© RUS-SKY, 1999 г.


1909 год

 

ЕВРЕЙ О ЕВРЕЯХ

1 февраля

Юноша двадцати трех лет успел написать громадную по объему книгу, о которой говорят теперь во всем свете, — и затем покончил с собой. Не правда ли, какая драма! Юноша — еврей, Отто Вейнингер [1]. Книга его, чудовищная во всех отношениях, — “Пол и характер”. Чудовищная она по величине, по страшному грузу знаний, в нее вложенных, по цинизму темы, по молниям правды и свинцовой туче предвзятости, которой она полна. Насквозь еврейская, эта книга тяжелая, смутная, нервная, трагическая и фальшивая. Никто никогда не высказывал такого бешеного презрения к женщине, такой злобы к очарованию женственности, такой гадливости к тому, что составляет тайну романа. Никто еще не привлекал в качестве палачей над “прекрасной половиной” человеческого рода столько книжного знания и столько молодого невежества. Женоненавистник Шопенгауэр — образец галантности в сравнении с юношей Вейнингером, так печально покончившим с собой. Что особенно трагично: юноша писал о предмете, не успев лично познакомиться с ним. Можно ли в двадцать лет пережить и перечувствовать всю природу женщины и крайне сложных отношений к ней? В книге незрелого еврейчика чувствуются следы полового психоза, крайней расстроенное, раздерганности воображения под гнетом, может быть, слишком раннего и слишком грубого опыта. Как бы оскорбленный в святыне нежных чувств, автор пламенно негодует и мстит природе, которая, однако, едва ли в чем повинна. Книга вышла, во всяком случае, замечательная. Автор сделал грустную рекламу ей, убив себя. В довершение всего за не совсем приличную по теме книгу ухватились юркие соотечественники автора, и она сделалась предметом издательской спекуляции. У нас около имени Отто Вейнингера сразу собралась кучка пишущих евреев: г-н Лихтенштадт перевел ее, г-н Файнштейн просмотрел в качестве доктора-венеролога, г-н Ашкинази читал корректуру (о чем тоже объявлено) и, наконец, сам Аким Волынский (Флексер) “внимательно проредактировал” перевод, о чем с комическою важностью он предупреждает публику. Книге предшествует, как водится, пухлая и скучная статья самого великого Акима.

В целом книга Вейнингера не настолько интересна, чтобы говорить о ней. Научность ее отдает студенчеством, философия — половой психопатией. Любопытнее всего взгляд Вейнингера на евреев как на психологический тип. Здесь не лишенный таланта автор всего, конечно, сведущее. Он сам был еврей и, вероятно, всю свою недолгую жизнь достаточно вращался в еврейской среде. В национальном вопросе самочувствие и самосознание — показатель гораздо более важный, чем нахватанные из медицинских диссертаций гипотезы. Нет сомнения, что каждый еврей бесконечно заинтересован страшным до сумасшествия вопросом: что же такое еврейство? Если для христиан, просыпающихся в антисемитизме, это роковая проблема, как для чахоточного — запятые Коха, то и для самих этих запятых, для еврейства, внедрившегося в ткань народов и грызущего ее, их природа сплошная драма и в будущем — смертный приговор. С чахоточным ведь в гроб кладут и миллиарды запятых, остановивших жизнь.

Пестрота крови

Еврей Вейнингер считает еврейство низшим и крайне опасным человеческим типом. Еврейство, по его словам, антропологически родственно с неграми и монголами. Недаром еврейство родилось на пороге трех материков: белое, желтое и черное перемешано в их теле и душе до какой-то не совсем чистой смеси. “На негров указывают так часто встречающиеся у евреев вьющиеся волосы, на примесь монгольской крови — чисто китайская или малайская форма лицевой части черепа, которая часто встречается среди евреев и которой всегда соответствует желтоватый оттенок кожи”. К этому монголовидному типу в еврействе, сказать кстати, принадлежит знаменитый Азеф. Вейнингер рассматривает еврейство как особый характер, полагая, что к нему могут принадлежать люди разных рас. Не ускользнуло от внимания автора, что “более выдающиеся люди среди арийцев были почти всегда антисемитами (Тацит, Паскаль, Вольтер, Гердер, Гёте, Кант, Жан Поль, Шопенгауэр, Грильпарцер, Вагнер и др.)”. Это “объясняется тем, что они, как более содержательные, понимают еврейство лучше, чем другие люди”. Однако самых жестоких антисемитов можно найти лишь среди евреев. Когда в людях этой расы просыпается человеческое самосознание, оно вступает в непримиримую борьбу с еврейским самосознанием. Природа воскресшая неизбежно борется с искусственным уродством. “Антисемитизм еврея доказывает, что никто, знающий еврея, не ощущает его как предмет, достойный любви, — даже сам еврей”. По оригинальному мнению Вейнингера, “всемирно-историческое значение еврейства состоит именно в том, что оно постоянно доводит арийца до сознания самого себя”. “Благодаря еврею ариец знает, что ему надо беречься еврейства как некоторой возможности, заложенной в нем самом”. Чахотка действительно напоминает человеку о драгоценности здоровья, о необходимости беречь себя. Подобно крестьянину, который часто идет в баню потому только, что его “вошь одолела”, ариец вспоминает о своей независимости, лишь попав в иудейские лапы. Просыпающийся во всем свете антисемитизм есть просыпающийся страх за жизнь, чувство боли от накопившейся на теле паразитной дряни. Еврейство опасно тем, что принадлежит (в глазах Вейнингера) к низшему человеческому типу — к женскому. У евреев, как у женщин, нет влечения к серьезной собственности, например к земельному хозяйству. Евреи испортили арийский социализм. Мысль Оуэна, Карлейля, Рескина, Фихте подменена коммунизмом Маркса. Марксизм (в противоположность Родбертусу) совершенно чужд государственности. “Государство есть совокупность целей, которые могут быть осуществлены лишь соединением разумных существ. Но этот-то кантовский разум, по-видимому, и отсутствует у еврея...” Еврейского государства, по мнению Вейнингера, никогда не существовало и быть не может. Сионизм обречен на печальный неуспех. Еврейству единственно, что сродни, — это анархия и коммунизм. “Если еврей чужд государственности, то это одно уже указывает на то, что у него, как и у женщины, нет личности”. “Как не существует в действительности достоинства женщин, — говорит Вейнингер, — так же мало мыслимо представление о еврейском "gentleman". Настоящему еврею недостает того внутреннего благородства, из которого вытекает достоинство собственного и уважение чужого "я". Не существует еврейского дворянства, и это тем замечательнее, что у евреев в течение тысячелетий действует интеллектуальный подбор...” “Несмотря на полную несоизмеримость еврея и аристократичности, он отличается чисто женской погоней за титулами. Ее можно поставить на одну доску лишь с его чванством, объектом которого может служить ложа в театре или медные картины в салоне... У еврея совершенно отсутствует гордость предками, не чуждая даже плебею-арийцу. Прошлое еврея на самом деле совсем не прошлое для него, а всегда только — его будущее”.

Самоанафема

Вейнингер смеется над мыслью, будто дурные качества евреев привиты к ним гонениями. Уже в семье Авраама и Иакова обман и подделка сложились как характерная черта этой расы. Еврей, что касается тяжких преступлений, менее преступен, чем арийцы, но он “аморален”, он “никогда не бывает ни очень добрым, ни очень злым; по существу своему он ни то ни сё, но, скорее всего, он низок”. У евреев нет идей ни ангела, ни дьявола, ни неба, ни ада. Отсюда отсутствие страха перед демоническим принципом.

Что безусловно чуждо как женщине, так и еврею, это — величие, величие в любом направлении. (Прошу читательниц не забывать, что все эти дерзкие мысли не мои, а цитируемого автора. Что касается взглядов на женщин, я далеко с ними не вполне согласен.) Но проследим дальше эту еврейскую самоанафему. “В еврее добро и зло еще не дифференцировались друг от друга”. У евреев нет святых. Евреи живут не как свободные, державные, выбирающие между добродетелью и пороком индивидуальности, подобно арийцам. Это — “слитный пласмодий”. В своей солидарности евреи защищают не личность, а все еврейство. Одна из органических особенностей еврея — сводничество. “Еврей всегда сладострастнее, похотливее, хотя обладает меньшей половой потентностью... Только евреи бывают бракопосредниками... Нет народа в мире, где так мало женились бы по любви, как у евреев, — лишнее доказательство бездушия всякого абсолютного еврея”. У евреев — полное непонимание всякого аскетизма. Главная задача нравственного закона у евреев — “множиться”, как у представителей низших органических существ. Еврей — разрушитель границ, прямая противоположность всего аристократического. Еврей — прирожденный коммунист и всегда хочет общности. Неуважение к определенным формам при сношениях с людьми (еврейская наглость), отсутствие общественного такта вытекают у него из того же источника. Еще задолго до разрушения Иерусалимского храма народ еврейский избрал диаспору как свой естественный образ жизни — расползающегося по всей земле, подавляющего всякую индивидуализацию корневища. Сионизм хочет осуществления чего-то нееврейского. Чтобы созреть для сионизма, евреи должны сначала преодолеть свое еврейство. Бессознательно каждый еврей ставит арийца выше себя. Единственное решение еврейского вопроса — индивидуальное высвобождение каждого еврея из его еврейского духа, из еврейского типа души. “В христианине заложены гордость и смирение, в еврее — заносчивость и низкопоклонство. Там — сознание и самоуничижение, здесь — высокомерие и раболепие.

С полным отсутствием смирения связано у еврея непонимание идеи милости. Из его рабской природы вытекает его гетерономная этика. Его Декалог, за послушное выполнение чужой воли обещающий благоденствие на земле и завоевание мира, — самый безнравственный из законодательных сводов всего мира. Отношение к Иегове, перед которым еврей ощущает страх раба, характеризует еврея как существо, нуждающееся в чужой власти над собою. О божественном в человеке, о том, что понимали под божественным Христос, Платон, Экгард и Павел, Гёте и Кант, — еврей ничего не знает”. “Все, что в человеке есть божественного, — это его душа, но у абсолютного еврея нет души”. Отсюда отсутствие у евреев веры в бессмертие. У них нет и настоящей мистики, кроме самого дикого суеверия и истолковательной магии (каббала). Еврейский монотеизм является скорее отрицанием истинной веры в Бога. “Одноименность еврейского и христианского Бога есть величайшее поругание последнего. Еврейский монотеизм — не религия чистого разума, а скорее суеверие старых баб — из грязного страха”.

Раздутый философ

Еврей быстро превращается в материалиста и отрицателя. Чувство раба естественно сменяется дерзостью. Именно евреи в христианстве вносят материализм в духовную жизнь — в религию, философию, науку. Еврейство в музыке достаточно рассмотрено Вагнером. “Еврей не благоговеет перед тайнами, ибо он нигде не прозревает их. Его старания сводятся к тому, чтобы представить мир возможно более плоским и обыкновенным... чтобы убрать с дороги вещи, которые и в духовной сфере мешают свободному движению его локтей”; “Антифилософская наука в основе своей есть еврейская наука”. Евреи потому склонны к материализму, что “их богопочитание не имеет ни малейшего родства с истинной религией. Ревностнее всего они накинулись на дарвинизм и на смехотворную теорию происхождения человека от обезьяны. Этим же влечением к материи объясняется то, что химия в значительной мере в руках евреев. Растворение в материю, потребность все растворить в ней предполагает отсутствие умопостигаемого "я" и, по существу, является потребностью еврейской”. Отсюда же их приверженность к аллопатии в медицине. В еврейской науке и философии недостает элемента поэзии, столь свойственного арийцам. “Нецеломудренное хватание тех именно вещей, которые ариец в глубине души всегда ощущает как Провидение, появилось в естествознании лишь с евреем. Отсутствием глубины объясняется, почему из среды еврейства не вышли истинно великие люди, почему еврейству отказано, как и женщине, в высшей гениальности”. “Самый выдающийся еврей последних девятнадцати веков, обладающий гораздо большим значением, чем лишенный почти всякого величия поэт Гейне, — это Спиноза”. Но и он, по мнению Вейнингера, до чрезвычайности раздут: “Чрезмерная переоценка его объясняется тем случайным обстоятельством, что это был единственный мыслитель, которого более внимательно читал Гёте”. “Для самого Спинозы не было никаких проблем: в этом и виден настоящий еврей. Систему Спинозы ни в каком отношении нельзя назвать философией мощного человека: это затворничество несчастливца, который ищет идиллию и, однако, на деле к ней не способен, как человек, абсолютно лишенный юмора”. Евреизм Спинозы сказывается в непонимании идеи государства, в приверженности к теории Гоббса (“война всех против всех”). Что гораздо больше свидетельствует о низком уровне его философских взглядов — это его полное непонимание свободы воли: еврей всегда раб и, стало быть, детерминист. Нет более глубокой противоположности, как между Спинозой и его несравненно более значительным и универсальным современником — Лейбницем.

Чтобы покончить с единственно выдавшимся за девятнадцать веков евреем-философом, Вейнингер категорически утверждает, чти “гением Спиноза не был”. В истории философии “нет другого столь бедного мыслями и столь лишенного фантазии философа... Отношение Спинозы к природе было необыкновенно пустым”. В течение всей жизни он никогда не столкнулся с искусством.

Нельзя не согласиться с этой характеристикой действительно вне всякой меры раздутого еврейского философа. А как, сказать кстати, с ним носились у нас в еврейских кружках еще недавно! Как усердно переводили и с какой помпой издавали г-да Волынские и Гуревичи “своего собственного” великого человека! Чтобы приподнять хоть еще на вершок сомнительное величие, с наивной гордостью выписывали, например, что это был не просто Спиноза, а“де Спиноза”...Я далеко не окончил характеристики еврейства по Вейнингеру, прошу позволения к этому вернуться. К сожалению, несколько сумбурный и многословный язык Вейнингера затрудняет мысль его, часто очень верную и всегда искреннюю. Если она дает впечатление фальши, то как всякая предвзятость. Я вовсе не рекомендую названной еврейской книги — она не из тех, что изысканному читателю дают радость мысли. В литературном отношении это плохая книга, но в ней затронуты такие темные и нервные вопросы и корни духа прослежены в таких тайных извивах, что здоровая голова не потерпит, конечно, ущерба, пропустив через себя этот идейный хаос. Возвращаюсь к автору, которого невольно жаль.

Вот поистине человек трагический в наш, по-видимому, столь плоский век. Неизвестно, отчего он сгубил себя, но весьма возможно, от отчаяния в том, что он — еврей. Неабсолютному еврею, а может быть, с арийской примесью проснуться в величественном арийском гуманизме и ощутить в самом существе своем, в крови, в нервах нечто глубоко себе противное, от чего хочется отречься навеки, — в самом деле, можно пустить себе пулю в лоб! В смерти еврейского юноши Вейнингера, перед своим гробом проклявшего еврейство, намечается мрачное будущее этого племени. Войдя в ткани арийских обществ, евреи безотчетно грызут и губят их. Но если они не успеют умертвить питающую их среду, если когда-нибудь примут искренно арийский дух, то погибнут сами — от моральной пытки, от самоанафемы.

I

1 марта

Позвольте докончить характеристику еврейской расы, сделанную евреем Отто Вейнингером. Из всех арийцев по характеру всего ближе евреи к англичанам, но “еврей лишен социальных задатков”, тогда как англичанин обладает ими в высокой степени. Еврей “безгранично изменяем”. “Большой талант евреев к журнализму (Вейнингер мог бы прибавить: к скандальному и бесчестному журнализму, ибо что касается честной и порядочной печати, в ней евреи совсем бездарны и неизменно проваливают свои издания), подвижность еврейского духа, отсутствие природного самобытного умственного склада — разве это не дает возможности высказать о евреях следующее: они ничто и именно потому могут стать всем? Еврей — индивидуум, но не индивидуальность. Весь обращенный к низшей жизни, он не ощущает потребности бессмертия. Он непричастен высшей, вечной жизни. В еврее прежде всего заключается известная агрессивность. Самодеятельно он приспособляется к каждой обстановке и к каждой расе, подобно паразиту, который на каждом теле, на котором он живет, становится другим и так изменяется наружно, что его можно принять за новое животное, тогда как он остался тем же”. Активность евреев Вейнингер не отрицает, но “у них активность совсем особого рода, не та, которою отличается самотворческая свобода высшей жизни”.

 “Глубже всего познается еврейская сущность в иррелигиозности еврея. Еврей есть ничто в глубочайшей своей основе именно потому, что он не верит ни во что”. Не правда ли, как это далеко от ходячего представления о евреях как религиозном народе? Вейнингер утверждает, что “еврей совсем не верит, не верит в свою веру, сомневается в своем сомнении... Он никогда не относится к себе серьезно, поэтому у него нет серьезного отношения и к другим людям. Внутренне очень удобно быть евреем, и за это удобство приходится платить некоторыми внешними неудобствами. Как символично в еврее отсутствие всякой почвенности, его глубокое непонимание землевладения и то предпочтение, которое он отдает движимой собственности. С этим же у него связано и отсутствие глубокого ощущения природы. Еврей никогда на деле не считает что-либо настоящим и нерушимым, священным и неприкосновенным. Он везде фриволен, надо всем он острит. Ни одному христианину он не верит в его христианство, и уж конечно никогда не поверит он в искренность крещения еврея”.

К слову сказать, этим и объясняется то, что евреи относятся к выкрестам как к своим людям, продолжая их поддерживать и пользуясь взаимной поддержкой. Выкресты — авангард еврейства, только переодетый для более удобного проникновения в христианство.

“Еврей не реалистичен, — продолжает Вейнингер, — его нельзя назвать настоящим эмпириком. Еврей не верит в знание, но в то же время он и не скептик, ибо так же мало убежден в истинности скептицизма”. Многие христиане питают к еврейству суеверное уважение, как к колыбели своей религии. Но проницательные знатоки еврейства давно подметили, что у евреев нет и никогда не было настоящей веры. “Еврей, — говорит Вейнингер, — неблагочестивый человек в самом широком смысле. Еврей не мечтателен, но, в сущности, и не трезв, не экстатичен, но и не сух. Если он не способен ни к низшему, ни к высшему духовному опьянению, если для него столь же чужд алкоголизм, сколь недоступен всякий высший восторг, то это еще не значит, что он холоден, что он достиг спокойствия. От теплоты его несет потом, а холод его дает туман. Его самоограничение становится всегда худосочием, его полнота — одутловатостью. Даже отважившись на полет в безграничное воодушевление чувства, он никогда не поднимается выше патетического. Хотя его не влечет желание поцеловать весь мир, он все же остается навязчивым по отношению к этому миру. Еврей ощущает свое неверие как свое превосходство над другими. У еврея нет никакого рвения к вере, и потому еврейская религия — единственная, не вербующая прозелитов. Человек, перешедший в иудейство, является для самих евреев величайшей загадкой и вызывает недоумевающий смех”.

Евреи, прибавил бы я к этому, уважают не веру свою, а прикрываемую верой породу. Обратно другим народам, распространяющим свой культ, евреи оберегают его от проникновения чужой крови. Евреи выдают дочерей за христиан, но почти никогда не женятся на христианках. Им выгоднее, чтобы окружающие их народы были не евреями, а лишь объевреенными духовно, и этого им удается достигать иногда блистательно. Психология некоторых христианских партий (например, у нас — кадетской) вполне еврейская.

