RUS-SKY (Русское Небо)


М.О. МЕНЬШИКОВ

ВЫШЕ СВОБОДЫ

Статьи о России

Москва · Современный писатель · 1998

 


ОГЛАВЛЕНИЕ

ОТ РЕДАКТОРА

НА КРУГИ СВОЯ

КОНЧИНА ВЕКА

О ЛЮБВИ К ОТЕЧЕСТВУ И НАРОДНОЙ ГОРДОСТИ

СИЛА ВЕРЫ

ТАЛАНТ И СТОЙКОСТЬ

ПРИЛОЖЕНИЕ


Светлой памяти
правнука М.О. Меньшикова,
моего сына
Никиты Михайловича Поспелова
посвящаю

Составитель

 

ОТ РЕДАКТОРА

Безвестность для большинства читателей наследия Михаила Осиповича Меньшикова (1859-1918) — это не только пробел в гуманитарном знании, но и тяжелый укор нашей национальной памяти...

С “кафедры” крупнейшей газеты начала века, знаменитого “Нового Времени”, Меньшиков вещал на всю Россию, оставляя большой и глубокий след. Шестнадцать лет вел он рубрику “Письма к ближним”; около двух с половиной тысяч “посланий” отразили все главные грани российского бытия. Эта критическая летопись отходившей в вечность Империи — вершина деятельности писателя, одна из непреходящих ценностей отечественной культуры. Последнее до сих пор не осознано, как и то, что творчество мастера — фактическое завершение эпохи русской классической публицистики.

Меньшиков, при всей универсальности, прежде всего, мыслитель политический. Его живая философия направлена на возрождение “исторической силы нации”, содержит своеобразное учение о государственности, поражает мужеством, ясностью и пророчеством. Потому пугающе узнаваем “русский мир” в статьях-поэмах Меньшикова — безусловно, и нашего современника. По-прежнему “его перо прожигает бумагу, а печатные строки прожигают сердца”.

Пусть не все идеи публициста мы можем принять. Но в целом, звавший свой народ к деятельному благочестию и благородной свободе, Меньшиков нужен как раз сейчас, когда необузданная свобода поставлена выше жизни народной, когда колеблется наша вера в себя и русское самосознание вновь держит суровый экзамен.

__________________________

 

Лучшим памятником писателю Меньшиков считал книгу. Мы посильно возводим этот памятник в год 80-летия большевистской расправы над великим публицистом. Подборка работ сделана его внуком, Михаилом Борисовичем Поспеловым, при участии дочери писателя — Ольги Михайловны Меньшиковой. Введением в книгу служат размышления Валентина Григорьевича Распутина. Приложение составляют статьи о трагической судьбе, аспектах творчества и значении автора “Писем к ближним”.


НА КРУГИ СВОЯ

Из тайников русской дореволюционной и пореволюционной мысли, общественной и духовной, достается сейчас последнее из самого значительного. Последнее из самого значительного приходит из Русского Зарубежья. И едва ли в “потемках” старой России, закрытой от XX века революцией 1917 года, можно еще сыскать столь же яркое имя, как Михаил Осипович Меньшиков, публицист суворинского “Нового Времени”, расстрелянный в 1918 году. С его книгами по значимости будут спорить его же книги из оставленного им огромного творческого наследия, важное в них будет подтверждаться еще более важным и необходимым. Наше время несправедливо к М.О. Меньшикову уже тем, что открывает его последним, и буквально “протирает глаза”, забитые архивной пылью третьесортных фигур перед явлением могучего ума и цельной (даже в противоречиях своих) личности, полностью отданной России. История почему-то любит “поблудившие” умы, поработавшие на чужие нивы, — так ярче биография. А преданных одному делу работников, без лукавства трудившихся от зари до зари, прихватывая ночи, над спасением жизни самой, познавших истину и не сворачивавших с нее, она, история, почитает, по-видимому, за пресные и неповоротливые создания. Да, ими мир стоит, никто с этим не спорит, но пока он стоит, увлечения свои отдает он нетвердым умам, которые сегодня здесь, завтра там, сегодня рьяно защищают то, что завтра с еще большей рьяностью станут опровергать.

В наши 90-е вышло несколько небольших книжек М.О. Меньшикова, а также (в серии “Российский Архив”) его дневники и материалы к биографии. Они пришлись на пору, когда особенно громко и беззастенчиво бушевала ярмарка вкусов, вывалившая на одни прилавки срамное и святое, и по этой причине не были ни замечены как следует, ни оценены по достоинству. Возвращение великого патриота и глубокого ума оказалось затруднено, Меньшикова знают и не знают. В галдящей толпе деятелей прошлого и настоящего, собранных на совет по спасению России, его могучему голосу дано было до сих пор сказать очень немногое и только с этой книгой впервые серьезно дается слово.

И впервые же появляется возможность понять, насколько это мужественная и трагическая личность. Трагическая не только смертью, но и самой жизнью, удивительно энергичной, плодотворной (редкая неделя обходилась без трех-четырех больших статей), имевшей огромную популярность, чрезвычайно разносторонней и образованной, столь же политической, как и духовной, столь же громогласной, как и тихой, тонкой, нежной, умеющей прикоснуться к душе и извлечь из нее звуки редкой искренности. Кипучая деятельность Меньшикова пришлась на перевал веков, на последнее десятилетие прошлого и предреволюционную, но уже всю в революциях, как в дырах, эпоху нынешнего, и на перевал истории, когда готовилась и случилась катастрофа, которую изо всех сил он пытался предотвратить и, конечно, не мог. Крушение подготовлялось медленно и произошло, где бы ни искали мы виноватых, из недр России; посторонние влияния усугубили разрушительную силу, но не были ее главной причиной, опустевшая душа всегда найдет, за что уцепиться для болезненных наполнений, которые она принимает за спасительные. И сейчас, спустя почти сто лет, “возвращение” Меньшикова происходит в сходных же условиях: перевал веков, совпавший с перевалом тысячелетий, и перевал истории, делающей последнюю и как не победную ли попытку покончить с самостоятельностью России.

