дождусь его, — сказал Петрик. — Мне надо непременно видеть штабс-капитана.
— Пожалуйте в кабинет.
Петрик снял пальто. Денщик открыл электричество, и уютный кабинет Портоса с большими книжными шкафами мягко осветился. Петрик сел в кресло.
— Прикажете чайку? — спросил денщик. Петрик с утра ничего не ел. «Это» — подумал он. — «окончательно прояснит мне мозги».
— Пожалуй... Дай, — сказал он.
«Если этого не было», — думал он,— «то вот, сейчас откроется дверь и войдет живой Портос. И по душе, на чистоту, по-офицерски, они переговорят обо всем. И о Валентине Петровне и о партии».
Головная боль утихла. На Петрика нашло чувство душевной размягченности. Недавней злобы как не бывало. Не было невозможности простить Портоса. После кошмара, ему стало казаться, что Портос и не так уже виноват. Хвастал тогда — ужасно не хорошо.... Ну и вино тоже... И песни... И с партией можно кончить без доноса... а по-хорошему... Полученные знания... к сведению... Если он что проболтал, так и они тоже. Вот и выходит: баш на баш — квиты... Он встанет и скажет: «Портос я шел убить тебя... Я уже убил тебя в моем сердце — прости меня... Но дай мне просить это прощенье по-настоящему. Давай — переговорим обо всем.... Ты был большим подлецом тогда, когда хвастал своею связью с Валентиной Петровной»...
А вдруг это вовсе не Валентина Петровна? — мелькнуло в голове у Петрика... «Но он сказал: «жена профессора»... И тогда так глупо пел Парчевский: — «брюнетка жена — муж брюнет, к ним вхож белокурый корнет»...
Опять путались мысли. Ясность исчезала.
В углу на камине стояли мраморные часы. На пестром красноватом мраморе артиллерист на коне с банником в руке. Подарок Портосу артиллерийского дивизиона, где он служил. Часы били мелодично и раз и два. Все длиннее были отсчеты их ударов. Петрик прислушался: десять часов.
Денщик заглянул к нему.
— Не идет что-то их благородие, — сказал он.
— Да, вот что милый... Я знаю еще, где он может быть. Я проеду туда. А если мы разминемся, скажи его благородию, что я сейчас вернусь и прошу меня подождать.
Опять Петербургские, уже ночные улицы. Реже стал туман. Мокрый снег нападал на улицы, и они серебряными дорогами уходили вдаль. Лошади скользили на торцах. Черный след вился за колесами. Все падал снег.
Кирочная 88... Петрик сразу узнал дом, не глядя на номер. Дворник в стороне он ворот подметал с панели снег. Петрик быстро и незаметно вошел в ворота. Он подошел к высокой двери. Той двери. Она легко подалась и раскрылась по-прежнему. Ярко была освещена лестница. Петрик позвонил... Тишина ответила на короткое дребезжание колокольца.
Он позвонил еще и еще, и все напряженнее и страшнее становилась томительная тишина за дверью.
Никого не было.
Или, если и был там Портос, — то уже не живой, а мертвый.
Показалось, что холодом смерти веет, несет из-за двери. В дверные щели задувает покойником.
Петрик тихо стал спускаться.
В воротах он столкнулся с дворником.
— Долго разговаривать изволили с господином офицером, барин — сказал дворник.
— А?... что?... да так! — как-то испуганно сказал Петрик и проворно вышел на улицу.
Петрик опять поехал на Сергиевскую в надежде встретить живого Портоса.
Он уже тревожился за него. Денщик встретил его словами:
— Его благородие еще не вернулись, — и денщик был этим, казалось, обезпокоен.
— Я подожду.
— Пожалуйте-с!
Долгая, осенняя ночь тянулась безконечно. Петрик провел ее без сна, неподвижно сидя в кресле. Когда настало утро, он позвал денщика.
— Вот, что, милый, — сказал он. — Я больше ждать не могу. Я сегодня еду в полк. Мой отпуск кончается. Я едва поспею во время. Дай мне бумаги и перо, я оставлю их благородию записку.
Петрик тщательно написал: — «Милостивый Государь, Владимир Николаевич, — я был у вас. Я ждал вас целые сутки... Вы понимаете, что такие дела так не кончаются. Только смертью вы можете искупить... Ведь вы все-таки офицер!»...
Не выходило письмо. Сказать надо было так много. Написать — ничего нельзя. Все равно. Портос поймет. Петрик подписал — «Мариенбургского драгунского полка штабс-ротмистр Ранцев» и, не проставив числа, заклеил конверт, отдал денщику и в десятом часу утра, по первопутку, — за ночь нападало снега и подморозило — поехал в гостиницу за вещами, а потом на вокзал.
Он возвращался в свой родной полк, все предоставив судьбе и офицерской чести Портоса.
__________
IX
Валентина Петровна сейчась же и очнулась.
— Таня, — сказала она, — ты его видела?
— Очень даже видела, — сказала Таня. — Стоят в дверях, я и пройти не могу.
— Так... — медленно протянула Валентина Петровна. Она с мольбою смотрела на Таню. Глазами она просила у нее помощи, — Таня, когда ты пробегала через переднюю, там были его пальто и сабля?.. Ты ведь открывала же ему дверь?
Лицо Тани побледнело.
— Я думала, барыня, вы ему открыли — я думала: он с вами пришел.... Его пальто там не было... Господи!... Ужас какой!... Не случилось ли чего с Владимиром Николаевичем?
Валентина Петровна тяжело вздохнула. Ей казалось теперь все страшным в ее уютной любимой спаленке. Если бы пошевелился комод, или вдруг с треском раскрылись бы дверцы шкапа, — она бы не удивилась...
— Таня!... что же это?... Не покидай меня, Таня.
Несколько минут Валентина Петровна сидела неподвижно в кресле и смотрела на Таню, стоявшую у дверей. Диди успокоилась и ласково ворча, точно мурлыча, прыгнула ей на колени. Валентина Петровна гладила ее нежную шерсть. Это ее успокаивало.
— Барыня, — тихо сказала Таня, — накрывать на стол пора. Седьмой час уже. Кабы барин сейчас не вернулись.
Валентина Петровна подняла голову и долго, точно ничего не понимая, смотрела в глаза Тане.
— Да, — тихо сказала она, — барин... Верно... барин. Не оставляй меня одну, Таня! Мне так страшно!
— А мы вот что, барыня, пойдемте вместе накрывать... Так-то хорошо будет!
Таня хотела идти в столовую, через дверь, где только что стоял Портос, но Валентина Петровна движением руки остановила ее.
— Ах, нет, нет, — сказала она, — пойдем коридором.
В столовой все три груши большой висячей лампы ярко горели. Валентина Петровна с помощью Тани — руки плохо слушались ее — привела в порядок свое упадавшее платье, поправила прическу. Вид ловких, живых движений Тани, бойко гремевшей посудой, ее округлые, полные локти, молодой мускул мягко игравший под тонкой материей платья, белый чепец в каштановых волосах, — чуть уловимый, когда Таня была подле, запах живого, свежего, здорового, чистого, молодого тела, — все это постепенно успокаивало ее и теперь ее мысль уже тревожно билась около того, что с Портосом что-то случилось. И вспоминая страшный темный след на шее, непонятный и безобразный, Валентина Петровна, подражая Тане, перетирала посуду, раскладывала ножи и вилки, и эта работа развлекала ее. Она сознавала, что сейчас прйдет Яков Кронидович и возможно будет объяснение. Внутри себя она говорила: «я на все готова... Ну что ж…. И разрыв. Только бы жив и цел был Портос»...
Когда стол был накрыт, она все не отпускала от себя Таню.
— Барыня, на кухню надо пойти. Спросить, все ли готово у Марьи.
— Пойдем вместе, вдвоем.
— Барыня, — тихо сказала, возвращаясь из кухни Таня, — хорошо ли, что вы в этом платье?..
— Ах, да... Что же надеть?
Голова Валентины Петровны отказывалась думать в эти минуты.
— Пожалуйте, я вам дам ваше обычное черное платье... И очень уже вы бледны.
— Таня, только вы все лампы зажгите в спальной. — Валентина Петровна прошла за Таней и с удивлением смотрела, как Таня смело и спокойно распоряжалась в этой страшной комнате. Таня опустила штору, плотно задернула оконные тяжелые портьеры, подала Валентине Петровне то простое полутраурное платье, в котором всегда бывала дома Валентина Петровна, подала ей пудру, и Валентина Петровна привела себя в порядок — и было время. В прихожей была слышна тяжелая поступь и стук сбрасываемых калош на пол.
— Позвольте, я пойду помочь барину, — сказала Таня…
— Мы вместе.
И ложь, уже привычная, необходимый ей теперь ее «защитный цвет» — помогла ей принять безпечно-равнодушный вид.
— Как ты долго сегодня! — сказала она, подставляя щеку для поцелуя мужа.