Молитва еврея, говорит Вейнингер, “формальна, лишена внутреннего пламени”. Еврейская религия — историческая традиция, в центре которой стоит переход через Красное море, завершается в благодарности убегающего труса мощному избавителю. Еврей — иррелигиозный человек, далекий, насколько это возможно, от всякой веры. Всякая вера героична, еврей же не знает ни мужества, ни страха — этих чувств угрожаемой веры. О, если бы еврей был хоть честным материалистом, хоть ограниченным поклонником идеи развития! Но он не критик, а лишь критикан. Он не скептик типа Декарта, он человек абсолютной иронии — типа Гейне. Преступник также не благочестив и не держится Бога, но он и надает при этом в бездну, ибо не может стоять рядом с Богом. Ухитриться сделать и это — вот удивительная уловка еврейства. Поэтому преступник всегда полон отчаяния, еврей — никогда. Он совсем не настоящий революционер, ибо откуда он взял бы силу и внутренний размах восстания? Он только разъедает и никогда в действительности ничего не разрушает. Психическое содержание еврея отличается двойственностью или множественностью. У него всегда есть еще одна возможность, еще много возможностей там, где ариец необходимо решается на что-нибудь одно. Эта внутренняя многозначность, эта бедность в том “бытии в себе и для себя”, из которого только и может вытекать высшая творческая сила, определяет еврейство. Ни с чем еврей не может воистину отождествить себя, ни в одну вещь не может вложить всю свою жизнь... Так как он не являет собой никакого утверждения, то кажется сметливее, чем ариец. Еврей эластично увертывается от всякого гнета. Простота есть качество абсолютно не еврейское. Еврей не поет. Не из стыдливости не поет он, а потому, что он не верит своему пению. Непосредственного бытия он не понимает, и стоило бы ему запеть, как он почувствовал бы себя смешным и скомпрометированным. Может быть, поэтому, прибавлю я, существует множество еврейских певцов и певиц по ремеслу и почти совсем нет между ними великих певцов.

Нельзя сказать, чтобы характеристика евреев Вейнингером была яркой, но он и сам чувствует, “как трудно определить еврейство. У еврея нет твердости, но также и нежности — скорее он жесток и мягок. Он не отесан, не тонок, не груб, не вежлив. Он не царь и не вождь, но и не ленник, не вассал. Что незнакомо ему совсем — это способность переживать потрясения, но так же мало присуще ему и равнодушие. Ничто для него не самоочевидно, но так же чуждо ему и истинное изумление. Он смешон, как студент-корпорант, но из него не выходит и хороший филистер. Он не меланхоличен, не легкомыслен от всего сердца”. Именно всего-то сердца у еврея и нет, а как бы обрезанное со всех сторон. “Не веря ни во что, он поэтому и бежит в царство материального. Только отсюда и вытекает его жадность к деньгам. И все же он даже и не настоящий делец. Все "нереальное", "несолидное" в поведении еврейского торговца есть проявление еврейского существа, лишенного всякой внутренней тождественности”. Это как бы состояние добытия, отсутствие какой-либо убежденности и неспособность к какой бы то ни было любви и жертве. Эротика еврея сентиментальная, юмор его — сатира. Усмешка, которая характеризует еврейское лицо, — то неопределенное выражение лица, которое выдает готовность на все согласиться и предполагает отсутствие уважения человека к самому себе.

II

“То, — продолжает Вейнингер, — что на веки вечные останется недоступным настоящему еврею: непосредственность, милость Божья, глас трубный, мотив Зигфрида, самотворчество, ощущение: я есмь. Еврей поистине является "пасынком Божиим" на земле: на деле не существует ни одного еврея-мужчины, который, хотя бы и смутно, не болел бы своим еврейством, то есть в глубочайшей своей основе — своим неверием”. Вопреки мнению, будто христианство есть продолжение еврейства, Вейнингер видит в них “величайшую, неизмеримую противоположность. Христианство есть высший героизм, еврей же никогда не бывает единым и цельным. Поэтому он — трус. Герой — его крайняя противоположность. Христос преодолел в себе сильнейшее отрицание — еврейство — и тем самым создал сильнейшее утверждение — христианство как самую крайнюю противоположность еврейству. С появлением Христа из еврейства исчезает возможность величия: людей, как Самсон и Иашуа, самых нееврейских людей в старом Израиле, еврейство уже не могло с тех пор произвести. Христианство и еврейство всемирно-исторически обусловливают друг друга как утверждение и отрицание. Одна возможность — Христос, другая возможность — еврей. Христианство есть абсолютное отрицание еврейства. Ничего нет легче, как быть евреем, ничего нет труднее, чем быть христианином. Еврейство есть та бездна, над которой возведено христианство, — вот почему еврей и является самым сильным страхом и самым глубоким отвращением арийца”. Вопреки Чемберлену [2], утверждающему, что Христос был не еврей, а ариец, Вейнингер думает, что Христос именно потому должен был быть евреем, чтобы преодолеть в Себе самое низкое состояние человеческой природы. “Еврейство, — говорит Вейнингер, — было личным наследственным грехом Христа; Его победа над еврейством есть то, чем Он возвысится над Буддой, Конфуцием и всеми остальными. Христос — величайший человек, ибо Он сразился с величайшим противником. Быть может, Он единственный еврей, Которому удалось одержать победу над еврейством: первый еврей был и последним, ставшим в полном смысле этого слова христианином”. Согласно этой мысли, ближайший основатель новой религии должен опять-таки пройти сначала через еврейство, ибо оно именно есть то, что люди должны победить в себе и от чего отречься. Смысл мессианизма именно в этом. “Избавитель еврейства — это избавитель от еврейства... Существование еврейства метафизически не имеет иного смысла, кроме одного: служить подножием для основателя религии”.

Я извлек почти все существенное из статьи Вейнингера. Несчастный автор, застрелившийся, написав свой отзыв, может быть, сам вел эту страшную борьбу в себе, то есть, чувствуя в себе еврея, преодолевал его. Может быть, неуспех в борьбе, посильной, по его словам, только для Христа, и повел к печальной развязке. Статью Вейнингера о евреях следует понимать как предсмертную исповедь, касающуюся самого глубокого, самого тайного и незамолимого греха.

Мы, арийцы, какой бы страх и отвращение ни чувствовали перед паразитным племенем, все-таки не можем внутренне понять его так, как может сам еврей. И вот это понимание, вынесенное наружу, оказывается ужасным. Оно несравненно неблагоприятнее для еврейства, чем все, что думают о евреях самые крайние антисемиты. Еврейская печать вопит как ужаленная каждый раз, когда в независимой русской печати раздаются предостережения против опасной расы. Нас обвиняют в “человеконенавистничестве”, когда мы осмеливаемся сказать о евреях немножко правды. Но в еврее антисемиты ненавидят вовсе не человека, а именно еврея, и ненавидят именно за то, что он недостаточно человек. Только то человеческое, что есть в еврее, и позволяет терпеть его, но нехватка этой человечности внушает в высшей степени справедливый страх. Еврей, по исповеди самих евреев вроде Вейнингера, неполный человеческий тип, недоразвившийся или остановившийся в своем развитии, сбившись в сторону паразитизма. В области вырождения и человеческих рас встречаются те же явления, что в мире животных. Возьмите собаку и гиену. Может быть, потому и существует с незапамятных времен отвращение собак к диким представителям своей же породы, что недоразвившийся, низший тип действительно опасен для высшего. Помимо соперничества за добычу смешение с низшей расой роняет совершенство высшей, растрачивает многовековые драгоценные приобретения ее типа. Еврей опасен для арийца не только тем, что в качестве паразита присасывается к жизненным источникам и вытягивает его соки. Правда, одно уже это угрожает худосочием и истощением, но еще тягостнее то, что, входя в арийское общество, еврей несет с собой низшую человечность, не вполне человеческую душу. Все то высокое, чем гордится христианская цивилизация, — гениальность, героизм, религиозное вдохновение, честь и совесть — все это портится примесью низших еврейских качеств, как если к дорогому вину подлить дешевого. Евреи фальсифицируют не только товары и продукты, они фальсифицируют самое общество христианское, постепенно заменяя его поддельным. Гениальность подменяется шарлатанством, героизм — идеями всепрощения и равноправия, религиозный восторг — скептической усмешечкой, честь и совесть — толкованиями свободы, которая будто бы разрешает все. Захватив вследствие преступной слабости христианских правительств нервные центры общества — печать, кафедру, судейскую трибуну, сцену, евреи ведут широчайшую пропаганду своей пониженной человечности и погружают арийское общество в опасный гипноз. Если вы спросите, как это люди низшей расы могут захватить все центральные места среди высшей, я не стану ссылаться на мышей или саранчу: бесконечно низшие, чем саранча, организмы напали, например, на Петербург, и вот каждый день в течение многих месяцев возят на кладбище покойников. Совершенство племени, как тонкость художественного произведения, не обеспечивает жизни, а скорее наоборот. Нашествие евреев на христианский мир именно потому дает им шансы на победу, что они — низший тип, который выживает там, где более высокий существовать не может. Собака — благородное животное и действительно друг человека, но дайте ей “полноправие” в своей квартире — она довольно быстро уронит ваши условия жизни до своих. Вам придется бежать из квартиры в то время, когда “друг человека” будет чувствовать себя недурно. Посейте вместе с пшеницей сорные травы. Не пшеница заглушит их, а наоборот. Вопреки решительно всем народам на земле, которые все имеют черту оседлости — государственную и этнографическую границу, евреи одни не хотят признавать черту оседлости. Они одни хотят безвозбранно кочевать по земному шару, не имея определенной территории. Они одни, признавая себя строжайшей из национальностей, притязают на право жить среди других племен и захватывать их жизненные средства. Если бы еще евреи были высшей расой, то можно бы надеяться, что опасность еврейства исчезнет вместе с растворением их в арийском море. Но так как это раса низшая (по уверению не одного Вейнингера, а многих мыслителей), то желать еврейского растворения не приходится. Напротив, самое искреннее и честное слияние евреев с индогерманцами представляет страшнейшую из угроз. Вместе с паразитной кровью своей евреи внесут разрушение в самый тип арийца, понизят те его благородные свойства, которыми он возвысился среди народов. Примесь еврейской крови уже вела к гибели не один народ. Китай еще существует, Япония — благоденствует, а современники их — Вавилон, Персия, Египет давно исчезли, то есть исчезли именно те страны, где евреи в плену и путем эмиграции жили веками, размножаясь до того, что наводили страх на царей. “Евреи рассеяния” заразили собой все пространство Римской империи. Христиане первых веков были евреи — и Рим пал. Внедрившись в Испанию в одном конце Европы и в Казарское царство — в другом, евреи подготовили падение обеих стран, как впоследствии подготовили падение приютившей их Польши. Могучим инстинктом самосохранения западные народы в средние века сбросили с себя еврейского паразита. Евреи отовсюду были изгнаны. Может быть, потому только Европа и ожила. Лишь с изгнанием евреев начала слагаться национальная жизнь и подъем энергии.

Именно нас, Россию, Бог наказал участью принять в свое тело большинство паразитной расы. Пока мы были свободны от нее, Россия росла и крепла. Всего несколько десятилетий “еврейского вопроса” — и поглядите, как линия нашей судьбы быстро пошла книзу! “Жиды погубят Россию”, — говорил в страшном ясновидении Достоевский. Исповедь еврея о евреях дает повод русским людям отрешиться хоть на несколько минут от гибельного легкомыслия. Тут есть, господа, над чем подумать — и серьезно!


[1] Вейнингер Отто (1880 — 1904) — еврейский немецкоязычный писатель, психолог. Автор книги “Пол и характер. Принципиальное исследование”. Самоубийца.

[2] Чемберлен Хаустон Стюарт (1855 — 1926) — английский писатель, историк. Писал преимущественно по-немецки. Автор книг о Рихарде Вагнере (1895), “Die Grundlagen des XIX Jahrhunderts” (1899).

 

ПУБЛИЦИСТИКА КАК ИСКУССТВО

15 февраля

Группа журналистов обсуждала на днях вопрос, как почтить 50-летие деятельности одного знаменитого публициста. Мы живем в отвратительное время, когда ничего выдумать нельзя, даже пороха, ни открыть Америки, хотя бы самой маленькой. Все давно за нас сделано мертвецами, и мы рабски повторяем жизнь мертвых. Что же, решили поднести адрес, устроить почетный спектакль, банкет, капитал “имени” такого-то для выдачи премий за выдающиеся литературные произведения...

На последнем пункте я резко разошелся с коллегами. Допустим, что почтенный юбиляр — не только публицист, но еще беллетрист и драматург, но нам, журналистам, не резон выдавать премию его имени драматургам или беллетристам. Наша премия должна выдаваться только публицистам, из начинающих талантов, среди которых так много бедняков. Что, собственно, нам за дело до беллетристов и драматургов? Пусть они собирают, если им угодно, свои особые капиталы и особые премии, если хотят почтить NN как своего товарища. Мы же в его лице чувствуем и чествуем своего собрата, то есть публициста прежде всего. Что же нам укреплять память о NN среди писателей совсем другой отрасли литературного искусства, а не нашего? Я совершенно уверен, что, сложись иначе судьба, таланта NN хватило бы, чтобы сделаться большим человеком в любой области. Вместе с наиболее выдающимися сверстниками в свои 74 года NN мог бы быть известнейшим генералом, знаменитым министром, романистом, ученым, чем хотите. Совершенно согласен со взглядом Карлейля, что талантливый человек более или менее способен ко всему: он так и называет его — Ableman. Некоторые речи Наполеона, говорит Карлейль, гремели, как аустерлицкие пушки. Талант его — отважное, героическое сознание, и, куда бы оно ни было направлено, оно — как выстрел из дальнобойного орудия — во все стороны хватает далеко. Наш юбиляр, заслоняя сам себя и мешая сам себе своими разнообразными способностями, сумел дать несколько талантливых пьес, несколько рассказов и один роман, имевший значительный успех. Но ведь знаменитость свою он приобрел как публицист, и главная его деятельность, бесспорно, эта, а не какая иная. С какой же стати нам, публицистам, впадать в данном случае в ложную скромность и не замечать, что это “на нашей улице праздник”, а не на чьей иной? С какой стати нам, газетным писателям, сооружать памятник NN — ибо премия есть литературный памятник — как деятелю не нашей профессии?

Беллетристика и драматургия существуют несколько тысяч лет. Но публицистика возникла ранее, если первыми деятелями этой профессии считать пророков и трибунов народных. Ораторские их речи, записанные на скрижалях и папирусах, древнее трагедий и гомеровских эпопей. Еще древнее завещания предков, положившие начало человеческому законодательству и цивилизации. А ведь старинные завещания — чистейшая публицистика. Религиозные “откровения” среди громов, на вершинах Олимпа, Синая и Арарата по стилю и форме чистая публицистика, как и та прелестная дидактика, которою наполнены бесчисленные буддийские супы, из рода в род заучиваемые цейлонскими монахами. Несмотря на свое первенство в истории литературы, публицистика в течение долгих тысячелетий уступала место поэзии и сцене, но кто хоть немножко знакомился с древней поэзией и сценой, знает, до какой степени они были публицистичны. Монолог составляет украшение великих драм — от Эсхила до Шекспира. Выкиньте душу публицистики — рассуждение, — много ли останется от Данте или Байрона? Вообще, выкиньте из слова мысль — что останется от словесности? Тем не менее публицистика как таковая почти не признавалась словесностью и до сих пор многие ее не включают в литературу. До сравнительно недавнего времени “литеры” обыкновенно собирались в объемистых книгах, и уже это внешнее условие — иметь дело с сочинением — налагало отпечаток сочиненности на живую человеческую мысль. Книга создала книжность. Это особое умственное состояние, родственное, как известно, с фарисейством и лицемерием. “Горе вам, книжники!” — сказал Христос; сказал если не самим литераторам, то людям, слишком погруженным в литературу. Все десятистолетнее средневековье находилось под гнетом книжности. Что такое схоластика, как не идолопоклонство перед книгой? И хотя бы в числе идолов был такой гений, как Аристотель, но мысль человеческая, остановившаяся хотя бы в гениальном выражении, теряет нечто самое драгоценное, то самое, что отличает ручеек от ледяной глыбы, — текучесть. Именно в текучести, в движении вся прелесть жизни и живой мысли. Только новой истории принадлежит честь создания живой, текучей литературы... должен ли я досказать ее имя?

Газетность имеет, конечно, свои ужасные недостатки, как и книжность. Я хочу здесь отметить, что газетность имеет, подобно книжности, свои благородные преимущества, свои преимущества над книгой. Эти преимущества не всем приметны. Множество упорных читателей газет, вроде Л. Н. Толстого, упорно бранят газеты, дают даже клятву не читать газет и постоянно нарушают эту клятву. Следует заметить, что тем же, как и газеты, порицаниям подвергались во времена оны и книги. Большая часть человеческой письменности заслуживает отвращения. Писанные толпой, газеты и книги обыкновенно несут в себе утомительный шум толпы, где членораздельная, то есть кристаллизованная, речь как бы снова перемалывается в бесформенную стихию. Даже великие книги подвергались глумлению. Даже поэзия, язык богов!

Зачем так звучно он поет?

Напрасно ухо поражая,

К какой он цели нас ведет?

О чем бренчит? Чему нас учит?

Зачем сердца волнует, мучит,

Как своенравный чародей?

Как ветер песнь его свободна,

Зато как ветер и бесплодна:

Какая польза нам от ней?

Помните гневное негодование пушкинского Поэта? Стало быть, не одним журналистам приходится в ответ на голос сердца слышать порицание черни. Впрочем, к публицистам толпа ближе и потому великодушнее, чем к поэзии:

Ты можешь, ближнего любя,

Давать нам смелые уроки,

А мы послушаем тебя.

Поэтов мало слушают — и венчают славой, публицистов поругивают, но усердно читают. Газеты читают преимущественно перед книгами, оценивая сладость живой, сейчас рождающейся мысли, бьющей как бы из недр самого общества. Пусть те же идеи были выражены тысячелетия назад с гораздо большим блеском, но, подобно минеральной воде, мысль всего целебнее у ее источника, наэлектризованная землей. Публицистика именно тем дорога публике, что она — живой ее собственный голос, выраженный литературно. Это как бы душа публики, положенная на литературу, как стихи кладут на музыку. “Неужели скучная газетная труха — литература?” — воскликнет читатель, воспитанный на “образцах”. Нет, отвечу я, скучная труха, конечно, не есть литература. Но ведь речь идет не о скучной трухе. В публицистике к искусству относится лишь то, что имеет печать таланта. Разве нет бездарных беллетристов, драматургов, музыкантов, живописцев? Позвольте же быть бездарными и некоторым публицистам, даже большинству их. Такова воля природы: хорошенького понемножку. Бездарная публицистика, повторяю, не есть литература, но в нашей профессии мы имеем своих великих людей. Есть отмеченные ореолом не только таланта, но и бесспорной гениальности. Укажу на лучшие диалоги Платона. Их считают философией, но, в сущности, это гениальная публицистика. То же — несравненные “Письма к Луцилию” Сенеки. Они писаны не для газет, но, может быть, по единственной причине, что тогда газет не было. А знаменитые “Опыты” Монтеня [1] — книга, которую Байрон считал своим лучшим чтением! Разве это не гениальная публицистика, несмотря на чрезмерную засоренность классическими цитатами? А “Характеры” Лабрюйера [2]? А “Персидские письма” Монтескье? В наше время удивительный Тэн, с таким глубоким прозрением раскрывший смысл XVIII века, — разве он не более публицист, чем историк? Или Гейне и наш Некрасов не более фельетонисты, чем поэты? Что касается России, она имеет свою великую школу публицистики. Достаточно назвать Белинского и Герцена, с одной стороны, и старых славянофилов — с другой. Я несколько отрицательно отношусь к нигилистической плеяде 1860-х годов, но некоторые (немногие) статьи Добролюбова и особенно блистательный Писарев, несмотря на юношеский бред их мысли, — разве они не оставили классических в своем роде образцов русской речи?