Было, все уже было!.. И даже жутко становится от этого сходства и от возвратных кругов, которыми ходит история, так ничему нас и не научившая. Никаких уроков из начала столетия мы не извлекли. России даровано было чудо спастись, пройти через разруху и нищету, выиграть войну, усилить государство, выйти вновь на отметку державной могущественности, но когда пришла пора испытать ту же болезнь разложения, мы оказались перед нею в той же беззащитности, что и Россия монархическая сто лет назад. Надо сказать решительней: мы сами же вызвали в себе это разложение, не приняв предохранительных мер.

Поэтому сегодня статьи Меньшикова читаются с еще большим драматизмом, получив вторую жизнь и вторую безысходность. Но читать их надо: возможно, не будь таких, как Меньшиков, снабдивших русского человека всем инструментарием спасения, история и не стала бы возвращаться к “исходной черте”, чтобы предложить вторую попытку спасения. И, возможно, глядя на нас, кое-что, наконец, понявших в мировом политическом хозяйстве, даст она из сострадания и последнюю попытку... Где-то должны же делаться по каждому народу отметки о его готовности защищать себя.

“Что, граждане, не надоели нам эти бесчисленные убийства, грабежи, насилия, ложь, клевета, самая гадкая клевета и брань, захлестывающая волной своей даже высокой Земский собор наш (Первую Думу — В.Р.), от которого мы ждали торжества правды? Не надоели злоба, отравляющая ежедневные отношения, делающая лютыми врагами — родных братьев? Не надоела тяжелая тревога за завтрашний день, угнетающий страх за чужую жизнь и труд, которые каждую минуту могут быть добычей разбойника?”

Нам, гражданам, надоело... Но наша тяжесть, наше изнеможение от этого гнета должны стократ увеличиться, если напомнить, что спрашивалось это М.О. Меньшиковым в июле 1906 года после свобод, вырванных у царя Манифестом 17 октября 1905 года. Спрашивалось, стало быть, у наших дедов и прадедов. Менее чем за год “свободные” безобразия настолько потрясли Россию, что исцелиться от людских разрушений, нравственных и духовных, равно как и от разрушений материальных, Россия уже не смогла. Мы, внуки и правнуки тех, к кому обращался Меньшиков, готовы свидетельствовать о более страшном и мерзостном вале “свободы”, обрушившемся на Россию в последнее десятилетие и погубившем могучее государство. Той “свободы”, которая является целью, выше которой ничего не ставится. Вернее, цель и “высота” те же — разрушение. Срабатывает она, как динамит, безупречно. Русский мыслитель, автор знаменитой “Монархической государственности” Лев Тихомиров, в молодости баловавшийся динамитом и познавший природу свободы из собственного опыта террориста, подтверждает, что, кроме демократии, “нет ни одной формы правления, в которой воздействие народных желаний на текущие дела было так безнадежно пресечено”.

И второй вопрос, словно бы звучащий через все времена и подхваченный Меньшиковым из древности на излете его слышимости:

“Неужели эта ошибка самых вдумчивых и бескорыстных душ в течение тысячи лет — заботы о благочестивых нравах народа, о святости его быта? Неужели ошибка — это бесконечное поучение сдержанности, терпения, снисходительности к ближним, призывы к симпатии и солидарности, похвалы любви и мира, требования чистоты телесной и душевной?”

С тем же недоумением и страхом смотрим и мы сегодня на сознательное, под видом свобод, убиение народной нравственности, на открытое издевательство над нашими обычаями и святынями, надо всем лучшим, что до сих пор спасало человека в его относительной хотя бы чистоте. Есть вещи необъяснимые — перед необъяснимостью факта нарочитого калечения и опустошения жизни мы сейчас и стоим. В эпоху Меньшикова глубинная Россия по своей отдаленности и бездорожью, по извечной недоверчивости простонародья к печатному слову могла и не читать либеральных газет, спускающих зло, и тем уберечься от растления душ. Сегодня телевидение мертвой и грязной хваткой достало до каждой деревни, до каждого угла. “Шантажный”, по слову Меньшикова, журнализм, ненавидящий историческую Россию, ухватил в свои руки оружие массового поражения.

Но именно потому, что это оружие массового поражения и по взрывному действию, и по последствиям, и должен бы из каких-нибудь неведомых тайников явиться здравый смысл и спросить: “Что же мы делаем, господа? Ведь, убивая без жалости “этот народ”, “эту страну”, мы превращаем ее в безжизненное пространство и тем самым пусть не в первую, пусть во вторую очередь, но в очередь неизбежную, убиваем и себя!” Но здравый смысл все не является. Он и не может прийти к прокаженным, мстительно заинтересованным в том, чтобы нравственная и духовная проказа разошлась по всему миру. Здравый смысл должен был прежде явиться к нам, против кого применяется это дьявольское оружие разложения и унижения; стоя по грудь в яме из нечистот, можно бы и догадаться, для чего роется и наполняется гадостью яма... Нет, и среди нас отрезвление незаметно, угарные пары ударили в голову и затмили ясность ума.