— Меа сulра... Меа maximа сulра,
[ 38 ] — разматывая лиловый в черную клетку шарф, говорил Яков Кронидович. — Ужасный я стал дурак...Он шел за ней прямо в столовую.
— Можно подавать кушать? — спросила Таня.
— Да, подавайте, пожалуйста.
Яков Кронидович шумно сморкался.
— Не насморк ли у тебя? — сказала Валентина Петровна, садясь на свое место.
— В такой туман... а теперь еще и мокрый cнег.. не мудрено и насморк схватить. Ты не выходила?
— Н-нет... — чуть слышно сказала Валентина Петровна.
— И отлично, душечка, сделала. Ни извозчиков... ничего... И трамваи еле идут. А я пешком по всему городу гонял!
Таня поставила дымящуюся паром миску между ними, и Валентине Петровне тусклым через пар казалось лицо мужа.
— Где же ты был? — бледнея, спросила Валентина Петровна.
— На Кирочной?!.. вот где!.. Это от Чернышева-то моста!.. Семь верст киселя хлебать ходил.
— Да-а…
— Это пельмени?.. Мои любимые пельмени?... Я под них, пожалуй, еще рюмку водки хвачу. Налей, дуся.
Она чувствовала, что не в состоянии налить. Так дрожала ее рука.
— Налей сам.
Он со вкусом выпил водку и принялся за пельмени.
— За-ачем же ты ходил на Кирочную? — дрожащим голосом сказала она. — Какой горячий суп... Рот обожгла. Совсем не могу говорить.
— Чудные пельмени!.. Совсем по-Сибирски. Молодец наша Марья.
Ее ноги дрожали под столом. Ее всю бросало то в жар, то в холод. Он точно нарочно пытал ее. Несколько мгновений было молчание. Он жадно ел пельмени.
— Хочешь еще?
— Дай, пожалуйста. Проголодался я страшно. Я ведь не завтракал. Все из-за Кирочной... Написал мне кто-то... анонимно... глупый это обычай... Сегодня... в три часа на Кирочной... Я и подумал...
Он опять принялся за пельмени. Ей казалось, что то, что она испытывает, должны испытывать приговариваемые к смерти, когда им читают слово за словом приговор. Но там нет этих проклятых пельменей! Она боялась, что лишится сейчас чувств. Но она собрала все свои силы и, насколько могла, спокойно спросила:
— Что же ты подумал?
— Да... Вася... Ветютнев... Помнишь, я писал тебе из Энска?..
Она слушала его, а в голове назойливо долбила мысль «Видел он меня или нет?.. узнал или не узнал?»...
— Да... помню, — бледно сказала она.
— Так вот, я на него и подумал. Он с этим делом Дреллисовским совсем с ума спятил. Все боится мести... Ну, и, значит, приехал... и меня вызывал...
— Ты его нашел? — чуть спокойнee, овладевая собою, спросила Валентина Петровна.
— Ну... если бы да нашел!.. Кого там найдешь, когда он ни номера квартиры не указал, ни у кого остановился не написал. Черта лысого там найдешь! Чуть не сто квартир!
Она хорошо знала мужа. Он не лгал. Он не умел притворяться. Кто-то... Кто?.. Донес ему о их свидании, но не посмел назвать, а он, далекий от подозрений, подумал на Васю. Но все это было грозно и страшно.
Позвонили... Она вздрогнула. Швейцар принес визитные карточки Петрика. Она непременно хотела принять его, но Петрик уже ушел.
Она с трудом досидела до конца обеда. После обеда он целовал ее руку.
— Какая холодная, — сказал он. — Здорова ли ты? Спасибо за чудный обед.
— Совсем здорова... Скучно было. Одна да одна. Целый день одна.
— Не поиграешь?
Она чувствовала, что у нее пальцы не будуть слушаться. Просидеть с ним весь вечер вдвоем казалось немыслимым. Отговориться нездоровьем и одной запереться в спальной?.. Нет — На это у нее не было храбрости. И поздно уже. Она сказала, что здорова.
Она подошла к окну и отдернула портьеры.
— Какая ночь, — сказала она. — Как тихо... И сколько нападало снега!.. И тумана почти нет... Может быть это эгоистично с моей стороны... Ты же и так устал и продрог... Но... поедем куда-нибудь... в театр, или кинематограф?.. Тут есть совсем рядом... На Невском.
Якову Кронидовичу не хотелось выходить в холодную промозглую сырость. Но водка и хороший обед его согрели. Ему стало жаль ее. «Она молода — я стар... Если жены изменяют мужьям — виноваты мужья, что не умели их удержать от измены. Женщины — все равно, что дети. Им нужны игрушки и развлечения».
Он согласился.
— Только поедем туда, гдe не очень парадно, — сказал он, вставая и слегка, незаметно, потягиваясь. — И недалеко.
__________
X
Они провели вечер в Литейном театрe. Шла какая-то дребедень. Валентине Петровнe показалось неприличным, что на сцену выходил актер, загримированный всем известным генералом, и в полной формe. Он пел куплеты. Публика смеялась. Валентине Петровне это было неприятно. Ей казалось, что так могут посмеяться и над ее покойным папочкой. Впрочем, она мало что видела и слышала из того, что происходило на сцене. Она как бы отсутствовала душою. В антрактах, когда зрительный зал был ярко освещен, она внимательно осматривала публику. Искала Портоса. Она понимала, что это было слишком невероятно, чтобы он пришел, но как было бы хорошо увидеть его не призраком и, когда Яков Кронидович пойдет курить, — узнать, что-же там случилось. Ее мучила записка, полученная мужем.
Кто мог ее написать? Кто мог проникнуть в их тайну? Не до спектакля было. Яков Кронидович, напротив, детски радовался каждой шутке и весело посмеялся над неудачливым генералом. Его мундир на сценe не коробил.
Никого знакомых не было.
Возвращались под частой серебряной сеткой блистающего в фонарных огнях снега. Стук копыт и колес был приглушен. Морозило. Легко было дышать. Туман поднялся и соединился со снеговыми тучами.
Яков Кронидович робко намекнул о своем желании завершить прекрасный день. — Валентина Петровна решительно отказала. У нее разыгралась мигрень?.. Она так устала! Оставив мужа за самоваром в столовой — она ушла в спальню с Таней.
В спальной душно и сладко благоухали туберозы. Орхидея в рюмке казалась стройной и живой. Валентина Петровна позвала Диди. Левретка неохотно поднялась из своей корзинки в телефонной комнатке подле спальни и, потягиваясь и щуря сонные глаза, пошла к хозяйке. Валентина Петровна уложила ее в кресле подле постели и укутала своей, на заячьем меху душегрейкой. Не так страшно казалось с собакой. Она долго не отпускала Таню.
Она боялась призраков.
Хотела уложить Таню на диванчике, но — стало совестно, и она отпустила девушку.
Она не погасила лампочки у постели, оставила другую гореть на туалетном столике и легла в капоте. Так пролежала она всю ночь без сна. То закрывала глаза, то открывала, смотрела в потолок, потом нагибалась к собакe и нежно гладила ее по головке. Левретка ворковала, как голубь, точно говорила — «не мешайте мне спать», и круче сгибалась кольцом. Лишь под утро, когда уже в щель портьеры стала желтеть занавесь, Валентина Петровна погасила электричество и забылась недолгим сном.
«Чему быть — того не миновать», — была ее мысль, когда она засыпала, и с этою мыслью она проснулась.
В столовой часы гулко пробили десять. Таня звенела посудой. Диди сидела, скинув душегрейку, на кресле и смотрела прямо в глаза хозяйке.
Валентина Петровна взглянула на орхидею, на туберозы и вскочила с постели. В теплом халате и в туфлях на босу ногу она побежала на кухню. Не приходил ли мальчик в коричневой ливрее с букетиком цветов?.. Но на кухне никого не было. В ней стыл зимний, утренний холод и на бледно-желтом солнце блестели ярко начищенные кастрюли. Пахло самоварным смолистым дымком.
Кухонный, чисто отмытый стол был пуст. С него мягко спрыгнул Топи и пошел ласкаться к ногам Валентины Петровны.
Она вернулась в спальню и занялась своим туалетом. Она ждала или Портоса здесь, или свиданья с ним. Сегодня!.. Он был ей необходим.
Утром, она несколько раз под разными предлогами выходила на кухню. Все ждала мальчика из «Флоры». Раз даже спросила вернувшуюся с рынка Марью — не приходил ли мальчик? Сама понимала — спрашивать было напрасно, если бы мальчик приходил, были бы цветы. Их не было.
Якова Кронидовича, как всегда, не было дома.
Часов в двенадцать Валентина Петровна надела старую, маленькую шляпку и густую вуаль и сказала, что пойдет прогулять Диди.
Был великолепный зимний день. После вчерашнего грохота и треска мостовых казалось тихо, и громки были голоса прохожих и дворников, посыпавших желтым песком панели. В небе клубились туманы, и сквозь них солнце было желтое, и не больно было смотреть на него. Весело, обрадовавшись мягкому снегу, бежали лошади, и маленькие санки неслись, оставляя рыхлый, серебряный след. Мальчишки-школьники посреди Николаевской играли в снежки. Диди, обезумевшая от света, снега и холода, носилась взад и вперед.