Артисты слова

Перо публициста тысячу раз сравнивали с рыцарским мечом, с ножом разбойника, со скальпелем хирурга и с тому подобными острыми и колкими орудиями. Перо беллетриста сравнивают иногда с кистью живописца, то есть с предметом мягким. Я сравнил бы перо талантливого писателя с копьем Ахиллеса, обладавшим волшебным качеством — исцелять те раны, какие оно наносило. Все эти и многие другие сравнения подразумевают силу одновременно губительную и добрую. Публицист такого размера, каков, например, наш уважаемый юбиляр, — большая величина в современном обществе. Влиятельная газета — современный форум, и на нем, как некогда, звучит побеждающий голос оратора и трибуна. Вспомните, какую власть имели древние диктаторы мнений. Дело в том, что толпа по натуре своей всегда безгласна. Огромное большинство людей косноязычно и косномысленно. Чувствуют иногда много и горячо, а выразить никак не могут. Отпечаток их мысли на бумаге выходит неузнаваемо бледный и искаженный. Но вот является артист слова, который этой же самой толпе расскажет ее собственные мечты и чувства... Толпа приходит в восторг, она ощущает неизъяснимую благодарность волшебнику, который точно вспрыснул ее живой водой, позволил пережить то, что без его помощи было невозможно. Искусство вообще есть продолжение человеческой души, ее усовершенствованный орган. Глазами великого живописца мы замечаем то, что в состоянии заметить только великая душа. Слухом одаренного музыканта мы слышим в своей душе как бы нездешние звуки. Вдохновением и вкусом публициста — если он артист слова — толпа постигает смысл времени, какой самому читателю не всегда постижим и ясен.

Публицист, если он талантлив, на протяжении полувека совершает огромную и благодетельную работу. Он будит, возбуждает, вдохновляет, тормошит, он не дает спать обществу, он поднимает жизненный тон. Во всякой семье, во всяком кружке есть люди, которых зовут душою общества. Одно появление их точно разгоняет сумерки и прибавляет в комнате кислороду. Все делаются живее и веселее. Таким является талантливый публицист. Как Меркурий на Олимпе, он ни в малейшей степени не педант, не доктринер, не резонер — он просто талантливый разговорщик, человек, умеющий быть умным и интересным. Вовсе нет нужды, чтобы он был шут, — шутовство надоедает и порядочных людей в наш век отталкивает. Но большой публицист должен быть оригинален и остроумен. Он должен превосходить публику пониманием и вкусом, он непременно должен быть поэтом и философом, ибо чего же стоит душа, чего стоит жизнь без философии и поэзии?

Бог их знает, куда девались музы в наш фабричный век. Они попрятались по музеям, библиотекам, художественным и научным складам. Публицистика — десятая муза и единственная, которая не прячется. Она каждое утро входит к нам запросто, пьет с вами кофе и беседует оживленно о том, что делается на свете. Делегатка своих старших сестер, она должна говорить языком богов, то есть превосходным языком народа, пока он не испорчен книжностью. Делегатка искусств и знаний, публицистика не может быть чужда им: как на младшей сестре, тут иногда надеты лучшие драгоценности старших. В самом деле, разве нынешней публике, рабочей и утомленной, есть время копаться в ученых или художественных источниках? И если бы нашлось время, то разве у всякого обывателя есть Душа музы — талант, чтобы увидеть то, что заслуживает чести быть Усмотренным? Талантливые собратья публициста — ученые и художники — собирают разум своих познаний, но, пожалуй, только публицисту доступно свести их разнообразные откровения в общепонятный синтез. Дробление знаний давно разбило бы общество в хаос, если бы не объединяющая, синтетическая работа публицистов. Все специальности центробежны, публицистика, подобно философии, центростремительна. На Западе скучно-деловая публицистика перерождается в серьезный фельетон, и такой фельетон причисляется там к отделу изящной словесности. Прочтите маленькие руководящие статьи французских газет — иногда это образчики отменной изящной речи. Прочтите английские корреспонденции г-на Диллона. Это не только блестящий, но прямо художественный талант. Черная зависть не позволяет мне назвать некоторых русских публицистов, известных и не известных читателям “Нового времени”. Между ними есть настоящие стилисты и артисты слова.

Тот знаменитый старец, которого мы собираемся довольно неуклюже чествовать, оказал огромные услуги русской публицистике. Пролить море чернил, конечно, не Бог весть какой подвиг, но если в каждую каплю чернил не забыть вложить немножко горячей крови и нервной, бьющей из богатого мозга силы — то море чернил обращается в некое непрерывное орошение родины чем-то жизненным и животворным, вроде нильского наводнения. За пятьдесят лет яркой и одушевленной работы в сознание русского общества со стороны старца внесено столько ясности, столько доброты, ума и юмора, столько хороших, возбудительных волнений, что мы, ближайшие товарищи его, можем с гордостью сказать: да, он кое-что сделал, наш старик. Отечество может быть благодарным или неблагодарным (это вопрос его культурного развития), но мы, писатели того же призвания, не можем не видеть большого таланта и не оценить его. Пятьдесят лет столь яркой работы — в русской публицистике это совсем редкость.

Возвращаюсь к теме. Соберем капитал, устроим премию — прекрасно. Но какой же смысл нам уступать эту премию для поощрения другого искусства, а не нашего собственного? Как месье Журден, мы, кажется, не догадываемся, что мы сами говорим изящной прозой, что мы сами — писатели, что наша отрасль литературы сама нуждается в тщательной школе и во всевозможных содействиях таланту. Лет сто-двести тому назад общество могло заниматься исключительно мадригалами да буколическими романами. Теперь, в XX веке, не то общество и не та нужна ей литература. Худо это или хорошо, но теперь всего нужнее хорошая публицистика, и упадок ни одного искусства не отразился бы столь гибельно на развитии современного общества, как упадок печати. В силу этого всеми мерами к публицистике нужно привлекать таланты, то есть облегчать им доступ в печать. Мне Антон Чехов говорил: “Только маме мы обязаны, что вышли в люди. Если бы не мама, мы не попали бы в гимназию и были бы приказчиками в лабазе”. Задумайтесь над этими словами. Сколько Антонов Чеховых прозябает по бесчисленным ларям и лавочкам обширной Руси! Сколько и впредь будет потеряно великих художников, в том числе и публицистов, если совсем не спускаться в низы народные и совсем не помогать выкарабкиваться оттуда талантам. До сих пор, я уверен, по глухим углам провинции, в маленьких, еле дышащих на ладан газетках томятся безвестные, но крупные таланты, малозаметные, но которые могли бы при некоторой культуре пышно распуститься. Захолустные господа литераторы, особенно начинающие, ведут весьма прискорбное существование. Целыми годами, целыми десятилетиями они сидят на копеечной, двухкопеечной построчной плате. Один журналист недавно писал мне, что справлял 25-летний юбилей и был рад, что товарищи поднесли ему... серебряные часы.

Но нищета есть не самое тяжелое условие. Еще тошнее из года в год, целыми десятилетиями, всю жизнь чувствовать себя в лапах г-на редактора-издателя — обыкновенно из евреев или армян, из которых многие одновременно с газетой содержат и другие заведения, каковы бани, трактиры, публичные дома. Человеку с душой и талантом осязать свое ежедневное рабство из-за куска хлеба у “глубокоуважаемого Соломона Ицковича”, осязать капризный произвол не только самого жида, но его жидовки и жиденят, согласитесь, нелегко. Но есть еще круг ада, когда тот же “глубокоуважаемый” начинает внушать вам свои директивы, свои темы, свои точки зрения на местную политику и местных деятелей. Хотите — обедайте завтра, хотите — нет, мы живем в свободном государстве, и никто, что касается пищи, не неволит гражданина. Но вы обязаны — понимаете, обязаны, пока вы работаете в стенах почтенной редакции Соломона Ицковича, служить его благородному направлению, “одобряемому всеми сознательными элементами”. Вот тут начинается операция вроде той, когда лечат от сухотки. Талант искренен и оригинален, а тут его вытягивают или сокращают, утюжат, разминают ему скелет, ломают кости. “Ко всему-то подлец-человек привыкает!” — говорит Мармеладов, говорит про русского человека, Дряблого и слабого, простодушие которого столь часто граничит со свинством. Очень многие русские журналисты (и не только провинциальные) из страха голодной агонии, из невозможности выбиться из петли покорно служат еврейскому направлению. Проклинают жидов и восхваляют их. Скрежещут втихомолку зубами — а публично вместе с евреями плюют на родину. “Что делать, что делать...”

Я не думаю, чтобы гений мог продержаться хоть один день в плену еврейском: у гения на крайний случай есть недурной выход — смерть. Но просто талантливому человеку, особенно начинающему, труднее высвободиться. Иногда при крупном таланте русские люди обладают удивительно ничтожной волей, а что же такое талант без характера? Это птица без крыльев. Сидит несчастный журналист в трясине, застенчивый и озлобленный, хорошо сознает ужас своего положения, но вместо того, чтобы, как делает англичанин в подобных случаях, весело приподнять шляпу г-ну еврею и пойти искать счастья, наш русский талант сидит и киснет, и всего чаще пьет горькую. О бездарностях я не говорю, они даже не стоят разговора — но талантам, мне кажется, нужно бы помогать, и помогать вовремя. Есть даровитые натуры как будто в параличе: их нужно тащить на аркане на их надлежащее место, и, раз они посажены на него, они вдруг развертываются, как растение, посаженное в подходящую почву. При Академии наук должна бы существовать комиссия из людей, понимающих публицистический талант и оценивающих его по задаткам. Если бы в такую комиссию начинающие журналисты могли посылать образцы своих работ и если бы наилучшие образцы увенчивались премией — это могло бы выдвинуть немало дарований. Это, пожалуй, могло бы спасти кое-кого в минуту, может быть, смертного отчаяния. Как всем известно, большие редакции не только завалены, но прямо задавлены материалом — однако все они нуждаются в свежих талантах. Искать и открывать их — дело нелегкое. Академия наук послужила бы просвещению русского общества, занявшись, между прочим, этой важной работой, а публицистическая премия явилась бы прекрасным средством для того. Мне кажется, связать имя знаменитого русского публициста с такой задачей значило бы продолжить его роль в истории печати. Именно этому старому публицисту приходилось не только самому проявлять талант, но и отыскивать таланты.


[1] Монтень Мишель де (1533 — 1592) — французский общественный деятель и философ-гуманист. Был мэром Бордо. Автор книги “Опыты” (1580-1588).

[2] Лабрюйср Жан (1645 — 1696) — французский писатель-моралист. Был воспитателем герцога Бурбонского, внука Кондэ. Автор книги “Характеры” (1687).

 

ОН — НЕ ВАШ

28 апреля

Кто был Гоголь как гражданин? Какой политической веры? Какого миросозерцания? Напомнить об этом нелишне ввиду наглых попыток использовать имя великого патриота с целями жидовско-кадетской фронды. Торжество открытия всероссийского памятника Гоголю не обошлось без глупейших выступлений московских политиканов — г-на Муромцева [1], князя Е. Трубецкого [2] и других, старавшихся из всех сил литературный праздник превратить в митинговую демонстрацию. Вообще, история памятника Гоголю любопытна. Она показывает, до какой степени за эти тридцать лет освободительного движения мы культурно подвинулись назад.

Сравните вчерашний день с памятным днем открытия монумента Пушкина в 1880 году. Насколько выше тогда был общественный вкус и такт! Тогда понимали, что всероссийской, можно сказать, всемирной славе Пушкина нельзя ставить плохонького памятника где-то на задворках столицы. Тогда выбрали одно из лучших мест Москвы и поставили не такое страшилище, что довелось придумать скульптору стиля модерн. Я еще не видал курьезного произведения г-на Андреева в натуре, но на всех рисунках и во всех ракурсах Гоголь на московском памятнике напоминает нахохлившуюся ворону. Точно у великого юмориста не было ни одного светлого настроения в жизни! Точно вдохновенный автор “Тараса Бульбы” никогда не поднимал чела своего к небу. Почему-то (вероятнее всего, по глупости, одолевшей значительные круги нашей интеллигенции) наших писателей на памятниках изображают неизменно скорбными, сгорбленными, точно это были дети бесславного народца, которым стыдно глядеть на свет Божий. Может быть, такая поза и была бы прилична для теперешних вырожденцев в литературе, но Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Грибоедов, Тургенев, Достоевский — это были богатыри русского духа и представители богатырской полосы нашей истории. В лице их выступило вдохновение нашей расы, ее отвага — ибо в области духовного творчества нужен тот же героизм, что и на поле брани. Спрашивается, чего же ради гениальным нашим людям придавать в бронзе какие-то больничные, удрученные позы, изображать их в виде каких-то упадочных господ Мережковских, у которых “головка виснет”?

Бездарный памятник, занесенный куда-то на Арбат, открыт был в обстановке, рисующей страшный упадок культуры нашей. В церемониях дня только то оказалось торжественным и внушительным, что связано со старым русским бытом. Внушителен был храм Спасителя, дивен певческий хор, благолепны архиерейское богослужение, молебен, панихида вечером. В этом — и только в этом — иностранные гости могли подметить нечто сильное и самобытное в русской жизни. Наоборот, все то, что было устроено либеральной интеллигенцией, носило печать “колоссального кавардака”, по выражению корреспондентов. Не сумели устроить столь элементарно простой вещи, как трибуны для публики. Не нашлось учености, чтобы рассчитать груз, который в состоянии выдержать подмостки. Все смешалось в кашу, публика оттеснила от памятника депутации и почетных гостей, и вообще чуть было не вышла вторая Ходынка.

Через сто лет после рождения Гоголя в Москве не нашлось литературных сил, чтобы составить сколько-нибудь приличные речи для представителей таких учреждений, как комитет по постройке, городская Дума, Общество любителей российской словесности. Что-то жалкое пролепетал г-н Брянский, исполняющий должность головы; еще более жалкое, даже до странности, сказал некто г-н Грузинский, исполняющий должность председателя Общества любителей российской словесности. Он договорился, например, до такой фразы: “Победитель Гоголь вонзит в наше сердце благотворное жало своей победы... Слава Гоголю-победителю!” Что означает эта чепуха — постичь трудно. Не только для речей — даже для надписей на венках у г-д левых не нашлось таланта. “Великому ревизору души, вечному светочу правды”, “Великой памяти сочлена” (!), “Врагу школьной рутины”, “Писателю, дерзнувшему вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушно очи”, “Пасечнику Рудому Панько” и т.п. Господи, каким это отдает провинциальным безвкусием! Украинское землячество, видите ли, серьезно воображает, что “Рудый Панько” что-то значит. Но пасечников на Украине, как и во всем свете, рыжих и не рыжих, сколько угодно, и останься Гоголь на уровне деревенского краснобайства — вряд ли на него взглянули бы Россия и весь свет. Как ни удивительно, наилучшие надписи на венках оказались иностранными. “Великому сыну великого народа” — это догадалась сказать армянская эчмиадзинская академия. Согласитесь, что это сказано покрупнее, чем “пасечнику Рудому Панько”. В академической части торжества иностранцы подавляли русских известными именами. Еще тридцать лет назад у подножия памятника Пушкину могли сойтись исполины русской литературы — Достоевский, Тургенев, Писемский, Григорович, Островский, Катков, Аксаков. У подножия памятника Гоголю фигурировали “писатели” Грузинские да Трубецкие...

Современные писатели, конечно, не виноваты в крайней незначительности своей: не дал Бог таланта — на нет и суда нет. Но вот что следует поставить в серьезную вину нынешним маленьким корифеям: зачем они приравнивают себя к Гоголю и Гоголя к себе? Это, как хотите, литературное кощунство. Будучи не писателями вовсе, а всего лишь жалкими строчителями и политиканами, к чему г-да Грузинские, Муромцевы, Трубецкие пытаются напялить на великого писателя свои маленькие радикальные мундирчики? К чему фальсифицируют его политическое миросозерцание? Зачем лгут на него как на мертвого? Ведь Гоголь жив, как все великие люди. Его голос до сих пор могуч и полновесен, как 60 лет тому назад. Как же это некто г-н Грузинский от имени Общества любителей российской словесности решился сказать такую нелепость, будто современное Гоголю образованное русское общество “могло дать ему только чудовищные типы, только мертвые души” и что будто бы, изображая нескольких своих героев, Гоголь изобразил всю Россию? Хотя бы в день столетия Гоголя вы постыдились говорить заведомую неправду, многократно опровергнутую самим Гоголем.

Еще более беспардонной в смысле дешевого политиканства была речь князя Е. Трубецкого, одного из радикальных князьков нашей выродившейся аристократии. Возмутительно не то, что посредственные болтуны плетут тот или иной вздор перед полуневежественной толпой. Да мелите себе, господа, на здоровье, что взбредет в голову, но зачем брать поводом для радикальных демонстраций непременно Гоголя и вообще старую нашу славу? Зачем делать явный подлог и создавать обстановку, будто Гоголь — ваш, будто он в одной с вами компании? Никогда он не был вашим, ни душой, ни телом. Наверное, кости его переворачиваются в гробу, когда вы — лагерь для него глубоко презренный — треплете его имя с скверными лжеосвободительными целями. В прошлом году экспроприировали Льва Толстого — на том только основании, что он анархист и отрицает Церковь, государственность и национальность. Умолчав о том, что великий яснополянский романист одновременно отрицает и вашу революцию, и ваши жидокадетские бредни, вы все-таки утащили 80-летнего старца в плен к себе и прошумели, что он — ваш, что он — вместе с вами. Проделка эта не была достаточно сильно опротестована ни философом непротивления, ни растерянным русским обществом — и вот вы ухватились теперь за второго великого человека, за Гоголя! Под предлогом чествования вы тащите и его в свой плен, и его делаете орудием рекламы своих собственных бредней. Этак, пожалуй, вы и Тургенева у нас отнимете, и Достоевского, и Пушкина! Во имя исторической правды следует раскрыть ваш дрянной замысел и показать, что эта экспроприация рассчитана исключительно лишь на невежество и тупость той части публики, которая по плечу вам.