“Неужели это ошибка... заботы о благочестивых нравах народа?” Для столь богатырского нравственного сложения, каким обладал Меньшиков, вымучиться до подобного вопроса, пусть и невольно вырвавшегося, значило пройти через тяжкие душевные испытания, через веру, перемежающуюся неверием, в глубинную прочность народа, через сомнения в том, что добро сумеет устоять.

Не однажды в своих работах Меньшиков повторяет, что могучие древние цивилизации, и римскую, и греческую, сгубили не внешние нашествия, а нашествие внутреннее, которое называется нравственным разложением общества и в котором народное тело источается болезнями праздности, вседозволенности и безволия. “Не варвары разрушили цивилизацию, а разрушила ее демократия в разных степенях ее засилья...” Нравственно падший народ способен лишь проживать состояния, нажитые другими поколениями и данные Богом, но защитить себя он не может, воля его ослабевает, вся духовная и физическая слитность распадается на множество больных клеток, вступающих в соперничество друг с другом, — тогда-то и становится он добычею набежников, перед которыми устаивал в течение столетий.

Так было, так будет.

Лучшее доказательство современности — это история, подготовление и рождение сегодняшнего дня из лона народной судьбы, совмещение тайных законов, действие которых повторяется через определенные промежутки времени, с законами начертанными, известными, находящимися в руках народа и заключающимися в правилах сбережения себя и усиления государства. Но с собою-то как раз народ и не может управиться, это какая-то фатальная слабость, вытекающая из множества и разноречивости, свойственная не одному лишь русскому народу, но русскому в особенности. Он ищет кому подчиниться; глубоко почитая святых, он не может остаться надолго наедине с ними, и как только внешняя власть слабеет, как только требовательность теряет силу, кончается в нем и воодушевление. Меньшиков вспоминает Костомарова: “Новгородцы пропили свою республику”. Вспоминает Карамзина, назвавшего Святую Ольгу великим мужем русской истории. “Великая мать народа русского”, “мудрейшая из людей”, — добавляет и сам к характеристике княгини Ольги. Она для публициста особая величина в русской истории, яркая, красивая и мудрая, заложившая основы могучей государственности и просвещения. “Утомленных мерзостью” язычников, она, первая принявшая византийскую веру, обратила к нравственному порядку, без которого не стоит ни народ, ни государство, нашла, что именно христианство лучше всего ложится на славянскую душу, восприимчивую к красоте и порыву, и способно преобразить ее. Мать богатыря и победоносца Святослава, бабушка Крестителя Руси Владимира, она дала Рюриковичам русской кровью породу крепкую и державную, окончательно укоренила Русь на ее земле и первая ее просветила. Это особенно важно для Меньшикова. “...Получить просвещение иначе, чем из своей души, — вещь невозможная”, — говорит он и стоит на этом как в отношении древнего просвещения, так и в отношении позднего, современного ему, когда “обвал иноземных влияний, иностранщина и инородчина разорили Россию — у нас украдено все тысячелетнее наше прошлое. Нас разучили любить его и научили презирать”.

И это уже было.

Нравственного запаса, сделанного с преображением народа после принятия христианства, хватило, по мнению Меньшикова, который выводит русскую историю прежде всего из этой силы, до царствования Бориса Годунова. Преступления Грозного и Годунова окончательно обрекли на гибель династию Рюриковичей, с потерей моральной опоры она выродилась. Великая смута, объявшая все сословия, истрепала Россию до того, что она потеряла веру в справедливую власть изнутри себя и принялась искать ее в иноземцах. Спасли, как всегда, окраинные русские земли, где сохранилась Святая Русь. После изгнания из Москвы поляков на престол была возведена династия Романовых.

“И в самом деле, не чудо ли это вообще, что в огромной земле нашей, истерзанной распрями, замученной раздором, — вдруг все остановились на одном роде, на одном имени? — спрашивает Меньшиков, комментируя избрание Земским собором 1613 года на царствование Михаила Федоровича из рода ничем не примечательного и негромкого. И отвечает: “Такие чудеса вызываются лишь особою, потомственною заслугою целого ряда поколений, и именно нравственною заслугою”.

И второе чудо: венчание на царство Михаила Романова пришлось на день памяти Святой Ольги. Это еще раз подтвердило, что спасение произошло промыслительно и в нем безсомненно участвовала вся допрежняя Русь с ее великим нравственным и духовным строем подвижников. Святая Ольга по праву матери русского народа возглавила этот строй, о чем и дала знать. Патриотизм есть не что иное как нравственная сила обязанности перед родной землей, перед предками и потомками. “Нация — это земля и предки”, — говорил Карлейль, английский философ и историк, труды которого Меньшиков хорошо знал. Национальное сознание представляет из себя механизм передачи основных ценностей, составляющих народную душу, и в том случае, если этот механизм отказывает, происходит похолодание, осиротение живущих поколений, выветривание под ними незакрепленной почвы. Тогда-то и подвержены они любым болезням. Как средостение между землей и небом, они не пропускают, заглушают питательную связность между жизнью и вечностью — и любые ветры, в другое время совсем безопасные, принимаются их гнуть и ломать. Тогда-то и теряют они рассудок и память, тогда-то и бери их голыми руками демократия и свобода, две сирены, зазывающие или в пучину анархии, или под начало всемогущего обезличивающего порядка, который не “близ есть при дверех”, как предчувственно высматривалось в начале века, а стоит сегодня уже в дверях и начинает диктовать свою волю. Но теперь “или — или” ведет к одному результату. Столетие даром не прошло.