Валентина Петровна отправилась в цветочный магазин «Флору». Она вызвала мальчика в коричневой куртке. Нет, того офицера, что посылал ей цветы, еще не было. Вероятно, сегодня уже и не будет. Он всегда бывал в девятом часу.
Валентина Петровна выбрала несколько больших белых разлохмаченных хризантем и поехала домой.
Надо было жить. Надо было лгать. Ее жизнь давно была ложью. Ехать на квартиру Портоса боялась. На «ту» квартиру — знала, что без приглашения напрасно. Там никого не могло быть.
Вчера, во время обеда, подали карточки Петрика. Значит, Петрик был здесь и это его она видела в вагоне трамвая. Не он ли помешал Портосу? Но, если он помешал вчера — сегодня были бы условные цветы и все объяснилось бы.
Она унесла туберозы из спальни. Она знала, что больше отказывать Якову Кронидовичу она не может.
Была тяжелая ночь. И долго после ухода мужа она лежала на постели навзничь и не могла отрешиться от кажущегося ей запаха трупа. Потом встала и до утра сидела в кресле у окна. Ее ноги стыли. Зябко куталась она в халатик и ни о чем не могла думать.
И прошло еще два дня. — Не было ни цветов, ни письма, ни самого Портоса. Она терялась в догадках.
У Якова Кронидовича были какие-то спешные и сложные дела. Он пропадал с утра до самого обеда... Опять с мертвыми телами!
На третий день утром, за чайным столом, она машинально развернула брошенную Яковом Кронидовичем «Петербургскую Газету». От газеты пахло типографской краской. Четко, по дуге, шла надпись названия. На первой странице стоял заголовок: — «Страшная находка». Она стала читать, сначала равнодушно, без внимания, потом с какою-то странною внутреннею дрожью.
По всему Петербургу были раскиданы части человеческого тела. В трамвае, на пароходе, в Летнем саду, на скамейке, на подъезде Окружного суда были найдены тщательно запакованные, — где рука, где кусок ноги, где внутренности человека. Куски принадлежали молодому мужчине, но кому, за ненахождением головы, определить было невозможно. Полиция сбилась с ног. Надо было отыскать, кто убит, где, кем убит и почему убит. Но даже место преступления не было обнаружено.
Валентина Петровна подняла глаза от газетного листа. Безсильно упали руки. Точно железным обручем сдавило голову.
«А что, если?..»
__________
XI
За обедом, Валентина Петровна протянула газету Якову Кронидовичу и сказала, нервно смеясь: —
— Ты читал?.. Какой ужас!..
Между ними, закрывая лицо Валентины Петровны от Якова Кронидовича, в большой мутно-лиловой копенгагенского фарфора вазе стояли те белые, лохматые хризантемы, что купила она на другой день после ужасного тумана. И Яков Кронидович не видел ее страшно бледного лица и в гримасу исказившей его деланной улыбкой.
Он прожевывал хороший кусок телячьей грудинки, и мягкие хрящики славно хрустели на его здоровых, крепких зубах. Она думала: как может он есть мясо, когда возится с трупами!
— А, как-же! Дело в моих руках. В анатомический театр уже доставили почти все тело. Недостает головы... и еще там... мелочей...
— Вот ты говорил как-то, — сказала Валентина Петровна, с трудом выдавливая из себя слова, — что твоя наука способствует раскрытию преступлений... Ну и вы... ты... узнали, кому принадлежит это тело?..
От ноздрей к ее рту легла глубокая брезгливая складка. Лицо было совсем белое. В глазах горел лихорадочный огонь. Но Яков Кронидович видел его сквозь крученые лепестки хризантем и ничего не замечал.
— Без головы, по неполному телу, определить, кто убит, почти невозможно... — Он был рад, что, наконец, его жена заинтересовалась его делом, его профессией и, как она сказала: — «его» наукой. — Однако, многое уже нами раскрыто.
Он опять захрустел хрящами. Она почти лишалась чувств.
— Например?
Он не столько слышал, сколько догадался, что она сказала.
— Мы знаем: — убит молодой двадцатипяти-тридцатилетний мужчина. Полный сил... Хорошо упитанный... Хорошего общества, ибо тело холеное, тщательно мытое... На руке след браслетки... Пальцы обрублены, и их не нашли... Верно были упакованы отдельно, или брошены так, в снегу затерялись... Убит в тот день, помнишь, когда был туман и я понапрасну искал Васю на Кирочной...
Он говорил это спокойно, почти весело. Ему доставляло удовольствие похвастать, как много уже раскрыла «его» наука и как потому она важна.
— Кто же убил? — спросила она ломающимся голосом.
Теперь и он заметил ее волнение.
— Но тебя это пугает, — сказал он. — Я привык, а тебе это неприятно слушать.
— Нет, говори... Это интересно... Точно в романе... С Шерлоком Холмсом.
— Наша полиция не уступит английской в деле уголовного розыска. Как по телу Ванюши Лыщинского мы определили, что мальчик убит евреями с ритуальными целями, так тут мы говорим, что убийца прекрасно знал анатомию... Это или прозектор, или студент, или, в крайнем случае, — мясник... Так славно разделан труп...
Он сказал это со вкусом. Она содрогнулась, но он опять не заметил. Таня, наконец, убрала эту ужасную телячью грудинку и сняла ее чистую тарелку — Валентина Петровна не притронулась к жаркому. Подали обсахаренные груши в рисе.
— Кто-то задушил его... И, должно быть, не удавил веревкой, а душил долго руками. И была борьба. И этот кто-то был очень озабочен сокрытием преступления. Все, чего касались его руки, все, что имеет индивидуальные признаки, им уничтожено. Но, вероятно, по обстановке, он не мог уничтожить всего, и вот разделал труп умелой рукой и разбросал по городу.
— Зверь, — прошептала Валентина Петровна.
— Нет, зверю никогда до этого не додуматься. Это человек... Положи мне, милая, еще рису. Ужасно вкусно сделано. И соус, верно, с мараскином.
— Хорош человек, — сказала Валентина Петровна, — накладывая на тарелку мужа рис.
— Человек очень умный и осторожный. И без предрассудков. Сделал он свое преступление с заранее обдуманным намерением. Куски тела тщательно запакованы в сахарную плотную бумагу, обернуты, кроме того, внизу вощанкой, и аккуратно перевязаны веревкой... Я говорил коллегам, шутя, если бы мне надо было послать из Анатомического театра в аудиторию или на Женские курсы кусок тела — я бы не сумел лучше запаковать. Теперь чины сыскной полиции доискиваются, кто и когда покупал бумагу и веревки... Да еще надо все-таки разыскать, где было совершено преступление... Тебе моя сигара не помешает?
— Кури, пожалуйста.
Таня, тихо ходя вокруг стола, безшумно прибирала посуду. В столовой с плотно занавешенным окном было слышно, как сипела у Якова Кронидовича во рту сигара. Сизые струи дыма тянулись под лампой и окутывали сложными спиралями лент хризантемы. Валентина Петровна не сомневалась, что эти страшные куски тела, найденные по всему городу, принадлежали ее Портосу.
Но кто его убил и почему?
__________
XII
Если Валентина Петровна, горячо и бездумно полюбив Портоса и так беззаветно страстно отдавшись ему, совершила преступление против верности мужу, против церковной и общественной морали, то те страдания, что испытывала она теперь, были ее искуплением.
Точно тупою деревянною пилою распиливали на части и разбрасывали по городу не тело Портоса, но ее тело, а она должна была молчать и улыбаться и вести тот образ жизни, какой вела и раньше. Принимать, бывать на жур-фиксах, слушать городские и политические сплетни, и играть на рояле.
Газеты сделали из этого убийства шум. И особенно старались об этом еврейский газеты, а таковых было большинство. Приближался день разбора дела Дреллиса и так важно было создать сенсацию и отвлечь внимание общества от их дела. Так же, как и в деле Ванюши, вместе с чинами сыска и следователями, по следам преступления кинулось множество добровольных сыщиков, так и тут газетные репортеры и корреспонденты наполняли столбцы газет кричащими статьями.
Эти статьи были пыткой Валентины Петровны. Она должна была говорить о них с равнодушной улыбкой, ужасаться, жалеть, негодовать, но ровно столько, чтобы не выдать себя.
Уже на другой день после их обеденного разговора она прочла то, чего ждала и в чем была уверена.
«Пропавший офицер», — стояло в заголовке. — «Деньщик штабс-капитана Б., проживавшего на Сергиевской улице, заявил по начальству, что его барин вышел в понедельник на этой неделе около полудня и, сказав, что вернется к семи часам вечера, до сего времени не вернулся. Не есть ли этот штабс-капитан Б. жертва преступления?»... — Она в этом не сомневалась.