Кто был Гоголь как гражданин? Какой держался политической платформы, выражаясь модным, плоским, как платформа, языком? Он был форменный “черносотенец”, “крайний правый” с головы до ног. Мне лично это жаль, так как я не разделяю ни системы мысли, ни темперамента, ни характера черносотенной партии. Но будем правдивы, будем брать Гоголя, каким он был и каким исповедовал себя. Начиная с веры в Бога, глубокой и пламенной, замучившей Гоголя, как Паскаля. Возможен ли был бы Гоголь в еврейско-кадетском лагере по одной лишь этой причине? Конечно, нет. Притом вера у Гоголя не была вольнодумством, как у Льва Толстого, не была брожением ума и чувства, а состоянием остановившимся, кристаллизованным в народных формах. Horribile dictu [3], Гоголь был православным христианином. Мало того — он был ультраправославным nec plus ultra [4].

Это был мыслитель и поэт православия: он составил лучшие на русском языке “Размышления о Божественной литургии”, подобных которым не написал ни один из наших многопишущих иерархов. Гоголь перечитал множество сочинений отцов и учителей Церкви, даже таких, как патриархи Герман, Иеремия, Николай Кавасил, Симеон Солунский и пр. Он выбрал все вдохновенное и прелестное, до чего дошла в понимании православного обряда лучшая мысль Востока, и облек это жаркой своей любовью ко Христу. Гоголь не понимал иной веры, кроме нашей народной, он совершенно как простолюдин верил в чудо. Самой заветной мечтой его было поклониться Святому Гробу...

Нет, г-да жидокадеты! Он — не ваш.

Гоголь не был невежественным человеком — он готовился в профессора истории, он непрерывно читал и обладал повышенной возбудимостью мысли того поколения. Вместе с своими сверстниками, людьми тридцатых и сороковых годов, Гоголь жил впечатлениями не только русской, но и западноевропейской жизни. Невероятно, чтобы он не знал идей энциклопедистов, великой революции, социализма и левого гегельянства. Бланки, Прудон, Фурье, Луи Блан, Оуэн и пр. проповедовали не в подполье. Гоголь жил не только среди русских, весьма образованных дворян, считавших Европу второй родиной. Гоголь жил долго за границей, и невероятно, чтобы чуткий, подобно беспроволочному телеграфу, гениальный мозг его, хватавший идеи из воздуха, ничего не знал о движениях, приведших к революции 1848 года и к циклу национальных войн. Если несравненно менее одаренный человек, каков Белинский, шел в уровень с западной мыслью, то тем паче Гоголь. И что же? Обстоятельно познакомившись со всеми политическими теориями, Гоголь остался верен самодержавию, притом в самом черносотенном смысле этого слова. Прочтите его письмо к Жуковскому “О лиризме наших поэтов”. Гоголь ни в малой степени не верил в излюбленную кадетами идею народоправства. Подобно “крайним правым”, Гоголь ни на один миг не допускал, что все обстоит благополучно и что всякая мерзость жизни священна и неприкосновенна. Напротив, он горел желанием очистить жизнь и освятить ее, но был убежден, что общественные силы сами по себе не в состоянии этого сделать. Они становятся способными на это, лишь сосредоточившись в лице самодержца. “Все события в нашем отечестве, — говорит Гоголь, — начиная от порабощения татарского, видимо клонятся к тому, чтобы собрать могущество в руки одного, дабы один был в силах произвести этот знаменитый переворот всего в государстве, все потрясти и, всех разбудивши, вооружить каждого из нас тем высшим взглядом на самого себя, без которого невозможно человеку разобрать, осудить самого себя и воздвигнуть в себе самом ту же брань всему невежественному и темному, какую воздвигнул царь в своем государстве; чтобы потом, когда загорится уже каждый этою святою бранью и все придет в сознание сил своих, мог бы так же один, всех впереди, с светильником в руке, устремить как одну душу весь народ свой к тому верховному свету, к которому просится Россия”. Вы видите, что в понятие самодержавия Гоголь влагал не статическую, а динамическую силу, энергию творческую, пробуждающую, ведущую к воскресению народа. Пушкин сравнивал царя с Моисеем-Боговидцем, выводящим нацию из плена. Именно нечто от Моисея и Магомета, что-то пророческое и боговдохновенное Гоголь приписывал “полномочной”, как он выражался, царской власти. Ослепительная эпопея Наполеона показывала, что народное правление вело к гражданской войне, а гениальное самодержавие восстановляло честь народа и счастье. Допустим, что Гоголь вместе со славянофилами чрезмерно идеализировал самодержавие, — но, стало быть, тем более, г-да кадеты, он — не ваш!.

С какой стороны вы ни возьмите Гоголя, он был типический “черносотенец”. Подумайте только: он стоял за крепостное право, допуская даже телесное наказание! Судя по “Тарасу Бульбе”, где “рассобачий жид” изображен во всей правде народного его понимания, Гоголь далек был от идеи не только “полноправия”, но даже “равноправия” еврейского. Борьба запорожских рыцарей, наша русская “Илиада”, представлена Гоголем не с турками, не с крымскими татарами, а с наиболее заклятыми врагами малорусской и общерусской народности — с поляками и евреями. Так понимал Гоголь, коренной русский человек, вынесший душу свою из недр народных. Он нашел в истории, то есть в самой природе, вековой отпор польщине и жидовству и воспел этот отпор, одобрил всем пафосом своей души.

Нет, господа жидокадеты, он — не ваш!

Но если бы требовался окончательный и бесповоротный приговор Гоголю как черносотенцу, вспомните самый лютый из его смертных грехов: он любил Россию! Он самой нежной, младенческой любовью любил Украину, наш прелестный, благодатный юг, который был бы раем земным, если бы не был столько раз ограблен поляками и евреями. Гоголь глубоким восхищением любил Великороссию, наш могучий государственный язык, нашу великодержавную историю, нашу пышную старину. “На днях, — пишет Гоголь, — попалась мне книга "Царские выходы". Тут уже одни слова и названия... сущие сокровища для поэта: всякое слово так и ложится в стих. Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок: все тернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное название еще драгоценнее самой вещи... Мне после прочтения трех страниц из этой книги так и виделся везде царь старинных, прежних времен, благоговейно идущий к вечерне в старинном царском своем убранстве”. Гоголь до обожания любил великорусский талант и характер, который столь блистательно выразился в Пушкине. В многочисленных отзывах Гоголя о великом поэте нет и тени зависти — один благородный восторг! Всю Россию, какая она есть, Гоголь любил до пророческого экстаза: вспомните его тройку. Вот о каком прогрессе России мечтал автор “Мертвых душ” и вот в какой прогресс России верил.

Однако ж, скажут еврейчики, он написал “Мертвые души”, то есть оставил документ, дающий теперь еврейчикам и кадетам законное право плевать на Россию?

На это замечу, что на еврейчиков и кадетов и разную тому подобную мелкую компанию Гоголь, конечно, не рассчитывал. Его компания была Пушкин, а не г-да Грузинские и Е. Трубецкие. “Когда я начал читать Пушкину первые главы из "Мертвых душ", — пишет Гоголь, — то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении... начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: "Боже, как грустна наша Россия!" Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка!.. С этих пор я уже стал думать только о том, как бы смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести "Мертвые души". Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы” и пр. В следующих томах “Мертвых душ” Гоголь мечтал не унизить, а возвеличить Россию, изобразив то прекрасное, что он видел в ней и что любил.

Нет, г-да еврейчики и радикальные князьки. Гоголь — не ваш, решительно не ваш! Такая крупная добыча не по рукам вашим, как бы ни были они цепки.

[1] Муромцев Сергей Андреевич (1850 — 1910) — русский общественный деятель, юрист, публицист. Один из лидеров кадетской партии. Профессор Императорского Московского университета в 1877 — 1884. Председатель I Государственной Думы.

[2] Трубецкой Евгений Николаевич (1863 — 1920) — князь, русский общественный деятель и ученый, философ, правовед. Профессор Императорских Киевского и Московского университетов. Автор книги “Миросозерцание В. С. Соловьева” (1913. Т. 1 — 2).

[3] Страшно сказать (лат.).

[4] До крайней степени (лат.).

 

ПРАВИТЕЛЬСТВО И ЕВРЕИ

23 июня

Правительство бесконечно затягивает все жизненные вопросы под предлогом, что они недостаточно “выяснены”. Ради выяснения их нагромождаются комиссии, комитеты, совещания, советы, привлекаются всевозможные административные и судебные инстанции, собираются мнения печати, и когда всего этого оказывается мало, то пустейший из вопросов переносится на законодательное рассмотрение — сначала “высокой” нижней палаты, затем “высокой” верхней. И все-таки решение обыкновенно получается межумочное и бледное, возбуждающее общую неудовлетворенность. Не понимания вам недостает, господа, и характера. В убийственной степени всем вам недостает воли\ Вот что хочется сказать современному изнеженному поколению того класса, который правит Россией. Это поколение попало, как метафизик басни, в яму, и вместо того, чтобы вылезать оттуда, русские государственные люди рассуждают, рассуждают, рассуждают без конца...

Простые русские люди, вышедшие из природы, как, например, те наши предки, что строили великое государство, действовали без того изнурительного и бесплодного процесса мысли, которым теперь тщетно хотят покрыть недостаток характера. Метафизик исследует природу веревки прежде, чем ухватиться за нее; для крестьянина же веревка, как всякий предмет, есть готовый вывод, реальная формула, которую остается применить. Обыкновенный человек начиная с младенчества знакомится с вещами и о нужных для практики свойствах их имеет вполне определенное понятие. Сочетание предметов подсказывает ему единственный возможный вывод. Действительность как она есть возбуждает в натуральном человеке волю, приводит в действие исполнительные органы, в число которых входит и ум. В человеке же ненатуральном, в метафизике, которого душа угнетена рассудочностью, воля, а с нею и все исполнительные органы парализованы. Вместо действия начинается мозговая жвачка. Государственные люди без конца пережевывают материал — и как огня боятся решения! Длинный хвост всевозможных инстанций придуман безотчетно для того, чтобы свалить решение на чьи-нибудь чужие плечи. Эта расслабленность воли вошла даже в язык. Уже не говорят: “Мое убеждение”, “Моя воля”, а робко заявляют: “Мое мнение”. В этом рабском словечке чувствуется попятный жест: “мнение” так близко к “сомнению”, оно отделено от него всего лишь тонкой чертой безразличия. Высказывая мнение, нынешние книжные люди обставляют его такими смягчениями и такими округлостями, что в конце концов различные мнения, как голыши в ручье, становятся совсем похожими друг на друга. Растлевающий дух компромисс, о котором писал Морлей [1] в своей крайне замечательной, хотя, к сожалению, забытой книге [2], подтачивает нервные центры государственности. Если бы только государственностью современные народы жили, то они давно погибли бы — до такой степени общий организм отравляют безволие и бесплодие нынешней государственной метафизики.

В виде одного из бесчисленных примеров этой метафизики можно указать на еврейский вопрос в России. Казалось бы, что тут теоретизировать и возможны ли какие-нибудь колебания? Евреи не с луны упали и не со вчерашнего дня известны европейскому человечеству. У народов было достаточно времени составить вполне определенное понятие об этой расе. Народы и составили себе это понятие — поразительно тождественное во всех странах. Для крестьянина всех стран “жид” так же бесспорен, как веревка: спор о “вервии”, о равноправии евреев, начинается выше, среди книжного, метафизического класса. Евреи делают вид, что общее отвращение к ним христианского простонародья вытекает из религиозной мести: христиане, мол, не могут забыть истязаний, оплеваний, заушений и позорной казни, которым евреи когда-то предали христианского Бога. Но хотя поступок евреев с Христом не из таких, чтобы внушать к ним симпатию, — нужно помнить, что еще за тысячу лет до Христа и христианства среди народов самых различных вер евреи внушали к себе то же самое отвращение и тот же страх. Египетские фараоны, персидские цари, греческие и римские управители, согласно с опытом народов, смотрели на евреев как на племя паразитное, всегда преступное, всегда угрожавшее целости народной. Стало быть, христианские предубеждения тут ровно ни при чем. Не христиане, а язычники вели с евреями кровавую борьбу, пока не истребили самое гнездо еврейства. В христианскую эру не одни христиане всех исповеданий, но и магометане составили о евреях отвратительное мнение. История всех стран красноречиво говорит, чем подобное мнение поддерживалось. Оно поддерживалось и теперь держится ежедневным в течение тридцати веков наблюдением самого метода еврейской жизни. При всевозможных условиях еврей — ростовщик, фальсификатор, эксплуататор, нечестный фактор, сводник, совратитель и подстрекатель, человеческое существо низшего, аморального типа. Он ненавидит христианство не потому, что держится своей первобытной и грубой религии. Он органически чужд христианству, то есть по прирожденным нравственным, вернее — безнравственным инстинктам. Книжные метафизики этого не видят, а простонародье, в которое евреи вкраплены, на своей шкуре чувствует эти неизменяемые в веках еврейские недостатки. Так называемые гонения на евреев были вызваны не чем иным, как нестерпимым засильем еврейским и их хищничеством. Уже второе столетие всюду в Европе под влиянием метафизического законодательства нет и тени гонений, но паразитизм евреев именно теперь дошел до невероятной степени. При полном равноправии евреев в Америке полиции приходится свидетельствовать о двойной преступности этого племени, а страховым обществам — назначать для евреев двойные и тройные страховые взносы.

Русский народ имеет дело с евреями с тех пор, как себя помнит, но еще до татар, при Изяславе I, население весьма культурного Киева бывало вынуждено к погромам — совершенно таким же, какие случаются теперь. Когда чаша терпения народного переполнялась, народ вдруг забывал свое христианство и гражданственность и начинал выметать евреев из своих городов. Какое презрение к себе заслужило это племя, показывают слова тогдашнего русского государя: “Нельзя о евреев пачкать меч”. В века нашей натуральной и национальной государственности никакого еврейского вопроса не было, потому что не было и тени каких-либо сомнений в злокачественности этих иностранцев. Допуская разных иноверцев, магометан, язычников в свою страну, московские цари свято берегли вековое правило — не допускать евреев. Менее продажная, чем позднейшая наша администрация, московская власть не шла ни на какие подкупы. Той же политики держался Петр Великий, лишенный даже признаков религиозной нетерпимости. Объявив полную свободу веры, Петр твердо высказался, что считает “жидов” мошенниками и не может допустить их в Россию именно в качестве таковых. А Петр в бесчисленных своих поездках по западной и южной России, в борьбе с Карлом имел случай встречаться с евреями, и, как гениальный человек, он был не из тех, что черпают свои мнения из чужих мозгов. Той же твердой политики держалась дочь Петра Елизавета. На попытки подкупить власть выгодами еврейской торговли национальная наша государыня отвечала: “От врагов Христовых не желаю интересной прибыли”.

Еврейский вопрос явился у нас с упадком национальных инстинктов на высоте власти, с внедрением масонства, с возобладанием “освободительных” идей французской энциклопедической метафизики. Первой государыней, признавшей некоторые права евреев, была Екатерина II, урожденная нерусская. Удивительная по уму и твердо преданная заветам Петра, Екатерина была сбита с толку двумя обстоятельствами. Она была другом и корреспонденткой знаменитых болтунов, которые тогда создавали ей славу во Франции и во всем свете. Метафизика Вольтера и Руссо была титаническая благодаря их таланту. В самом отрицании она отличалась страстью, и талантливой государыне, умственно голодавшей в Петербурге, было трудно не подчиниться могучему обаянию великих резонеров. Идеи равенства, свободы, братства сделались в Европе модными задолго до революции, а всякая парижская мода считалась вдвойне обязательной в Петербурге. Второе обстоятельство, смутившее императрицу, было то, что с разделами Польши запретное еврейское племя сразу очутилось в черте России. Легко было не допускать вселения, но что делать с миллионами людей, оказавшимися подданными в силу завоевания? Екатерина не была подготовлена к решению такой задачи. Хотя здравый смысл говорил за то, что племя, недопустимое в восточной половине государства, не должно быть допущено и в западной половине, и хотя примеры массовой эмиграции из России были известны и в тот век (раскольники, казаки, крамцы), но в отношении евреев не приняли никаких мер. Стараясь задобрить население присоединенных областей, Екатерина объявила, “что когда еврейского закона люди вошли уже в состояние, равное с другими, то и надлежит при всяком случае наблюдать правило... что всяк по званию и состоянию своему долженствует пользоваться выгодами и правами без различия закона и народа” (26 февраля 1785 г.).

Ясно, что уже тогда в трудных случаях правительство наше вместо того, чтобы решать задачу, просто отпихивалось от нее, притворялось, что никакой задачи нет. Ничего нет легче, как объявить равенство и безразличие в правах. Но ведь это значит, в сущности, объявить свою неспособность разобраться в очень сложном деле. Равенство соблазняет простотой. Поколения ослабевшие, потерявшие привычку преодолевать препятствия, восхитились идеей равенства, хотя сама природа такого явления не знает. В природе еврей ни в каком отношении не равен христианину — ни в племенном, ни в религиозном, ни в культурном, ни в смысле языка и политических симпатий. Оставляя в силе пустое, часто формальное неравенство между христианами в их звании (дворяне, метане, крестьяне), наше правительство выбросило крайне существенное неравенство племени, веры, языка и культуры. Почему-то крестьянин русский считался (и до сих пор считается) не равным дворянину, хотя бы безграмотному, — точно это жители разных планет. Между тем еврей считается равным русскому, немцу, поляку и т.д. Бессмыслица эта показывает, что еще в конце XVIII века государственность наша оказалась ниже своих задач и вместо натурального соображения с действительностью начала применять к последней книжные шаблоны. Если старые предки наши непрерывно исследовали действительность и поучались у нее, то изнеженное поколение эпохи Радищева начало само поучать природу и перекраивать ее. Но природа — слишком большой барин, чтобы шутить с ней. Объявленные равноправными евреи оставались евреями, и снятые ограничения только поощряли их развернуть все свое жидовство. Вот тогда и началась смехотворная комедия еврейского вопроса в России, борьба книжников и часто подкупленных канцеляристов с природой.

Чтобы поощрить евреев перестать быть евреями, правительство не только не отделило их от христиан, а, напротив, старалось всячески смешивать; так, например, евреи не только допускались во все учебные заведения, но были установлены особые поощрительные меры для привлечения евреев в русские школы. Полагали, что если перемешать волков с овцами или хорьков с курами, то установится между ними полное равенство и вожделенный мир. Что мечта о равенстве нравилась сентиментальному Александру I, ученику Лагарпа, — это понятно, но как мог разделить ее суровый император Николай I? Между тем в положении о евреях 13 апреля 1835 года подтверждено учебное их равноправие — правда, лишь там, где евреям разрешалось жительство. Всем евреям, окончившим гимназический курс, открыты были все высшие школы Империи. Лучшие из студентов-евреев на медицинских факультетах принимались на казенный счет, им давались права государственной службы и повсеместное право жительства. Слепое и глухое к природе правительство думало, что единственное, что отделяет еврея от нееврея, — это недостаток высшего образования. Стоит еврею дать высший диплом — и он делается будто бы совершенно русским. Природа и тут насмеялась над нашими сановными метафизиками. Затягивая разными поблажками и приманками евреев в русские школы, правительство добилось только того, что русская интеллигенция запахла еврейством. Среди врачей, учителей, чиновников на линии, где выслуживалось дворянство, появились сыны Израиля со всеми характерными чертами своей расы. Никакого равенства не последовало, но правительство вместо того, чтобы прекратить опасный опыт, энергически повело его дальше. Заметив, что старики евреи неохотно отдают детей в русские школы, боясь обрусения, правительство в 1844 году учредило целую систему еврейских школ, соответствующих русским приходским и уездным. Правительство простерло свое внимание до того, что завело особые раввинские училища (с курсом гимназий) для приготовления учителей еврейского закона. На еврейские раввинские училища были распространены льготы русских гимназий. “Для вящего поощрения евреев к образованию” им были даны особенные преимущества. Окончивший уездное училище еврей пользовался сокращенным сроком военной службы на 10 лет. Гимназия сокращала этот срок на 15 лет, а кончившие с отличием освобождались от рекрутства вовсе. Русская политика в отношении евреев буквально повторяла польскую. Как в Польском королевстве стоило еврею хотя бы наружно принять католичество — и он становился дворянином, хотя миллионы родных католиков оставались холопами, так и у нас. В нелепом стремлении к равенству видов тянули непременно в интеллигенты, в чиновники, в дворяне, как будто русское дворянство совершенно не имело родных стихий для своего пополнения. Правительство сороковых годов уже было охвачено, как и предыдущее, освободительными и нивелирующими идеями, только проводило их по старине — крутыми мерами. Решили, что когда казенных училищ для евреев будет заведено достаточно, объявить обучение в них евреев обязательным. Предполагались даже понудительные к тому меры... Другими словами, бросив излишние нежности, евреев хотели просто насильно тащить в русские чиновники (ибо русская гимназия и тогда, и теперь выпускает только чиновников). Политика Николая I перешла и в эпоху освобождения. В 1859 году обучение детей евреев-купцов и почетных граждан объявлено обязательным.