Но и в начале века Меньшиков кричал (именно кричал, он и сам постоянно употребляет этот глагол):

“Позор и гибель, что наши вопросы государственные захватили в свои руки инородцы. Позор и гибель, что русское общество далось в обман. Надо наконец показать, что реформа русской государственности есть наша реформа, свобода — наша свобода, что мы хотим иметь иной быт не из рук врагов, а из собственной воли, из собственного исторического осознания”.

Но в том-то и дело, что свобода, не выросшая органически из собственного исторического сознания, а сконструированная для всеобщего потребления, замышленная как инструмент уничтожения самобытности для национального государства, намеренного таковым и оставаться, свободой быть не может. Для него это капкан. В каждой стране свобода должна иметь форму и содержание этой страны и направляться на укрепление и обогащение отеческого опыта жизни. Не она должна ездить на народе, а народ с уздечкой в руках должен запрягать ее для полезных работ. Но если уж мы впустили в свои стены чужую, агрессивную, тоталитарную, явившуюся к нам с ухмылкой, бессмысленно призывать, как Меньшиков накануне выборов в думу: “Выбирайте честных людей!” Как и мы продолжаем простодушно заклинать неизвестно кого: “Выбирайте честных людей!” Согласившись с порядком, который для того и задумывался, чтобы уронить честь и мораль, как можно рассчитывать, чтобы во главе этого порядка явились честные люди?! Земский собор 1613 года остался в истории.

Из своего далека мы потому так внимательно всматриваемся в события начала XVII века, а затем в события начала XX, свидетелем и страстным летописцем которых был Меньшиков, что в том и другом случаях сам богоносный народ попустил анархии и бунту, оставив принадлежащее ему место коренной породы нации, но сам же затем в неимоверном тягле вытягивал Россию из гибельной пропасти. То же самое — стаскивание России в гибельную пропасть — произошло и теперь, но есть ли кому сегодня поднимать ее, вконец обессиленную и обесславленную, обратно? Не распался ли необратимо народ в своей национальной и отеческой связности, не растерял ли окончательно свое духовное и кровное родство? Пока приходится наблюдать, как в каком-то новом родстве, отталкивающемся от тысячелетней исторической формы, в родстве неузнаваемости и чужести отворачивается он от России бесчисленными колоннами. Совсем, навсегда отворачивается или возвращение еще возможно?

Меньшиков подсмотрел закономерность трагического колебания российской истории. Через каждые три с половиной века Русь-Россия погружается в “кипящую” тьму неопределенности, быть ей или не быть. Через три с половиной столетия от призвания варягов — татарское нашествие, еще три с половиной века — начало смуты, отмерив еще столько же, Меньшиков называет свое время, а мы, пожалуй, с некоторой натяжкой можем указать и на наше. Революция 1917 года перевернула Россию, но оставила ее на родной платформе, которая, в конце концов, и подняла национальные всходы наверх; “перестройка” и “реформы” наших 80—90-х годов поставили целью полностью снять Россию с ее исторического днища и провести тотальную “санитарную” обработку населения специальными “составами”, убивающими национальную чувственность. Наше время страшнее — и наши тревоги в том, достаточно ли здоровых сил, чтобы спасти Россию, есть ли еще порох в пороховницах, и если нет — откуда, из каких тайников он может взяться? Произойдет ли чудо, на которое мы рассчитываем? Если произойдет, это действительно должно быть чудо из чудес. Мы вынуждены ставить вопрос на последней грани надежды: жив ли русский народ? Чтобы ответить на него, одной сегодняшней реальности недостаточно, мы обращаемся к лучшим умам прошлого из знатоков народа, чтобы вывести ответ из более широкого обзора.

Меньшиков ссылается на Достоевского: “Достоевский в спокойные минуты утверждал, что “народ всегда и везде умен и добр”, но часто кричал со стоном, что народ — варвар, что “загноился народ в пьянстве”, что “весь он предан мраку и разврату”, что “в народе началось какое-то неслыханное извращение идей с повсеместным поклонением материализму”.

Но и сам Меньшиков таков же: то он утверждает, что все бедствия народа от социальных условий, в которые он погружен, что “трезвость мужику не по средствам”, “нам не по средствам настоящий труд, не по средствам не лениться”, “нашему крестьянину не по средствам не гореть”, “наша главная национальная невзгода — это нищета простонародья”; то, противореча себе, возвращает все его беды самому народу, говорит, что “у нас все валят на нищету — точно нищета нажита не самим народом”, что “нынешний крестьянин почти равнодушен к Богу, почти безразличен к государству, почти свободен от чувства патриотизма и национальности”. Но надо же и тут причину искать, обвинять облыжно, под мрачное настроение, он не привык — и Меньшиков выводит ее из характера народного, воспитанного в смуте и созданного “самой близкой и самой огромной пустотой”, которая есть Россия. Для него это убеждение: тяжелая география дала нам тяжелую историю, русскому народу досталась земля несоразмерно большая, а постоянные войны не дали ему возможность ввести ее в управление и воспитать себя, русский человек не справился со своей землей и впал в уныние.

