© RUS-SKY, 1999 г.
Вчера
исполнилось 30 лет со дня смерти
Достоевского. Почти треть столетия
отделяет Россию от жизни великого ее пророка.
Таким звали Достоевского еще при жизни. В
самом деле, из всех поэтов России, из всех
знаменитых писателей, мало того, из всех
святых, родившихся на нашей земле,
Достоевский ближе всех подходил к
пророческому облику. Он ни в малой степени
не был святым, но что-то священное в нем
горело: в маленьком и невзрачном теле, точно
на древнем алтаре, беспокойно пылал как бы
жертвенный пламень. Он не был святым: святые
русской крови в большинстве были кроткие
сердцем, в нем же было что-то львиное. Около
его писательской фигуры, как около
евангелиста, таинственно виделся как бы
апокалипсический зверь. Пророки вообще не
были кроткими, они были более, чем апостолы,
“сынами грома”, как их звал Христос,
носителями грозного слова Божьего. Автора
“Бесов”, изобличителя темных духов,
вселившихся в душу русскую, автора “Преступления
и наказания”, автора “Карамазовых” никак
нельзя назвать талантом кротким. Это была
огромная и бурная душа, точно умственный
вихрь, вырвавшийся из недр русской расы, —
явление, ни с чем не сравнимое. В ряду
великих сверстников Достоевский
выделяется крайним своеобразием. Именно
его первого в России заметил мир и им первым
был поражен. Несмотря на протекцию
Тургенева и разные другие неизмеримо более
благоприятные условия, Лев Толстой до сих
пор еще заслонен Достоевским в европейском
мнении. Лев Толстой и Тургенев в
художественном отношении слишком классики,
чтобы поразить Европу: после Бальзака и
Теккерея они там не показались новыми. И
Тургенев, и Толстой гениально изображали
культурный быт, то есть ту отстоявшуюся
законченную природу общества, которую дала
крепостная цивилизация. Достоевский же
писал развалины этого быта и то
землетрясение, что произвело эти развалины.
Он писал о том, что было катастрофой быта,
пророчески предвидя (в “Бесах”, например)
даже грядущие события. В сущности, сам
Достоевский в своей страстной изощренности
и в колоссальном размахе чувств явился
человеком новым, еще не бывалым в
европейском обществе. Он в своем
собственном лице дал пророчество о
приближении какой-то новой породы душ,
утонченно странных и как бы одержимых
демоном. Ни Тургенева, ни Льва Толстого в
Европе не читают в такой степени и не чтят,
как Достоевского: первые признаны великими,
но чужими, — он же признан своим и даже величайшим.
Ни Тургенев, ни Толстой не создали в Европе
литературной школы, у них не явилось
учеников, по крайней мере сколько-нибудь
крупных. Достоевский создал свою школу: ни
один крупный талант последнего времени не
свободен от чего-то, как бы заимствованного
у нашего психолога-романиста. Он имеет даже
первостепенных писателей, вроде Кнута
Гамсуна, считающих честью называть себя
учениками Достоевского. Разве Гауптман [1],
говоря по правде, вышел не из Достоевского?
Разве, читая Пшибышевского [2],
в его лучших вещах вы не чувствуете тех же
устремлений в омуты и бездны духа, к которым
впервые приучил литературу Достоевский?
Декаденты, импрессионисты, модернисты,
поскольку природный гений дает им право
быть художниками, были предсказаны
Достоевским. Он предвосхитил в этих школах
все великое, и только ранняя смерть
помешала ему удержать уклон литературы в
колее благородного творчества.
К
истинному несчастью (не одной России),
Достоевский умер слишком рано, не дожив и до
шестидесяти лет. Может быть, совсем иначе
сложилась бы умственная жизнь Европы,
проживи Достоевский еще 15-20 лет. Ведь он
умирал, едва вступив в новую, окончательную
эпоху своей огромной работы, он умирал, едва
освободившись от удручающей нищеты, умирал
на заре всеобщего признания, всеобщего им
увлечения. Я живо помню похороны
Достоевского. Я тонул в этой стотысячной
толпе, я видел глубокую взволнованность
молодежи, хоронившей своего учителя. Всего
один месяц отделяет смерть Достоевского от
цареубийства 1 марта. Но уже похороны
Достоевского предсказывали тогдашней
революции полный Провал. Цареубийство
тогда носилось в воздухе. Шайка
политических психопатов подводила мины под
дворцы, поезда, столичные улицы; она
атаковала доброго и слабого монарха всюду,
из подземелий и из воздуха. Но несмотря на
неслыханную в истории лютость этой кучки
злодеев, достаточно было побывать на
похоронах Достоевского, чтобы убедиться,
что тогдашней революции наступал конец. Она
тогда еще не поставила своей кровавой точки,
но психологически была подорвана — и
главным образом благодаря Достоевскому.
Разве не он гремел тогда против нигилизма,
разве не он звал к новому высокому
настроению, христианскому и национальному?
Правда, он был не совсем одинок. Бок о бок с
ним сражались единомышленные ему и
одушевляемые им таланты — Писемский,
Лесков, Аксаков, Катков, но он возвышался
между ними, как Арарат, и все поглядывали на
него, как на свою вершину. Даже Лев Толстой
после смерти Достоевского писал, что
потерял в нем свою нравственную опору.
Вдумайтесь в значение этих слов, если
принять в расчет, каким чудовищным
самолюбием обладал Толстой.
Уже на
пушкинском юбилее 1880 года в Москве сразу
выяснилось, кто был тогда главой русской
литературы. В своей знаменитой речи о
значении Пушкина Достоевский пригнул к
ногам своим даже непримиримых врагов своих,
даже таких могучих соперников, каким был
идол читателей — Тургенев. Даже великий
автор “Дворянского гнезда” с присущим ему
благородством склонил перед Достоевским
свою седую голову. Юбилей Пушкина совсем
нечаянно обратился как бы в коронацию
Достоевского. Я не был на этом памятном
юбилее, но от многих бывших на нем слышал,
что это было нечто неописуемое по восторгу.
“Все стали слушать так, как будто до тех пор
никто и ничего не говорил о Пушкине, —
признается Страхов: каково могущество
таланта! — До сих пор слышу, как над
огромной притихшей толпой раздается
напряженный и полный чувства голос: "Смирись,
гордый человек! Потрудись, праздный человек!"
Восторг, который разразился в зале по
окончании речи, был неизобразимый,
непостижимый ни для кого, кто был его
свидетелем... Толпа вдруг увидела человека,
который сам весь полон энтузиазма, вдруг
услышала слово, уже несомненно достойное
восторга, и она захлебнулась от волнения,
она ринулась всею душою в восхищение и
трепет”. Вот в каком тоне пишет покойный
Страхов, столь вообще сдержанный и в общем-то
холодноватый. Знаменитые писатели
бросились целовать Достоевского, за ними
публика устремилась к эстраде. Один юноша,
добравшись до Достоевского, упал в обморок
от охватившего его восторга. Аксаков
объявил, что он не считает себя достойным
сказать что-нибудь после Достоевского. И
западники, и славянофилы выражали ему
величайшее сочувствие и благодарность. “Вот
что значит гениальная речь, — сказал
Анненков, — она сразу порешила дело!”
Мне
кажется, тут была не только гениальная речь,
но немножко больше: речь пророческая. Слово
“пророк” затаскано у нас, но само явление
пророка — необычайная редкость, и вот толпа
(тогда, в начале 1880-х годов, сравнительно еще
благородная и с христианскими преданиями)
вдруг увидела подлинного пророка... Не речь
о Пушкине была дорога, а бесценным и
необычайным показался искренний голос, как
бы идущий из сердца природы, говорящий из
вечности. О этот эпилептический
Достоевский, выходец из каторги! Он в самом
деле казался среди писателей русских
великомучеником и страстотерпцем, он
говорил как выстрадавший, как власть имущий.
Ему невольно верили, потому что такому, как
он, нельзя было не
верить. Национальным и, может быть,
всесветным несчастьем вышло то, что этот
вождь тогдашней литературы умер так скоро
после своего увенчания. По колоссальному
успеху, который приобретал “Дневник
писателя”, по той литературной буре,
которую внесли с собою “Карамазовы”, можно
себе представить, чем были бы 1880-е и 1890-е
годы, если бы Достоевский не сошел с своей
трибуны. “Карамазовы” остались
недописанными. Столь долго мучившее
Достоевского (как и Гоголя) создание
положительного человеческого лица не было
завершено. Алеша Карамазов вышел все же
только эскизом задуманного Алексея
Карамазова. Подобно Гоголю, Достоевский
чуть не задохся среди человеческих
извращений, им открытых. Как и Гоголь,
Достоевский был испуган своим творчеством
и боролся с ним: миру темных и мертвых душ
ему хотелось страстно противопоставить
истинный образ Божий, богоподобного
человека. Оба великих писателя умерли, не
осилив этой задачи, не закончив ее. Не по
плечу, кстати сказать, она оказалась и Льву
Толстому: разве Нехлюдов или Левин живые
люди? Это гальванизированные трупы.
Но что
богоподобный человек вообще возможен в
искусстве, доказывает множество прекрасных
и светлых лиц, зарисованных всеми
названными художниками попутно,
на втором, часто на заднем плане. Разве
герои таких маленьких рассказов, как “Честный
вор”, “Кроткая”, “Сон счастливого
человека”, не богоподобны? Разве не тот же
Толстой создал Платона Каратаева? Разве не
Тургенев подметил “Живые мощи”? Мне
кажется, что, несмотря на некоторую неудачу
в лице князя Мышкина, Достоевский был, в
силу пророческой своей природы, наиболее
способным нарисовать положительный идеал
человеческий.
Души
гибнут, и души спасаются. Достоевский имел
способность Искаться не только в ад души
русской, но и подниматься в чистилище ее и в
возможный рай. Весь преисполненный
христианством (подумайте только, в каких
условиях Достоевский проповедовал себе
Евангелие, будучи в каторжных кандалах!),
влюбленный в поэзию Церкви, душевно
сросшийся с простым народом, 60-летний
Достоевский только что восходил на высоту
возможного постижения человечности вообще
и русской в частности. Будь он жив — можно
себе представить, как гремел бы он в течение
по крайней мере еще двух десятилетий! Нет
сомнения, ему пришлось бы вступить в
духовную вражду с Львом Толстым, и одно
зрелище столь титанической борьбы было бы
необыкновенно поучительным для истории. В
неслыханных еще напряжениях таких талантов,
таких искренностей, таких религиозностей
выяснилось бы, может быть, нечто всемирно
важное. Ведь Царство Божие усилием
берется, и богатырским
усилием, нужны сверхчеловеческие
сопротивления, чтобы определилась победа
одного начала над другим. Толстой объявил
себя беспощадным врагом исторической
Церкви и государства, но он, к сожалению, не
встретил себе ни одного сколько-нибудь
внушительного возражателя. Всего вероятнее,
что Достоевский выступил бы на защиту и
Церкви, и государства как органических форм
общества и, подобно Карлейлю, сумел бы найти
им оправдания еще неслыханной силы и
глубины. Кто знает, может быть, одно
присутствие в кругу литературы такого
могущества, каким был Достоевский, удержало
бы Толстого на его прежней орбите. Подобно
двойным звездам, может быть, последние наши
великие идеалисты вращались бы согласно
около общего центра, около Божества, к
Которому так тяготели. Трудно гадать, что
было бы, но русское общество, во всяком
случае, потеряло в лице Достоевского
великого вождя, к которому начинал уже
прислушиваться весь свет.
Рано
умер Достоевский, но все же за тридцать пять
лет работы он оставил огромный дар России и
человечеству. Удивительные романы его
припозабыты за эти тридцать лет, они
заслонены историей, но до сих пор — и еще
долго в глубь веков — они останутся океаном
мысли и страстной, незамирающей жизни.
Россия XIX века и, пожалуй, вся христианская
цивилизация времен упадка едва ли могут
быть поняты без изучения этого писателя —
настолько глубже других классиков он
заглянул в зачатки теперешнего разложения.
Не говоря о Пушкине, и Тургенев, и даже Лев
Толстой были слишком здоровые художники.
Достоевский же как бы взял на себя скорбь
мира и перечувствовал ее своими
израненными нервами. Он мог описывать “бедных
людей”, “униженных и оскорбленных”,
потому что знал, что такое бедность и
унижения, и испытывал их почти до конца
жизни. Он имел право писать о преступлении и
наказании, прикоснувшись к преступному
миру, как никто. Он блистательно изобразил
бесов, вселившихся в свиное стадо
нравственно грязных людей: ему не надо было
далеко искать их, он вращался среди них. Вот
почему, когда под конец жизни он пришел к
заповеди: “Смиритесь, гордые! Потрудитесь,
праздные!” — в его устах эта заповедь
звучала с силой покоряющей.
Гордость
и праздность — неужели этой главные пороки
разлагающегося христианства? Пожалуй, что и
главные. Ровно через тридцать лет после
кончины нашего пророка поглядите, что
делается теперь в Петербурге на вершинах
просвещения, среди наиболее
впечатлительного слоя общества. Бунтуют
университеты, политехникумы, женские курсы.
Молодые люди и девицы, к которым нищий народ
так добр, что предоставляет все средства
знания и все способы служить родине, — “бастуют”,
бродят по аудиториям с революционными
песнями, кричат о ниспровержении
установленной народом власти. Разве это, в
самом деле, не горделивое помешательство
молодежи и разве оно не осложнено другой
психической болезнью — праздностью? Разве
эти гордо-ленивые молодые люди, которые
каждый день все-таки кушают чей-то хлеб,
заслужили хоть тень права на какую-нибудь
гордость? Разве действительно они уж так
утомлены, чтобы среди ежедневно
трудящегося народа позволить себе
произвольный отдых? Ведь если взять любого
из этих бесноватых и спросить, какие же,
наконец, у него заслуги пред обществом,
какие ощутимые труды, так ведь не окажется
совершенно никаких. Они в подавляющем
большинстве паразиты или полупаразиты
общества, и вся производительность их
заключается в органических отбросах, как у
детей. Они — часто на третьем десятке жизни
— все еще дети и только в качестве таковых
имеют право на милосердие питающего их
взрослого поколения. Но в таком случае
откуда же сатанинская гордость этих
ниспровергателей общества, откуда право их
на праздность? Встань из гроба Достоевский,
он мог бы только, как тридцать лет назад,
повторить этим полупомешанным: “Смиритесь,
гордые! Поработайте, праздные!”