А на другой день было подробное описание, как водили этого деньщика в морг, но он отказался признать в полуразложившихся кусках тело своего офицера...
И еще через два дня стояло: — «Тайна гарсоньерки на Кирочной улице»...
Валентина Петровна теперь не ходила на кухню справляться, не приходил ли коричневый мальчик из «Флоры», а кидалась к газетам. И сейчас сидя у окна в столовой, она дрожащими руками разворачивала еще сырой номер. На круглом столике стояли туберозы. Душен и прян был их аромат.
Дворник дома на Кирочной показал, что офицер и дама, бывавшие в специально снятой квартире, каждые два - три дня, как раз с того рокового понедельника, когда пропал штабс-капитан Б., там не были. Дверь в квартиру была вскрыта, в присутствии следователя по особо важным делам, чинами полиции. Корреспонденту «нашей газеты удалось туда проникнуть». И корреспондент, захлебываясь от восторга, что он первый дает газете сенсационное известие, описывал в том личном, коротко возбужденном тоне, каким тогда только начинали писать корреспонденты, то, что он нашел в роковой квартире.
… «Вхожу... Холодный запах удушливой гари поражает меня. Я откидываюсь к двери. Мне почти дурно. Следователь спокойно проходит через маленькую прихожую, где нет никаких следов верхней одежды. В большой столовой, в серебряной вазе гниет ананас. Стоят бутылки вина и ликеров. Нетронутые. Понюхал. Крэм-де-тэ. В спальне следы борьбы. Запекшаяся, затертая кровь на ковре и на полу. В большом камине груды пепла. Тут жгли все. Сукно, полотнища белья... Он весь завален остатками несгоревших вещей. Кругом грязь. Наклоняемся, осторожно в присутствии понятых, начинаем ворошить пепел. Мелькнуло что-то блестящее — коричнево-желтое. Мне послышался страшный запах паленого мяса и волоса. Показался гладкий, обугленный череп...
Валентина Петровна не могла читать дальше. Она откинула газету. В гостиной за дверью Таня подметала полы. Шуршала и стукала о пол щетка. Собака, играя, с лаем прыгала за ней. В столовой сипел, напевая длинную, уныло-уютную песню самовар. Кот лежал клубком на буфете. Пахло свежими булками и чаем. Было тепло и уютно. И так хорошо бывало и там, у того камина, где сидели они часами, переживая восторги любви. На них тогда смотрели красные обуглившиеся поленья и тихо рушились, поднимая искры. На столике были ликеры. Валентина Петровна и Портос были еще раздеты, и приятна была мягкая близость их тел, едва прикрытых бельем. Его голова лежала у ней на груди, и она перебирала, целуя, его густые каштановые волосы.
Та голова лежала теперь в том самом камине. Волосы сгорели. От головы остался череп — гладкий, жирный, блестящий, с комочком угля внутри.
... «Два золотых зуба со свежими коронками в глубине рта», — говорит следователь, ворочая в руках череп. — «По этой примете мы сегодня же установим, кто убит!..»
Да разве было сомнение? Медные пуговицы с орлами и пушками, обуглившаяся ткань золотой рогожки двух пар погон, — тут жгли и пальто и сюртук, кокарда от фуражки, недогоревший козырек, наконец, золотые часы-браслет, золотая цепь браслетки и кольцо...
Уже на другой день вся столица знала, что убит был штабс-капитан Багренев. Чины штаба, Офицерская Кавалерийская Школа служили по нем панихиды и предавали собранные останки погребению.
Валентине Петровне приходилось в меру показывать свою скорбь по убитом знакомом, друге детства, бывавшем у них в доме. Но на панихиду у ней не хватило духа поехать. Только каждый день ходила она во Владимирскую церковь и давала вынуть за упокой раба Божия Владимира.
Следствие шло быстрым темпом и газетные корреспонденции его опережали. Так всегда бывает при слабости власти, когда толпа овладевает правительственным аппаратом и улица врывается в тишину следовательских кабинетов. Искали убийцу.
Валентина Петровна читала лихорадочными, больными глазами, вглядываясь в строки, и каждый день ожидая прочитать и свое имя, или свои инициалы.
«Странное поведение штабс-ротмистра Р.», — читала она. Да, они установили, что в тот роковой понедельник штабс-ротмистр Р... зачем было скрывать за инициалами фамилию? — Валентина Петровна сейчас догадалась — штабс-ротмистр Ранцев, Петрик, был в третьем часу дня в этом доме и расспрашивал об офицере. Дворник сознался, что он показал ему квартиру и, по показанию дворника, этот офицер вошел в нее. Но далее показания дворника расходились с показаниями деньщика штабс-капитана Б. Его все продолжали помещать в газетах под одной заглавной буквой фамилии, хотя по похоронным объявлениям весь Петербург знал, что это — Багренев. Деньщик показывал, что штабс-ротмистр Р. заходил утром, сейчас после того, как его офицер уехал и справлялся о нем, потом зашел в седьмом часу вечера и до десяти сидел на квартире. Он ему еще и чай подавал. Дворник же показал, что офицер, вошедший в квартиру, вышел из нее только в одиннадцатом часу вечера. Он еще удивился, что тот так долго там был и разговаривал с ним. Или деньщик выручал офицера, или дворник не заметил, как офицер вышел раньше и вошел снова.
И в тот день, после обеда, во время молчаливого куренья сигары, Яков Кронидович сказал:
— Ты помнишь, Аля, Ранцев был у нас в понедельник с визитом. Нам за обедом его карточки подали. Я спрошу завтра швейцара, в котором часу он был и зайду к следователю. Это мой долг. И это очень важно.
— Как хочешь, — усталым голосом сказала Валентина Петровна. Ей казалось, что пилившая ее деревянная пила допилила до мозга — и она умрет. Не было больше сил выносить эту пытку.
Она читала потом о странном поведении офицера в трамвае, поехавшего за Московскую заставу. Там же говорилось и еще о какой-то записке, оставленной Р. на квартире Б. Очень странной записке.
Потом какой-то добровольный аноним сообщал о серьезной ссоре, бывшей осенью на охотах в Поставах между Р. и Б., едва не дошедшей до оскорблений и дуэли...
И в двадцатый день, когда Валентина Петровна вернулась от обедни, где горячо молилась за Портоса, она прочла коротенькую заметку, что, по распоряжению Военного Прокурора, штабс-ротмистр Р., в связи с делом об убийстве Б., арестован.
После этого газеты замолчали по этому делу. Как воды в рот набрали. Видно: — военное министерство, взяв дело в свои руки, припугнуло их и прекратило добровольный розыск репортеров и корреспондентов.
Валентине Петровне оставалось ждать, во что развернется этот страшный и так ей близкий процесс.
__________
XIII
Вот и опять две чистенькие комнатки в маленьком домике Адама Хозендуфта на Эскадронной улице. Как в тихий и сладкий приют вошел в них Петрик, после двух лет отсутствия. Осень глядела в небольшие квадратные окна низких покоев. Черна и глянцевита была отсыревшая земля фруктового сада и черные яблони распростерли над нею ломаные линии своих ветвей. На одной торчало забытое яблоко, красное, в коричневых пятнах, уже побитое морозом. Здесь в комнатах, где к его приезду хозяева на прежних местах развесили фотографии групп товарищей кадет и юнкеров, английские литографии скакунов и расставили немудрую мебель Петрика, все говорило о спокойном и уверенном прошлом, о мирной, как поступь машины, рабстве в полку, о солдатах, лошадях, огорчениях и радостях полковой жизни. К его приезду побелили стены, покрасили полы, и свежие половики пестрыми дорожками протянулись из двери в дверь. Мирно гудела растопленная печка и от нее шло чуть пахнущее смолистым ладанным дымком тепло. Здесь ожидали Петрика радости и заботы родного полка. Здесь «госпожа наша начальница», Портос, нигилисточка — были существами никакого отношения не имевшими к полку и совершенно ему чужими и лишними. Лисовский с деньщиком внесли сундук Петрика, и деньщик стал доставать и собирать мундир своего барина. Сейчас и являться командиру полка... а там эскадрон... Жизнь переворачивала новую страницу и, как нельзя было в ней заглядывать вперед, что будет, так нельзя было листать назад. От прошлого оставалось одно воспоминание: о школе, о скачке, о королевских охотах в Поставах, оставалась муть от знакомства с нигилисточкой и ее божьими людьми, острое чувство ссоры с Портосом и где-то в самой глубине притушенный, но не загашенный пожар сильной любви к королевне сказки Захолустного Штаба. И все это было, как главы прочтенного и потерянного романа. Будущее: — эскадрон и — что Бог даст!.. Настоящее — теплая благодарность к хозяевам, так хорошо его устроившим и так мило все для него прибравшим.
— Адамка, ваше благородие, — обратился к Петрику Лисовский, — спрашивал, могет он к вам зайтить с супругой?... Уж они так для вас старались... так старались... Чисто как родному сыну убирали...
— Да, да, конечно, — сказал Петрик, сбрасывая, пальто на постель. — Зови их сюда.