Здравый смысл в таком взгляде есть, однако, следуя ему, нам придется углубиться в размышления о природе человека вообще и русского человека в частности, равно как и в размышления о пользе и вреде людской скученности. Богатство, на котором встала Россия, развратило ее, наша бедность еще и от великого богатства, но не оно в том виновато, а люди, не умеющие им распорядиться. К несчастью, земным своим богатством не сумело распорядиться все человечество и сейчас дожирает остатки его с удесятеренной жадностью. “Несоразмерно большая земля” — это гнет, но это и наша судьба, не следует забывать, что половину территории России, почти всю Сибирь, принесла народная колонизация. Не принять ее значило доставить себе в будущем огромные неприятности.

Гораздо более убедителен публицист в своем нравственном императиве, объясняющем крушения империй и государств разложением морали и самоистреблением. “Гибель нашего народа, как и всякого, единственно от упадка нравов”, — не сомневается он. Картина гибели предстает в его статьях впечатляющей, и те, кто удалым галопом мысли готовы объяснить все наши сегодняшние несчастья, в том числе нравственные, предыдущей формой правления, которая погубила якобы золотую эру России, пусть внимательно вчитаются в эту книгу. Искренний и сознательный защитник монархии, жизнь свою положивший на алтарь Отечества, огромный талант свой отдавший на выявление всякой опасности, подтачивающей Россию, но с той же самоотверженностью высматривающий в истории и современности всякую надежду, на которую можно опереться, совсем с небольшим числом единомышленников занявший круговую оборону и всюду поспевающий, всюду отбивающийся, Михаил Осипович Меньшиков еще за десять лет до окончательной гибели монархии вынес ей суровый приговор:

“Отшедший порядок вещей размотал не только физическое богатство России, он растратил и нравственное ее богатство. Он развратил страну, растлил ее, осквернил и заразил всеми моральными заразами, какие возможны”.

“Отшедший порядок вещей”, таким образом, сам погубил себя, впав в высокомерную оторопь и бездействие, пытаясь устоять спокойствием, за которым уже не было жизненной силы. Это с тех пор повелось, что ежели “общество”, то само собой “передовое”, т.е. стоящее “впереди” громоздкой и отсталой России и вне ее, ей противостоящее и против нее направленное, а ежели “патриоты”, “охранители”, то непременно “обскурантисты”, “реакционеры” и “сторожевые псы”. В последнее десятилетие перед революцией складывалось впечатление, что власть стыдится себя — настолько она была вялой. Проповедовать взрывные идеи и прославлять “буревестников” сделалось легче и почетней, чем искать национальной крепости. Духовный и общественный переворот произошел в России значительно раньше февраля 1917-го. Цензура глаз не спускала с изданий Каткова и Аксакова, Суворина и Шарапова, боясь охранительного переусердствования, но эти же глаза боязливо закрывала на либеральную и революционную печать, изощрявшуюся в издевательствах, угрозах и низких приемах опорочивания всего, что служило России. Революционеры и противники монархии вызревали в самой царской фамилии. Властное влияние правительства увязало сразу же за порогом его учреждений, а разнузданные статьи и речи Милюкова, Винавера, Пергамента, Грузенберга гремели на всю Россию.

И разве не то же самое происходило в недалекие от нас 80-е годы на исходе коммунизма? Разве не были мы свидетелями того же высокомерного паралича власти, когда армия и безопасность подтачивались, нравы падали, принятым общественным тоном все больше становилось издевательство над “этой страной”, от бесовства, накапливающегося в коридорах власти и в редакциях газет и вещаний, делалось невпроворот, открыто заявляло о себе предательство — и все же русское имя по-прежнему произносилось вполголоса, а всякой национальной строке устраивался оскорбительный разнос. Спасение могло быть рядом — и им пренебрегли. Сочли, что лучше позорная смерть, чем “позорное”, наверняка попавшее бы под свист и улюлюканье, якшание с русским духом — тем самым духом, способным на необыкновенный подъем, которым спасена была Россия в Смуту и который не побоялся взнять над войском, как хоругвь, Сталин в 41-м.

М.О. Меньшиков называл такое национальное воодушевление “неудержимым инстинктом Родины”.

Жив ли он еще, этот инстинкт, проверяется не научными конференциями и даже не выборами, в которых он никак не показал себя, а самым прямым и коротким призывом, указывающим на опасность: Родина или смерть!

Опасностью может быть указана и нравственная чума, спущенная на народ, — если бы власть захотела восстания страны из теперешнего подзаборного положения и не побоялась не угодить тем, кто умышленно устроил ей это положение.

Валентин Распутин


КОНЧИНА ВЕКА

I

Еще немного дней [ 1 ] и канет в вечность великое столетие, к которому мы, живущие, принадлежим. Наконец, вот он, таинственный XX век, неведомый, загадочный и, во всяком случае, еще чужой нам, надвигающийся как бледное привидение с закрытыми глазами. Старый, родной нам век, известный, как все родное, до мелочей, он отходит, и жаль его. Каков он ни был, — он был нашим временем, нашей молодостью, и все заветное, волшебное, чем когда-то расцвел перед нами мир — связано с XIX веком. Жаль его, как колыбель, как родину, как уходящую жизнь...

Не будем неблагодарны. Это был великий век, и в ряду веков будет сверкать великолепием несказанным. Пусть каждое столетие полно своеобразной жизни, пусть полны поэзии времена переселения народов, героической борьбы за обладание землей. Пусть особенной, навсегда пленительною сказкой кажутся века рыцарей и готических соборов, века бурного Возрождения, эпоха великих морских странствований, открытий новых миров нашей планеты. Пусть полны своеобразного очарования тонкие и нежные культуры западных монархий, с расцветом искусств и литератур. Человечество — существо благородное, и каждый раз как оно, возмущенное, принимает определенный уклад, оно снова и снова обнаруживает красоту великих стихий — океана, гор, девственного леса.