Если
вдуматься в вечный смысл смирения
христианского и в значение труда, вы
придете к заключению, что одной этой
заповеди уже достаточно для воскресения
общества. Что значит “смирись”? Это значит
— не воображай о себе слишком много. Измерь
себя истинной мерой, не равняйся с Богом. Не
ты создал общество — не Разрушай его. Оно
создано неисчислимыми силами и на
протяжении тьмы веков; так неужели же
горсточка праздных молодых людей, не
способная заработать себе обед, в состоянии
пересоздать мир?
Попробовали бы, как предлагал Христос,
прибавить себе самим хоть вершок росту! “Смирись”
— это значит: не мучь себя напрасно "Убыточными
задачами, возьми посильный труд — и ты
найдешь Нем счастье. Шить сапоги или
считать на счетах — это вполне благородная
работа, если она выполняется хорошо;
насколько презреннее борьба с
историческими законами, которых вы еще не
знаете и которых праздность ваша не дает
вам возможности изучить!
Призыв Достоевского к смирению и труду относился прежде всего к интеллигенции, к образованному, слишком избалованному и изнеженному кругу. Но за эти тридцать лет и широкие простонародные слои втянулись в ту же безумную гордость и в ту же праздность. Над православной Россией и над всей развращенной цивилизацией тяготеет первородное дьявольское внушение: “Ослушайтесь — и будете как боги”, то есть будьте гордыми, и вы будете праздными. Но поддающиеся этому искушению народы изгоняются из рая жизни, они погрязают в нищете, в пороках, в Каиновом взаимоистреблении. За эти тридцать лет провозглашена повсюду классовая борьба и любимым орудием гордости является праздность. То одна ткань общества отказывается служить, то другая, то все вместе, безумно думая, что паралич деятельности оздоровляет и распутывает затруднения. Именно ввиду анархии, которая так быстро ширится, есть особенный повод вспомнить великого врага анархии. Он и из могилы страшен для нее призывом к вечному долгу: быть скромными и трудиться честно.
30
января
В
суждении о том, было ли у нас рабство или
только крепостное право, вызывается
чрезвычайно важный свидетель — А. С. Пушкин.
Счастливая мысль потревожить кости
великого поэта принадлежит А. А. Столыпину.
Неверно приписывая мне спор с Национальным
клубом (я возражал какому-то “русскому”, а
не клубу), А. А. Столыпин пишет: “Насколько
понятие о рабстве в глазах современников
совпадало с понятием о крепостной
зависимости, свидетельствуют хотя бы слова
Пушкина. "Увижу ль я народ освобожденный
и рабство, падшее по манию царя..." А ведь
пушкинское творчество — сама правда,
несовместимая с неверными определениями и
фальшивыми словами”.
Мне
кажется, этот довод в пользу рабства очень
натянут. Мало ли какие слова все мы
употребляем. Не заботясь об абсолютной их
точности, не будучи подданными друг друга,
разве не называем мы один другого “милостивыми
государями”? И разве подпись “ваш покорный
слуга” составляет обязательство чистить
кому-нибудь сапоги? За исчезновением
рабства в незапамятные времена название
его осталось и в просторечии иногда
переходило на простых слуг, особенно
крепостных. Боярство, например, давно
отменено, однако до сих пор крестьяне зовут
господина барином. Совершенно того же
свойства употребление и противоположного
звания — раб. В каждой живой речи есть
потребность подчеркивания понятий,
ударения на них, и в этом случае всегда
берут не настоящее, а несколько
преувеличенное слово или преуменьшенное.
А. А.
Столыпин, вообще, прав, говоря, что
пушкинское творчество — сама правда, но он
совсем не прав, будто творчество
несовместимо с неверными определениями.
Как раз наоборот! Разве не существует более
того, что называется lucentia poetica? [3]
Разве
тот же Пушкин не называл солнце Фебом,
смешивая громадный огненный шар с
человеческой фигурой? Разве в каждой
строчке Пушкина вы не найдете умышленно
неверных определений, необходимых именно
для правды творчества? Хотя бы в том же
стихе, что приведен выше: “рабство, падшее по
манию царя”. Где же это видано, чтобы
рабство утверждалось или падало по манию
царей? Но нельзя же требовать, чтобы поэт
выразился вполне точно и сказал бы: “рабство,
падшее в силу подписи царя на таком-то
манифесте”. Попробуйте уложить “крепостное
право” или вообще какое угодно юридическое
определение в поэтическую речь — вы
увидите, какой вздор из этого выйдет.
А. А.
Столыпин как на признак рабства напирает на
то, что крепостных продавали.
Но ведь это была продажа совсем особого
рода. Продавали не человека, а обязанность
его служить владельцу. И теперь ведь,
продавая вексель, вы продаете не должника, а
лишь обязанность его уплатить по векселю. “Продажа
крепостных” — просто неряшливое слово, как
и слово “душа” в качестве имущественной
единицы. Это оплошность Церкви и
государства, не догадавшихся почистить
официальный язык. Употребляя слово “столько-то
душ”, все понимали, что речь идет не о
бессмертной душе человеческой, а о праве на
ее известные услуги. Душа не продается. “Не
продается вдохновенье, но можно рукопись
продать”, — решил этот тонкий вопрос
Пушкин. Ведь и до сих пор все люди, кроме
бессовестных лентяев, продают ближним свои
услуги, но это не значит, что они продают
себя. Продажа крестьян или обмен их хотя бы
на собак иногда были возмутительными, но
чаще благодетельными для крестьян: уже если
свинья помещик продавал своих крестьян или
менял их, то, очевидно, у такой свиньи
крестьянам было хуже жить чем у нового
хозяина, который, покупая, тем
свидетельствовал что придает им ценность.
Не надо забывать и того, что одни и те же
слова звучат теперь совсем иначе, чем
пятьдесят лет назад. “Продать человека”
теперь звучит кощунственно, но тогда — с
приведенной выше поправкой — не казалось
никому ни странным, ни оскорбительным.
Народ имеет свою формулу труда: “Нанялся —
продался” и это с сотворения мира не роняет
достоинства отношений.
Уже если
вызывать кого-нибудь к свидетельскому
допросу, то следует просить давать
показание не стихами, а прозой. Пушкин имел
случай высказывать свое отношение к
крепостному праву не раз, и не только в
стихотворении “Деревня”, которое цитирует
А. А. Столыпин. Кстати сказать, это
стихотворение было написано Пушкиным в 1819
году, когда поэту исполнилось ровно
двадцать лет. Пушкин, подобно многим юношам,
переживал в это время очень несерьезный
период своей жизни. Пушкин сошелся с
тогдашними революционерами (будущими
декабристами), но те считали молодого
повесу слишком легкомысленным, чтобы
принять в свои тайные кружки. Оскорбленный
этим, Пушкин — несколько копировавший
Байрона — задумал создать себе репутацию
человека еще более опасного, чем его
приятели-заговорщики. Вот что пишет об этом
сам поэт: “Мне было 20 лет... Несколько
необдуманных слов, несколько сатирических
стихов обратили на меня внимание. Разнесся
слух, что я был позван в тайную канцелярию и
высечен. Слух был давно общим, когда дошел
до меня. Я почел себя опозоренным пред
светом, я потерялся, дрался — мне было 20 лет!..”
Пушкин подумывал даже о самоубийстве, но
боялся, что это сочтут именно признанием,
что его высекли. “Тогда, — пишет он, — я
решился выказать столько наглости, столько
хвастовства и буйства в моих речах и в моих
сочинениях, сколько нужно было для того,
чтобы понудить правительство обращаться со
мною как с преступником. Я жаждал Сибири,
как восстановления чести...” Вот в каком
настроении находился 20-летний Пушкин в
эпоху, когда он кричал против “рабства”.
В
стихотворении “Деревня” юноша Пушкин
высказал едва ли свое личное, вынесенное из
жизни мнение о русской деревне:
воспитываясь до восемнадцати лет в Царском
Селе, Пушкин в тот период еще почти не знал
деревни. Приехав туда, он привез с собою
мнение готовое, великосветское,
сентиментально-революционное, сложившееся,
как мода, под давлением не нашей, а
французской жизни. Вспомните, что сама
Екатерина вела переписку с философами
революции и называла себя республиканкой.
Молодой Пушкин, попав в русскую деревню,
взглянул на нее, естественно, глазами
своего воспитания и круга. Но крайне
любопытно то, что даже в этом стихотворении,
написанном, может быть, для либерального
аттестата, Пушкин не мог не отметить очень
важной стороны крепостного быта. “Цветущие
нивы”, “сей луг, уставленный душистыми
скирдами”, “на влажных берегах бродящие
стада, овины дымные и мельницы крылаты; везде
следы довольства и труда”. Вот она,
правда поэтического творчества, — при
крайней тенденции оплакать “рабство”
совсем нечаянно выскочило также и “довольство”.
Но
оставим “Деревню”, стихотворение 20-летнего
Пушкина. Посмотрим, как отзывался о
крепостном праве тот же Пушкин 34-летний, то
есть человек вполне политически зрелый и
вдобавок проживший в деревне, хотя и
невольно, целые годы. Прочтите его заметки
“Александр Радищев”, “Мысли на дороге”, “Разговор
с англичанином о русских крестьянах”.
Радищев в своей знаменитой книге не сказал
ничего нового о деревне: он лишь повторил
крайне бездарно и длинно то, что юноша
Пушкин изобразил в “Деревне” гениальными
стихами. Как же отнесся Пушкин к книге
Радищева?
“Сетования
на несчастное состояние народа, на насилие
вельмож и пр. преувеличенны и пошлы, —
говорил Пушкин. — Порывы чувствительности,
жеманной и надутой, иногда чрезвычайно
смешны... Он (Радищев) как будто старается
раздражить верховную власть своим горьким
злоречием: не лучше ли было бы указать на
благо, которое она в состоянии сотворить? Он
поносит власть господ как явное беззаконие:
не лучше ли было предоставить
правительству и умным помещикам способы к
постепенному улучшению состояния крестьян?”
Между прочим, Пушкин замечает в одном месте,
что Уже тогда, в начале 1830-х годов, шло “обеднение
русского дворянка, происшедшее частью от
раздробления имений, исчезающих
с Ужасной быстротой, частью от других
причин”. Прошу читателя запомнить это
свидетельское показание Пушкина. Задолго
до крестьянской реформы, за тридцать лет до
нее, дворянские имения исчезали с “ужасной
быстротой”. Крепостное право не
удалось в России и видимо разрушалось: к
концу 1850-х годов большинство крестьянских
“душ” принадлежали уже не помещикам — они
были заложены у казны, совершенно как
теперь заложены и перезаложены в казенном
банке дворянские земли.
“Власть
помещиков, — пишет Пушкин, — в том виде, как
она теперь существует, необходима для
рекрутского набора. Без нее правительство в
губерниях не могло бы собрать и десятой
доли требуемого числа рекрутов. Вот одна из
тысячи причин, повелевающих нам
присутствовать в наших поместьях, а не
разоряться в столицах под предлогом
усердия к службе, но в самом деле из единой
любви к рассеянности и чинам”.
Из этих
кратких строк достоверного свидетеля
рвется, как молния, истинная причина
падения крепостного права. Для последнего
нужны не только крепостные крестьяне, но и
помещики; крестьяне нашлись, но не нашлось
дворян, чтобы сидеть в деревне. Как только
раскрепостили дворян от их государственных
обязательств, они целыми массами
потянулись в города, чтобы развлекаться и
выслуживать чины. В историческом двучлене
“барин + мужик” выпал барин и подменен был
или мужиком же — старостой, или бурмистром-инородцем
(немцем, латышом, поляком и т.п.). Естественно,
что названный бытовой двучлен принял
значение, так сказать, иррациональное. Даже
в тех случаях, когда в деревнях оставались
еще помещики, очень многие из них были из
выслужившихся разночинцев, то есть далеко
не той нравственной породы, какая была
необходима для крепостных отношений.
Из
дальнейшего чтения “Мыслей в дороге” вы
видите, что Пушкин сочувствует сдаче в
рекруты крестьян не в очередь, а по выбору
помещиков, смеется над вздохами Радищева о
том, что крестьяне не употребляют сахара, и
замечает, что квас и баня в каждом дворе —
признаки некоторого довольства. “Замечательно,
— говорит Пушкин, — что Радищев, заставив
свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай,
оканчивает картину нужды и бедствия такой
чертой: "и начала сажать хлебы в печь"”.
Пушкин присоединяется к мнению Фонвизина,
что судьба русского крестьянина счастливее
судьбы французского земледельца. Пушкин
утверждает, что русский крепостной
счастливее даже английского (тогдашнего)
рабочего. Описав “ужасы” (не исключая “отвратительных
истязаний”) английских рабочих, Пушкин
говорит: “У нас нет ничего подобного.
Повинности вообще не тягостны. Подушная
платится миром, барщина определена законом;
оброк не разорителен, кроме как в близости
Москвы и Петербурга, где разнообразие
оборотов промышленности и усиливает и
раздражает корыстолюбие владельцев.
Помещик, наложив оброк, оставляет на
произвол своего крестьянина доставать его,
как и где он хочет. Крестьянин промышляет,
чем он вздумает, и уходит иногда за две
тысячи верст вырабатывать себе деньгу.