Почтенный еврей в широком, распахнутом на жилете засаленном пиджаке и с ленточным аршином, висящим на толстой шее, сейчас же появился в дверях. За ним показалась полная, благообразная еврейка.
— Здравствуйте, Адам! Добрый день, мамеле. Ну, как без меня жили-поживали?
Петрик за руку поздоровался с хозяевами.
— Живем по-маленьку, пан ротмистр. Вас честь имеем поздравить с приездом, с окончанием школы... И что я пану ротмистру буду говорить… Может быть, пану ротмистру это будет приятно, а может быть — так и нет... При нашей дивизии конно-пулеметная команда будет, и начальник дивизии очень хотят, чтобы пан ротмистр ею командовали. При уланском полку будет команда... И пан ротмистр знает, что сказал господин барон?
— Ну?..
— «Пхэ!» — сказал господин барон. «Пхэ! Пан ротмистр наилепнейший драгон и пан ротмистр не будет покидывать своего полка»... И я тоже, в свою очередь, сказал Суре: — «Суро, пан ротмистр есть преданный сын своего полка. Он его никогда не будет покидывать»... И мы в тот самый день решили с Сурой покрасить свежею охрою полы с панелями и белить стены. Потому что господин барон сказал: — «пхэ!»
Босая девушка внесла в соседнюю комнату кипящий самовар. Мамеле пошла распорядиться чаем. Она сняла чистую холстину с горячих, точно дышащих белых булок. На тарелке масло точило слезу.
— Пожалуйте, пан ротмистр. Чай уже готов. Я вам хлеба намажу, — сказала еврейка.
— Сами сбивали масло, Сара Исаковна?
— Сама для пана ротмистра убилам.
— А что же я не вижу Мойше, — садясь за стол, сказал Петрик. Сара Исаковна села за самовар и хлопотала с чаем, Абрам стоял в дверях спальни.
— Мойше!... И пан ротмистр не знает, что с Мойше? И пану ротмистру таки никто не писал? Так Мойше совсем человек стал! Мойше потшебуе быть вельки пурыц!
[ 39 ]. Как он надевал такого синего мундирчика с серебряными пуговками и серых бруков — сам папаша шил, — так я спрашивал себе: — «где этот шайгец? где этот хулиган? Ну, просто какого графа или барона я вижу перед собою!» Мойше уехал в Столин. И такого умный!... Просто первого ученик. Так это ж я пану ротмистру говору: — голова!— А Ревекка!
Мамеле тяжело вздохнула.
— Ой Ривка, — сказала Сура. — Большая карьера!.. Такой файн красавица. Ну только мне что-то не очень нравится. Пан ротмистр знает Ривка... Мне даже говорить такого совестно. Ривка-таки нас покинула... Ривка ушла к госпоже Саломон. Пан ротмистр еще не знает. Госпожа Саломон большое файне заведение открыла на Варшавской улице. Господа офицера очень одобряют... Ну, пускай господа офицера, пускай доход хороший... Она мне каждую неделю когда пять, когда десять рублей принесет... Свою книжку в кассе имеет, а только не совсем этого мне хотелось... Мене хотелось, чтобы замуж... И жених-таки был.
Сура заплакала. Абрам укоризненно качал головою.
— Ну и все будет, — сказал он успокоительно и твердо. — Так это же, госпожа Саломон... Это же временно... А там насоберет на книжку... Ну и замуж выйдет!.. С деньгами завсегда лучше... И у нея будут свои децки.
— С чего она так? — смущаясь и покраснев, спросил Петрик.
— Ну, с чего?.. Ну натурально от глупоты. С чего такое делают?.. Пан ротмистр знает... Файвеля Зайонца помнит? Сапожников сын? Ну, Файвель, пан ротмистр знает, через контору себе немножко в Америку уехал… Боялся... Солдаты... А ему аккурат и время. Написал ей, чтобы она деньги собирала, ехала к нему. Так это легко сказать!... сто долларов!. Это же двести пятьдесят рублей!... Это же надо долго!.. А тут госпожа Саломон!... Она же Ривка-то, пан ротмистр же помнит — такая себе файн красивая!.. Такая, даже, авантажная.. Так она, как пан ротмистр уехал, сто раз.. двести разов красивее стала.... Совсем теперь цымэс! ...
[ 40 ] А тут еще наряды... Цыганские песни…. Я рукой махнул... После поправится... Станет себе опять честной... Ну, Суро, пойдем.... Не будем мешать пану ротмистру... Ему надо сейчас до господина барона идти.Хозяева простились с Петриком и ушли на свою половину, плотно притворив дверь, обитую войлоком.
Петрик надел на себя собранный денщиком мундир с эполетами. Застегивая перевязь лядунки он смотрел на себя в зеркало и вспоминал Ревекку. Он помнил ее пятнадцатилетней девочкой, с большими, меланхоличными, точно не людскими глазами, откуда смотрела древность породы, с маленькими руками и длинными ногами, с необычайно белыми, красивыми, еще худыми плечами.
«Ревекка у госпожи Саломон», — подумал он. — «А ведь я могу ее там встретить?»..
Эта мысль была неприятна ему. Ревекка выросла на его глазах. Из грязной подростка-девчонки стала взрослой девушкой... Она казалась ему точно родной. И мысли, что ее можно увидеть у госпожи Саломон, показалась ему стыдной.
__________
XIV
Командир, полковник барон Вильгельм Федорович фон Кронунгсхаузен, по прозванию офицеров, барон Отто-Кто еще не кончил своего обычного обхода полка и присутствия на занятиях, и Петрик в ожидании его сидел в деревянной казарме канцелярии в комнате адъютанта.
Адъютант, штабс-ротмистр Закревский, товарищ Петрика, блондин с сухим, под англичанина бритым лицом, с подстриженными по начинавшейся тогда, преследуемой начальством моде, маленькими русыми усами, в защитном мундире в талию, с тонкими Скосыревскими
[ 41 ] аксельбантами, развалившись на стуле и играя их концами и гомбочками, смотрел на затянутого в парадный мундир Петрика, державшего на коленях каску с черным волосяным гребнем и золотым орлом и манерно грассируя, говорил Петрику.— Я на тебя любуюсь... Завидую тебе... Право... Я бы так не мог... Два года — по четыре лошади в день... ужас. С меня и одной довольно... Совсем оправился от ушиба?... Маленький шрам... До свадьбы заживет... В нашем-то полку — особенно... Да, твое дело колебалось... Начальник дивизии хотел, чтобы ты командовал пулеметною командою, которая формируется при уланском полку. Скучное дело, брат... Что твоя артиллерия... Двуколки... Колеса... Номера... Прислуга.. Тоска... Я понял, что это не для тебя... И повел интригу.
— Спасибо, Серж...
— Я, милый мой, всегда о тебе помнил... А приз, как он вышел кстати!... И вот при мне... После разбора маневров... Мы ведь в нынешнем году на самой немецкой границе были... На поле, при мне, когда Бомбардос взял нашего барона под руку и повел с собою, барон остановился и говорит: — «ваше превосходительство! Тот-то, кто кончил кавалерийскую школу... тот-то кто взял Императорский приз и разбил голову на охоте, должен командовать конным эскадроном, а не стрелять из пулеметов»... — Он широко взмахнул к границе, где видны были мундиры их пограничников, и продолжал, горячась, — «там, ваше превосходительство, Зейдлицу или Цитену, или фон Розенбергу
[ 42 ] не предложат командовать какими-то пулеметами... Там это понимают тонко! И я вас прошу мне не мешать командовать Высочайше мне вверенным полком!»— Так и сказал?.. — спросил Петрик. — А тот — что?
— Ты Бомбардоса знаешь. Он трус... Он суетится и лотошит и важничает тогда, когда за ним стоит эта нуда, этот момент из моментов Петр Иванович, а без него сейчас же потеряется. Он заговорил своим воркующим баском…
Адъютант стал подражать воркующему баску начальника дивизии.
— «Да я», говорит, — «барон, ничего не имею против. Как вам угодно... Я хотел только иметь в своей коннопулеметной команде лучших людей и лучших офицеров». Видишь, какого высокого о тебе мнения Бомбардос! Лучших!.. А? Это ты!.. Это о тебе!...
— Ты не боишься, что начальник штаба настоит все-таки на своем?
— Аbgеmacht!.. Сегодня уже приказ. Гусарского полка ротмистр Галаган назначен командовать пулеметами. В самый раз. Маленький, юркий... и кличка «Пуля»... Идеально вышло! Сногсшибательно! Теперь только «Отто-Кто» все не может решить — второй, или четвертый. Четвертый свободен, во втором Неклюдов женится, и барон уже сказал ему: — «тот-то, кто женится, не нужен полку!».. Он и сам это знает. Зданович его устраивает заведующим случной конюшней в Боброве. Самое место для женатаго!
— Серж!.. четвертый.... просительно сказал Петрик, лапкой протягивая руку к адъютанту и касаясь его рукава.