Издалека все века прекрасны, — но и наш, XIX век не уступит ни одному из них ни в роскоши, ни красоте жизни. Он к нам слишком близок, и потому мы его не видим; как от гигантского здания, от него нужно отойти и отойти далеко, чтобы выяснился благородный силуэт его. Для наших внуков XIX век будет казаться грандиозным, несравненно более поразительным, нежели для нас. Даль времени покроет голубою дымкой отдельные шероховатости и свяжет линии явлений в романтическую картину. Все, что нам кажется теперь обыденным, — наших правнуков будет пленять поэзией — даже эти неуклюжие поезда в облаках пара, даже эти мертвенные фабричные трубы. Они нас давят своею несоразмерностью; внуки увидят в них стиль и будут сохранять их, как мы — развалины замков. Дайте вокзалам сделаться деревянными, и человек будет рассматривать их с благоговейным удивлением. Нам кажутся романтичными кривые, узкие улицы средневековых городов с выступами и высокими черепичными крышами. Но такими же странными и своеобразно прекрасными покажутся некогда прямолинейные, широкие пространства, обрамленные огромными слившимися друг с другом дворцами. Наше потомство увидит век наш красивее, изящнее, величественнее, чем он нам кажется, — ужасы его забудутся, а вспоминать будут — как и мы о средних веках — лишь красоту и энергию нашего столетия.

II

Если потомство не разучится читать и обратится к цифрам, оно будет поражено чрезвычайным, похожим на извержение прогрессом европейских рас в XIX веке. Точно где-то, в тайниках природы, невидимая рука открыла шлюз, и Европа была затоплена своею энергией, выступившей из берегов. Нет сомнения, что истекающий век был самым работоспособным в истории, и никогда в столь короткий срок не было обнаружено столько влеченья к знанию, столько страстной жадности, столько гения, расцветшего пышно по всему великому дереву белой расы. Открытия гнались за открытиями, изобретения за изобретениями. Все науки, кроме очень немногих, — дружно двинулись вперед и обогатились в степени невероятной. В сущности, все науки — порождения нашего века; прошлым столетиям принадлежат лишь методы. Искусства в этом веке пережили свое второе Возрождение, и если некоторые старые мастера не превзойдены в их индивидуальной силе, то ряд новых мастеров развил не менее высокую индивидуальность. Пренебрежительные толки о новом искусстве — реализме средины этого века — отзываются или невежеством, или пристрастием.

В разных странах, особенно латинских, вкус, воображение, поэзия еще раз проявились с необыкновенной свежестью; даже так называемый декаданс — свидетельствует о жизненности европейского искусства, способности его, хоть и с великими усилиями, находить новые мотивы творчества. Скучающий на достигнутом гений облетает пределы миров и раскрывает их бесконечную глубину. Девятнадцатый век обнаружил страшное напряжение человеческой мысли, доведя последнюю до ясновидения. Никогда не было такого обилия великих ученых, философов, поэтов, никогда литература не разрасталась столь роскошно, не выдвигала столь мощных и оригинальных талантов. Что касается России, девятнадцатый век был первым и единственным веком ее просвещения, золотым веком нашей литературы. Но и в Европе это чудесное столетие было если не единственным, то самым ярким в смысле умственной жизни. Начавшись Байроном, Пушкиным, Гете, Гюго — оно засияло великими талантами прозы, из которых один или два дошли до конца века: Лев Толстой — как Гибралтар Европу — достойно оканчивает собою это богатырское поколение.

III

Жаль уходящего века — на нем лежала печать величия; жаль особенно потому, что в конце столетия уже чувствовалось некоторое увядание, упадок тона, еще недавно столь нервного, непобедимого. Жизнь еще всюду кипит с бешеным одушевлением, но уже чувствуются признаки усталости; как будто первая свежесть духа уже исчерпана, как будто становится скучно жить на свете или, по крайней мере, безрадостно. Пытливость науки как бы померкла, и что-то не слышно о новых, действительно великих открытиях, делающих эпоху. Философия примолкла, и уже нет кафедры, которой внимал бы мир. Искусство перегорает в изысканности декаданса, вычерпывая свою чувственность до дна. Как-то сразу оборвалась гирлянда талантов, нет более великих композиторов, романистов, поэтов, художников. Как в солнечные дни весны: одновременно и быстро точно молоком обольются фруктовые сады, цветут, благоухают, и несколько дней длится эта поэма счастья. И затем быстро, точно по уговору, деревья роняют свой убор венчальный и являются в обычном, однотонном виде. И ни за что на свете не сыщите в июле яблони, которая еще цвела бы. Есть грустное предчувствие, что наш уходящий век уносит с собою надолго молодость нашей расы и что гений ее, вспыхнувший всеми цветами и красками, может отцвесть...

Двадцатый век, на который мечтатели возлагают столько надежд, может быть, принесет нам одни разочарования. Вместо осуществления пылких химер может придти неожиданный и повсеместный упадок, признаки которого уже заметны. Старое варварство нас подстерегает, как греков и римлян в эпоху их высшего блеска. Глубокое заблуждение думать, что цивилизация гибнет от причин внешних. Смерть всего живого имеет внутреннее происхождение. Гораздо ранее нашествия вандалов народы древности испытали внутреннее нашествие каких-то грубых сил, которыми простота и благородство душ были превращены в развалины.