Вот как трогательно заботилось русское правительство о том, чтобы объевреить русскую интеллигенцию! Прошло с тех пор 50 лет, и обязательное обучение для русских остается все еще мечтой, о евреях же когда вспомнили! Мудрено ли, что еврейство хлынуло во все наши интеллигентные профессии, между прочим в те, которых долг — хранить национальное миросозерцание и государственный характер? Мудрено ли, что не только печать, театр, литература, медицина, судебное ведомство и пр. переполнены евреями, но даже огромное количество русских кадетствующих чиновников носят ясную печать морального “обрезания”?

II

25 июня

Вся политика русского правительства в отношении евреев состояла в том, чтобы перевести еврейство из сравнительно неопасного для России состояния в опасное. Это делалось безотчетно, как бы под внушением каких-то тайных для власти сил. Евреи начала прошлого века, так называемые польские жиды, были народ темный, фанатически преданный своей первобытной вере, чуждающийся христианства и еврейской цивилизации. Всюду, куда бы они ни попадали, они устраивали хандель и гешефт, всюду являлись ростовщиками, факторами, фальсификаторами, сводниками, шпионами, всюду эксплуатировали самые дурные страсти христианского общества и составляли дрожжи для всяких преступлений. Но преданность Талмуду и рабство у кагала заставляли евреев держаться особняком. Вне своего паразитного ремесла они не стремились проникать в общество и не желали делить с христианами их политические и нравственные интересы. Правительство русское само подняло еврейство со дна жизни, само постаралось втереть это племя во все ткани общества — и самые центральные, на которых держится душа нации. Под внушением чисто книжной мысли, будто школа создает нового человека — и непременно русского, правительство ввело обязательное обучение детей для еврейской буржуазии и обставило высшее образование для них всевозможными приманками. Стоило еврею окончить университет кандидатом, он получал право поступать на службу по всем ведомствам и заниматься торговлей и промышленностью во всей России. Заполучивший всякими правдами и неправдами диплом еврейский юноша становился сверхъевреем. Он не только приобретал заветное право торговать и устраивать гешефты по всей России, не только делался чиновником с кокардой, но мог вместе с собой держать в России и целую колонию единоверцев под видом семьи и слуг, приказчиков и конторщиков. Правительство само создало еврейские гнезда по эту сторону черты оседлости; эти гнезда сделались центрами притяжения еврейства из-за черты. До того времени, пока не было разделения еврейства на допустимых в Россию и недопустимых, не было в еврействе и оскорбленного самолюбия, и той страстной жажды проникнуть в Россию. Само правительство создало и указало евреям лазейки для перехода черты оседлости, само оно поставило соблазнительные условия для проникновения евреев непременно в образованный класс, непременно в чиновничество, непременно в русскую буржуазию, то есть в Русскую промышленность и торговлю. Так как обыкновенный еврей мог быть недостаточно опасен для русских в борьбе за существование, то старались привлечь в Россию наиболее выдающихся, наиболее способных и вооружали их казенным образованием, то есть делали конкуренцию с русскими вполне обеспеченной. Бедняк еврей вообще не страшен, поэтому допускались в Россию только евреи-капиталисты, люди, вооруженные для своего эксплуататорского дела. Злой враг не мог бы придумать более невыгодной для России политики, но добродушное русское правительство само дошло до нее — конечно, hona fide (добросовестно, чистосердечно. — Ред.). Кого Бог хочет наказать, отнимает разум.

В начале 1860-х годов во всех ведомствах, особенно в военном, просвещения и внутренних дел, появились евреи в званиях врачей, техников, технологов, преподавателей и пр. Этого показалось мало. Для облегчения евреям доступа в русские школы в 1863 году были учреждены особые стипендии с назначением из сумм свечного (еврейского) сбора 24.000 р. Мало того. Решено было допустить евреев в русские гимназии, не стесняясь чертой оседлости, причем семейства евреев получали право жить в тех городах, где учатся их дети... Не имея мужества упразднить черту оседлости и навязать России 6-миллионное паразитное племя, правительство всемерно буравило эту плотину и устраивало щели все в убеждении, что оно творит благое дело. Последняя мера, впрочем, благодаря случайности не получила осуществления. Министром народного просвещения был назначен граф Дмитрий Толстой [3]. При нем раввинские училища преобразованы в еврейские учительские институты, а низшие еврейские училища были частью закрыты, частью преобразованы. Закрытие еврейских училищ, вместо того чтобы задержать, еще более подтолкнуло евреев поступать в русские гимназии. С введением всеобщей воинской повинности, дающей большие льготы по образованию, для евреев явилось новое энергическое побуждение поступать в русские школы. Чтобы елико возможно облегчить еврейским детям поступление в реальные училища и гимназии, было разрешено им поступать без экзамена в первый класс, если они прошли успешно первые четыре года начального еврейского училища. Эта льгота держалась 13 лет.

В конце концов у евреев сложилось неудержимое стремление проводить через гимназию всех детей, и опростоволосившееся правительство задумалось: что же это значит? Не пришлось бы бить отбой. Вместо того чтобы усиленно “тащить” евреев в школы, не пришлось бы “не пущать их” туда... И пришлось! Если в 1865 году число обучавшихся в гимназиях евреев доходило в России до тысячи, составляя всего 3 1/3 процента, то через десять лет это число увеличилось почти до пяти тысяч, то есть до 9 1/2 процента всех учащихся, а еще через десять лет оно дошло до 7 1/2 тысячи, то есть почти до 11 процентов, причем некоторые гимназии в черте оседлости включали уже до 19 процентов евреев. Благодаря чудесной политике правительства количество евреев в русских университетах за 20 лет выросло не вдвое, не втрое, а в четырнадцать раз! Метафизики и резонеры в звездах, трудившиеся над разрушением черты оседлости, могли быть довольны результатом. Плотину прорвало. Грязная волна хлынула в русскую школу и...

Позвольте процитировать слова одного официального документа 1881 года: “Христианское юношество вскоре стало испытывать на себе все гибельные последствия совместного обучения с переполнившими названные учебные заведения евреями, которые вносили в его среду растлевающее как в политическом, так и в нравственном отношении влияние”. Вот интересный, не правда ли, результат усилий нашего просвещенного правительства. Из сострадания к паразитам отдали им на жертву своих детей! Наложили себе за пазуху тарантулов — и удивились, что пришлось чесаться!

Уже в начале 1880/81 учебного года во многих гимназиях Одесского округа вспыхнули беспорядки, и оказалось, что главное участие в них принимали ученики-евреи. С тех пор в течение 29 лет брожение в русской школе идет почти непрерывно, и главным бродильным грибком везде оказываются евреи. С начала 1880-х годов начинается вторая часть этой фантастической истории, не менее постыдная, чем первая. Ошеломленное правительство уже тридцать лет назад почувствовало, что оно совершило колоссальную глупость, прямо предательскую в отношении России, искусственно втянув еврейство в русскую школу и приманив его разными соблазнами в русское общество. Случилось буквально то, что в немецкой сказке: неумный человек сумел вызвать демонов и не знал заклятья, чтобы прогнать их. В составе самого правительства начинается глубоко неприглядная борьба за еврейство, доказавшая, что государственность наша была уже тогда охвачена освободительным разложением. Наружно раболепствуя перед могучей волей Александра III, тогдашние министры всей душой были преданны космополитическим идеалам будто бы “гуманности и прогресса”. Масонско-еврейские внушения европейской и нашей печати уже тогда всесильно властвовали над слабыми умами. Анархическое безразличие, склонность к измене всему родному, что создала природа и история, уже тогда заставляли наших министров ставить Европу во всех случаях выше России и служить не русской национальности, а какой-то общечеловеческой, в природе не существующей. Моральной властью пользовалась даже не Европа, а “Евре-опа”, та обработанная жидовством часть христианской Европы, которая составляет авангард грядущего еврейского царства.

Убедившись в разложении своих школ и приписывая все зло “испорченности и пагубному влиянию учеников-евреев”, попечитель округа Лавровский еще в 1881 году просил одну из трех одесских гимназий отдать евреям, а в остальных ограничить прием евреев 10-процентной нормой. В том же духе хлопотал генерал-губернатор Одессы Гурко [4]. Он предложил ограничить прием евреев “сообразно численному отношению евреев к общей массе населения местности, для которой существует учебное заведение”. Казалось бы, чего великодушнее! Ведь это и было бы полное равноправие, арифметически равный раздел русской школы между евреями и христианами! Александр III собственноручно написал на этом месте отчета Гурко: “Я разделяю это убеждение”, а самый отчет повелел внести в Комитет министров.

Вы думаете, тем дело и кончилось? Раз высказались такие сведущие в деле власти, как местный попечитель и генерал-губернатор, и раз их мнение утвердила самодержавная власть Монарха — значит, вопрос решен? Как бы не так! К глубочайшему несчастью русской жизни, либеральная бюрократия уже тогда фактически стояла выше самодержавия. В теории свято веруя в свои права Самодержца, император Александр III уступал общему течению умов, полагавшему, что окончательное решение не должно быть единоличным. Из благородной скромности, составлявшей одну из черт характера Государя, он недостаточно доверял себе — хотя непосредственный голос здравого смысла и совести человека, царственно неподкупного, и составляет решение наиболее верное, то есть наименее подверженное пристрастиям. Император, уже составив себе “убеждение” — притом не голословное, а на основании материала наиболее компетентных в вопросе лиц, — тем не менее имел неосторожность внести свою резолюцию в Комитет министров. Убеждение Самодержца есть, казалось бы, повеление, обязательное для всех властей, но у нас так вышло, что низшей инстанции было предоставлено “обсуждать” резолюцию высшей и даже верховной! Фальшиво-либеральный Комитет министров того времени сделал вид, как будто государевой резолюции не было вовсе, и решил пустить вопрос в канцелярскую волокиту. Когда не хотят или не умеют разрешить дело, у нас его губят именно этим легальным способом — отпихиваются от него, сдают в канцелярскую машину. “Сознавая всю настоятельность изъясненного вопроса”, Комитет министров “не счел, однако, возможным войти в окончательное суждение о целесообразности предлагаемой генерал-адъютантом Гурко меры... как ввиду несомненно законодательного ее характера, так и ввиду особливой сложности вызываемых ею соображений”. Жизнь кричала о преступлении, притом массовом, — об отравлении русской школы еврейством, а либеральные бюрократы потратили два года на то, чтобы отписаться такою бесстыдной фразой! Ввиду “особой сложности” вопроса тут бы, казалось, и налечь на него, и поспешить с ним, но либеральные предатели России сунули вопрос под сукно, то есть предоставили обсудить его министру народного просвещения. Заметьте: уже состоявшееся определение самодержавной воли следующая низшая инстанция, Комитет министров, передает на обсуждение еще нижайшей — на обсуждение одного министра. Министр, в свою очередь, был очень рад спихнуть весь вопрос на особую комиссию, которая была тогда созвана для пересмотра действующих о евреях законов. Эта комиссия (графа К. И. Палена [5]) имела членом А. И. Георгиевского, представителя министерства просвещения, бывшего тогда председателем Учебного комитета. Как видите, уроненное книзу “убеждение” Государя спустилось еще одною ступенью ниже.

Комиссия графа Палена не спешила с работой, между тем школьно-еврейские беспорядки шли. То самое, что писали Лавровский и Гурко, подтвердил следующий генерал-губернатор, генерал X. X. Рооп. Комитет министров (уже в 1885 году!) принужден был, по Высочайшему повелению, еще раз обратить на это внимание. “Вопрос этот имеет самое серьезное значение, — начал свою новую отписку Комитет министров. — Постоянно возрастающий наплыв в учебные заведения нехристианского элемента оказывает самое вредное в нравственно-религиозном отношении влияние на обучающихся в этих заведениях христианских детей”.

“Ну, — спросит читатель, — стало быть, согласно с давно высказанной Высочайшей волей нужно немедленно ограничить наплыв евреев?” Как бы не так! Либеральные предатели России решили еще раз: “Но войти в обсуждение существа тех мер, коими могли бы быть предупреждены дальнейшие последствия изложенного прискорбного явления”, Комитет “не считал благовременным”... Раз существует комиссия, обещавшая затянуться до второго пришествия, то Комитет министров еще раз отпихнул жгучий и страшный государственный вопрос — туда, в сорную корзинку, в комиссию...

Это происходило четверть века тому назад, и лицемерные предатели России уже за гробом; но если не теперешнее, то позднейшее потомство предаст имена их заслуженному презрению. Уже тогда шел революционный подкоп под Россию. На незасохшей крови Царя-мученика его ближайшие, пользовавшиеся дружеским доверием сановники устраивали питомники будущего бунта и отравляли Россию чрез самые драгоценные ее ткани — через школу, печать, Церковь... “Они не ведали, что творили”, — вздохнет иной сентиментальный читатель. Допустим это. Но некоторые из них, может быть, и ведали — в чужую душу не влезешь. Если г-н Гучков объявил недавно, что губернаторы и генерал-губернаторы наши были на содержании у раскольников и евреев, то это обобщение страдает преувеличением. Но, что некоторые высокие администраторы были весьма доступны разным видам еврейского подкупа — это, к несчастью, слишком бесспорно. Россию не только предавали, но и продавали...

Фальшиво-либеральный Комитет министров хорошо знал, что в высшей комиссии графа Палена еврейский вопрос попадет в дружеские руки. “Общая записка” комиссии свидетельствует, что там господствовал вполне “обрезанный” тон тогдашнего времени. “Может ли государство, — заявляла комиссия, — относиться к пятимиллионному населению, к 1/20 части всех своих подданных (хотя и принадлежащих к чуждой большинству расе), которую оно само приобщило вместе с обитаемой ею территорией к русскому государственному телу, иначе, чем ко всем остальным своим подданным, в состав которых входят многие самые разнообразные племена в весьма значительных даже размерах?.. И закон наш, и чувство справедливости, и наука государственного права поучают нас, что все подданные Его Императорского Величества пользуются общим покровительством законов, все они имеют одинаковые гражданские права, все они пользуются свободою переселения и жительства”.

Циническая ложь этих слов, вероятно, считалась правдой большинством членов высшей комиссии. Полуинородческая, обесцвеченная и обеспложенная метафизикой интеллигенция наша серьезно думает, что и закон, и справедливость, и наука — за равноправие евреев. Но даже простой мужик мог бы сказать графу Палену: “Зачем лгать, ваше сиятельство, будто все подданные Государя имеют одинаковые гражданские права? Вы дворянин, я мужик — разве у нас одинаковые гражданские права? Разве у нас с вами одинаковая "свобода переселения" и "свобода жительства"? И закон, и справедливость, и наука права во всех странах признают тысячи неравенств. Да и то сказать, если бы во всем было равенство, то зачем нужен был бы и закон, и справедливость, и наука? Они ведь только и существуют для того, чтобы определять неравенства. Почему вас так тревожит всякое ограничение евреев, когда коренное русское племя покорно несет самые разнообразные ограничения? Вас возмущает то, что местные власти и Государь хотели бы поставить некоторые преграды жидам, совершенно заполонившим русскую школу. Вы считаете это оскорблением еврейского национализма. Но как же мы, русские крестьяне, создатели государства и его защитники, терпим, что не только известный процент, но буквально ни один крестьянский мальчик не может быть допущен в те казенные учебные заведения, где воспитываются дети вашего сиятельства? И после этого у вас поворачивается язык утверждать, будто и закон, и справедливость, и наука признают одинаковые права?”

Рассудку вопреки, наперекор стихиям либеральная высшая комиссия графа Палена признала, что “с государственной точки зрения еврей должен был равноправен. Не давая ему одинаковых прав, нельзя, собственно, требовать и исполнения одинаковых государственных обязанностей”. На раздававшееся и тогда замечание, что еврей и не думает об одинаковом исполнении государственных обязанностей, комиссия предлагала преследовать еврея судом (ищи, мол, ветра в поле) — “но подобная категория проступков не должна лишать еврея тех основ, на которых зиждется его бытие, его равноправие как подданного, его свобода как гражданина”.

Вот с какой страстностью отстаивали наше жидовство русские тайные и действительные тайные кадеты еще четверть века назад.

III

27 июня

Среди грубо-бестактной болтовни, которой наши кадеты 1-го и 2-го сорта отличились в Лондоне, любопытна похвальба г-на Милюкова: “Пока русская Государственная Дума останется законодательной, оппозиция в ней будет оппозицией Его Величества, а не Его Величеству”. Другими словами, евреи, кадеты, поляки, мусульмане и революционеры разных оттенков будут противиться не Монарху, а правительству Монарха, как бы от его имени. Выходит невероятная чепуха. Нуждается ли русский Государь в революционерах и инородцах, чтобы вести оппозицию против назначаемого им кабинета, давал ли он полномочия преступным и полупреступным партиям — об этом г-н Милюков скромно умалчивает. Читатели обязаны с этих пор думать, что выборгское воззвание (редакция которого приписывается г-ну Милюкову) есть акт “оппозиции Его Величества”. Воззвание не платить Государю налогов и не давать солдат, равно как мольбы кадетской партии в Европе не давать России ни франка взаймы, равно как ламентации г-на Милюкова в Америке, — все это деяния “оппозиции Его Величества”! Так как из среды парламентской оппозиции 1-й и 2-й Дум вышел аграрный бунт и заговор на жизнь Государя, то это тоже акты “оппозиции Его Величества”?

В названной нелепой фразе г-на Милюкова любопытна не преднамеренная ложь — хотя бы величайшего цинизма; любопытна манера нашего иезуитского либерализма притворяться благонамеренным, архилояльным, закономерным, “без лести преданным” Монарху одновременно с совершенно обратной практической политикой. Кадеты лезут к власти с поцелуем и натравливают на нее разъяренных своих “ослов”. Одной рукой обнимают власть, другой — ласково душат. Такая “оппозиция Его Величества” установилась у нас давно, за десятки лет до последней революции. Ярким примером ее было поведение Комитета министров и высшей комиссии графа Палена, собранной в 1880-х годах по еврейскому вопросу. Несмотря на то что министрам и комиссии превосходно было известно “убеждение” Государя относительно процентной нормы евреев в школах и относительно черты оседлости, сановные кадеты и тогда изо всех сил стояли за равноправие.