Злоупотреблений везде много; уголовные
дела ужасны. Взгляните на русского
крестьянина: есть ли и тень рабского
унижения в его поступи и речи? О его
смелости и смышлености и говорить нечего...
В России нет человека, который не имел бы
собственного жилища. Нищий, уходя скитаться
по миру, оставляет свою избу. Этого нет в
чужих краях. Иметь корову везде в Европе
есть знак роскоши, у нас не иметь коровы
есть знак ужасной бедности. Наш крестьянин
опрятен по привычке и по правилу: каждую
субботу он ходит в баню, умывается по
нескольку раз в день”. Это вовсе не похоже
на “рабство”.
Повторяя
те же мысли в “Разговоре с англичанином”,
Пушкин заставляет англичанина спросить: “И
это вы называете рабством? Я не знаю во всей
Европе народа, которому было бы дано более
простора действовать”. “Но свобода? —
восклицает Пушкин. — Неужто вы русского
крестьянина почитаете свободным?”
Англичанин отвечает: “Взгляните на него:
что может быть свободнее его обращения с
вами?” и пр. Пушкин именно потому, что он был
поэт, великий созерцатель художественной
правды как “вещи в себе”, придавал
огромное значение свободному
обращению крестьян с господами и
отсутствию даже “тени рабского унижения в
его поступи и речи”. Какой же, в самом деле,
это был раб, если он ничуть не был похож на
раба, а был совсем похож на свободного
человека? Пушкин справедливо находил, что
на Западе (даже в Англии) отношения между
высшими и низшими сословиями отличаются
гораздо большей унизительностью, доходящей
до подлости. Вспомните таких “рабов”, как
живая Арина Родионовна, и сочиненный, то
есть списанный с натуры, Савельич. Могли
Пушкин, именно как художник, вникающий в
суть вещей, считать подобные отношения
рабскими?
Кроме
того, что великий поэт говорил
о крепостном праве, существует нечто еще
более доказательное по этому вопросу —
именно, что он делал
в качестве помещика. Подобно подавляющему
большинству дворян, он ровно
ничего не делал для отмены крепостного
права. Он спокойно владел так называемыми
рабами, получал с них оброк, закладывал их и
продавал. Если бы в самом деле крепостное
право представлялось тогдашним культурным
людям такой нестерпимой гадостью, как
изображено в “Деревне”, так кто же мешал бы
Пушкину и всей плеяде тогдашних гениев и
талантов отказаться
от своих прав? Для этого вовсе не нужно было
“мания царя”. Ни один царь не запрещал
любому помещику в любой момент отпустить
крестьян на волю и даже, если ему угодно,
подарить им свои земли. А. А. Столыпину лучше
меня известно, многие ли из дворян
воспользовались этою простой возможностью
развязаться с рабством. Помните Чацкого: “Кто
так чувствителен, и нежен, и остер, как
Александр Сергеич Чацкий”, кто умел в
московских гостиных так красноречиво
описывать ужасы обмена людей на собак и т.п.?
Однако красноречивый оплакиватель, как
значится в пьесе, сам был помещиком,
проживал на крестьянский счет за границей,
ища “оскорбленному чувству” самые
красивые уголки в Европе, — и вовсе не думал
отпускать крестьян на волю. Почему? Да
потому, что “чувствительность и нежность”
либеральных дворян на самом деле вовсе не
так серьезно была возмущена крепостным
правом. Кричали о рабстве,
хорошо понимая, что рабства нет, а есть при
самой элементарной порядочности с обеих
сторон отношения весьма
удовлетворительные, взаимовыгодные. Вот
почему в России не спешили с отменой
крепостного права. Все благородные люди видели, что при
условии благородства со стороны дворян
не только нет рабства, но последнее и по
существу невозможно. Начали желать (вместе
с Пушкиным) отмены крепостного права не
раньше чем дворянство потеряло веру в свое
благородство. Когда дрянная служба в
городах, сводившаяся к подслуживанию,
охамила (простите за выражение)
значительное число дворян, когда “рассеянная”
(читай: распутная) жизнь разорила их —
дворяне первые увидели: какие же они
помещики? Они не культурные работники на
народной ниве — они тунеядцы, и вся роль их
сводилась к роли саранчи. Вот тогда-то и
начали ненавидеть крепостное право,
сваливая на него всю неспособность свою к
труду и всю бездарность. Если вы не знаете
музыки или не знаете математики, то ваши
упражнения в них являются не только
мучительными, но даже унизительными для вас.
Многие на основании этого готовы кричать:
долой алгебру! Долой рояль! Крепостное
право в замысле своем было как бы второй
государственностью — бытовым государством,
вложенным в политическое. У нас не удалось
ни то, ни другое. Но дает ли это право
утверждать, что государство вообще — зло, и
унизительное зло? Анархисты думают, что да.
С
удивлением прочел я у А. А. Столыпина, что не
только потомство крестьян обязано
благодарностью за отмену крепостного права,
но и потомство дворян: “Сами дворяне,
освобожденные от развращающего влияния
уродливо разросшегося права: над людьми,
сами дворяне, способствовавшие в своей
лучшей части исправлению исторической
несправедливости и ошибки, не могут не
помянуть добром годовщины одного из
подвигов своего сословия, подвига
нравственного, подвига самоотверженного,
не меньшего других подвигов, военных и
просветительных”.
Удивительно,
до чего мы расходимся с А. А. Столыпиным в
понимании одной и той же вещи. По-моему,
безусловно никакого подвига дворяне не
сделали, соглашаясь на отмену крепостного
права, это был не столько подвиг, сколько
побег — дезертирство с исторической службы.
Как я сказал выше, дворянам не только не
трудно было освободить крестьян, но трудно
было не освободить. Ведь огромное
большинство крестьян уже были заложены в
казне и фактически принадлежали ей, а не
помещикам. Вновь выкупить злосчастные “души”
не было никакой надежды при неудержимом (еще
во времена Пушкина) дроблении и
исчезновении поместий. Стало быть,
крепостная реформа являлась, как
впоследствии крестьянский банк, на выручку
поместному банкротству. Можно ли говорить о
“подвиге самопожертвенном”, если
большинство оскудевающих помещиков спало и
видело выкупные? Я понимаю: был бы подвиг,
если бы дворяне ничего не получили,
отпуская крепостных на волю; но ведь они
получили что-то около миллиарда выкупных,
которые были весело прожиты. Я говорю,
конечно, не о всех дворянах, но об огромном
большинстве их, зарисованных автором “Оскудения”.
Еще до реформы сложился тон дворянской
жизни, заставлявший их не наживать, а
проживать, и это проживание шло неудержимо.
Тот же Пушкин, живший не слишком пышно и
имевший подспорье в субсидиях и
литературном заработке (по червонцу за
строчку), сумел оставить в 37 лет 50 тысяч
долгу. Этот тон жизни у большинства дворян
выработал такую психологию: что бы продать?
нет ли чего заложить? как бы развязаться с
имением? Когда выяснилось, что крестьяне
отойдут не даром, большинством дворян
реформа была встречена сочувственно, как
ликвидация неудачного хозяйства с
Угрожающим впереди разорением. С
легкомыслием чисто детским мы склонны
думать, что трудная задача виновата в том,
что она трудна, и потому необходимо
поскорее зачеркнуть ее. Причина трудности
— собственная бездарность — не
принимается в расчет, а между тем она
преследует нас, переходя и в новые условия и
делая всякие условия
одинаково трудными.
Никакого
подвига ни власть, ни
дворянство не совершали с отменой
крепостного права еще и по другой причине.
Государь с благородной откровенностью
объявил дворянам, что “нужно делать
Революцию сверху, не дожидаясь, когда она
явится снизу”. В самом деле, при разброде
дворянства из деревень, при распущенности
их жизни (скажем откровеннее — мотовстве),
при одичании крепостной власти, сброшенной
на бурмистров, при вырождении вообще
крепостных отношений в паразитный тип
неизбежна была анархия снизу, и, стало быть,
дворянам надо было выбираться из развалин
прошлого подобру-поздорову. Тут никакого
подвига не было — был акт не
самопожертвования, а самосохранения. С
полученными деньгами дворяне не остались в
деревне, а разбежались кто куда.
А. А.
Столыпин приравнивает отмену крепостной
зависимости к подвигам военным и
просветительским со стороны того же
дворянства. Но крепостной реформе как раз
предшествовал севастопольский погром:
почувствовалось, что и для военных подвигов
проходит время. Что касается
просветительских подвигов, то если бы
дворяне сумели просветить народ до 1861 года,
может быть, эта была бы лучшая из реформ.
Однако просвещением мы до сих пор
похвастаться не можем.
По
поводу предстоящего юбилея кричат неистово
и справа, и слева: правые не знают меры в
благодарности, левые — в ненависти. Для
меня же кажется омерзительной эта
ненависть к прошлому и в высокой степени
забавной благодарность. Если бы я поверил
революционерам, утверждающим, что народ был
в рабстве, то я чувствовал бы то же самое,
что революционеры: глубокое возмущение тем,
что это рабство отменено так поздно.
Император Александр II мне казался бы
исполнившим служебный долг свой, зато все
его державные предшественники мне казались
бы не исполнившими этого долга.
Уважая
историю как природу, я отнюдь не защищаю
крепостной действительности. Мне только
глубоко противна политическая спекуляция
на костях предков, желание кого-то надуть,
кого-то раздражить, перед кем-то
похвастаться мнимыми добродетелями. Отчего,
господа, не держаться истины, как она есть?
19
февраля
Если уж
решили праздновать всей Россией 50-летие 19
февраля, то будем праздновать его с
достоинством, без истерических воплей, без
фальшивых преувеличений, на которые у нас
столько охотников справа и слева. Мы
не негры — вот что следует помнить народу
русскому. Почти одновременно с отменой у
нас крепостного строя произошла отмена
рабства в Америке, и 12 миллионов негров
скоро будут праздновать 50-летие этого
великого для них дня. Ради исторической
правды и чести народной не дадим повода
смешивать русский народ с нефами: те
действительно были рабами, русские
крестьяне ими не были. Негров ловили в
Африке как диких зверей, связывали,
заковывали в кандалы, нагружали ими, как
зверями, корабельные трюмы, везли через
океан на продажу, и те из них, которые
выживали этот переход (заболевших
выбрасывали за борт, в пищу акулам),
поступали в вечное рабство американским
плантаторам. Эти плантаторы были люди
совершенно чуждой для негров расы, чуждого
языка, чуждой веры и культуры, как будто
люди с другой планеты. Они искренно глядели
на негров как на полузверей и обращались
совершенно как с домашними животными.
Хозяева нефов не были дворянами, то есть
людьми повышенной культуры: плантаторами
часто были люди из подонков европейского
общества, и жестокости их к неграм не было
предела.
Совсем
не то были наши крепостные отношения. Наш
народ никогда не был завоеван дворянством и
не был для последнего чужим. Напротив, в
века сложения крепостного строя у
помещиков и крестьян все было общее: они
были одного племени, одного языка, одной
веры, одной исторической судьбы. Те же
обычаи и предания, та же поэзия, те же
суеверия, одна и та же нравственность, то же
государственное миросозерцание и с
незапамятных времен тесное сожительство на
общей земле. Вот это неразрывное единство и
племенное равенство не допускало
учреждения рабства. Между сословиями
существовали весьма разнообразные формы
экономической и политической зависимости,
до сих пор еще не вполне исследованные, но
рабство в типическом его виде у нас
исчезло в незапамятные времена, вероятно, в
первый же век нашего христианства. Что в
России не было рабства, а держалось
крепостное право, это свидетельствуют не
только наше законодательство и русская
наука, но и европейские ученые (например,
Ингерм, автор “Истории рабства”). Если это
так, то в память 50-летия отмены крепостного
строя бросим неопрятную привычку называть
этот строй рабством.
Народ русский — один из величайших в свете,
и приравнивать к неграм его могут только
люди злонамеренные или невежественные. Не
надо ни преуменьшать, ни преувеличивать
явлений — не надо
лгать.
С
отменой крепостного права Россия вышла из
средневекового периода своей истории.
Неудавшийся, как все у нас, одичалый
феодализм наш кончился, и началась новая
эпоха, весьма еще загадочная и едва ли более
удачная. Она еще не имеет имени; историк
будущего, вероятно, назовет ее анархией —
эпохой распадения древнего общества,
эпохой прогрессирующего безвластия и
культурного упадка. Ни народ, ни
образованное общество не имеют причин
жалеть об отмене крепостного строя, ибо он
действительно был плох. Грустно одно лишь:
что приходится праздновать юбилеи не удач исторических, а
неудач. 19 февраля 1861 года русская
государственность подписала признание
своей несостоятельности в великом принципе,
который действовал века, имел свой молодой
возраст, свою зрелость и одряхление.
Несомненно, во всяком народе рождаются
рабские натуры; и теперь, через 50 лет после
отмены крепостничества, таких натур немало.
Но что касается всего народа как великого племени, то он был, и есть, и,
вероятно, всегда будет свободным
на той земле, которую указал ему Создатель.