— Знаю, мой милый. «Отто-Кто» говорил уже — «нехорошо там, где был... Слабость проявит». — А я ему — зато всех унтер-офицеров насквозь знает.
— Спасибо, Серж... Что же он?
— Все еще не решил. Второй распущен очень, и он хотел, чтобы ты его подтянул.
— Серж!..
— Милый! Все знаю, все понимаю, все вижу — как кинематограф Патэ. И уверен, что настою на своем.
Он подмигнул Петрику и добавил:
— Хороший адъютант командует полковым командиром, а полковой командир командует полком, — что-то вроде этого и в руководстве для адъютантов Зайцева сказано.
Закревский похлопал рукою по толстой книге в черном матерчатом переплете.
— Нужна только минута, — сказал он.
В открытую дверь показалось толстое, бледное лицо полкового писаря.
— Ваше благородие, — шепотом сказал он, — командир полка пришли.
Закревский многозначительно подмигнул Петрику, схватил черный мягкий бювар с надписью золотом «к докладу» и, позванивая шпорами, вышел из комнаты. Тонкая струя дорогого шипра потянулась за ним.
Петрик обдернул на себе мундир и поправил кисть этишкета.
Минут через десять адъютант заглянул к нему. Его лицо теперь было холодно, важно и официально строго.
— Штабс-ротмистр Ранцев, — сказал он. — Пожалуйте представляться командиру полка.
В небольшом кабинете, с одним окном, выходившем на широкий грязный, черный, растоптанный лошадьми плац, с голыми разлатыми ветлами бульвара вдали, стоя ожидали Петрика — высокий, худой полковник, с бритым в морщинах лицом, с моноклем в глазу, с жидкими рыже-седыми волосами с пробором до шеи и маленький полный подполковник в черных бакенбардах на полном розовом лице, с носом пуговкой и добрыми улыбающимися глазами — Ахросимов, заведующий хозяйством. Насколько командир полка был типичным немцем — от головы до пят, настолько типичным русским был его помощник по хозяйственной части и хранитель полковых традиций — старший штаб-офицер.
— Пожалуйте-с! — сказал командир полка, едва Петрик показался в дверях.
Петрик вытянулся и отбарабанил уставным тоном, не моргая.
— Господин полковник, штабс-ротмистр Ранцев представляется по случаю окончания Офицерской Кавалерийской Школы и выздоровления после болезни.
— Адъютант! — приказ! — кинул барон и, протягивая руку Петрику, сказал: — поздравляю. Во-первых; — императорский приз... хотя и второй. Тот-то кто взял приз на четырехверстном стипль-чезе — тот достоин... достойный службист полка. Во-вторых, школа — тот-то кто!... Это важно... Это ученый вместо двух неученых... В третьих — так благополюшна отделались... Я знай. Я сам падал с лошадьми... с лошади — никогда... А главное поздравляю — вернулся в наш славний, славний полк. Ошень рад... Немного отдохнуть… Второй, или четвертый — я еще неделя думай.. И не думай жениться... большая глупость... Ошибка давай!... Никого не влюблен?
— Никак нет, господин полковник.
— Ну, смотри... Тот-то, кто служит — влюблен Государя Императора... Влюблен свой полковой штандарт!! Свой польк!!! И никого больше... Ну, садись, рассказывай нам... как падал?..
Петрик поздоровался с Ахросимовым, и все сели подле большого письменного стола, где в образцовом порядке лежали синие папки «дел», книги руководств и уставов, дневная рапортичка, и в особом лоточке подле большой хрустальной чернильницы перья и тщательно отточенные карандаши черные, синие и красные.
__________
XV
Эта неделя прошла, как прекрасный сон. Петрик делал визиты. По утрам ездил свою милую Одалиску, так приветливо нежным кобыльим ржанием встречавшую его всякий раз, как он приходил к ней на конюшню. Выпала пороша — и он с подполковником Ахросимовым, ротмистром Стрепетовым и поручиком Чеготаевым ездил с борзыми собаками травить в наездку русаков. Он был еще как бы вне полка. Его показали явившимся в полк, но не указали в каком эскадроне его числить и он остался в своем родном — четвертом. По вечерам он или сидел в собрании с офицерами, или дома подчитывал уставы и составлял программы и свои эскадронные расписания занятий.
Прошла неделя, прошло и восемь дней. Барон Отто-Кто все думал. То был понедельник и нельзя было в такой тяжелый день отдавать приказ о принятии эскадрона, то было новолуние, и Петрик уже начал немного томиться бездельем. В среду с вечерней почтой Петрик получил письмо. Это было редкое явление. Письмо было из Петербурга, и Петрик порывистым движением вскрыл его. От Портоса?...
Письмо было от Долле. Химик коротко сообщал ему о смерти Портоса. «Ты, конечно, знаешь из газет» — писал Долле, — «что наш бедный Портос жестоким образом убит на своей квартире свиданий. Он задушен руками убийцы». — Холодная дрожь пробежала по телу Петрика. — «Тело его», — успокоенно дочитывал Петрик, — «разрублено на куски и разбросано по всему городу. Голова сожжена в камине». Ничто из дорогих вещей, бывших на нем, не тронуто. Целью убийства был не грабеж. Предполагается — ревность. Я лично уверен, что Портос убит революционерами из мести, из боязни разоблачений и провокаций. Доигрался бедный Портос. Но этого надо было ожидать. Кто вступает в партию, — тот играет с огнем»...
Это ужасное известие о трагической смерти товарища детских игр развязывало, освобождало от больших забот Петрика. И прежде всего от смутного кошмара, от искания, что же было в туманный понедельник, когда случился у него провал памяти. Не он, но кто-то другой душил в это время Портоса. Петрик допускал — мало-ли что можно сделать при потере сознания — допускал, что в том состоянии ненависти и, пожалуй, ревности, он мог задушить Портоса, но рубить его тело на куски и рассовывать по городу, жечь его голову и вещи в камине — он не мог. Да и времени на это не было. «Провал» продолжался час, даже меньше — а потом Петрик отчетливо помнил трамвай, свое в нем путешествие, улицы в тумане, визит к Тропаревым и долгое сидение на квартире Портоса. И это облегчение от чего-то непонятного и страшного смягчило чувство, всегда внушаемое известием о смерти близкого, знакомого человека. Такая смерть Портоса обеляла, извиняла его в глазах Петрика в главном — в принадлежности к партии. Портос пошел в нее с целью предать ее — это было не по-офицерски, не по «мушкетерски», это было доносом, фискальством, чего не допускала закаленная в кадетском корпусе совесть Петрика, но это не было государственным преступлением. За это брезгают человеком, не подают ему руки, но не убивают его. Смерть Портоса, как-то очищала в глазах Петрика и Валентину Петровну. «Божественная, госпожа наша начальница» — оставалась в сердце Петрика прежней королевной. Петрик понимал, как должна была страдать «божественная». Какие муки и страх испытывать.
Смерть Портоса развязала все узелки его жизни, отодвинула, сняла все то темное, неприятное и страшное, что оставалось за Петриком, теперь была одна сплошная радость любви к полку — и ожидания эскадрона!
А когда через два часа после прочтения этого письма в комнату без доклада ворвался сияющий денщик, а за ним показалась масляная физиономия Лисовского уже с черной «запасной» нашивкой на черном с оранжевым кантом погоне, когда денщик протянул ему желтоватый лист с тусклым оттиском литографских чернил полкового приказа и, задыхаясь от счастья за своего офицера, сказал:
— Ваше благородие, честь имею поздравить... — он фыркнул и шмыгнул носом от радости, — с эскадроном.
И Лисовский, весь радость и восторг, из-за его спины договорил:
— Нашим... четвертым!!... В эскадроне-то.. все... так рады!.. — все думы, все заботы, вся печаль и воздыхание по так страшно погибшем товарище улетели из его головы. Молнией мелькнула успокаивающая оправдывающая мысль: — «да разве мы все не смертны? разве я тогда не мог в Поставах упасть и не встать? Каждому своя судьба!» — и как завершение всего, как точка, как аминь, как стук земли по гробовой доске была короткая, как мысль, молитва: — «Господи, помяни во царствии Твоем раба Божия Владимира и помилуй и прости его».
И потом была уже одна сплошная, глубокая, чудная радость.
У лампы с зеленым абажуром, на столе с уставами был разложен приказ. Денщик и Лисовский стояли за спиною Петрика. Их крепкий солдатский запах, дегтя сапожной смазки, махорки и конюшни чувствовал за собою Петрик. Этот запах ему не был неприятен. Он слышал их напряженное дыхание, а сам по привычке, от доски до доски, читал приказ:
— «Приказ 63-му лейб-драгунскому Мариенбургскому Е. И. Величества полку. 18 ноября 1911 года. № 322. Дежурный по полку корнет фон Боде. Помощник дежурного прапорщик Забородько. Караул от эскадрона Его Величества»..