Совершенно тоном г-на Милюкова высшая комиссия заявляла:

“Сама история законодательства... учит нас, что существует лишь один исход и один путь (правда, медленный и постепенный) — это путь освободительный и объединяющий евреев со всем населением под сенью одних и тех же законов. Обо всем этом свидетельствует не теория или доктрина, но живая столетняя практика”. “Верно ли это?” — спросит читатель. Ни в малейшей степени, конечно, не верно. И история, и наука ничего подобного не говорят. Они утверждают нечто обратное, но эти словечки — “история”, “наука” — употребляются нашими политическими иезуитами совершенно как в комедии Островского “металл” и “жупел”. Расчет, видите ли, нехитрый. Носители власти, заваленные государственными делами, может быть, не читали многотомных исследований по еврейской истории и потому поверят высшей комиссии на слово. “Один исход и один путь” — равноправие. От имени “истории законодательства” и “науки” Верховную власть бюрократия припирала к стене. Но Александр III, конечно, помнил, что были в истории и другой “исход”, и другой путь, например “исход из Египта” и путь вон из страны, где евреи размножились в опасной степени. Занесены в историю и другие исходы, но первый остался на все века классическим по гуманности и простоте. Не “столетняя практика”, как лгала высшая комиссия, а четырехтысячелетняя практика по еврейскому вопросу убеждает, что равноправие евреев всегда равносильно захвату ими всех преимуществ, причем буквально все народы оказываются при этом условии в кабале еврейской. Все правительства начинают с того, что пробуют путем равноправия слить евреев с местным населением, и ни одному это не удавалось. С непостижимой наивностью высшая комиссия графа Палена одновременно требовала равноправия для евреев и предупреждала, чтобы о слиянии евреев правительство и не думало. “Правительство не должно увлекаться надеждами на возможность полной ассимиляции евреев с остальным населением. Ассимиляция эта нигде не достигнута и никогда достигнута не будет вследствие слишком резких отличий семитической расы, а потому излишне задаваться несбыточными надеждами...”

Как вам это нравится? Но ведь если иностранцу правительство дает равноправие (права натурализации), то лишь в убеждении, что он принял или на пути к тому, чтобы искренно принять новую национальность, ассимилировать себя с местным населением, слиться с ним в .государственных симпатиях, языке, культуре и, наконец, в самой крови своего потомства. Если бы иностранец требовал натурализации и, подобно евреям, оставлял уверенность, что он и его потомство навсегда останутся совершенно особой национальности, особой веры и крови, — то была ли бы хоть тень смысла давать такому иностранцу права натурализации? Всякий народ есть живое тело. Что бы живое тело ни принимало в себя, оно принимает под двумя строгими условиями: принятое должно быть или усвоено, или выброшено вон. Неусвояемые инородные предметы, которые нельзя выбросить, облекаются в теле нагноением, как занозы, чтобы путем хотя бы жгучих страданий освободиться от них, или замуровываются в известковой капсуле, то есть в строго непереходимой черте оседлости. Не составляет ли верх наглости со стороны сановных кадетов требовать, чтобы русский народ принял в свой организм заведомо неусвояемое племя, притом паразитное в опасной степени? Если не явное предательство, то самая пошлая маниловщина сквозит в разглагольствовании высшей комиссии о том, что “присоединенные к государственному телу народности, сохраняя свой внешний и внутренний облик, со всей искренностью и преданностью служат благоденствию, величию и славе общего отечества, сознавая себя его живыми и деятельными членами”. Это писалось в эпоху, когда ирландцы в Англии, поляки в Германии, славяне в Австрии давали, казалось бы, достаточный материал для суждения об “искренности и преданности” маленьких народностей “общему отечеству”.

Только меньшинство высшей комиссии согласилось установить известную норму приема евреев в русские школы. “Большинство (8 членов против 5 вместе с председателем) признавало установление какой-либо процентной нормы крайне неудобным, как меру произвольную, несправедливую по отношению к хорошим ученикам из евреев и потому ненавистную, которую весьма легко было бы истолковать как преследование евреев, их племени и религии”. А чего боятся пуще огня наши высокопревосходительные лицемеры — это того, как бы кто не “истолковал” их поведения в неблагоприятном для еврейства смысле.

Я не буду останавливаться на фальшивых, крайне межеумочных постановлениях комиссии графа Палена по школьно-еврейскому вопросу. Как очень многие наши высшие комиссии и особые совещания, комиссия графа Палена явилась многолетней обструкцией Его Величеству, канцелярским тормозом для выраженного Монархом убеждения, попыткой похоронить акт Верховной совести и власти в бумажно-бюрократической могиле. Но Император Александр III был живой человек. Может быть, ему надоело ждать мудрых чиновничьих решений через неопределенное число лет, когда жизнь кричала о немедленной помощи, а может быть, хитрый маневр казенных либералов был Государем замечен. По Высочайшему повелению еще в начале 1882 года началось ограничение приема евреев в разные школы, начиная с Военно-медицинской академии. Евреи до того заполонили военно-врачебное ведомство, что пришлось не только ограничить, но и совсем прекратить прием евреев. То же произошло с ведомством путей сообщения, отчасти с горным и прочими. Ввиду развивающегося революционного брожения в школах правительству нужно было спешить. Министерство внутренних дел, например, дознало, что “большинство студентов-евреев Харьковского университета и ветеринарного института вовсе не посещает лекций, а записывается в студенты только для того, чтобы избежать воинской повинности и иметь право жить в Харькове, где они занимаются торговыми предприятиями, составляя вместе с тем крайне ненадежный в нравственном и политическом отношении элемент”. Губернаторы (например, харьковский Петров) продолжали доносить о растлевающем влиянии евреев-учеников на русскую учащуюся молодежь. Комитету министров пришлось “впредь до утверждения общих правил” предоставить министру народного просвещения бороться с наплывом еврейства в школы по его усмотрению. “Страха ради иудейска” это положение Комитета министров, хотя и Высочайше утвержденное 5 декабря 1886 года, опубликовано не было и в Свод законов не вошло. Фактическая власть, что касается бюрократии, и тогда была почти сплошь в инородческих руках. Делянову, как армянину, игравшему притом на гуманных чувствах, видимо, хотелось угодить Императору, но не хотелось брать на себя ответственности перед евреями. Делянов вошел с представлением в Комитет министров об определенной норме приема евреев, но Комитет уклонился от того, чтобы покрыть это предложение своей властью. “Принимая во внимание, что опубликование во всеобщее сведение ограничительных для евреев постановлений могло бы быть неправильно истолковано. Комитет находил, что преследуемая правительством цель ограждения учебных заведений от излишнего наплыва лиц еврейского происхождения может быть с большим успехом достигнута путем частных распоряжений... министра народного просвещения”. Оцените трусость, явно просвечивающую сквозь этот тягучий канцелярский язык! Трусость, помноженная на бездарность, — вот подкладка фальшиво-либеральной превосходительной оппозиции Его Величества. Именно она затянула нас в революционный омут.

1 июля исполняется 22 года со времени деляновского циркуляра о процентной в отношении евреев норме в университетах. Вслед за тем установлена была норма для других высших и средних школ. Результаты нормировочной политики теперь налицо. У правительства нашего, парализованного инородцами, никогда не было мужества, чтобы взглянуть на вопрос прямо. Одно из двух: или евреи не опасны, и тогда норма приема в школы не имеет смысла; или евреи опасны, и тогда норма тоже не имеет смысла.

Опасность евреев ведь в том, что это паразитный человеческий тип, особая порода со всеми строго определенными в биологии паразитными качествами. Спрашивается, какая возможна норма для допущения паразитов? Сколько именно блох или клопов вы считаете необходимым держать в своей спальне? Сведущие люди говорят, что уже одно насекомое может испортить нервному человеку всю ночь. Один какой-нибудь микроб, попавший в благоприятные для него условия, размножается в чахотку или чуму. Ясно, что единственной разумной нормой приема евреев в состав русской школы и русского общества должен быть о процентов. Это отвечает высшей справедливости, которая предписывает защищать свою жизнь. Но Делянов [6] ввел 10 процентов в черте оседлости, 5 процентов — вне этой черты, 3 процента — в столицах, то есть он принял приблизительно норму племенного распределения евреев. Сколько Бог послал этого яда, столько — полной мерой — каждая часть России обязывалась принять его. Надо заметить, что вне черты оседлости процент евреев падает до одного-двух, стало быть, удвоенная и Утроенная норма являлась не ограничением, а льготой, условием, вызывающим наплыв еврейства из-за черты. Хитрый Делянов одной рукой вводил “ограничения”, а другою снимал их. Не далее как через два года после введения нормы, в 1889 году, Делянов разрешил попечителям учебных округов разрешать прием лучших из учеников-евреев сверх нормы. В успокоение власти было поставлено условие, чтобы аттестаты принимаемых сверх нормы евреев имели “очень хорошие” отметки. А в успокоение евреев тут же разъяснялось, что общий вывод из всех “очень хороших” отметок должен быть не менее 3 1/2... Какова оппозиционная изобретательность! При еврейской наглости и бесчисленных способах подлога кто же из гимназистов-евреев не в состоянии получить “в среднем” 3 1/2? Стало быть, фактически уже через два года после издания “нормы” она была тем же графом Деляновым отменена, и никто этого среди правительства не заметил. Мало того, тот же министр в 1892 году распорядился, чтобы перевод учеников-евреев из класса в класс производился не соображаясь с нормой, а в 1896 году процентные нормы предписывалось относить ко всему числу учащихся, а не к числу поступающих в данном году. Словом, гуманный армянин формально выполнил волю Александра III, но фактически свел ее к нулю. Вот что называется у нас оппозицией Его Величества! Именно Делянову, хитрая преданность которого Монарху была увенчана графским титулом, наша школа обязана освободительным развалом. Преемнику Делянова Боголепову [7] пришлось своей кровью смывать результаты иезуитской политики. Боголепов был убит именно за отмену деляновского циркуляра, открывшего евреям шлюзы в высшую школу. Сменивший его Ванновский [8] тотчас по вступлении в должность увидал, что “процент учеников-евреев во многих учебных заведениях значительно превышает установленную норму”, и с мужеством военного человека принялся восстановлять порядок. Чтобы совсем прекратить прием евреев, правительство наше никогда не наберется храбрости, но Ванновский шел к тому, сократив норму приема евреев на треть. Не прошло и года после этого — и новый министр просвещения г-н Зенгер [9] стер, точно губкой, все распоряжения Ванновского. Либеральный министр восстановил все деляновские нормы и циркуляры. Это снискало ему на один момент шумную популярность среди бунтовавшей молодежи. Деляновские нормы действуют и до сих пор. Что касается средних учебных заведений, то следующий либеральный глава министерства, г-н Лукьянов [10], в период, когда в качестве товарища министра он управлял просвещением, обставил прием евреев “рядом таких условий, которые дают широкий простор обходить эту норму на законном основании”. Это не мои слова, а одного весьма официального документа. В чем состоят эти условия, гласит циркуляр г-на Лукьянова от 26 июля 1903 года. Между прочим, если бы в гимназиях оказались свободные вакансии, г-н Лукьянов разрешил принимать евреев и сверх процентной нормы. Евреев, окончивших прогимназии и шестиклассные реальные училища, предложено принимать “без применения к ним правил о процентном ограничении”. В приготовительные классы число поступающих евреев предложено производить независимо от числа поступающих в нормальные классы, при переходе же в первый класс ученики-евреи не должны подвергаться действию ограничительных правил. Стало быть, и сверху, и снизу, и в седьмом классе, и в приготовительном, и в первом — всюду предоставлены были лазейки для проникновения юрких сыновей Израиля.

С. М. Лукьянов, теперешний обер-прокурор Святейшего Синода, по-видимому, разделяет совершенно ошибочное пристрастие Вл. С. Соловьева к еврейскому племени. Вл. Соловьев был поэт и совершенный ребенок в практической жизни. По псалмам Давида он расположен был судить о еврейских ростовщических векселях, готов был простить им всю их ужасающую реальность. Г-ну Лукьянову, раз он — к счастью или несчастью отечества — попал из врачей в государственные люди, следовало бы трезвее взвешивать последствия своих циркуляров. В результате обструктивной в отношении идеи Александра III политики в школьно-еврейском вопросе правительство наше само создало еврейское революционное брожение. Стараясь втянуть в русские школы и русскую интеллигенцию возможно большее число евреев, правительство вызвало громадный наплыв этого племени, а попытки ограничить этот наплыв, попытки лицемерные и неустойчивые, повели к бунту еврейской молодежи. Русская молодежь при этом сыграла роль глупого теста, которое поднимается щепоткой дрожжей. Как блистательно следили звездоносные чиновники за исполнением Высочайше утвержденной нормы, доказывают следующие цифры.

В 1905 году евреев было в университетах:

в Петербургском (вместо 3%)

5, 6%

в Московском

4, 5%

в Харьковском

12, 1%

в Казанском

6, 1%

в Томском

8, 3%

в Юрьевском

9, 0%

в Киевском (вместо 10%)

17, 2%

в Варшавском

38, 7%

в Новороссийском

17, 6%

После революции 1905 года евреи хлынули в русские школы широкой волной. Петербургский университет принял в 1906 году почти 18 процентов евреев (вместо 3 процентов), Харьковский — около 23 процентов, Киевский — 23 процента, Новороссийский — 33 процента, Варшавский (в 1905 г.) — 46 процентов. Прибавьте к этому так называемых вольнослушателей-евреев и вольнослушательниц (между последними евреек было 33 процента). В прошлом году в среднем евреи занимали почти 12 процентов всего русского студенчества.

Так как еврейское племя составляет всего 4 процента общего населения Империи, то, стало быть, “гонимое племя” благодаря нашей правительственной политике, состоявшей в “оппозиции Его Величеству”, успело занять ровно втрое больше мест в высшей школе, чем требуется идеей равноправия. На лестнице всех общественных карьер, на пути, ведущем к реальной власти, евреи захватили по три ступени на каждую одну ступень, занятую русским племенем. Последняя цель “оппозиции Его Величества” — совсем столкнуть народность русскую с исторической дороги и отдать величайшую из христианских империй во власть господам Пергаментам и Винаверам...


[1] Морлей Джон (1838 — после 1914) — английский государственный деятель, писатель, журналист. В 1880 — 1890-х неоднократно входил в различные кабинеты в качестве министра. Автор книги “О компромиссе”.

[2] “О компромиссе”.

[3] Толстой Дмитрий Андреевич (1823 — 1889) — граф, русский государственный деятель, историк. В 1865 — 1880 — обер-прокурор Святейшего Синода. В 1866 — 1880 — министр народного просвещения. В 1882 — 1889 — министр внутренних дел.

[4] Гурко (Ромейко-Гурко) Иосиф Владимирович (1828 — 1901) — русский военный и государственный деятель, генерал-фельдмаршал. Один из главных действующих лиц русско-турецкой войны 1877 — 1878. В 1879 назначен помощником главнокомандующего войсками гвардии и Санкт-Петербурского военного округа. В 1879 — 1880 был временным санкт-петербургским генерал-губернатором, а в 1882 — 1883 — временным одесским генерал-губернатором и командующим войсками Одесского военного округа. Далее был варшавским генерал-губернатором и командующим войсками Варшавского военного округа. В 1894 ушел в отставку.

[5] Пален Константин Иванович (1833 — 1912) — граф, русский государственный деятель. В 1867 — 1878 — министр юстиции.

[6] Делянов Иван Давыдович (1818 — 1897) — граф, русский государственный деятель. В 1866-1874 — товарищ министра народного просвещения. В 1882 — 1897 — министр народного просвещения.

[7] Боголепов Николай Павлович (1847 — 1901) — русский государственный деятель, юрист. Профессор римского нрава в Императорском Московском университете в 1884 — 1886, ректор в 1891 — 1895. В 1898 — 1901 — министр народного просвещения. Смертельно ранен студентом Карповичем.

[8] Ванновский Петр Семенович (1822 — 1904) — русский военный и государственный деятель. Участник русско-турецкой войны 1853-1856, русско-турецкой войны 1877-1878. В 1881-1898 -военный министр. В 1901 — 1902 — министр народного просвещения.

[9] Зенгер Григорий Эдуардович (1853 — после 1913) — русский государственный деятель и ученый, доктор римской словесности. С 1877 назначен на должность профессора в Нежинском историко-филологическом институте. С 1885 — доцент Императорского Варшавского университета, с 1896 — декан историко-филологического факультета, в 1897 — 1899 — ректор. С 1901 — товарищ министра народного просвещения, а в 1902 — 1904 — министр народного просвещения. Автор книг “Еврейский вопрос в Древнем Риме” (1889) и “Критические заметки” (1913).

[10] Лукьянов Сергей Михайлович (1855-1935) — русский государственный деятель, врач. С 1886 — профессор в Императорском Варшавском университете. В 1894 — 1902 — директор Императорского института экспериментальной медицины в Санкт-Петербурге. В 1902 — товарищ министра народного просвещения, а в 1905 — временно управляющий министерством народного просвещения. В 1909 — 1911 — обер-прокурор Святейшего Синода. После революции читал лекции в советских вузах. Автор книги “О Вл. С. Соловьеве в его молодые годы. Материалы к биографии” (1915 — 1921. Кн. 1 — 3).

 

НАША СИЛА

28 июня

Вчера Империи нашей исполнилось 200 лет. Не в Ништадте, не в Петербурге, а в Полтаве победным громом пушек провозглашена Империя Петра Великого. В лице победителя и его героев мы, отдаленное и бесславное потомство, должны почтить прежде всего тогдашнюю Россию, тогдашних предков наших, тогдашний народ русский, проявивший исключительные, богатырские свойства. Не один Петр одержал победу над Карлом XII — Петр шел во главе родной ему и неотделимой России. Удивительная голова на удивительном теле! Их нельзя рассматривать отдельно, они — одно.