Если бы крестьянская реформа прошла у нас
до французской революции — при Петре или
Екатерине, — она, наверное, не была бы
названа освобождением
крестьян, а просто раскрепощением. Слова “свобода”,
“освобождение” введены в моду
французскими энциклопедистами и перешли к
нам вместе с психологией французской
буржуазии. Неточное юридически и не совсем
приличное для державной нации слово “освобождение”
в отношении к крестьянскому переустройству
было введено писателями, не слишком
строгими к духу русского языка. Полутурок
Жуковский, полунемец Герцен, полуполяк
Некрасов, полуфранцуз Григорович и
множество других более мелких
полуинородцев в интересах возбуждения
иногда добрых, иногда недобрых чувств
извратили понятие о крепостных отношениях
и приучили считать их рабством. Они
добились этим двух целей: мягкие и
добродушные дворяне, которых было
большинство, постепенно стали стыдиться
крепостных прав и ненавидеть их; вместо
того чтобы сидеть в деревне и служить
крепостному народу своей образованностью,
такие дворяне сбросили свое “рабовладение”
на руки старост и бурмистров, а сами укатили
в столицы, в крупные центры, на канцелярскую
службу, наконец — в огромном числе — за
границу. Так образованные владетели фабрик
и рудников бросают эти, по их мнению,
неопрятные источники дохода на руки темных
и жадных управляющих, которые
действительно доводят в иных случаях
зависимые отношения бедного люда до уровня,
близкого к рабству.
Бегство
чувствительных дворян из деревни задолго
до отмены крепостного строя обезглавило
народ и разорило одинаково и барина, и
мужика. Те же писательские вопли о “рабстве”
народа русского приучили другую часть
дворянства — с крутым характером — думать,
что их крепостные действительно рабы, стало
быть, к ним допустимы жестокие отношения,
как к рабам. Преувеличенный либерализм, как
все фальшивое, оказал плохую услугу
народной жизни. Писатели не либеральные и,
что замечательно, величайшие из наших
писателей — Пушкин, Лермонтов, Гоголь,
Крылов, Достоевский, Лев Толстой, Гончаров
— никогда не понимали крепостного
состояния как рабства, хотя некоторые из
них, например Грибоедов и Тургенев, и
протестовали против жестоких его
извращений. Извращения эти, нося явно
преступный характер, далеко не были ни
всеобщими, ни широко распространенными, но
они поражали воображение и западали в
память. Хотя на бумаге крепостные крестьяне
и были ограждены в своих человеческих и
отчасти гражданских правах, но крайне
слабая наша государственность не умела
осуществлять закон. В конце концов все
увидели, что крепостные отношения коренным
образом испорчены и что с освобождением
дворян от государственной службы
крепостное право потеряло даже юридическую
свою основу. Испорченное и одряхлевшее,
патриархальное право всем надоело и,
полуброшенное давно, в 1861 году было брошено
совсем.
Как я
уже писал, ко временам Крымской войны
огромное большинство крепостных “душ”
были заложены у казны, то есть принадлежали
в действительности уже государству.
Являлась полная возможность, идя по стопам
Павла I,
Александра I и Николая I, отменить
крепостное право без шума, рядом
постепенных ограничений, как это было
сделано в западных странах. Там крепостные
отношения как-то растаяли, испарились в
воздухе: там никому не приходит в голову
вспоминать о них как о временах рабства
и праздновать освободительные юбилеи. К
сожалению, у нас история идет судорожными
скачками: государственность наша то
бесконечно отстает от новых условий, то
катастрофически спешит к ним
приспособиться, и в результате создаются события
там, где достаточно было бы простого хода
вещей. Революционное возбуждение после
неслыханного до того времени военного
погрома (в Крыму) наложило и на крестьянскую
реформу оттенок революции. Всем хотелось,
чтобы раскрепощение — вещь простая и
издавна практикуемая — вышло “переворотом”,
“свержением ига”, “освобождением”, и ради
этого был поднят совершенно напрасный и
недостойный великого народа крик о “рабстве”.
Что
такое свобода? В день 50-летия освобождения
России будто бы от рабства полезно народу
русскому припомнить, в чем заключается
смысл свободы и отчего слагаются отношения,
близкие к рабству. Есть понятие о свободе,
достойное великого народа и совершенно
неприличное для него. Если свобода состоит
в том, что я могу делать все, что хочу, то это
толкование свободы глупое по
неосуществимости его и низкое по
нравственному характеру. Свобода в высоком
смысле есть возможность делать не что
человек хочет, а что он должен.
У народа благородного, каким Божией
милостью мы должны считать себя, мерилом
свободы должна быть не своя воля, а воля
Божья. Воля же Божья, то есть естественный
закон жизни, открывается не желанием,
мечтательным и преходящим, а совестью,
чувством долга. И благородный человек, и
благородный народ целью жизни ставят не
столько осуществление случайных прав,
сколько исполнение вечных обязанностей.
Всякая вечная обязанность есть своего рода
крепостное состояние, добровольно
признаваемое. Пусть народ несет эти
обязанности с непоколебимой верностью — и
он будет чувствовать все счастье, какое
может дать истинная свобода.
Сегодня,
в день 50-летия своей воли, народ хорошо
сделает, если припомнит, каким путем его
предки делались крепостными. Свободные
люди входили в долги свободными и не
уплачивали этих долгов в срок. Чтобы
расплатиться, должники работали на
заимодавцев, но чтобы существовать, брали у
них же еще в долг и т.д. В конце концов
слагался неоплатный долг и вечная
повинность одного свободного человека
работать на другого. Крепостное право
возникло из неточного исполнения принятых
на себя обязанностей. Причиной тому были
или недобросовестность должников, или их
бессилие. Вот два состояния, которых народу
нужно бояться как огня, если он дорожит
свободой. Нельзя быть недобросовестным,
и преступно быть бессильным.
Законы общества продолжаются до сих пор,
кабальный процесс идет и теперь в
крестьянстве. Вместо двадцати миллионов
крепостных, освобожденных от помещиков,
имеются десятки миллионов слабосильных
крестьян, заметавшихся в долгах у разных
кулаков. Давно у них все пропито, заложено,
распродано, и “свободный землепашец”
пашет уже не свою землю, а землю “хозяина”,
то есть более состоятельного соседа, от
которого получил в долг хлеб или деньги на
внесение повинностей. Своя надельная земля
на долгие годы перезаложена, и деньги давно
растрачены. Что остается делать такому
недобросовестному или слабосильному
мужику? Ему приходится или быть вечным
батраком в деревне, отрабатывая все
растущие долги, или бежать с места родины,
как бежали в древности от помещиков
неплательщики.
Почему
пришлось в XVI веке прикрепить крестьян?
Потому что они вследствие непрерывного
убегания от долгов и перебегания от одного
кредитора к другому целыми массами начали
приобретать характер беглых людей. Это были
вечные беглецы. Оседлое состояние начинало
сменяться каким-то кочевым, даже бродячим,
что угрожало государственному племени
анархией и полным упадком культуры.
Правительство прикрепило крестьян к земле
для того, чтобы спасти и их, и их заимодавцев
от конечного разорения. Вместо того чтобы
крестьянину всем помещикам должать и всех
обманывать, вместо того чтобы бродяжить, не
имея ни кола ни двора, увиливая от всех
повинностей, сочтено было необходимым
сосредоточить все обязательства
крестьянина в одном лице и, дав оседлость
при помещике, сделать бродягу
платежеспособным.
Прошло
пятьдесят лет после отмены крепостного
права, и что же мы видим: десятки миллионов
крестьян опять завязли в долгах. Опять они в
постоянном бегстве из деревни, опять гуляют
на отхожих промыслах, часто крайне шатких, и
опять водворяется хуже, чем кочевой, а
именно бродячий быт.
Что заработает такой крестьянин, то
обыкновенно и пропьет. Долги крестьянские
погашаются плохо, чаще всего они растут, то
есть петля обязательств затягивается на
шее и заставляет такого крестьянина
вступать вновь в полукрепостные отношения.
Правительство, как кажется, еще не видит
этого анархического процесса — вернее,
последний так неприятен, что его не желают
видеть, между тем он развертывается все
шире. О возвращении к крепостному праву не
может быть, конечно, и речи, но что же
остается делать? Приходится принимать
разные меры — или стесняющие свободу
крестьян, или крайне разорительные для
государства. Приходится, например,
поддерживать устарелую паспортную систему,
устарелую общину, круговую поруку и т.п. А
если не поддерживать их, то приходится
отказывать состоятельной части населения (заимодавцам)
в защите их прав, то есть, не взыскивая долги,
разорять наиболее экономически прочный
класс. Приходится тратить огромные
общегосударственные средства на хлебные,
переселенческие, землеустроительные и
разные другие субсидии, то есть заставлять
производительный класс народа содержать
непроизводительный.
Нельзя
назвать такую систему экономических
отношений образцовой. При развитии своем
она неизбежно приведет к краху цивилизации,
к общему запустению. Так как государство и
трудовые классы вполне естественно
обнаруживают сопротивление этой системе,
то бытовая анархия угрожает войной и
государству, и обществу. С необыкновенной
быстротой и на Западе, и у нас
распространяется вера в социализм, то есть
такое состояние общества, при котором труд
принудителен, но нет собственности, где “каждый
работает по способности, а тратит по
потребности”. Нигде еще не испробованная,
созданная мечтой, эта система в
положительной части сильно напоминает
крепостное право. Крепостные дворяне ведь
тоже работали по способности, тратили по
потребности. Их место, по-видимому,
рассчитывают занять новые лентяи,
обслуживать которых доведется трудовой и
сильной части общества. Народу — если он не
хочет крепостных отношений — придется
отстаивать свою свободу от насилий снизу,
пожалуй, более трагических, чем они были
когда-то сверху.
Что
такое рабство? На юбилее освобождения
нелишне припомнить, что рабство наравне с
свободой узаконено и теперь, даже в самых
либеральных обществах, всюду в Европе. Пока
вы подчиняетесь закону, вы вполне свободны,
то есть нет иной принудительной силы, кроме
вашего чувства долга и разумного сознания.
Но если вы совершаете преступление, то вас
тотчас связывают, запирают в клетку, как
хищного зверя, и, удостоверившись в вине,
подвергают наказаниям до принудительной
работы, до смертной казни включительно.
Ясно, что рабство в культурном обществе не
вполне отменено. Оно оставлено для
преступников. Отсюда вывод: не хотите быть
рабами — не будьте преступниками. Если
народ русский хочет быть действительно
свободным, не омраченным ни малейшей тенью
рабства, то пусть он вступит в борьбу с
растущей преступностью, пусть, как в
древности, выработает способы
нравственного воспитания и утверждения
великого авторитета — совести. По мере
нравственного облагораживания народа он
делается свободным. Если же народ
малодушествует, если он не удерживается на
покатой плоскости и соблазняется
гражданской свободой для нарушения вечных
своих обязанностей, то наступление разных
форм рабства неизбежно. Каждый преступник в
отношении своей жертвы ведет себя как
рабовладелец, то есть позволяет себе
совершенно незаконные насилия и
правонарушения. У нас сейчас сидят по
тюрьмам около 200 тысяч арестантов да
столько же, вероятно, гуляет на свободе. Эти,
допустим, 400 тысяч преступников составляют
хотя и не признанную народом, но настоящую
армию людей с инстинктами рабовладельцев, и
от них можно ждать ежеминутного покушения
на вашу свободу. Эта армия вчетверо
многочисленнее бывших крепостных
помещиков, добрых и недобрых. Если народ
русский хочет быть свободным — пусть
вступит в более действительную борьбу с
преступностью. Мы запираем в тюрьмы
негодяев и обращаемся с ними как с рабами,
но они — пока не схвачены — обращаются с
нами хуже, чем помещики с крепостными. Да и
когда они схвачены, их приходится кормить и
поить на народный счет, как своего рода
помещиков, оплачивать их квартиры,
отопление, освещение, одежду, лечение и пр.
[1] Гауптман Герхарт (1862-1946) — немецкий драматург. Нобелевский лауреат 1912. Автор драм “Перед восходом солнца” (1889), “Роза Бернд” (1903), “Перед заходом солнца” (1932).
[2] Пшибышевский Станислав (1868 — 1927) — польский писатель, драматург. Писал на польском и немецком языках. Жил в Берлине и издавал газету “Рабочий”. Затем редактировал журнал “Жизнь в Кракове”. Автор пьес “Ради счастья”, “Снег”, “Золотое руно”, “Гости”, “Мать”, “Обеды”.
[3] Поэтическая вольность (лат.).
24
февраля
Пришелец,
который среди тебя, будет возвышаться над
тобою выше и выше, а ты опускаться будешь
ниже и ниже. Он будет тебе давать взаймы, а
ты не будешь давать ему взаймы; он будет
главою, а ты будешь хвостом...
Втор.
28, 43-44
В
Государственной Думе затевается хуже чем
государственная измена — затевается
национальное предательство: разрешение
целому иностранному народу сделать
нашествие на Россию, занять не военным, а
коммерческим и юридическим насилием нашу
территорию, наши богатства, наши промыслы и
торговлю, наши свободные профессии и,
наконец, всякую власть в обществе. Под
скромным именем “еврейского равноправия”
отстаивающие его русские идиоты в самом
деле обрекают Россию на все ужасы
завоевания, хотя бы бескровного.
Подчеркиваю слово ужасы:
вы, невежды в еврейском вопросе, вы,
политические идиоты, — посмотрите же
воочию, что делается в уже захваченных
евреями христианских странах! Посмотрите, в
каком состоянии находится народ тех
славянских стран, которые опаршивлены
еврейским вселением, хотя бы стран давно
конституционных. Поглядите, как изнывает
русское племя, такое же, как и мы, в
австрийской Галиции. Поглядите, в каком
унижении и нищете русское племя той части
России, которая когда-то была захвачена
Польшей и отдана на съедение паразитного
народца. Ведь то же самое, а не что иное вы
готовите и для Великой России, единственной
страны в христианстве, еще не вполне
доступной для жидовства. В эти дни, когда мы
взволнованы воспоминаниями о крепостном
праве, подумаем серьезно: не накануне ли мы
нового ига, несравненно горшего?