Завоеватели мира, наследники цивилизации задолго до варваров пали ниже всякого варварства, огрубели совестью до того, что вандалы явились перед ними людьми высшей породы. Даже гунны были возвышеннее и благочестивее развращенных римлян. Только этим и объясняется внешний разгром древних рас. А отчего собственно падает дух народный — до полного растления — это вопрос в корне своем мистический.

IV

История XIX века удивительна. Какими бледными кажутся сказки Шехерезады в сравнении с непрерывною поэмою этого столетия! Всего сто оборотов земли около солнца — и столько поразительных событий в инфузорном населении земли, сколько переворотов! Век начинается прямо волшебною легендой о маленьком капрале, который стал императором, который женился на дочери императора, был коронован папой, разгромил целый ряд империй и королевств и умер пленником, на пустынном островке, среди безграничного океана. История, как истинный художник, создала трагедию, в которой нет черты, не обличающей высокого искусства. После Наполеона — мечтательный Священный союз, восстания южных народов, мятежное брожение в средней Европе, перевороты и грезы об объединении. Затем ряд страшных войн второй половины века после сорокалетнего мира.

В общем огромном и ярком романе всемирной жизни рассыпаны поразительные по законченности отдельные поэмы — вспомните поход Байрона в Грецию, походы Гарибальди, эпическую борьбу балканских и кавказских племен, междоусобную войну в Северной Америке, экспедицию в Мексику с ее фатальным концом, разгром Франции в 1871 году, наше движение к Константинополю, нашествие Италии в Абиссинию, войну Испании и Америки, героическую борьбу африканских республик, походы Европы в Китай. В одно столетие вместилось просто невероятное число событий, из которых каждое — картина, полная богатых красок. Некоторые гордые народы поникли, — как Турция, Австрия, Испания, Франция, даже Франция, несмотря на пышный расцвет народного богатства и культурного блеска. Франция, как вождь народов, несомненно уступила свою культурную гегемонию более свежим соседям. Эти соседи — Англия и Германия — стремительно двинулись вперед, усилив свое могущество за одно столетие в степени просто сказочной. Еще роскошнее расцвет заокеанской великой республики, которая в одно столетие из бедной колонии сделалась великой державой. Несравненно медленнее развивалась Россия, и к концу века итоги прогресса ее еще сомнительны.

Но даже эта отдельная глава истории — история России — как она необыкновенна и как богата! Трагическая смерть Павла I, “дней Александровых прекрасное начало”, зарево беспрерывных войн, растущий идеализм и кровавая борьба кругом. Нашествие двадцати народов с мировым завоевателем во главе, исполинские битвы, сожжение Москвы, трагическое отступление — все какие краски! Никогда Россия не была столь грозной в человечестве и столь гордой, и этот особенный подъем духа выдвигает блестящую плеяду поэтов, философов (славянофилы), политических мечтателей (декабристы), великих романистов и общественных деятелей. Мистический конец жизни Благословенного, конец, который не придумал бы самый пылкий поэт, суровое царствование Николая, победоносное и строгое, но опять — какой трагический финал — севастопольский разгром! Яркая и страстная страница, облитая кровью. И вновь “дней Александровых прекрасное начало”, высокий подъем великодушных чувств, радостное, беспримерное одушевление, одушевление свободы.

Около этих двух фокусов нашей народной жизни замкнулся эллипсис столетия. Два всплеска счастья, два гигантских подъема духа — героический в 1812 году и гуманный в 1861-м — определяют и два последовавших затишья; ими же определяется форма “кривой” нашего прогресса. Замечательно, что волны русской истории вообще поднимаются не более двух раз в столетие. Таковы в прошлом веке были два одушевленья — в расцвете Петрова царствования, после полтавской битвы, и в разгар Екатерининской эпохи, после блестящих побед над турками. Таковы же в XVII веке два одушевленья — после изгнания поляков и после присоединения Малороссии. Замечается как бы правильная смена поколений, то действующих, то отдыхающих, то неудержимо рвущихся к счастью, то разочарованных. Если этот закон чередования настроений верен, то в недалеком будущем нам предстоит пережить снова какую-нибудь великую страсть, какой-нибудь восторг, и он явится последствием самой неожиданной причины. Казалось бы, унижение России под Севастополем — первая несчастная война после Петра Великого — должна была привести к отчаянию, — на самом деле она послужила толчком для огромной радости. Наоборот, счастливая война 1877 г., смывшая крымский позор, не остановила, а скорее усилила начавшееся еще до нее уныние. Может быть, этим странным унынием, дошедшим до отчаяния, объясняется революционный дух, поведший к трагедии 1 марта. Опять какое необычайное и страшное событие! Столько предвиденное и как бы самим роком непредотвратимое. По антитезе, которую так любит история,— Освободитель, искоренивший массовое насилие, сам пал жертвой утонченной жестокости. Невольно вспоминается суд над Сократом — гуманнейшему из греков отечество ничего не принесло в благодарность, кроме чаши яда...

Жизнь России за XIX век была жизнью, а не прозябанием. Она полна глубоких и страстных волнений, ошибок непоправимых, успехов громких, несчастий тяжких. Конец века омрачен безмерно грустными картинами оскудения — и природы, и почти всех классов общества. Непрерывные засухи, перестройка климата, нашествие азиатской пустыни и вследствие этого постоянное пятно голода, движущееся, как черный призрак по лицу России. Упадок коренного тысячелетнего промысла, который был Промыслом русского народа, — упадок земледелия, скотоводства и всего патриархального уклада жизни, быстрый рост народного пролетариата...