Я вовсе не слепой поклонник Петра Великого. Многое в этом гениальном царе мне кажется странным, предрассудочным, ошибочным в опасной степени, но, конечно, не сегодня говорить об этом. Разве не то же чувство возбуждает и Россия, и каждый из ее великих людей? Но что меня искренно восхищает в Петре — его энергия и несокрушимый дух. Двадцать лет вести одну войну и не устать! Двадцать лет держать свое отечество под кошмаром нашествия; двадцать лет вставать утром и вспоминать: у меня — война! Для этого нужны прямо нечеловеческие нервы. Как известно, у Петра было достаточно хлопот и великих замыслов помимо войны. Война ему мешала, война спутывала его внутреннюю и внешнюю политику. Петр был вовсе не из числа тех полководцев, что — вроде Цезаря, Наполеона, Суворова — гоняются за военной славой. Война вначале была потехой, потом выгодной авантюрой, наконец — необходимостью государственной, а вовсе не ремеслом Петра. Он не был завоевателем. Ввязавшись в войну с Карлом, он тяготился ею — иногда настолько, что готов был уступить шведам коренной русский Псков, лишь бы они уступили ему устье Невы. Но как Петр ни тяготился войной, он не позволил себе смалодушествовать и бросить тяжелое дело потому только, что оно тяжело. “Не по силам? — изумляется гениальный человек. — Ну так я же тебя одолею!” Препятствия на то и созданы, чтобы преодолевать их. Для этого требуется время, страстное внимание и талант. Кое-что сделавший для науки Бюффон определял гений как терпение. Эдисон, тоже кое-что создавший, сказал, что в его работе “два процента гения и 98 процентов потения”. Петр обладал внушением богов — догадкой и, сверх того, страшной и долговременной настойчивостью. Таковы же были его ближайшие сподвижники. Такой же была тогдашняя Россия. Она способна была вдохновляться и достигать, проявляя неистощимое упорство. Фридрих Великий недурно определил Петра и Россию: “Это была азотная кислота, которая поедала железо”. Оба элемента стихийной силы. Спрашивается, что же было источником этой чудесной твердости и одновременно — остроты?

Мне кажется, силой нашей была национальность. К эпохе Петра Россия сложилась как нация. Великорусская народность, раздираемая нашествиями и мятежами, наконец созрела, как зреет хлеб, несмотря на бури и непогоды. Раса физически и духовно является вообще не сразу. Иногда рост ее надолго задерживается. Примеси отклоняются, совершенствуют или убивают породу. Основной тип борется с вариантами, но в конце концов наступает время, когда замысел природы осуществлен, порода созрела! Момент торжественный, как в жизни отдельного человека.

Созревшая национальность представляет собой гений народа. Это аккумулятор огромной, накопленной в веках энергии. Рассмотрите любую хорошо сложившуюся породу: какая страшная сила предназначена, например, для лапок только что родившегося львенка. Какая быстрота ног у детеныша дикой серны или острота зрения у орленка! Сложившаяся порода точно усовершенствованная машина. Она претворяет сырую материю в работу — в работу артистическую и непрерывную. Законченная раса есть как бы особая отдушина тайных способностей природы. Раз открытая, она дает неистощимый поток специальных сил. Национальность делает великое нетрудным. Грекам нисколько не трудно было их творчество красоты; римлянам не трудны были завоевательные подвиги; англичанам — их мореплавание; немцам — их философия. Законченные народы носят свою гениальность столь же беспечно, как павлины свой пышный хвост, — но, чтобы этот хвост сложился, необходимы были редкие условия и долгие века. Россия в эпохе Петра Великого выработала в своем народе группу гениальных качеств, которые и развернулись букетом великих людей и великих дел. Что же составляет силу национальности?

Прежде всего — здоровье народное, физическая крепость. Это условие неизмеримо громадного значения. На великие дела нужен большой запас телесной свежести. Если Бог присутствует в своем народе, то последний безотчетно бережет себя и ставит в здоровую обстановку. Тот гений, что предостерегал Сократа от дурных решений, есть в каждом жизнеспособном существе, есть он и в народе. Не хочется отравлять себя, не хочется пачкать. Тянет к полезному, и прежде всего к деятельной жизни. Упорный труд дает хотя грубое, но обильное питание, а хороший корм удивительно быстро преображает расу. При безделье хороший хлеб дает жирных бездельников — при напряженном труде тот же хлеб дает богатырей. Московская Русь при всех несовершенствах культуры все-таки умела кормить себя досыта и не допускала до того, чтобы кормить собой соседей, как это делает теперешняя Россия. Случались голодные годы, но хронического недоедания вследствие чрезмерного вывоза хлеба не было. При всех несовершенствах своих Московская Русь сумела прикрепить бродячее племя к земле и втянуть его хотя бы в крепостной, но правильный, систематический труд. Вся политика Москвы в течение веков состояла в том, чтобы полукочевое состояние народное перевести в оседлое, остановить брожение, кристаллизовать нацию в постоянных формах. “Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!” — сказал лентяй, бродивший по земле, когда анархии его жизни был положен конец. Крепостное право впоследствии крайне извратилось, особенно когда у нас начали подражать польским и немецким обычаям, — но в начале оно оказало огромную услугу народу. Как московские князья-самодержцы собрали воедино землю Русскую, так крепостное право собрало силы народные, сосредоточило их на ежедневной работе, втянуло народ в привычку к методическому труду. Теперешняя анархия, как и древняя, в неисчислимой степени растрачивает рабочее время и трудовые силы, разбивает то и другое в случайные клочки. Крепостное же право у нас, как феодализм в Европе, урегулировало народную энергию, ввело ее в определенные формы, заставило работать не кое-как, а культурно. В результате за два первых царствования новой династии Россия, несмотря на тяжелые войны, окрепла, отъелась, размножилась, выдвинула физически сильное поколение, для которого воевать двадцать лет оказалось нипочем.

Второе качество гения народного, проявленного созревшей национальностью, есть душевное здоровье. Гёте был прав, полагая, что вполне здоровая порода уже в третьем-четвертом поколении дает замечательного человека. Душевное здоровье характеризуется моментом, когда у человека устанавливается прекрасное самочувствие и он всем доволен. Бог, потрудившись шесть дней, обозрел творение, признал, что все “добро зело”. Дух народный после многовекового творчества и тревоги наконец приходит в окончательное равновесие. Он здоров и счастлив. Таким был в основном своем настроении Петр, таким был и весь тогдашний народ. В созревшей душе, как в веществе взрывчатом, накоплена громадная сила. С виду инертная, она способна к подвигам и напряжениям титаническим. Пружина, свившаяся в веках, развертывается и дает неожиданную работу. Московская Русь, как ее ни хают у нас жидо-масоны, сумела создать и здоровье тела, и здоровье духа народного. Петербург сумел его растратить.

В здоровье духа входила целая система культов — религиозный, государственный, племенной, семейный. Поколение Петра бесповоротно веровало в Бога, притом веровало единодушно, в православных способах выражения. Последние были превосходны не тем, что были лучше других, а тем, что были родные, вошедшие в самую плоть духа. Восемь столетий подряд поколения переживали возвышеннейшие чувства все в тех же словах и напевах, обкуриваемые тем же ладаном, освещаемые теми же восковыми свечками и лампадами. Как пение петуха, колокольный звон вошел в нервы нации, и она готова была драться до смерти за эти милые вещи — пение дьячка, пение петуха, мычание коровы, колокольный звон... Родина! Что вы, господа жидо-масоны, в этом понимаете? Московская Русь сумела накопить в русском сердце эту драгоценность — чувство родины. Петербург сумел его растратить.

Вы скажете: а раскольники? Разве можно назвать единодушием, когда одна часть нации за какой-то лишний палец перстосложения предает другую проклятию? Я отвечу на это: да, это единодушие. Это спор более внутренний, чем “домашний спор”, и он в самом деле взвешен судьбой. Это спор в пределах одной и той же души народной; это ее сомнение, которое было и проходит, почти прошло. Раскольничьи толки — в сущности, плохо понятые и потому одичавшие ветви православия, то самое, что в католичестве ордена. При более широком взгляде на существо веры наши ереси могли бы питать Церковь, как ветви — дерево. Изменяя несколько направление ствола, ветви связаны с теми же вечными корнями и несут те же цветы и листву. Раскольники хвастают своим патриотизмом. Да как же иначе? Ведь они остались, как и мы, одной и той же русской веры, одной ее тысячелетней почвы!

Старое одушевление

Оно давалось единодушием веры. Московская Русь, столь оплеванная либералами, сумела сохранить в народе религию, то есть философскую высоту духа. Религия — связь с вечностью, с началом мира и непререкаемыми законами. Религия — связь современного мышления с тем, что слагалось в течение тысячелетий, начиная с сумерийской, халдейской, египетской цивилизации, продолжая вдохновением израильских пророков и греческих мудрецов, оканчивая священными настроениями родных подвижников. Религия, как хотите, не низость духа, а высота его; недаром она неразрывно связана с нравственностью, с самым тонким человеческим благородством! Органически, из глубин истории, из недр природы выросло наше народное православие. Москва охраняла его как зеницу ока. Петербург растратил его.

Поколение Петра — все сплошь московское, вышедшее из московской почвы — было сильно верой не только в Бога. С такою же невозмутимостью веровали в государственную власть, в величие своего племени на земле (“Третий Рим”), в святость семейных начал. Были, конечно, и тогда преступники. Бывали и отступники — но не они давали тон жизни. В общем Россия, сравнительно небольшая по населению — всего-то в ней числилось 11 — 13 миллионов, — представляла несокрушимую скалу. Никогда народ не был подавлен такой неслыханной тиранией, как при Петре. Никогда он не изнемогал в такой степени от налогов и повинностей. Не щадя своих собственных сил, Петр не щадил и народных. До какой степени тяжко приходилось населению, показывают не только опасные бунты, но и общий результат Петрова царствования. Население при нем не возросло, но значительно сократилось (вероятно, не столько вымерло, сколько разбежалось в леса и степи). Почти сверхсильную навалил Петр задачу на Россию — и что ж? Они, то есть он и она, решили ее. Россия выдержала, и на скале именно тогдашней народной мощи был поставлен фундамент империи нашей. Слабая раса не выдержала бы, расползлась бы. Мы через двести лет еще существуем, и кто знает, может быть, еще поживем.

 Почему бы в самом деле и не пожить России? Но вот беда: забыты истинные Петровы замыслы. Забыто то, чем была одушевлена Россия и что дает могущество каждому народу. Почти столетие сплошь посвящено у нас тому, чтобы размотать единство, расстроить единодушие народа, подорвать его веру в Бога и в себя. Целое столетие все идет к тому, чтобы денационализировать Россию. Я писал на днях, как правительство, одушевленное, по-видимому, самыми благими намерениями, из всех сил старалось насадить в России еврейскую интеллигенцию наряду с русской. Устраивались казенные еврейско-русские училища, давались евреям стипендии и всевозможные льготы, давались почетные звания, чины, ордена — лишь бы завести врачей-евреев, адвокатов-евреев, учителей-евреев, профессоров-евреев, инженеров-евреев, журналистов-евреев, не говоря уже о купцах и промышленниках обрезанного племени. Не одни евреи пользовались такой составляющей как бы “род недуга” благосклонностью русской власти. Целые немецкие княжества пересаживались под видом колоний на широкое тело России. Немецким крестьянам, не оказавшим ни малейших заслуг России, давались дворянские по величине поместья. Немцы на долгие годы освобождались от налогов и повинностей, им давалось самоуправление, им разрешалось быть иностранцами, и в то же время они пользовались всей защитой русской государственности. Прибалтийский край, потомство тевтонов, пятьсот лет разорявших наши границы и ливших кровь русскую, сделалось питомником новой аристократии. Наши герои вроде Ермолова, спасавшие Россию, как высшей почести просили “производства в немцы”. Другая широкая струя, вливавшаяся в нашу знать, были шведы — за подобные же государственные заслуги! Третья струя — поляки. Четвертая — кавказские инородцы, армяне, грузины, татары, греки. В течение двухсот лет самое сердце нашей национальности — аристократия растворялась во всевозможных примесях, между которыми большинство были племена, исторически враждебные России. Невероятно пестрое крошево всевозможных наций, вероисповеданий, культур, традиций, предрасположений смешивалось, как в помойном ведре химика, в смесь мутную и нейтральную. Кислотные и щелочные элементы погашали друг друга, и в результате учетверенной, удесятеренной метисации получился аристократ-интеллигент, существо с крайне дробной, мозаической душой. Равнодушная вообще ко всему на свете, эта всечеловеческая душа, кажется, специально презирает Россию. Вот ее самое слабое место нашей народности — наша правящая знать. Просмотрите список героев Полтавской битвы и список сподвижников Петра. Он охотно принимал иностранцев, он разыскивал способных между ними и приглашал их, но первыми у него были коренные русские. Того же метода держалась наследница его души Екатерина. Сама немка, она была из тех немцев, которые чувствуют величие России и вмещают его в себе. И Петр, и Екатерина — европейцы мирового размаха, понимали, что без национальности они ничто. К глубокому сожалению, Россия слишком быстро раскрыла свои границы и включила в них слишком много врагов своих. Не какого-нибудь деревянного коня, что погубил Трою, — Россия втянула в себя несколько царств, которые еще недавно воевали с ней, и имела наивность думать, что это усилило ее. Может быть, огромные приобретения Петра и Екатерины усилили бы нас, если бы мы отнеслись к ним, как англичане к своим завоеваниям, то есть постарались бы выжать из них все соки. Наше полуинородческое правительство не было одержимо этим пороком. Жиденький патриотизм его никогда не доходил до национального эгоизма. Покорив враждебные племена, мы вместо того, чтобы взять с них дань, сами начали платить им дань, каковая под разными видами выплачивается досель. Инородческие окраины наши вместо того, чтобы приносить доход, вызывают огромные расходы. Рамка поглощает картину, окраины поглощают постепенно центр. В одно столетие мы откормили до неузнаваемости, прямо до чудесного преображения, Финляндию, Эстляндию, Курляндию и Польшу. Никогда эти финские, шведские, литовские и польские области не достигали такого богатства и такой культуры, какими пользуются теперь. Никогда еврейство в этой части света не процветало, как под нашим владычеством. В чем же секрет этого чуда? Только в том, что мы свою национальность поставили ниже всех. Англичане, покорив Индию, питались ею, а мы, покорив наши окраины, отдали себя им на съедение. Мы поставили Россию в роль обширной колонии для покоренных народцев — и удивляемся, что Россия гибнет! Разве не то же самое происходит с Индией? Разве не погибли красные, черные, оливковые расы, не сумевшие согнать с тела своего белых хищников? А мы — некогда племя царственное и победоносное — сами накликали на себя чужеземцев, мало того: победили их для того, чтобы силой посадить себе на шею!

Углубляясь в великое прошлое, когда Россия была сама собой, понимаешь силу народную и бессилье. Разве можем мы теперь мечтать о каких-нибудь победах? Конечно, нет. Как организму, который кишит посторонними, внедрившимися в него организмами, России прежде всего нужно подумать об элементарном лечении. Что из того, что тело нашей Империи огромно и румянец еще горит на исхудалых щеках? Пока народом нашим питаются другие народы — она не воин. Пока мы — добыча евреев, поляков, немцев, армян, мы не встанем с места. В одно полустолетие мы дважды подымали меч и дважды бессильно его опускали... Если бы Господь помиловал нас и послал разум, отнятый за какие-то грехи, то перед тем, как думать о великих победах, народ наш почистился бы и полечился. Национальность расстраивается и восстановляется. Явись дружина сильных, национально-русских людей в составе власти — и Россия спасена. Наше правительство, конечно, и теперь состоит в большинстве из русских людей. Некоторые из них обладают сильной волей — но есть ли хоть тень какой-нибудь национальности у их кадетствующих товарищей, которых лицемерное “нет” погашает самое твердое “да”? Вообразите их в числе сподвижников Петра Великого. Какую бы роль они играли в действительно большой реформе? Вообразите г-д Милюковых, Гучковых, Бобринских и пр. в качестве советников тогдашней власти. Никакой Полтавы не было бы, Нарвой начали бы несчастное царствование, ею и закончили бы.

Празднуя годовщину великой битвы, посчитаем теперешние силы. Поищем, есть ли сейчас движущий их великий дух. Не угашайте духа! Не угашайте национальности своей — в ней начало наше, и без нее — конец...

ХОЗЯЕВА И РАБОТНИКИ

28 июля

Борьба с социализмом до сих пор бесплодна. По-видимому, придется Европе испробовать эту форму общества, хотим мы этого или не хотим. Раз дело доходит до того, что сразу триста тысяч рабочих, как в Швеции, объявляют забастовку, то есть, считая с семьями, бастует около трети населения страны, то ясно, что “сроки близятся”. Чрезвычайно трудно представить себе, какими мерами общество и власть могли бы остановить грозное явление. Швеция не какая-нибудь Португалия или Румыния. Швеция в высшей степени культурная страна и идет не в хвосте, а в голове прогресса. Население Швеции нельзя упрекнуть ни в диком невежестве, ни в пьянстве, ни в развратных привычках. Как некогда шведы отличались храбростью, так теперь — трудолюбием. Благодаря тем же условиям, что дали расцвет Западной Европе, Швеция сделала громадные Успехи за последнее столетие. Но накануне, казалось бы, общего Сродного благополучия стране угрожает социальная катастрофа. При помощи сравнительно несильной социалистической пропаганды Швеция быстро вступила в эпоху классовой борьбы, борьбы труда и капитала, и, может быть, этой маленькой стране суждено открыть собою эру осуществленного, торжествующего социализма...

Шведское правительство, как известно, уклонилось от всякого участия в этой колоссальной мирной борьбе — борьбе терпении. С точки зрения принятого в Швеции права — права стачек — власти поступают правильно. Государство в данном случае имеет (будто бы) не политический, а только полицейский интерес. В минуту, когда та или другая сторона — стачки или локаута — позволит себе нечто незакономерное, государство выступит карающей силой. Запрещая кровавые поединки, закон шведский разрешает бескровную междоусобную войну, хотя бы миллионы людей боролись с миллионами рублей.

Все это, однако, гладко выходит лишь в теории. На практике же почти всегда выступает на сцену деятель, разрушающий бумажные построения, именно — сердце, страсть. Даже шуточная борьба двух приятелей часто переходит в драку. Борьба двух партий по чисто отвлеченному разномыслию доводит иногда до кровавого азарта. Естественно, что страсть борьбы становится жгучей, когда предметом ее становится вещественный интерес, разорение, голод, гибель семьи. При этом условии требуется крайнее напряжение инстинктов гражданственности, дабы хрупкая перегородка между насилием и правом не рухнула.

Грозное настроение рабочих союзов и синдикатов делает положение Европы в высшей степени рискованным. Триста тысяч рабочих Швеции, очевидно, включают в себя весь запас шведской армии и флота. Это люди, прошедшие военную школу и умеющие стать в ряды. Если они вошли в стачку, стало быть, на армию правительство рассчитывать уже не может. Притом нужно заметить, что всюду в Европе, и особенно в Швеции, не воевавшей сто лет, действующая армия фактически превратилась в милицию. Она постепенно сделалась штатской армией, разделяющей все интересы обывателей, все волнения и злобы дня. Особенно это относится к таким культурным странам, как Швеция, где солдат поступает в полк из рабочих, привыкших к политической газете, как к табаку, и весьма начитанных в брошюрочной агитационной литературе. Чрезвычайно трудно ждать, чтобы теперешняя армия у культурных народов при решительном столкновении поддержала “буржуазное правительство”. Правда, в рядах войск немало буржуа. Сказать по секрету, сами нынешние пролетарии — маленькие буржуа, что касается по крайней мере недостатков этого класса. Сами пролетарии так же склонны к комфорту, к лени, к жизни на чей-то чужой счет.

Именно упадок трудовых привычек, с одной стороны, буржуазное вольномыслие — с другой, падкость к соблазнам — с третьей, вызывают рабочее движение в большей степени, чем реальная нужда. Последняя, впрочем, тоже растет — если не абсолютно, то относительно. Да и как не расти!