Пятьдесят
лет назад 23 миллиона крестьян вышли из
политического и имущественного подчинения
у 100 тысяч русских дворян, и обе стороны
благословляют это как благо. И в самом деле,
это было благо, ибо при бездарности и
бессовестности большинства людей Столь
героическая форма быта, как патриархальная,
не могла быть не испорченной. Вовсе не
рабские отношения где-то начинали
вырождаться в рабские, и великий народ,
принадлежащий к аристократии человечества,
к арийской расе, не мог выносить
сложившееся унижение слишком долго. Но не
забудем, что дворяне русские были в
огромном большинстве из выслужившихся
мужиков, то есть плоть от плоти
крестьянства и кость от костей его. Дворяне
были родные дети народа русского, только
более удачливые дети — люди более
талантливые, с повышенной энергией и
отвагой, что и дало им возможность
выдвинуться из рядов. Подавляющее
большинство дворян русских — потомство
храбрых, проливавших кровь свою за общее
отечество, не какую-нибудь “голубую” кровь,
а ту же красную, народно-русскую, что течет в
их жилах искони веков. Дворяне русские
никогда, в огромном большинстве своем, не
отрекались от родства с народом, от общего
материнского языка, от тысячелетней веры,
от незапамятного из одной колыбели
происхождения. И что же? Вот эта власть —
брата над родным братом — и та показалась
тяжкой, безбожной, невыносимой! Что же вы
теперь-то говорите народу русскому,
устраивая вторжение совершенно чуждого ему
племени и даже не высшей, а заведомо низшей
расы? Вы подготовляете нашествие не ста
тысяч “благородных” братьев, а десяти
миллионов азиатского, крайне опасного,
крайне преступного народа, составлявшего в
течение четырех тысяч лет гнойную язву на
теле всякой страны, где этот паразит
селился. Дворянство русское развенчано, и,
может быть, по заслугам, у него отняты все
дворянские привилегии и постепенно тают
остатки имущественных и сословных отличий.
В действительности за дворянством остался
только титул, один лишь звук пустой. Но,
создавая еврейское нашествие, русские
идиоты подготовляют новое дворянство,
именно еврейское, и не пройдет полстолетия,
как мы в самом деле будем иметь новый
феодализм, только в отвратительнейших
формах жидовского засилья. Я не буду
говорить о том, с какой неутомимой страстью
жиды лезут в родовую аристократию, выдают (вернее,
продают) своих дочерей за Рюриковичей и
покупают себе гербы и титулы. Даже не
делаясь “чисто русским дворянином”, г-н
Мовша Гинсбург имеет возможность, как
недавно было на его рауте, заставлять
русских адмиралов и полных георгиевских
кавалеров танцевать на цыпочках с
жидовками, причем около каждого еврея была
свита из знатных русских. Я не говорю о том
погроме, который вносит с собой мешок с
золотом на верхах общества. Дворянство
создается не на верхах, а на середине —
новое дворянство выходит из буржуазии, из
среды даровитых людей, пробившихся снизу,
овладевших теми формами труда, которые
требуют исключительной энергии и таланта.
Именно на этих самых центральных позициях
общества евреи одолевают русских, но
одолевают не энергией и талантами, а фальсификацией этих качеств.
В
социальной борьбе происходит то же самое,
что на рынке. Попробуйте вы дать чистый,
высокопробный товар в местности,
захваченной евреями; на другой же день в
еврейских лавочках явится с виду
совершенно ваш же товар, только на треть
дешевле, и вы будете разорены. Публика не в
силах разобраться в фальсификации, она не
догадывается, что пьет поддельное вино,
сфабрикованное из дешевых ягод и спирта,
публика может хворать и даже умирать
отравленной, но все-таки она идет — как
простодушный зверь на приманку — к жидам, а
христианин-купец с своим высокопробным (и
потому дорого стоящим) товаром гибнет.
Во все
свободные профессии, во все области
интеллигентного труда евреи вносят ту же
сокрушительную силу подлога, подделки,
обмана, симуляции и фальсификации, причем
все они в кагальном заговоре против
христиан, все составляют тайную
могущественную конспирацию, поддерживая
все низкие ухищрения друг друга системой
стачки. Это сущая клевета, будто русские
уступают евреям потому, что евреи будто бы
даровитее и трудоспособнее русских. Это
наглейшая клевета, опровергаемая на каждом
шагу. Ни в одной области евреи не дают
первостепенных талантов; как народ
азиатский и желтокожий, евреи органически
не способны подняться до гениальности, но
они вытесняют все средние таланты не
слишком трудной подделкой
под них. Не одна русская буржуазия уступает
еврейской: то же самое мы видим всюду на
Западе, где только евреи водворяются в
значительном числе. Не одной России
угрожает еврейский феодализм. Во
французской палате об этом феодализме
недавно провозгласил Жорес [1], которого
нельзя упрекнуть в националистическом
шовинизме. Во Франции не восемь миллионов
жидов, как у нас, а всего пока около ста
тысяч — но и эта великая страна агонизирует,
чувствуя, что насквозь проедена еврейством
и что приходится или совсем изгнать их, как
в прошлые века, или погибнуть в социальной
чахотке. Характерная история с евреем
Бернштейном в Париже на этих днях
показывает, до чего унижена благородная
страна в своем гостеприимстве и в какой
острой степени начинает чувствовать свою
ошибку...
Подобно
чуме и холере, которые суть не что иное, как нашествия
низших организмов на царство высших, в
жизни народов отмечено страшное бедствие
внешних вторжений. Зайдите в храмы,
прислушайтесь, о чем ежедневно молит
двухтысячелетняя Церковь: об избавлении от
глада, труса, потопа, огня, меча, нашествия
иноплеменных и междоусобныя брани.
Последние поколения позабыли многое
трагическое в своей истории, но устами
Церкви говорит многовековый опыт. Если
опасны бурные нашествия соседей, вроде
потопа, то еще опаснее мирные нашествия,
невидимые, как зараза. С бурными
вторжениями народ борется всем инстинктом
самосохранения. Напор вызывает отпор, и
чаще всего война оканчивается — счастливая
или несчастная — уходом врага. В худшем
случае побежденный платит контрибуцию и
остается хозяином у себя дома. Не то
внедрения мирные, вроде еврейского: тут
инстинкт самосохранения очень долго
дремлет, обманутый тишиной. Невидимый враг
не внушает страха, пока не овладевает всеми
центральными позициями. В этом случае враг,
подобно чахотке или малярии, гнездится в
глубочайших тканях народного тела и
воспаляет кровь больного. Мирное нашествие остается
— вот в чем ужас пораженного им народа!
Из всех
племен старого материка мы, славяне,
кажется, самое несчастное в отношении
нашествий. Мы поселились как бы в проходной
комнате между Европой и Азией, как раз на
пути великих переселений. Почти вся наша
история есть сплошная драма людей, живущих
на большой дороге: то с одной стороны ждешь
грабителей, то с другой. Еще до татарского
ига мы пережили на исторической памяти ряд
нашествий с севера, с юга, запада и востока:
остготы, варяги, печенеги, хазары, половцы,
литва, тевтоны — кто только не трепал нашей
завязывавшейся и множество раз раздираемой
государственной культуры! Затем татары,
крымцы, поляки, шведы — нашим предкам
приходилось отбиваться на все четыре
стороны света. Не прошло ведь еще ста лет со
времени колоссального вторжения Наполеона
с силами двадцати народов. По закону
истории: “Что было, то и будет” — нам и в
будущем со всех сторон угрожают нашествия
— и со стороны восходящего солнца, и со
стороны заходящего. Тем, казалось бы,
необходимее держать в памяти вечный завет
единства нашего и внутренней цельности. Но
именно для того, чтобы расстроить железное
строение расы, чтобы сокрушить внутреннее
сопротивление, русские идиоты и предатели
устраивают предварительно мирное
нашествие иноплеменных, проникновение к
нам в огромном числе чужих, непереваримых,
неусваиваемых элементов, которые
превратили бы наше великое племя из чистого
в нечистое, прибавили бы в металл песку и
сделали бы его хрупким. Россия велика,
завоевать ее трудно, однако она уже бывала
завоевана — и целиком, и частями. Не забудем,
что Западная Россия всего полтораста лет
как вышла из польского плена, а Червонная
Русь еще до сих пор под австрийским ярмом.
Не забудем, что все славянские державы,
кроме России, погибли от внешних нашествий,
которым предшествовали во многих случаях
внутренние. Не забудем, что единственная
великая (кроме России) славянская держава —
Польша — погибла от внешних нашествий,
подготовленных еврейским мирным
вторжением. Урок ужасающего значения, до
сих пор плохо нами усвоенный. Бездарные
польские короли сами назвали в Польшу
паразитное племя, сами вклинили между
христианскими подданными этот
антихристианский, глубоко враждебный
христианской совести народ. Мудрено ли, что
в течение нескольких поколений польские
жиды развратили рыцарскую знать, вытеснили
собою сердцевину нации — третье сословие и
налегли точно могильной плитой на
простонародье. Развращенная, расслабленная
Польша была охвачена тем воспалением,
которое всюду вносят с собою паразиты. Куда
бы евреи ни проникали, они со времен
фараонов и персидских царей всюду
возбуждают внутренний раздор, раздражение
сословий, стремление к бунту и распадению.
То же случилось с Польшей, то же идет и в
России, на глазах наших. Евреи раскололи
польскую нацию на несколько непримиримых
лагерей и подготовили тысячелетнее
славянское царство к упадку. Нет ни
малейшего сомнения, что тот же гибельный
процесс идет и с еврейским нашествием на
Россию. “Жиды, — горестно пророчествовал
Достоевский, — погубят Россию!” Бог
наказал нас, русских, глухотой и каким-то
странным ослеплением. Не слышим
подкрадывающейся гибели и не видим ее.
Исподтишка,
таинственно, из-под полы колено Гессена [2]
и Винавера просунуло в Государственную
Думу проект о снятии еврейской черты
оседлости. Рассчитывают застать и
законодательство наше, и общество врасплох.
И что вы думаете? Весьма возможно, что
предательский закон проведут и
собственными руками подпишут смертный
приговор России. Все это возможно потому,
что элементарными ошибками полна наша
история. Не одна Москва сгорела от грошовой
свечки — вся великая страна, подобно слону,
поскользнувшемуся над пропастью, в
состоянии погибнуть от минутной оплошности,
если сложатся для этого роковые условия.
Говорят: а почему же в других странах снята
черта оседлости? Почему на Западе евреям
дано равноправие? На это я отвечу: там
потому это сделано, что евреев сравнительно
очень мало. Будь у нас только 60 тысяч евреев,
как в Англии, или 100 тысяч, как во Франции, —
может быть, и у нас не было бы еврейского
вопроса, хотя уже ста тысяч евреев
достаточно, чтобы внести в такую архи
культурную страну, как Франция, самое
плачевное разложение. Там, где евреев
сравнительно много, как в Австрии и
Германии, все мыслящее общество Уже сознает
гибельную ошибку допущенного равноправия и
там начинается упорная борьба с еврейским
нашествием. Мы собираемся дать евреям
равноправие как раз в то время, как на
Западе ставится вопрос об отнятии этого
равноправия. Вот почему, сказать кстати,
евреи так лихорадочно хлопочут о том, чтобы
им была открыта Великороссия: они чувствуют,
что недалек момент, когда их погонят из всех
культурных стран, как это не раз бывало в их
истории, и они подготовляют себе убежища в
тех странах, которые ими еще не вполне
отравлены. Не только в Европе, но даже в
Америке в течение всего нескольких
десятилетий евреи сумели приобрести
отвращение к себе, а местами и ненависть.
[1] Жорес Жан (1859 — 1914) — французский социалист. Убит французским шовинистом.
[2] Гессен Иосиф Владимирович (1866 — 1943) — один из лидеров партии кадетов, публицист. Редактор газеты “Речь”. Эмигрант. Издатель с 1921 “Архива русской революции”.
26
февраля
Сегодня
южнорусское образованное общество
чествует 50-летие со дня смерти Т. Г. Шевченко.
Грустная годовщина эта дает повод
озлобленным и вздорным людям к возбуждению
того междурусского раздора, который в
последнее время из всех сил стараются
раздуть австрийские немцы и поляки. Как
известно, мечтательное украинофильство
тридцатых годов прошлого столетия довольно
давно именно в эпоху Шевченко, начало
принимать оттенок революционный.
Поддерживаемая врагами России, постепенно
сложилась изменническая партия среди
малороссов, мечтающая о разрушении
российской империи и о выделении из нее
особого, совершенно “самостийного”
украинского государства. По имени
исторического героя этой партии — Мазепы —
членов ее в последнее время зовут “мазепинцами”,
и они очень этим титулом гордятся.
Читателям, без сомнения, известно, до каких
нелепостей договаривается эта преступная
партия и в коренной Малороссии, и в
закордонной Руси. Никогда еще, кажется,
политический психоз не развивался до такой
болезненной остроты. Ни одно из
инородческих племен — кроме разве поляков
— не обнаруживает такой воспаленной
ненависти к Великой России, как эти
представители Малой Руси. Самые ярые из них
отказываются от исторических имен “Россия”,
“русские”. Они не признают себя даже
малороссами, а сочинили особый
национальный титул: “Украина”, “украинцы”.
Им ненавистна простонародная близость
малорусского наречия к великорусскому, и
вот они сочиняют свой особый язык, возможно,
более далекий от великорусского. Нужды нет,
что сочиненный будто бы украинский жаргон
является совершенно уродливым, как грубая
фальсификация, уродливым до того, что сами
малороссы не понимают этой тарабарщины, —
фанатики украинского сепаратизма печатают
названной тарабарщиной книги и газеты. В
науку русской вообще и в частности
южнорусской истории мазепинцы вносят
систематические искажения и подлоги, а
самые крайние психопаты этой партии
провозгласили необходимость для
малороссов жениться на еврейках для того,
чтобы кровью и плотью как можно дальше
отойти от общерусской закваски. К счастью,
это бредовое состояние провинциальной
психологии, ударившейся в сепаратизм,
охватывает далеко не всю Малороссию, и даже
в австрийской Галиции оно встречает до сих
пор внушительный отпор. Тем не менее нельзя
забывать, что политические помешательства
заразительны: в силу этого государственная
власть обязана глядеть на украиноманство
как на одну из злокачественнейших язв нашей
внутренней жизни. Этим объясняется вполне
разумное решение правительства не
допускать в Киеве под предлогом годовщины
смерти народного поэта революционных
выступлений как со стороны австрийских
мазепинцев, так и со стороны наших. Я уже не
раз докладывал читателю о планах Австрии
возбуждением малороссов к бунту расчленить
Российскую империю, столь страшную для
придунайских экспроприаторов. Уже доказано
участие в украинофильской пропаганде не
только флоринов, но и прусских марок.