Толстый палец со тщательно промытыми складками кожи, совсем белой, протянулся из-за плеча Петрика, перевернул страницу и Петрик услышал радостный голос денщика:
— Ваше благородие, вот тута почитайте-ка! Палец показал уже замазанное чьим-то грязным пальцем место. Там значилось: — «§ 16. Временно командующему 4-м эскадроном штабс-ротмистру Волынцеву сдать эскадрон прибывшему по окончании курса Офицерской Кавалерийской школы к полку штабс-ротмистру Ранцеву, коему принять эскадрон на законном основании. О сдаче и приеме мне донести. Справка...» — и стояли статьи и пункты соответствующих приказов по военному ведомству.
Он — эскадронный командир!... Лихого четвертого!... Штандартного!...
У Петрика спирало дыхание от волнения. Он с трудом мог написать записку Волынцеву о том, что во всем согласно с соответствующими статьями устава Внутренней службы, он, завтра в 9-ть часов утра, будет принимать эскадрон.
И до утра он не спал. То закрывал глаза и тогда картины самых блестящих конных атак, которые он поведет со своим четвертым на немцев рисовались ему, то он видел, как он падает убитый во главе своего эскадрона и командир полка приказывает его накрыть штандартом и говорит, — «какая славная смерть!..» То он видел себя с Георгиевским крестом, с рукою на перевязи, — так — шуточная рана, — возвращающимся с войны и почему-то идущим через Захолустный Штаб. Впереди далеко трубачи играют марш, а на балконе стоит Валентина Петровна, прекраснейшая из прекрасных, госпожа наша начальница — и она не жена его — в их полку не место женатым — но она горячо его любит и восхищается им... То открывал глаза и в темноте комнаты, куда чуть проникал отраженный отсвет снега, шедший сквозь жидкую белую холщевую штору, да трепетное мигание погасающей под образом лампадки, перебирал всех тех унтер-офицеров и солдат, всех этих рыжих лошадей, кого он так хорошо знал.
Отныне это были — «мои унтер-офицеры!... мои люди!!... мои лошади!!..»
Сознание ответственности за всех них заставляло быстро биться его сердце. Он не мог заснуть. Вспоминал «отвинтистов», социалистов, просто тупых лодырей и лентяев — и думал — «в моем эскадроне таких не будет... не может быть. Я воспитаю мой эскадрон в вере в Бога, преданности Государю и любви к нашей Великой России...»
И сжималось сердце. Останавливалось дыхание. И опять вставали в памяти лошади, не идущие на препятствия, боящияся чучелов, закусывающие железо мундштуков и уносящие из строя...
«У меня не будет таких... Возьму на корду. По школьному отработаю в руках... Сам!...»
И не мог спать.
Завтра!
Косой, очень бледный, скромный луч солнца вдруг зазолотил штору и надо было вставать.
Завтра наступало.
__________
XVI
Это была чудная сказка. В детстве того не бывало. Вот... разве производство в офицеры могло сравниться с этим.
Ровно в девять — минута в минуту. Петрик знал: «l
’éxactitude est la politesse des rois» [ 43 ] — а он становился маленьким королем в своем эскадроне. Ровно в девять открылась дверь на тяжелом блоке в большую казарму четвертого эскадрона, и Петрик в парадной форме, в каске, при эполетах, в золотой перевязи, при сабле, вошел в эскадрон.Он услышал команду: — «смирно!...»
Это скомандовал Волынцев.
Перед ним предстал, точно из-под земли выросший бравый унтер-офицер Солодовников и четко, титулуя его уже, как эскадронного командира, отрапортовал: —
— Ваше высокоблагородие, в 4-м эскадроне 63-го лейб-драгунского Мариенбургского Его Императорского Величества полка происшествий никаких не случалось... Эскадрон построен для опроса претензий!
В тоне рапорта Петрику послышалась необычайная торжественность, радость и будто поздравление. «Милый Солодовников!» — подумал Петрик.
И пока шел рапорт, сзади, за спиной дежурного, мерно звучали команды.
— Эскадрон!... для встречи!... Шай на кра-ул!
С лязгом вылетели из ножен сабли, сверкнули в солнечном луче и стали отвесно. Тихо колебались новые, светлой кожи темляки под солдатскими кулаками. Опустились к левому носку острия сабель офицеров, стоявших перед взводами, и штабс-ротмистр Волынцев медленно и важно, держа руку «под-высь» и саблю чуть откошенной назад, пошел к Петрику с рапортом.
После его рапорта Петрик сразу увидал весь свой эскадрон. Он стоял против него и лица солдат и офицеров были повернуты к нему. Горделив и красив был лихой поворот головы, с приподнятым подбородком, с левым ухом у воротника. Суровыми казались свежие лица под медью окованными козырьками черных касок с гребнями из конского волоса. Этишкетные шнуры украшали скромный покрой темно-зеленых мундиров. От касок веяло Суворовскими временами, днями Праги. Из-под козырьков не мигая смотрели славные серые, голубые, карие и желтые глаза. Молодые, чисто вымытые лица были розовые с ярким румянцем здоровья.
«Мои драгуны».
Петрик медленно, в сознании важности минуты, подходил к ним.
Перед серединою первого взвода поручик Петлицын — «пупсик». Милый, славный «пупсик», кумир «барышень» заведения госпожи Саломон и предмет обожания Столинских гимназисток.
Как он серьезен, милый «пупсик». Да ведь он и не «пупсик» сейчас. Он — заведующий разведчиками эскадрона. Он то, чем был два года тому назад сам Петрик. Бархатные брови нахмурены и мягкие русые усы красиво закручены кверху и распушены à la Вильгельм.
«Мои офицеры!»
Петрик уже у левого фланга первого взвода. Левофланговый унтер-офицер Карвовский крепко зажал эфес сабли и видно, как под гардой наморщилась свободная перчатка. Петрик его учил новобранцем. Петрик его готовил в учебную команду. Рядом с ним тоже старый знакомый — правофланговый второго взвода — унтер-офицер Рублев. Из-под каски сияют серо-голубые Новгородские глаза. Чистое лицо в солнечном луче сверкает розовыми тонами здоровья и молодости. Какой он красавец — эскадронный запевало!
«Мои унтер-офицеры!» .
И важно и вместе с тем с вырывающимся из-под этой важности несказанным счастьем обладания этим прекрасным эскадроном, вырвалось у Петрика: —
— Здорово, лихой четвертый!...
Мерно, враз, сдержанными, как всегда отвечали в казарме, голосами, драгуны ответили: —
— Здравия желаем вашему высокоблагородию.
Гулко раздалось эхо из-под арок второго полуэскадрона. Загудел железный абажур висячей керосиновой лампы над головою Петрика.
Из-за середины эскадрона показалось славное, красивое, русское, знакомое лицо вахмистра Гетмана. Нельзя было не залюбоваться им! Он уже подпрапорщик — и золотом сверкает его покрытый галунами погон. Золотые и серебряные шевроны горят на рукаве в солнечном блеске, идущем из окна. Рыже-русая борода лопатой выходит из-под бронзовой чешуи подбородника каски. Вся в мелких завитках, чисто промытая и промасленная, точно прочеканена она золотыми нитями. Серые глаза смотрят прямо в глаза Петрику. В них и ободрение, и восхищение, и радость, что Петрик принял их эскадрон. Свой офицер! Кого вахмистр Гетман помнил еще безусым корнетом. Точно говорили эти глаза: — «ничего, ваше высокоблагородие, управимся!...»
— Здравствуйте, вахмистр!
И так же мерно и мягко, как отвечал эскадрон, ответил вахмистр:
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие!
«Мой вахмистр!»
Петрик шел вдоль эскадрона, не чуя под собою ног. Он плыл, несся в каком-то прекрасном колдовском сне. Сзади него, опустив саблю острием к носкам, шел Волынцев. Так дошли они до левого фланга. Дальше видна была у стены большая икона св. Георгия Победоносца. Прекрасный серый конь взвился на дыбы над коричнево-зеленым чудовищем змея. Покровитель эскадрона смотрел на Петрика из-под стекла, отражавшего пламя зеленой лампады. Петрик вспомнил, как балагур Пупсик как-то сказал, что надо бы написать св. Георгия на рыжем коне в масть полку и как, молча, строго посмотрел на Пупсика старый вахмистр Гетман, но ничего не сказал.
— Что ж, — обернулся Петрик к Волынцеву, заглянув еще и с левого фланга на равнение задней шеренги и на линию замыкающих унтер-офицеров, — сабли в ножны и к опросу претензий.