Каждая стачка, каждый локаут вынимают у рабочего класса и у капиталистов громадные суммы. Ежедневное содержание забастовщиков (например, трехсоттысячной их армии) — требует ежедневно минимум двести тысяч рублей, считая по две кроны в день. У рабочих ведь есть семьи, их нужно кормить. Работник тем отличается невыгодно от машины, что остановить его, не отапливая, нельзя. Остановленная двуногая машина начинает потреблять свое производство, не производя его. В силу этого — по закону спроса и предложения — стремительно растут цены на все продукты и дороговизна отягчает бросивших работу в высшей степени. Агитаторы кричат: потерпите еще две недели — капиталисты уступят! Каждый день забастовки вынимает у капиталистов из кармана огромные суммы! В конце концов богачи непременно уступят! Но эти подстрекательства ложны в самом корне. Капиталисты, во-первых, гораздо дольше могут выдержать безработицу, ибо самый капитал есть не что иное, как запас человеческого труда. Представители локаута могут сказать вождям стачки: “Ну да, мы разоряемся. Мы с каждым днем праздности становимся все менее богачами. Мы — как и вы — съедаем самих себя. Но что же это значит? Это значит только то, что с каждым днем вынужденной вами праздности мы становимся все менее способными выполнить ваши требования. Капитал, организатор труда, с уменьшением его уменьшает не для нас только, но и для вас возможность пользоваться этой силой. Неделю назад мы были в состоянии поставить новые машины и, уменьшив этим расходы производства, повысить плату, но праздная неделя эту машину съела. Следующая неделя съест какое-нибудь другое необходимое улучшение, например возможность страховать рабочий труд, дальнейшая неделя съест возможность оказывать больничную помощь и т.д. Несколько недель праздности — и долгими годами поднимавшееся дело будет не в состоянии конкурировать с производством других народов. Мы будем выброшены с рынка. Конечно, мы, капиталисты, погибнем или принуждены будем бежать в другие страны, но вместе с гибелью капитала погибнет и труд. Классовый раздор ослепляет. Он заставляет видеть антагонизм интересов и не позволяет видеть их коренной солидарности. Капитал действительно не существует без рабочих, но дело в том ведь, что и современные рабочие немыслимы без капитала”.

На такое рассуждение социалистические вожди обыкновенно отвечают: “Мы знаем организаторскую роль капитала и потому требуем, чтобы капитал был наш! Земля, орудия производства, продукты его должны быть общими!”

Представители капитала могут сказать: “Все это и теперь фактически общее. Абсолютная собственность — миф. И от земли, и от орудий производства, и от продуктов его рабочие берут свою в общем львиную долю. Капиталисты пользуются для себя лично лишь маленькой частью своей собственности. Последняя служит всем, кто вовлечен в ее работу. Так называемая прибавочная стоимость, которую будто бы поглощают капиталисты, играет роль ускорения в механике. Без прибавочной стоимости не было бы и капитала, а без него не было бы и организации труда. Социалисты требуют общего распоряжения капиталами, не доказав способности наживать их и руководить ими. Способность эта составляет индивидуальный талант. В этой области он столь же редок, как во всех других. Вы хотите отнять капиталы у буржуа. Отнять их, вероятно, вы сможете, но вот вопрос: сумеете ли вы их не растратить? Сумеете ли вы их умножить в степени, необходимой для прогресса дела?” “Сумеем!” — уверенно отвечают рабочие. Но если будущий социализм в самом деле сумеет это сделать, то лишь при условии, что будет вести себя так, как и современные хозяева, то есть не только не увеличивать платы рабочим, когда не из чего ее увеличивать, но прямо уменьшать ее, когда это становится необходимым. При самой полной социализации труда нелепо думать, что не будет большой заботы о том, как свести концы с концами. Это только у розовых утопистов будущий социальный строй рисуется как царство небесное. Немножко труда “по способностям” — и райское блаженство “по потребностям” каждого. Но утописты обыкновенно книжники. В сущности, они ничем не отличаются от чиновников, кроме отсутствия власти. Ведь и бюрократия исписывает горы бумаги в мечте осчастливить народ. Нет сомнения, что и в строе социализма придется бороться с теми же препятствиями к общему благу, что и теперь — с недостатком способностей и с излишком потребностей. Лень, бездарность, машинность, отсутствие инициативы, болезни, слабость и старость, наконец, полный набор пороков останутся и тогда. А принцип равенства — душа демократии — потребует, чтобы все лучшее сделалось общедоступным. Хорошего, однако, в природе понемножку. Разделенное на многих, прекрасное перестает быть хорошим. Капитал, разделенный в толпе пролетариев, из силы обращается в бессилие, как умная книга, разобранная по буквам, обращается в бессмысленный шрифт.

Пролетариат ослеплен теперь некоторыми видимыми сторонами буржуазно-капиталистической роскоши — дворцами, парками, автомобилями, блеском нарядов и утонченностью жизни жен и детей капиталистов. Вся эта яркая обстановка капитала действует как возбуждающий зависть и даже ненависть соблазн. Как роскошь Древнего Рима привлекла варваров завоевать его, так роскошь капитала соблазняет отнять ее. Но за яркой ширмой рабочие не видят авторов капитала, скромных тружеников, почти таких же чернорабочих, как они сами. Жены, дети и часто наследники богачей действительно ведут праздный образ жизни, но сами капиталисты не были бы капиталистами, если бы они серьезнейшим образом не работали, и часто с утра до вечера, без передышки. Вынуть сердце из капитала — ум и талант собственника, вынуть основную энергию организатора — значит убить капитал или, по крайней мере, остановить его. А капитал остановленный всегда разматывается. За сверкающими соблазнами культуры, обязанной существованием капиталу, рабочие не видят своей рабочей аристократии — хозяев — и по-детски думают, что они сами могут быть хозяевами. Но если бы они могли, то и были бы ими. К сожалению, талант организаторский, подобно всякому таланту, есть достояние крайне немногих лиц. Хозяевами рождаются. Их выбрать нельзя. Как все таланты, их выбирает сама природа и назначает обществу, хочет оно этого или не хочет. Основная черта хозяйского таланта, как всякого, — независимость, индивидуальность. Талант мало выбрать — в его сфере ему приходится подчиниться. В будущем социалистическом строе рабочим — если они не захотят одичать в анархии — придется искать хозяев и, найдя их, подчиняться им почти на тех же условиях, как и теперь.

Теперешняя борьба труда с трудом (ибо капитал есть накопленный труд) дезорганизует обе стороны — она разгоняет физическую силу, с одной стороны, и талант — с другой. Осажденный стачками локаут может в конце концов сдаться. Промышленность всякая на свете может быть разорена. Вытесненные из хозяйских ролей организаторские таланты могут быть затоптаны толпой. В результате неизбежно только крушение цивилизации и, может быть, гибель народов. Погибнуть, вероятно, окажется гораздо легче, чем возвратиться невредимо в первобытные условия. Не забудьте, что если древний варвар не имел современного капитала, то он имел не истощенное тогда огромное богатство природы. Леса были естественными питомниками дичи и пушного зверя, они не только давали Дерево для постройки и дрова для топлива, но и кормили и одевали варвара. Реки и озера, обильные рыбой, были естественными садками водяной пищи. Нынче дикая природа всюду разорена, а культурная требует капитала для поддержания ее. Разорите капитал — вы убьете не только фабрику, но и ферму. Вы не получите не только требуемой прибавки, но и теперешний кусок хлеба, может быть, окажется роскошью.

Прибавка к наемной плате вообще возможна, но лишь при дальнейшем развитии общего дела, то есть при том условии, когда расход на производство уменьшается (благодаря усовершенствованию машин и искусства рабочих), а доход растет. При обилии хлеба и вещей цены падают и делаются общедоступными. При урожае на хлеб у нас на юге хлеба, что называется, “девать некуда”, и не только нищие, но и скот сыты. Нужно стремиться, чтобы во всех областях человеческого труда стоял постоянный урожай и чтобы всех вещей было “девать некуда”. Вот единственный путь к улучшению быта рабочего класса. Если за 8 или 6 часов труда (смотря по развитию дела) рабочий будет иметь всего достаточно, то разве общая сумма получаемых им от подобной культуры благ не будет соответствовать очень высокой “заработной плате”? Но такая высокая плата возможна лишь при труде народном, организованном естественно, то есть при посредстве свободных организаторских талантов. Высокая плата возможна при серьезном накоплении капитала и непрерывном его развитии. Она возможна при том лишь условии, когда рабочие будут смотреть на хозяйский капитал как на свой собственный и оберегать его от всяких потрясений. Если скажут, что и хозяева обязаны смотреть на свой капитал как на общий с рабочими, то я отвечу от всего сердца: конечно! Но все действительные организаторы так и смотрят. Вопреки жестокому определению собственности как права “употреблять и злоупотреблять” вещью, настоящий хозяин только употребляет, и фактически всегда в целях не личного, а общего интереса. Я отнесся бы с сочувствием к рабочей забастовке, вызванной мотовством хозяина. Расточители капитала вроде тех, которых берут под опеку, должны быть бойкотированы обществом — и прежде всего участниками капитала, рабочими. Расточители злостные должны преследоваться уголовным порядком, насколько это вообще возможно. Но, с другой стороны, и рабочие, останавливающие жизнь труда недостаточно обоснованными стачками, должны считаться такими же злостными расточителями, и к ним должен быть применен уголовный закон. Социализм, вероятно, придется испробовать, как многое дурное, чтобы убедиться, до чего он не отвечает природе общества. Социализм следует рассматривать не как восстание труда против капитала, а как бунт трудовой посредственности против трудового таланта.

Что такое демократия

Кто были варвары, разрушившие древний мир? Я думаю, это были не внешние варвары, а внутренние, вроде тех, которых и теперь в Европе сколько угодно. Мне кажется, разрушителями явились не скифы и не германцы, а гораздо раньше их — господа демократы. Так как в эти дни, по случаю дополнительных выборов в Государственную Думу, снова по всей России закипели споры о демократии, то нелишне было бы многим государственным людям заглянуть в учебник и поточнее справиться, чем была демократия в ее классическую эпоху, чем она была в ее отечестве, “под небом голубым” родных богов.

О Древней Греции у нас в публике большею частью судят по Гомеру, по греческим трагикам, по прелестной мифологии, которую популяризировал Овидий. Но религия и героический эпос Греции — продукт вовсе не демократии эллинской, а более древнего аристократического периода. Теперь установлено, что античный мир — подобно христианскому — имел свое средневековье, довольно похожее на наше. Как наша демократия является лишь наследницей феодальной эпохи, доведшей культуру духа до расцвета мысли, так древнеэллинская демократия не сама создала, а получила в дар тот богоподобный подъем умов, которым отмечен так называемый “век Перикла”. Великие люди этого века были или аристократы, или воспитанные в аристократических преданиях буржуа. Но как распорядилась собственно сама демократия с наследством предков — вот вопрос!

Чтобы понять, что такое был знаменитый афинский демос, нужно читать не трагиков, а Аристофана. Помню мое великое изумление, когда я впервые познакомился с его комедиями. Из них выступает живой, неприкрашенный народ греческий во всей своей невзрачной натуре. Народ свободный, но даже в такой небольшой массе граждан — 20 — 30 тысяч человек — что это была за пошлая толпа! Сколько невероятной грубости, цинизма, жадности, раболепия, трусости, суеверия самого темного и разврата самого неистового — и где же! У самого подножия великого Парфенона и боговидных статуй!

Подобно французской революции, которая сражалась с Европой моральными и физическими средствами, собранными в феодальный период, афинская демократия вначале была аристократична и силой инерции шла по стопам героев. Но чуждый ее природе подъем Духа быстро упал. Чуждый ей гений погас. “Равноправие” — вот был лозунг, во имя которого эллинская демократия в эпоху Персидских войн низвергла остатки олигархии. Провозглашен был, как и в наше время, принцип, что решение принадлежит большинству. Что же вышло? Очень скоро обнаружилось то самое, что мы видим в современной Европе, именно, что демократия по самой природе своей не политична. На площади Афин толпился народ, нуждой и бездарностью прикованный сыскони к вопросам плуга и топора, аршина и весов. Что могли понимать в вопросах внешней политики бедняки, не знающие точно, какие страны скрываются за горизонтом? Как они могли разобраться в вопросах финансовых или административных? Между тем пролетарии получили в стране решающий перевес. Вспомните, как они им воспользовались.

Чернь и власть

Сколько ни болтайте масло и воду, удельный вес сейчас же укажет естественное место обеих жидкостей. Чернь, даже захватившая власть, быстро оказывается внизу: она непременно выдвигает, и притом сама, неких вождей, которых считает лучше себя, то есть аристократов. Завязывается игра в лучшие. Чтобы понравиться черни, нужно сделаться ей приятным. Как? Очень просто. Нужно подкупить ее. И вот еще 24 столетия назад всюду, где поднималась демократия, устанавливался грабеж государства. Народные вожди сорили средства, чтобы выдвинуться, а затем довольно цинически делились казной с народом. Даже благородный Перикл вынужден был подкупать народ. В течение всего лишь нескольких десятилетий развилась грубая демагогия. Нечестные люди, чтобы .захватить власть, бесконечно льстили народу. Они обещали несбыточные реформы и удерживались на теплых местах лишь подачками черни. Правда, вначале еще бодрствовал дух старого аристократизма. Власть площади сдерживалась магистратурой, выбираемой из более просвещенных и независимых классов. Каждое незаконное решение народного собрания могло быть оспариваемо на суде. Однако само судопроизводство демократическое было ужасно. В невероятной степени развился подкуп присяжных. Чтобы затруднить этот подкуп, пришлось увеличивать число присяжных, а это было возможно, лишь оплачивая их труд от казны. По мере того как пролетарии захватывали суд и власть, порядочные люди сами удалялись от этих должностей. В конце концов суд сделался простонародным. Что же могла обсуждать вонючая, по словам Аристофана, толпа в несколько сот человек? И как она могла разобраться в тонкостях права? Тогда именно и выдвинулись софисты, горланы, адвокаты дурного тона, и тогда суд сделался в их руках слепым орудием партийной борьбы. Смерть Сократа, одна из бесчисленного ряда “судебных ошибок”, показывает, какова была справедливость демократического суда. Установилась такая чудная система. Государственные финансы истощались в тратах на “обездоленный” класс. Покрывать недостачу приходилось конфискациями богачей, а для этого создавались политические процессы. Толпа судей знала, что ей заплатят из конфискуемой суммы, — как же им было не признать богача виновным? “Всем известно, — говорил один оратор, — что, пока в кассе достаточно денег, Совет не нарушает закона. Нет денег — Совет не может не пользоваться доносами, не конфисковать имущества граждан и не давать хода предложениям самых недостойных крикунов”.

В силу этого в стране свободы и равенства ужасающе развились доносы. Адвокаты бессовестно шантажировали богачей. Последним, чтобы защитить себя, приходилось самим нанимать доносчиков и на подлость отвечать подлостью. Прелестная система!

Читая Аристофана, вы видите, что эллинскую демократию волновали те же идеи социализма и коммунизма, что теперешний пролетариат. Равенство “вообще” особенно охотно переходило в уме бедняка на равенство имущественное. Тогдашние товарищи пытались кое-где даже осуществить “черный передел” (например, в Леонтинах в 423 г., в Сиракузах при Дионисии, на Самосе в 412 г. и пр.). Такой грабеж высших классов низшими раскалывал нацию и обессиливал ее хуже всякого внешнего врага. Над головой энергической, трудолюбивой, бережливой, даровитой части нации постоянно висел дамоклов меч: вот-вот донесут, вот-вот засудят, конфискуют имущество. Охлократия превзошла своей тиранией олигархию VII века. Немудрено, что лучшие люди Греции, познакомившись на деле с тем, что такое демократия, кончили глубоким презрением к ней. Фукидид называет демократический строй “явным безумием, о котором рассудительным людям не стоит тратить и двух слов”. Сократ смеялся над нелепостью распределять государственные должности по жребию в то время, как никто не захочет взять по жребию кормщика, архитектора или музыканта. Величайший из греков — Платон — держался совершенно в стороне от политической жизни. Он думал, что при демократическом устройстве общества полезная политическая деятельность невозможна. Того же мнения держался Эпикур и пр. Демократия внесла с собой в общество междоусобную войну: лучшим — то есть наиболее просвещенным и зажиточным — классам приходилось вступать между собой в оборонительные союзы от черни, вроде наших локаутов, и даже призывать на отечество свое чужеземцев.

Что такое была афинская демократия — это хорошо видно из того, что она, подобно нашим думцам, установила себе казенное жалованье. За посещение народного собрания граждане получали каждый по три обола; впоследствии эту плату увеличили до одной драхмы. А за регулярные собрания, более скучные, получали до 1 1/2 драхмы. Неспособным к труду гражданам государство стало платить по оболу и по два, то есть вдвое больше, чем нужно для того, чтобы прокормить человека. Роскошь аристократии, выразившаяся в искусстве, нисколько не облагородила чернь. Эта роскошь возбудила в демократии только зависть и вкус к праздности. “Народ в демократических государствах, — говорит один историк, — пользовался своей силой, чтобы пировать и развлекаться на общественный счет. Требовательность постепенно возрастала. В Тарсите справлялось больше празднеств, чем дней в году. Под всякими предлогами народу стали раздавать казну. Прежде всего в пользу народа обратили театральные сборы, а затем и разные другие. В эпоху Филиппа и Александра это содержание народа, так называемый феорикон, сделалось главной язвой афинских финансов. Она поглощала все ресурсы, и наконец не на что было вести войну”.

Вы думаете, демократия очнулась от этого безумия, видя надвигавшуюся тучу из Македонии? Ничуть не бывало. Только когда Филипп подступил уже к Афинам, Демосфену удалось уговорить граждан отказаться от даровых денег. Но едва лишь мир был восстановлен, сейчас же вернулись к феорикону, ибо, как выразился Демад, “феорикон был цементом, которым держалась демократия”.

Истощить казну на кормление обленившегося народа и подготовить ее к неспособности вооружить отечество — вот немножко знакомая нам картина, имевшая прецедент, как говорится, в глубокой древности. Новгородцы, по замечанию Костомарова, пропили свою республику. Афиняне проели свою. Едва ли не от той же причины пала величайшая из республик — римская. Демократия начинаете требования свободы, равенства, братства, кончает же криком: “Хлеба и зрелищ!” А там хоть трава не расти!

Не варвары разрушили древнюю цивилизацию, а разрушила ее демократия в разных степенях ее засилья. Пока пружиной древних государств служило стремление к совершенству (принцип аристократизма), пока обществом правили лучшие люди, культура богатела и народы шли вперед. Как только совершился подмен классов, едва лишь худшие втерлись на место лучших, началось торжество низости, и в результате — крах. Отчего пала Греция, эта неприступная цитадель среди морей и гор? Отчего пала русская Греция? Босфорское царство, находившееся почти в тех же условиях? Каким образом случилось, что целые столетия те же народы умели отбивать варваров, а тут вдруг разучились это делать? Все это объясняется чрезвычайно просто. Вместо органического, века слагавшегося строя, где лучшие люди были приставлены к самой высокой и тонкой общественной работе, к последней подпустили “всех”. “Все” сделали с обществом то же, что “все” делают, например, с карманными часами, когда “сами” начинают исправлять их кто чем умеет: иголкой, шпилькой, спичкой и т.д.

© RUS-SKY, 1999 г.   Последняя модификация 01.10.07