Благодаря
стародавней оплошности нашей правящей
бюрократии имя Шевченко давно уже служит
знаменем для южных сепаратистов. Не только
в Малороссии, но и по всей России — включая
Петербург — за эти пятьдесят лет сложился
настоящий культ Шевченко, выражавшийся в
обществах и кружках имени поэта, в
ежегодных торжественных панихидах в день
его смерти, в банкетах и вечерах в его
память, в издании его “Кобзаря” и т.п.
Великорусское общество, не читавшее “Кобзаря”,
особенно в полном его виде, с большой
симпатией относится к культу южнорусского
поэта. О нем судят по некоторым лирическим
отрывкам (“Думы мои, думы...” и т. п,),
переведенным по-великорусски и понятным
даже без перевода. Но тут случилось то же
самое, что вы видите по всему необъятному
фронту нашей государственности. Плохо
подобранная, слишком барская и потому
беспечная администрация наша далась в
обман. Удовлетворившись поверхностным
благополучием в Малороссии, она не
заглянула за кулисы. А за официальными
кулисами украинский вопрос совсем не тот,
каким его хитрые украиноманы показывают
снаружи. Для самих украиноманов и для
малорусской интеллигенции “Кобзарь”
издается без пропусков, то есть с крайне
возмутительными выходками против
российской власти и нашей имперской идеи. И
правительство, и невежественное
великорусское общество обрабатываются в
том смысле, что Тарас Шевченко, “великий” и
“гениальный” поэт, томившийся в
крепостной неволе, только за то и был сослан
в солдаты, куда-то в Среднюю Азию, что
осмелился воспеть свою милую родину, ее
чарующую природу, ее деревенскую жизнь со
всеми преданиями и безыскусной прелестью
простого быта. Такова лицевая сторона
шевченковского культа, а изнанка ее совсем
иная. Подлинный Шевченко, если восстановить
запретные места, оказывается, подобно
Мицкевичу [1],
ослепленным ненавистью к нашей
государственности и народности. Стихи, за
которые Шевченко был наказан ссылкой и
солдатской службой, были определены как государственное
преступление, и таковым они в
действительности и были. Если говорить без
фальшивых уверток, политическая поэзия
Шевченко есть возбуждение к мятежу и к
разрушению государства. Украиноманы,
создававшие культ Шевченко, его лирикой и
романтикой прикрывали в самом деле
преступную пропаганду, почин которой в этой
области принадлежит именно Шевченко.
Недаром яростнейший ненавистник России
Михаил Грушевский [2], устроив
Литературно-наукове товарищество во Львове,
назвал его именем Шевченко. Эта своего рода
украиноманская академия наук была создана
для научного обоснования украинского
сепаратизма. Она явилась большой фабрикой
для всевозможных псевдоученых
фальсификаций. С чисто польской наглостью
достойной какого-нибудь Духинского [3], г-н
Грушевский в своей смехотворной истории,
нашедшей покровительство в Петербурге,
стал доказывать, что никаких великорусов
или белорусов нет, что искони был только
украинский народ как славянское племя, а
уже от него путем колонизации и смешения с
финскими племенами образовалась
ублюдочная народность, называемая русской.
Государство русское создали будто бы тоже
украинцы: древние киевские князья были
украинские князья, а летописец Нестор —
украинский летописец. Насчитав в России и в
Австрии до 30 миллионов будто бы особенного
украинского племени, г-н Грушевский наметил
столицей будущей Украины Киев и после
недавней нашей революции перенес в Киев и
Товарищество имени Шевченко. Пользуясь
столбняком петербургской бюрократии после
военного погрома, г-н Грушевский поднял за
последние годы кипучую пропаганду. Во
многих городах, начиная с Киева, появились
“просвиты”, то есть просветительные (якобы)
общества на манер польских, начали
издаваться “вистныки” и открываться “кныгарни”,
причем как просвиты, так и вистныки и
кныгарни состояли в теснейшей связи с
австро-галицкими учреждениями того же
имени. Правительство наше недавно закрыло
киевскую “просвиту”, но в других городах
просвиты продолжают благоденствовать.
Нашлись хохлы и даже великороссы, которые
горой вступились за обиженную будто бы
Малороссию, за ее политический сепаратизм,
проповедуемый — как это было повсюду —
через отчуждение языка и извращение
истории. В сильной степени кадетствующая,
полу инородческая наша Академия наук дала
приют для скверной затеи г-на Грушевского. В
то время как на юге работают г-да Грушевские,
Левицкие и пр., на севере за тот же расовый
разгром России хлопочут разные г-да
Шахматовы, Чижевские и т.п. Правительство
наше издает циркуляры, но... ведь циркуляры
можно не выполнять, не так ли? В
распоряжении мятежных стихий имеется
гениальное, как яйцо Колумба, разрешение
всех циркуляров. Не исполнять их — и баста...
Пятьдесят
лет прошло после смерти Шевченко, и для него
наступил уже беспристрастный суд истории.
Пусть темпераментные южане раздражаются
преступными выходками в “Кобзаре”, пусть
преувеличивают до смешных крайностей
значение своего народного поэта. Но что
такое был Шевченко в его натуральную
величину? Мне кажется, значение его поэзии
довольно верно определил Белинский,
указавший, что “простоватость
крестьянского языка и Дубоватость
крестьянского ума” не составляют условий,
благоприятных для великой поэзии. В самом
деле, при всей чарующей задушевности
некоторых дум и песен Шевченко, при всей
прелести, свойственной первобытному
творчеству, именно в силу первобытности это
творчество не может быть великим. Как ни
приятно было бы иметь еще одного великого
русского поэта наряду с Пушкиным,
Лермонтовым, Тютчевым и Фетом, в отношении
Шевченко нельзя установить подобного места.
Единственный поэт Украины, он остается
второстепенным, как его страна, как вообще
остается второстепенной провинция, хотя бы
весьма богато одаренная. Шевченко —
несомненный талант, но второразрядный,
вроде нашего Кольцова или Никитина, вроде
Майкова или Полонского, которых муза в
лучших вещах достигала удивительной
красоты; красоты, но не величия. Шевченко
как поэта фольклора можно с восхищением
читать и даже волноваться; если вы малоросс,
то вместе с Основьяненко [4] непременно
скажете: “Хорошо, батечку, хорошо... Сердце
так и иока!” Но если вы просто русский,
немец, француз, вы не почувствуете тех
могучих, поднимающих ввысь ощущений, какие
дает великая поэзия Пушкина, Гёте, Байрона,
Шекспира — на какие бы языки вы ее ни
перевели. Дело в том, что гений
есть нечто державное, свойственное только
великому племени, знавшему победы...
Поэтический гений может явиться лишь на
высоте героического, мирового подъема расы.
Только на такой высоте всякое племя может
сказать человечеству нечто значительное и
вечное. Если данное племя недоразвилось до
большой государственности, до большой
культуры, если оно навсегда осталось
провинцией, составною частью целого, то в
нем нет психологических условий для
большого творчества. Провинциалу, хотя бы
очень даровитому, нечего сказать крупного,
пока он находится в кругозоре своей
провинции. Вспомните “Кобзаря”, вспомните
прелестную “Наймычку” или “Катерину” и т.п.
Культурные категории, в которые
укладываются эти типы и вся их драма, до
того местны, до того случайны, до того
первобытны, что как-то пропадают в масштабе
цивилизации. Такие явления, как, например,
чумачество, или крепостное право, или
старая солдатчина, — они живописны, но
подул новый ветер — и нет их: через
пятьдесят лет необыкновенно трудно войти в
психологию этих исчезнувших особенностей
того быта. Даже гайдаматчина, где более
героического элемента, по своей жалкой
некультурности не могла дать материала ни
для “Илиады”, ни даже для “Полтавы”.
Шевченко был талантливый поэт и художник,
художник не менее замечательный, чем поэт,
но если бы он обладал гениальным талантом,
как Гоголь или Мицкевич, ему пришлось бы,
как этим писателям, искать родственного,
более великого языка и более высокой
культуры. Белорус Мицкевич сделался
польским поэтом, Гоголь — русским
писателем. Огромные дарования выбросили их
со дна жизни. При более мелких способностях
они остались бы, подобно Шевченко, краевыми,
провинциальными писателями, на творчестве
которых, иногда удивительном, всегда лежит
печать кустарности. Ни один кустарь, как бы
он ни был одарен, не достигает высоты
искусства. Искусство
есть завершение большой
культуры. У Южной России (называйте ее как
хотите, Украиной или Малороссией) большой
культуры никогда не было, ибо не было
государственности сколько-нибудь выше
зачаточных форм. Ясно, что этот край, как все
отдельные части великого русского племени,
в состоянии проявить величие лишь в тех
условиях языка и миросозерцания, какие дала
общая наша история. Гоголь не прогадал,
променяв, как художник, полтавскую мову на
общерусскую речь. Приняв этот общий
знаменатель национального духа, Гоголь
стал рядом с Пушкиным, а при полтавской мове
остался бы никому не известным Рудым Панько.
Украиноманы мечтают о “самостийной”
государственности для будто бы 30-миллионного
народа украинского. Но если бы были для
этого данные, то это давно была бы не мечта,
а факт. Малорусское племя в течение четырех
веков пробовало сложиться в особое
государство, но ничего не вышло:
приходилось подчиняться то татарам, то
литве, то полякам, то Москве. Бывали у нас
русские украйны не чета Запорожской Сечи, и
те не выдержали. Великий Новгород был
огромной и вполне организованной
республикой, но и ему, пометавшись между
сильными соседями, пришлось сойти со сцены.
Более умеренные украиноманы мечтают о
федерации автономных славянских
народностей. Но что касается русских
народностей, подобная федерация уже была
испытана и повела к татарскому игу.
Прелести федерации можно наблюдать теперь
за Карпатами. Чехия, Галиция, Хорватия,
Славония и прочие пользуются автономией, но
что же толку? Автономия только подчеркивает
мелкое строение этих племен: за сто лет ни
одно из них не дало, кажется, ни одного
великого человека. Даже вполне “самостийные”
державы, вроде Румынии, Греции, Сербии: что
касается культуры, их маленькая
государственность дает какие-то карликовые
продукты. Провинции вообще остаются
провинциями, какими бы королевскими
титулами ни награждали их.
Как я
уже высказывал однажды, наших яростных
украинофилов нельзя считать русскими.
Очевидно, в крови их проснулись те тюркские
кочевники, которые когда-то терзали Южную
Русь, пока не замучили ее до смерти. С
бешенством племенной ненависти нельзя
Морить; против господ мазепинцев потребна
не идейная, а реальная государственная
борьба. Но те из южнорусов, которые не
отрекаются от общерусской семьи, пусть
внимательно прочтут биографию своего “батьки
Тараса”. Они увидят, до какой степени
сердечно отнеслась Великороссия к
украинскому таланту и насколько он был
обязан “жестоким москалям”. Как ни
оплакивают ужасы крепостной неволи
Шевченко, ужасы его ссылки и солдатчины —
на самом деле все это было до крайности
смягчено вниманием и участием к Шевченко
тех великороссов, с которыми он сталкивался.
Не “москали”, а свои же земляки-хохлы
немилосердно секли Шевченко в школе; родной
дядя сек его подряд трое суток и чуть было
не запорол до смерти. Ничего свыше пастуха
или маляра родная Малороссия не обещала
дать поэту: так он и погиб бы чабаном. А “свинья
Энгельгардт” (помещик Шевченко), как и
управляющий его, заметили способности
мальчика к рисованию, и тогда, в каторжное
будто бы крепостное время, уважили эти
способности, послали мальчика учиться
живописи в Варшаву, в Петербург. В
Петербурге, едва лишь были открыты
способности Шевченко, — посмотрите, какое
горячее участие принимают в нем такие
знаменитости, как Брюллов, Григорович,
Венецианов, Жуковский. Стоило крепостному
парню обнаружить просто дарование, далеко
не гениальное, в живописи — и вот он
делается любимцем знати: за ним все
ухаживают, собирают средства, выкупают из
крепостной зависимости. Посмотрите, как
бережно “холодный Петербург” поддержал
искорку таланта, чуть было не погашенного в
глуши провинции. Графиня Баранова, княжна
Репнина, графиня Толстая, князь Васильчиков,
граф Толстой друг перед другом наперебой
хлопочут за Шевченко и облегчают ему
жизненный его путь. Ну а Малороссия? Как она
встретила уже прославленного на севере
поэта? С восторгом, конечно, но с каким? “Многочисленное
украинское помещичье общество, — говорит
один биограф (г. Яковенко), — не могло
предложить своему народному поэту ничего
лучшего, чем карты или пьянство”. В
знаменитой Мосевке, куда съезжалось до
двухсот помещиков из трех губерний, в
Мосевке, которую называли Версалем для
Малороссии... Шевченко попал в так
называемое общество “мочемордия”. “Мочить
морду” означало пьянствовать, а “мочемордой”
признавался всякий удалой питух:
неупотребление спиртных напитков
называлось сухомордие или сухорылие. Члены,
смотря по заслугам, носили титулы:
мочемордия, высокомочемордия, пьянейшества
и высокопьянейства. За усердие раздавались
награды: сивалдай в петлицу, бокал на шею,
большой штоф через плечо и пр., и пр. У
Чужбинского читатель, если пожелает, может
найти дальнейшее описание пьяных оргий.