Офицеры и унтер-офицеры стали отдельно. Шеренги эскадрона разошлись на два шага и стали друг против друга широкой улицей. Петрик пошел по ней. Это была пустая формальность. Разве могли быть претензии в их Мариенбургском Его Величества полку!? Жалованье и аммуничные выдавались в срок и «папаша» Ахросимов строго следил, чтобы к 5-му числу все требовательные ведомости были представлены в хозяйственное отделение полковой канцелярии. Денежные письма не задерживались ни на час, пищу пробовал ежедневно сам эскадронный и почти каждый день барон Отто-Кто. И, хотя был он немец, Вильгельм Федорович, но был большой знаток в борще с бураками, ленивых щах и грешневой каше. И беда, если она недостаточно упрела! А как положит четыре «порции» вареного мяса на весы, поставит фунтовую гирю — беда, если фунтовая гиря перетянет... Заявить претензию при таких условиях — скандал на весь полк! Это понимал самый последний нестроевой драбант. Рассказывали, что некогда смазливый мальчишка, корнет Мусин, на опросе претензий Корпусным Командиром заявил претензию «на красоту», за что и вылетел с треском из полка. Скверный и старый анекдот!
Петрик шел между шеренг и слышал, как по два-три голоса, точно с каким-то испугом отвечали ему: — не имеем... не имеем... не имеем!...
Потом эскадрон разошелся по койкам. И пока драгуны снимали каски и переодевались из парадных во вседневные мундиры, Петрик прошел в помещение второго полуэскадрона. Там на длинных столах, принесенных из столовой и классной комнат в чинном порядке лежали винтовки. Штыки были отомкнуты, стволы отделены, затворы вынуты. Каптенармус с книгой «осмотра оружия» ожидал Петрика. Петрик брал привычной наметанной рукой стволы за середину и смотрел то «на глаз» в окно, то в маленькое зеркальце, которое ему вкладывал в коробку затвора вахмистр. Серебристой лентой, извиваясь, уходили в какую-то безпредельность нарезы и блистали чистотой. Нигде ни раковин, ни заусениц, ни ржавчины.
«Мои винтовки».
Время летело. Петрик не замечал его полета. Он обходил койки, где однообразно лежали каски, фуражки, шинели, мундиры, сабли, белье, седла и вьюки. Он в эскадронной канцелярии принимал эскадронную книгу и по ней: артельные, переходящие и образные суммы.
Он — бедный человек, неимущий сын вдовы, где-то из милости живущей на хуторе, становился обладателем громадного имущества.
После завтрака в собрании, где все офицеры полка поздравляли его с эскадроном — была выводка.
Рыжие — с белыми отметинами на морде, с лысинами, нарядные лошади шли по годам ремонта мимо Петрика. Почти всех он знал. Солдаты доводили лошадь до Петрика и ставили ее перед ним, как умели ставить лошадь только в русской армии, где с испокон веков выводка была праздником кавалериста.
— Конь Артабан, ремонта 1901 года, — солидно говорил солдат, и старый, заслуженный конь становился в позу и, кося глаз на Петрика, точно говорил: — ну каков-то будешь ты? Будешь только гонять или будешь и кормить? Пожалеешь сверх срока служащего коня? Оставишь еще на год? или продашь татарам на маханину?
— Кобыла Астра, ремонта 1901 года.
— И Астра жива — радостно говорил Петрик. Он помнил ее еще когда был молодым офицером — прекрасную Астру. — А погнулась-таки спинка.
— Лучше нет по препятствиям, — ворчливым баском отозвался вахмистр, стоявший с кузнецом в фартуке по ту сторону лошади против Петрика... — А рубить! Сама навезет!..
Шли, шли и шли лошади, потряхивали гривами, останавливались, сверкали подковами, морщили губы, косили глазами. Все моложе, игривее, легкомысленнее.
Проходил уже последний ремонт.
— Кобыла Лисица ремонта 1911 года...
— Конь Лютый... Конь Люцифер...
— «Погодите, мои милые», — думал Петрик, — «и проберу же я вас и Лисиц, и Лютых, и Люциферов... по школьному...»
Замыкая нарядную шаловливую молодежь прошли рослые и широкие артельные — Шарик и Шалунья...
Росло и росло у Петрика горделивое чувство собственности, сознание ответственности за все это. Высочайше вверенное ему имущество, за эти сотни тысяч рублей, в лошадях и вещах, за людей, за все, за все, чего он становился хозяином.
«Мои лошади!...» «Мой эскадрон!...»
__________
ХVII
Перед перекличкой Петрик долго и обстоятельно беседовал с вахмистром. Обо всем. О том, какие препятствия — по школьному — поставить на эскадронном плацу, какие чучела для рубки и уколов устроить, кого из унтер-офицеров куда назначить. Поговорили, деликатно и осторожно, и об офицерах. Молодых корнетов Петрик совсем не знал, Гетман знал их два года.
Он стоял против сидевшего на стуле в канцелярии Петрика, стоял, рисуясь свободной выправкой, точно ему ничего не стоило так стоять на вытяжку...
— Ну, как же, Гетман, поработаем на славу полку, на радость Царю-батюшке? А?...
— Так точно, ваше высокоблагородие... Воопче их надо только жмать... Отличные есть ребята.
«Жму, жмешь, жмет... Отсюда, очевидно, и жмать, а не жать» — думал Петрик, глядя в серые глаза вахмистра, в его крепкое мужицкое лицо, — «Да, у этого отвинтиста не будет. Он умеет «жмать»...
За дверью гудел выстроившийся на перекличку эскадрон.
— Дозвольте, ваше высокоблагородие, поверку делать? — меняя тон с доверительного на официальный сказал вахмистр.
Петрик был на перекличке. В открытую форточку со двора, запорошенного снегом доносились певучие звуки кавалерийской зори. Ее играл на гауптвахте при карауле трубач. Эти звуки подчеркивали зимнюю тишину большого полкового двора. В эскадроне отрывисто раздавались ответы: — я... я... дневалит на конюшне... в конносуточных при штабе дивизии...
Пели молитвы... Потом накрылись, стали смирно и пели гимн.
Петрик чувствовал себя именинником. Звуки гимна поднимали его еще выше и, казалось, не выдержит сердце, разорвется на куски от радостного волнения.
Из эскадрона, своего, лихого, штандартного, Петрик прошел в собрание, где за отдельным столом офицеры его эскадрона чествовали его ужином. С ними был и «папаша» — Ахросимов, в свое время командовавший этим самым лихим четвертым, был и адъютант — Серж Закревский.
Было вино. Много вина, настоящего, серьезного, какое и надлежит пить в Мариенбургском, лейб-драгунском. Не женатом. — «Мумм-монополь». Экстра сек... Строгое вино. От него не хмелеешь... И все были серьезны. Пупсик не принес гитары и не пел своих песен. Благовой не рассказывал соленых анекдотов. На другом конце стола сидел самый молодой корнет, всего месяц в полку, Дружко, и счастливыми круглыми глазами смотрел, не мигая на Петрика.
«Папаша» рассказывал, как при нем лошади были так выдрессированы, что он на большом военном поле, — «вы знаете, том самом песчаном поле, где дивизию смотрел Великий Князь, — я бывало поставлю эскадрон развернутым строем, скомандую «слезай! — оставить лошадей» — и версты на две отведу людей, делая им стрелковое учение. А лошади стоят, не шелохнутся... И никого при них.
Вспоминали мелочи и кунштюки строевого дела.
— Ты, Петрик, меня, впрочем, не слушай, — говорил папаша. — Очковтирательством не занимайся... Начистоту!... Теперь времена не те... Все надо знать... Да и война как будто надвигается. Багдадская дорога — это, брат, для России по больному месту удар. Кому восток — России или Германии?
И заговорили о войне, об атаках, о немецкой кавалерии...
В одиннадцать часов папаша ушел к себе. Он любил поспать. И только он ушел — собранский солдат вызвал адъютанта. Его дожидался полковой писарь. Что-то случилось. Серж тряхнул аксельбантом и, не прощаясь, — «сейчас вернусь», — вышел из-за стола. И не вернулся.
Еще теснее сомкнулся вокруг Петрика маленький кружок его офицеров. И говорили серьезно и тихо о том, как учить эскадрон. Такое было настроение у Петрика в этот день. Как бы молитвенное. Точно после святого причастия. Тут было не до шуток, не до поездки к госпоже Саломон, не до корнетского загула. Словно в сознании всей своей ответственности за всех и за все, что он принял, Петрик говорил, как он хотел бы, чтобы шли занятия в его эскадроне.
— В моем эскадроне, — тихо говорил он, — я бы хотел, чтобы не арестами, не взысканиями, не криком, но личным примером и строгою требовательностью, не допускающею отговорок, шло воспитание солдата. Как в школе! Ареста вообще для офицера не допускаю. Арестованный офицер — не офицер... Вон из полка!!... Позор!!!...
И он рассказывал про школу. Как они работали ежедневно по четыре лошади, как вольтижировали, фехтовали, какие были охоты, как шли собаки.
Корнет Дружко совсем уже влюбленными глазами смотрел на Петрика.
«Умрет за меня... за эскадрон... за полк», — подумал, взглянув на него и поняв его, Петрик.
Был третий час ночи. Собранская прислуга дремала за буфетной стойкой. Петрик разлил остатки шампанскаго по стаканам. Он встал и все встали. Он высоко поднял стакан над головой.
— За полк!
Молча осушил стакан. За ним так же молча выпили вино его офицеры и стали расходиться.