Такова была атмосфера “ридной Вкраины” в
той области быта, где она пользовалась
полнейшей самостоятельностью. Разве вместо
безобразного пьянства (которое сделалось
болезнью Шевченко и свело его в могилу),
разве вместо дебошей то же общество не
свободно было погружаться в науки, в
искусства, в земледелие, в культурный труд?
Украиноманы рисуют Шевченко как какого-то
пророка и вождя — между тем втянувшийся в
пьянство поэт быстро терял и талант, и то
культурное развитие, которое дал ему “холодный
Петербург”. Украиноманы не могут забыть,
что крепостного Шевченко как-то высекли. Но
уже свободный и знаменитый, под пьяную руку
он сам дрался и сек людей. Поссорившись как-то
с шинкарем-евреем, Шевченко закричал своей
компании: “А нуге, хлопцы, дайте поганому
жидови хлесту!” Еврея моментально схватили
и высекли. Такова была тогдашняя эпоха:
насилия были в обиходе. Если уж оплакивать
варварство тогдашней Великороссии, будто
бы державшей Украину и ее поэта в неволе, то
нелишне припомнить, какова была сама
Украина и каков был сам поэт. Когда за
политическое преступление Шевченко был
сослан в прикаспийские степи, то у всего
кацапского начальства, у всего офицерства
страшных николаевских времен Шевченко-солдат
встречал самое сердечное, самое
уважительное отношение. Нарушая закон, то
есть рискуя потерпеть тяжелое взыскание,
Шевченко-солдата освобождали от службы,
принимали как равного в своем обществе,
ухаживали за ним, разрешали все, что ему
запрещалось (писать и рисовать), всеми
мерами облегчали положение и старались
выхлопотать прощение. Вопреки кричащей
легенде, ссылка и заточение Шевченко (серьезно
им заслуженные) почти всегда были
призрачными — до такой степени
великорусское общество высоко чтило талант,
хотя бы и малорусский, хотя бы враждебный
России... У нас, к сожалению, пустые сплетни
предпочитают документальным данным. Мне
кажется, фанатики украинского сепаратизма
окажут себе услугу, если изучат биографию
Шевченко: она должна действовать весьма
охлаждающе.
[1] Мицкевич Адам Бернард (1798-1855) — польский поэт. Активный участник польских тайных обществ. Жил в России до 1829. Автор поэм “Дзяды” (1824-1832), “Конрад Валленрод” (1828), “Пан Тадеуш” (1834) и других.
[2] Грушевский Михаил Сергеевич (1866 — 1934) — главный идеолог украинского сепаратизма, историк. С 1894 занимал кафедру всеобщей истории Львовского университета. В 1899 организовал национально-демократическую партию в Галиции. В 1917 возглавил Центральную Раду Украины. В начале 1919 эмигрировал в Австрию. В дальнейшем после неоднократных обращений к советскому правительству ему разрешили в 1924 вернуться на Украину. В том же году стал академиком АН УССР, заведуя сектором истории Украины исторического отделения АН. В 1929 стал академиком АН СССР. Автор тенденциозных исторических трудов “История Украины-Руси” (1898 — 1936. Т. 1 — 10) и “Истории украинской литературы” (1923 — 1927. Т. 1 — 5.).
[3] Духинский Франциск (1817-1880) — писатель, из ополяченной малороссийской семьи. После польского восстания 1830 — 1831 эмигрировал во Францию. Был профессором польской школы в Париже. Автор псевдонаучной теории, утверждающей, что “москали” не арийского происхождения, а туранского. Исходя из этого, предлагал Западной Европе создать буфер от “москалей” из польского государства, в которое бы входили малорусы и белорусы.
[4] Квитка-Основьяненко Григорий Федорович (настоящая фамилия Квитка) (1778-1843) — малорусский писатель. В 1817-1828 был уездным предводителем дворянства, далее — председателем харьковской палаты уголовного суда. Автор двухтомных “Малороссийских рассказов” (1834-1837) и романа “Пан Халявский” (1840).
28
февраля
Еврейский
депутат Нисселович в Государственной Думе
цитировал торжественное заявление 216
раввинов о том, что “еврейское учение не
знает ни одного взгляда, разрешающего
поступать с неевреями так, как позволено
поступать с евреями”. Мне кажется, эта
цифра — “216” внушительно доказывает, до
чего распространено среди избранного
народа лжесвидетельство. Как бы твердо
вопрос ни был установлен, всегда найдутся
216, 2.160, 21.600 самых сведущих еврейских
экспертов, готовых побожиться, что вопрос
нужно понимать в противоположном смысле.
Читавшие Ветхий Завет знают, какая
непереходимая пропасть проводится тут
всюду между евреем и неевреем. Все добрые
чувства, вся любовь относятся только к “ближнему”,
но под ближним разумеется только еврей. Все дальние исключаются из морали и
рассматриваются почти всегда как враги, с
врагами же у евреев расправа была короткая.
Вспомните, как они захватывали Ханаан.
Туземные жители, имевшие роковую ошибку
сначала допустить еврейских шпионов, а
затем и колонистов еврейских, за свое
гостеприимство обрекались на истребление.
“Амалик да будет истреблен!” Истреблялись
мужчины, женщины и дети, и за одну лишь искру
сострадания к врагам Моисей был жестоко
наказан. Спрашивается, перестала ли Тора
быть еврейским учением? Если не перестала,
то какую же, спрашивается, нужно иметь
наглость, чтобы утверждать толпою в 216
раввинов, будто закон еврейский не
разрешает поступать с неевреями иначе, чем
позволено поступать с евреями?
Вместе с
Библией огромным и, пожалуй, еще большим
значением пользуется у евреев Талмуд. Это
сборник трактатов еврейских раввинов за
две тысячи лет. Талмуд христианской эпохи
заключает в себе такие возмутительные
выходки против христианства, что
католическая Европа некогда воздвигала
гонения против евреев и истребляла их
кощунственные писания, просто не будучи в
силах перенести слишком жгучего
религиозного оскорбления. Евреям
приходилось и впоследствии, когда гонения
прошли и когда внимание к Талмуду ослабело,
издавать последний без преступных мест.
Чтобы обмануть бдительность христианского
общества, такой очищенный Талмуд
переводился на все европейские языки, между
прочим и на русский. Смотрите, мол, вот наше
сокровенное учение. В нем ничего нет
враждебного христианству! Ничего нет
опасного для обществ, среди которых мы
живем! Так утверждали раввины, и множество
глуповатых христиан им верили. Что в
действительности было совсем не так, я
позволю привести несколько цитат из старых
документов петербургского комитета
цензуры иностранной.
В апреле
1884 года названный комитет затребовал от
цензора еврейских книг надворного
советника Павла Марголина отзыв о
содержании двух книг на древнееврейском
языке: “Хизук-Эмуна” (“Крепость веры”),
изд. 1865 г., и “Кунтрас-Лемалот-Хисранот-Гамас”
(“Сборник выброшенных мест из Талмуда
Вавилонского”). Цензор Марголин (отец
известного присяжного поверенного) был
крещеный еврей, весьма осведомленный в
раввинской учености. Он прочел названные
книжки, привел из них характерные цитаты и
дал отзыв в том смысле, что обе книжки
должны быть безусловно запрещены как
сочинения, пропагандирующие ненависть к
неевреям. “Имею честь заявить, — пишет
Марголин, — что "Хизук-Эмуна"” прямо
борется с христианством, искажая при этом
умышленно текст Священного Писания,
доказывает лживость Евангелия и вероучений
нашей Церкви, причем употребляет выражения
крайне оскорбительные”. Но “Крепость веры”,
как сочинение некоего виленского еврея, не
имеет особой важности: мало ли русских
жидков на всех языках борются с
христианством. Зато огромное значение
имеет вторая книга, содержащая выдержки
нецензурных мест Талмуда, выдержки из
толкований и решений Раши, Тоссефота, всех
его окончательных решений, из Рааш и его
окончательных решений, из комментариев
Мишны Маймонида и также всех окончательных
решений Тоссефота на весь трактат “Абода-Зара”
(“Об иноверцах”). Таким образом, книга “Кунтрас-Лемалот”
представляет секретное, тщательно
скрываемое от христиан доподлинное учение
евреев об их отношениях к неевреям.
Имеющийся в обращении Вавилонский Талмуд
непременно должен быть дополнен этими
выпускаемыми из него местами, чтобы судить,
что думают евреи о неевреях в глубине их
темного сердца. Книга “Кунтрас-Лемалот”
была доставлена в цензурный комитет неким
Мандельштамом. Из отзыва покойного
Марголина позволю привести несколько цитат,
самых бледных, ибо небледные по их
отвратительному цинизму и кощунству я
передать, конечно, не могу. Следует
предупредить читателя, что, по толкованию
величайшего авторитета у евреев — Мишны
Маймонида (XII век), слова Талмуда “акум”, “гой”,
“нухри”, “мицри” и многие другие означают
христиан. Везде, где упоминается имя
Иисуса Христа, автор выдержек из Талмуда
именует Его инициалами “Ишу”, которые
значат: “Иисус — мерзость и ложь” или: “Да
будет истреблено имя Его”. Уже одно это
показывает, какое нравственное равноправие
возможно между христианами и евреями.
“Да
будет тебе известно, что в городе, где живут
назареи (христиане), где находится капище,
место их глупости (тифла), там еврею
запрещается селиться и даже проезжать
через него”. Это место из Мишны IV может быть
драгоценным аргументом против расселения
евреев в России. Сам еврейский закон не
разрешает евреям жить в городах, где есть
христиане и их церкви. Правительство наше
сделало бы превосходно, если бы помогло
евреям исполнить этот закон: последний
требует гораздо более строгой черты
оседлости, чем установлено правительством,
— закон еврейский требует полного их
удаления из городов, а стало быть, и селений,
где живут христиане. Дело в том, что по
еврейскому закону “запрещается не только
входить во внутренность его (христианского
“капища”), но даже смотреть на него грех”.
Если в самом деле для евреев грех взглянуть,
хотя бы нечаянно, например, на Исаакиевский
собор и если при крупной величине
последнего евреи поставлены в Петербурге в
постоянную необходимость грешить, то не
будет ли актом гуманности освободить их от
столь нестерпимых условий, то есть или
разрушить Исаакиевский собор и все
христианские храмы, или предложить евреям
выехать из Петербурга, дабы исполнить
предписание Мишны? Крайне любопытна уловка,
которой та же Мишна оправдывает пребывание
евреев среди христиан: “К сожалению, за
наши великие прегрешения мы против воли и
желания принуждены жить среди них (то есть
христиан), и вот исполнились на нас слова
Священного Писания: И рассеет тебя Господь по всем народам,
от края земли до края земли, и будешь там
служить иным богам — деревянным и каменным”
(Втор. 28, 64).
Хочется
спросить: правда ли, что евреи “против воли
и желания вынуждены” жить среди нас,
постепенно отнимая у нас землю, имущества,
капиталы и власть? Но, может быть, если
проверить хорошенько, никто уже более их не
принуждает против их воли и желания жить
в России? Может быть, никто никогда не
принуждал их жить среди нас? Вес выходы из
России для евреев открыты широко настежь:
кроме сердечного пожелания “скатертью
дорога”, ни один еврей, склонный вернуться
в Палестину, ни от кого из русских ничего не
услышит. Если евреи не лжецы и не кривляки,
если они не дешевые актеры, до сих пор
разыгрывающие драму “вынужденного”
рассеяния, то пусть же наконец увяжут свои
чемоданы и едут прямым трактом через Одессу
в Иерусалим. Пусть будут спокойны: ни один
современный фараон не погонится за ними,
даже если бы они, как было при исходе из
Египта, обворовали предварительно
гостеприимно приютившую их страну...
Но я
отвлекся; вернемся к выдержкам из “святого”
Талмуда. “Лучшего из египтян убей во время
войны”, — говорит “Соферим” (XV, 10).
Тоссефот в комментариях к трактату о
язычниках объясняет, что под “египтянами”
следует подразумевать “гоимов” (христиан)
и читать так: “Лучшего из христиан убей”. В
одном месте пророк Исаия говорит: “Все
столы наполнены блевотиной, нечистотой, —
места нет”. “Соферим” дает такое
толкование: “Это означает церковь с
иконами, под словом же "нечистота" (то
есть испражнения) должно понимать "кушанье
крестов"” (то есть просфору и частицы
Святых Даров). Ненавистны евреям не только
живые христиане, но и покойные. “Берахот”
говорит: “Проходя чрез кладбище христиан,
еврей обязан произносить стих из Иеремии:
"Весьма посрамлена мать ваша и
покраснела от стыда родившая вас"”.
Трактат
“Сабат” (с. 1046) говорит: “Сын развратницы
есть сын Пантера. Вот что говорит рабби
Хизда: муж этой развратной женщины был
Папус, сын Иегуды, ее же имя было Мария. Она
не жила с мужем, а прелюбодействовала с
Пантером: ремесло ее было убирать волосы
женщинам. Горожане Пумбадиты звали ее
гулящей от мужа”. Так низко фальсифицируют
евреи в гнуснейшем своем воображении
трогательное евангельское предание.
Говорите после того о нравственной
солидарности, будто бы возможной между
жидами и христианами!
Трактат
“Юма” (VIII, 82) говорит: “Французский раввин
Яков Там утверждает, что для христианина не
существует кровосмешения, ибо христиане
суть люди вне закона и плоды их — плоды
животных”. Рабби Иоханан говорит: “Если
рухнувшим от пожара зданием будет
погребено 10 человек, их следует откопать и
спасти, если будет известно, что в числе их
находится еврей, в противном же случае — не
следует”.
Особенно
рекомендую этот закон вниманию г-на
Нисселовича и 216 раввинов, побожившихся, что
закон их не делает разницы между евреем и
неевреем.
Трактат
“Кетубот” (с. 36, толк. Тоссефота) утверждает,
что еврейка, вышедшая замуж за египтянина (христианина),
но принявшая потом вторично еврейство, не
будет считаться виновной в прелюбодеянии,
ибо жизнь ее до принятия еврейства вторично
уподобляется “сожительству с животным”,
которое по еврейскому закону не вменяется в
грех женщине.
Тот же
трактат “Кетубот” (толк. Рааш
I, 4) говорит: “Семя
гоя (христианина) вне закона, ибо написано:
"У которой плоть ослиная и похоть как у
жеребцов" (Иез. 23, 20). Сожительство с гоем
не ставится ей в грех, потому что соитие с
животным не относится к числу преступлений”.
Эти
толкования “святого” Талмуда я позволю
себе рекомендовать вниманию тех
Рюриковичей и представителей знатных
христианских родов, которые ради жирного
приданого женятся на еврейках. Полезно
знать, как в таинственных и запретных
местах Талмуда предписывается еврею-тестю
смотреть на зятя-христианина.
Выдержка
из трактата “Гитин” (с. 57а) содержит в себе
такую безумно подлую мерзость по отношению
к Иисусу Христу, что смысл ее нельзя
передать даже намеками. Читавшие “Ад”
Данте, может быть, помнят, к какому
наказанию приговорены грешники второй
пропасти восьмого круга. Той же вечной
пытке, еще более извращенной, будто бы
предан и Христос.
Трактат
“Гитин” утверждает, что “еврей не имеет
права радушно поздравлять христианина с
праздником. Он должен делать это с явным
видом принужденности. Войти в дом к
христианину и сказать ему "здравствуй"
запрещается строго. Во избежание же
необходимости повторить приветствие
христианина еврею следует предупреждать
его”.
Трактат
“Недарим” (28а, толк. Тоссефота) говорит: “Закон
разрешает присягать ложно Государю, если он
присягой хочет принудить еврея к таким
вещам, как, например, к невыезду тайно из
государства. Еврею достаточно не
согласиться в душе с требованием, чтобы
произносимое ртом (то есть присяга)
потеряло всю силу и значение”.
На этом
разрешении “святого” Талмуда
основывается вся та роскошь лжи и обмана,
какую проявляют сыны Иуды, торжественно
присягающие в судах в качестве самых
достоверных свидетелей. Психология
еврейская, подобно психологии других
цветнокожих, понимается европейцами с
трудом. Мы можем пренебрегать чуждыми
народами и не любить их, но так неистово
ненавидеть их, чисто по-звериному, как
делают евреи, — это нам непонятно. В глазах
Талмуда (трактат “Сота”, с. 356, толк. Рааш)
христиане и язычники созданы только для
того, чтобы после смерти служить в аду для
обжигания извести, причем это мнение
опирается на пророка Исайю (33, 12).
Пропускаю
нелепейшие и архикощунственные легенды об
Иисусе Христе трактатов “Сота” (с. 17а) и “Синедрион”
(43а).
Трактат
“Баба-Кама” (с. 1036) утверждает, что
потерянное христианином не должно
возвращать ему. “Позволено, — говорит
рабби Самуил, — извлекать пользу из всякой
ошибки христианина”. “Священный” Талмуд
приводит примеры бесчестных проделок с
христианами, ужасно выполненных, например
рабби Кехана и другими евреями; как видите,
разрешается пользоваться всякой
оплошностью христиан, но запрещается брать
от них подаяния (трактат “Баба-Бафра”, толк.
Рааш, 36). В лютой ненависти к христианам
учителя еврейские отсекают всякую
возможность братских и человеческих
отношений. В самом деле, если христианин —
скот (не в переносном, а в буквальном
значении этого слова), то какое же возможно
от него подаяние? Подаяние от скота
унизительно, но его можно доить, стричь,
заставлять работать, пользоваться мясом
его и т.п.
Трактат
“Абода-Зара” запрещает еврейке помогать
при родах христианке или кормить
христианского ребенка. Тот же трактат
разрешает “минеев (христиан), доносчиков и
крещеных евреев” сознательно бросать в яму
на смерть. Строго запрещается продавать
христианам церковную утварь и давать
христианам деньги в рост. Строго
запрещается еврею судиться в судах
христианских, хотя бы законы их были и
тождественны с еврейскими, — “это
дозволяется лишь ввиду явно извлекаемой
через то для еврея выгоды”. Окончательное
решение Тоссефота на трактат “Абода-Зара”
говорит: “Доносчика (на евреев) позволяется
убить даже за донос, сделанный им давно...
позволяется также убить и того, кто принял
служение иному богу (то есть принял
христианство). Запрещается лечиться у врача-христианина”.
Но вот что любопытно: “Монета, на которой
изображен идол (крест), допускается к
обращению среди евреев”. Рабби Елиазар из
Богемии запрещает продавать христианам
чернила и пергамент, то есть средства для
просвещения. От церковной стены
разрешается воздвигать стену своего дома
не ближе как на четыре аршина, ибо “камни,
дерево и песок церковный делают еврея
нечистым от прикосновения к ним, как от
прикосновения к пресмыкающимся”, ибо
написано: “омерзи ее” (церковь). Рабби
Акиба пишет: “Гнушайся ее, как нечистой
женщины во время регул”. По учению рабби
Ханика, землю, ближайшую к церкви, еврей
может употребить только под отхожее место (с.
86, толк. Рааш).
Трактат
“Хулин” (с. 97) разрешает убийство евреев,
совершивших преступление, как всех “эпикурейцев,
саддукеев и байтосов” (христиан), “дабы они
не могли вредить евреям”.
Трактат
“Эрахин” (с. 14) строго запрещает еврею
сказать о христианине: “Как он красив”.
Трактат
“Тимура” (с. 286) строго запрещает еврею
называть церковь церковью. Следует давать
презрительные названия всему, что
христиане чтут как высокое. Церковь
предписывается называть “грязным Домом”,
“домом нечистот”, лицо царя — “лицом
собаки”, Всевидящее Око — “глазом темным”
и т.д.
Трактат
“Керитот” (с. 66), основываясь на пророке
Иезекииле (гл. 34, ст. 31), доказывает, что
только одни евреи человеки, христиане же
нет.
Довольно
скверных цитат, не правда ли? Но эти
выдержки кажутся скверными только
христианам, евреев же они, по-видимому,
приводят в восхищение. Вот что говорит
предисловие к “Кунтрас-Лемалот-Хисранот-Гамас”:
“...У кого из нашего святого народа,
верующего в Талмуд, как Тору (Пятикнижие),
данную Богом, не затрепещет сердце при виде
нечистых вод [1],
создавших в нем брешь, отнявшую возможность
Израилю доплыть до берега? Пусть Израиль
увидит из этого сборника, сколько чудного
отняло и урезало время, скольких перлов
недосчитывается Талмуд — перлов, с
течением времени почти забытых! Пусть
увидит — и содрогнется! Велика печаль от
этого, но радость истинного израильтянина
будет вдвойне; его чистая душа и сердце
возликуют, и он воскликнет: "Господи,
слава Тебе! Ты не оставил ее (Тору) в
одиночестве — радость Твою и веселие в мире.
Велик этот день, воссиял огненный столп
нашего святого учения своим прежним светом.
Не верило сердце, что Талмуд восстанет чрез
столетия во всей своей красе и мы увидим
вновь великие слова священного пера. Дай
многие лета видать его таким, и память о нем
да будет вечна... Смею думать, что моим
трудом я дал ценный подарок народу Божьему,
твердо верующему в святой Талмуд"” и пр.,
и пр.
Означенная
книжка с запретными местами из Талмуда была
издана, по-видимому, около тридцати лет
назад, а может быть, и раньше: ни время, ни
место ее издания неизвестны в точности. Я не
знаю, запретил ли цензурный комитет эту
книжку, как это предлагал Марголин.
Допустим, что запретил. Запрещение, конечно,
не помешало евреям преспокойно
перепечатывать запретную книжку и
торговать ею, ибо кто же из русских властей
знает древнееврейский язык? Правда, нашелся
еврейчик Мандельштам, донесший о книжке в
цензурный комитет, и крещеный еврей
Марголин, сделавший добросовестный отзыв о
ней. Но что же дальше? Разве цензура не
вполне бессильна относительно запрещенных
еврейских изданий? Возможно, что многие
десятки лет все мерзости Вавилонского
Талмуда вновь вошли в подпольное
употребление среди евреев и вновь влияют на
их религиозное воспитание. Чрезмерная
наглость этого народца, разыгравшаяся до
открытого бунта, объясняется, может быть, в
известной степени талмудическими
внушениями той мысли, что одни евреи — люди,
а христиане не более как скоты, “материал
для обжигания извести в аду”. Я боюсь, что
требуемое при такой психологической
подготовке “равноправие” еврейского
племени сведется к чудовищному
неравноправию христиан, к попыткам жидов
действительно взглянуть на Россию как на
свой Ханаан, а на нас, русских, — как на
хананейские народы, подлежащие вытеснению.
Что касается 216 еврейских раввинов, то они-то, конечно, очень хорошо знают свой “святой” Талмуд...
5
марта
Тридцатилетняя
годовщина позорнейшего дня русской истории
— цареубийства 1 марта — была
отпразднована в Государственной Думе
возмутительными выходками жидокадетов и
революционеров, но в той же Государственной
Думе этим выходкам был дан блистательный
отпор. В очень сильной речи громовержец
национальной правой Н. Е. Марков [2]
воздал должное как революционерам, так и “пристанодержателям
революции” во главе с г-ном Милюковым. Речь
г-на Маркова заслуживает самого серьезного
внимания и образованного общества, и
крестьян, “еще не снявших креста”. В этой
речи трагедия 1 марта освещена с той стороны,
которую бунтари наши тщательно скрывают. Н.
Е. Марков ссылается на исследование приват-доцента
Глинского [3],
напечатанное в “Историческом вестнике” за
прошлый год. Более тридцати лет назад в
России сложилась архипреступная партия (“Народная
воля”), объявившая за собою право
приговаривать кого ей вздумается к
смертной казни. Не только центральный
исполнительный комитет этой партии, но даже
местные ее “центральные группы”
пользовались “правом” жизни и смерти
граждан. Статья 13-я устава этой шайки
гласила: “Центральная группа имеет право
приговаривать к смертной казни всех
частных лиц, своих шпионов "должностных
лиц, рангом до губернатора, на уничтожение
которого нужно испросить разрешение
исполнительного комитета”. Что касается
центрального исполнительного комитета, то
он приписал себе право предавать смерти
решительно всех, до Императора
включительно. Именно на липецком съезде
исполнительного комитета был приговорен к
смерти Александр II.
Н. Е.
Марков спрашивает: “Итак, Император-Освободитель
был казнен. Казнен за что же? Он был казнен,
так как был признан неудобным, мешающим
кому-то. Но кому же? А никому другому, как
иудеям”. По показаниям известного
Гольденберга [4],
именно он, Гольденберг, после убийства
князя Кропоткина отправился в Петербург и
“задался целью возбудить там вопрос о
цареубийстве”. В Петербурге Гольденберг
обсуждал этот вопрос с Зунделевичем [5],
с Кобылянским, Квятковским и Михайловым.
Эти два еврея, два поляка и один русский
предатель составили комитет, который
организовал преступление Соловьева,
стрелявшего в Императора Александра II
около Зимнего дворца. Когда злодейский
комитет собрался в одном из трактиров на
Садовой улице, то первым предложил свои
услуги убить Императора инициатор мысли о
цареубийстве Гольденберг. Но комитет (из
двух евреев, двух поляков и одного русского)
признал, что это преступление должен
совершить непременно русский, иначе все
дело не будет иметь должного значения для
русского общества и народа. Хотя в комитете
было четыре инородца на одного русского,
хотя весь замысел цареубийства принадлежал
еврею, но евреи страдают неодолимой манией
все фальсифицировать и во всем делать
подлоги. Исполнителем гнусного еврейского
замысла выбрали русского полуидиота
Соловьева. Насколько этот русский был
высокого разбора, показывает то, что
последнюю ночь свою, собираясь убить
Императора, Соловьев провел в публичном
доме. А что же делали подстрекатели этого
преступника — евреи Гольденберг и
Зунделевич? Они, наладив дело, за два дня до
покушения выехали в Харьков. Покушение 2
апреля не удалось, но еврейская идея о
цареубийстве не погибла. Она и повела к
липецкому съезду: укоренившись в почве
разлагающейся полуинородческой
интеллигенции русской, еврейская идея
распустилась кровавым цветом 1 марта... Не
забудьте, что смертельная бомба под ноги
Александра II была сделана в еврейской
квартире и брошена поляком. Читая историю
подготовки 1 марта, вы поминутно встречаете
имена таких террористов, как Натансон, Дейч,
Войнаральский, Айзик, Арончик, Аптекман,
Девель, Хотинский, Бух, Колоткевич, Гельфман,
Люстиг, Фриденсон, Цукерман, Лубкин, Гартман
и пр., и пр.
Прошло 30 лет после великого злодейства. Вместо двух первоначальных подстрекателей к цареубийству, евреев Гольденберга и Зунделевича, мы имеем бесчисленное множество революционных жидков, которые состряпали даже проект для всеобщего нашествия евреев на Россию. В Государственную Думу внесено предложение о снятии черты еврейской оседлости и о полном равноправии паразитного племени с народом русским. Чего доброго, наглейший план этот увенчается успехом: уж если для цареубийства евреи находили еще тридцать лет тому назад русских исполнителей,