VI

Эпоха подвигов, эпоха преступлений — уходящий век явился эрою расцвета белой расы, но веком гибели для цветных пород человечества. Из Европы, как из орлиного гнезда, разлетелись по отдаленным странам и материкам белые хищники — колонисты, и всюду, где бы они ни появлялись, жизнь человечества никла. Вся первая половина столетия была сплошной бойней черных, красных, коричневых и оливковых пород; с жестокостью охотников на диких зверей белые ловили негров и нагружали ими целые флоты для отправки в колонии; десятки миллионов самых сильных и здоровых негров погибли в тяжком рабстве, другие десятки миллионов были истреблены болезнями и отчаянием или прямо оружием победителей. Африка за этот век страшно опустошена... Хотя торговля невольниками официально и уничтожена, но она свирепствует внутри материка, причем все черное племя под конец века попало в рабство белым. Огромный африканский материк окончательно размежеван между европейцами, и всюду, во владениях самых культурных христиан, установилось чудовищное по жестокости порабощение туземцев. На них смотрят как на самых презренных животных, заставляют их работать без отдыха, отнимают у них жен, детей и их жалкое имущество и при малейшем сопротивлении расстреливают, вешают, сжигают деревни. Французы, немцы, англичане, голландцы (буры) обнаружили одинаковую свирепость, и это явление — одно из самых тревожных предсказаний для XX века. Что стоит наш гуманизм, наше христианство, если при первом случае безнаказанности мы совершаем мерзости первобытные! Столь же ожесточенному искоренению были подвергнуты краснокожие в Америке (особенно Северной), малайцы и австралийцы. Огнем, мечом, сифилисом, рабством, водкой и всеми грязными соблазнами многочисленные племена человечества или прямо истреблены, или поставлены в условия неизбежной смерти. До двадцать первого века дойдет лишь одно предание об удивительных разновидностях человека, о множестве кротких, великодушных, детски невинных, детски слабых племенах, живших своеобразно поэтическою жизнью, полною прелести, о племенах непонятных и загубленных безвинно. Наряду с ними исчезнут, может быть, и низшие расы, людоеды и озверелые дикари, — но выиграет ли от этого человечество? Несомненно, оно страшно обеднеет, как луг, на котором вместо роскошного разнообразия цветов и форм возобладает одна порода. Как бы она ни была для самой себя приятна, полезна, прекрасна, она не исчерпывает всех возможностей, она бесконечность мирового творчества сводит к единственному опыту.

VII

Мир жизни опустошен белой расой, и этот процесс совершается с развертывающейся энергией. Вслед за черными, красными, кофейными, оливковыми породами наступает очередь бронзовых и желтых населений Азии. Колоссальные народности Индии и Китая стеснены европейцами и ставятся в условия быстрого вымирания. Семьдесят тысяч англичан в состоянии держать в рабстве двести пятьдесят миллионов индусов. Если не прямым истреблением, то хищною экономической политикой, тягостным, непрекращающимся высасыванием всех соков страны, лишением народа земли англичане довели благородную некогда, изысканно-аристократическую расу до невероятного истощения.

Долины Индии усеяны человеческими костями; беспрерывный голод ежегодно уносит миллионы (а часто десятки миллионов) человеческих жизней; хроническое недоедание (хлеб Индии увозится в Европу) ведет к постоянному вырождению здесь самой породы человеческой. Когда-то богатырское племя делается чахлым, бессильным, неспособным отстаивать свою жизнь. Население в четверть миллиарда душ — как огромный бассейн с прорванною плотиной — может очень быстро иссякнуть, как иссякли некогда многочисленные народы средней и передней Азии. Та же участь, по-видимому, грозит и Китаю. Нет ни малейшего сомнения, что дни Небесной империи сочтены, и что, подобно многомиллионной Индии, она будет занята белокожими и обращена в экономическое рабство. Жестокое европейское “право” (право сильного) действует несколько медленнее, но столь же верно, как мечи Кортеца и Пизарро. Может быть, не будет крепостных, феодальных отношений, но непременно установится “правовой”, обставленный конвенциями, нестерпимый гнет административный и экономический. Договорами, покупкою, меною и пр., и пр. у народа постепенно будет отобрана земля — корень человеческого рода, — постепенно затянута петлей свобода, самое дыхание народное. И тогда, при всевозможных хартиях вольностей и красноречивых конституциях народ станет неудержимо беднеть, превращаться в пролетариат, в живой мусор, удел которого — гниение. Китай уже своею собственною, внутреннею системою хищничества доведен до опасного состояния. Ежегодно от голодной смерти там уже гибнут десятки миллионов населения. Если — как индийских раджей — китайских мандаринов сменят неумолимые бритты и немцы, то истощение желтой расы пойдет гигантскими шагами.

VIII

Этот страшный процесс в человечестве — поедание белою породою цветных — самое тяжкое из преступлений века, самое неизгладимое. Вытеснение сильными слабых идет в менее резкой степени и среди самой белой расы. И здесь ничтожный цветной оттенок народности обрекает ее на жертву более бледным родичам. Посмотрите, как хиреют народы европейского юга и как цветут северные державы. Под небом голубым, среди теплого, лазурного моря, эти чудные полуострова Греции, Италии, Испании, обители древних цивилизаций, не могут выбиться из нищеты и жалкой отсталости. Несмотря на самые свободные учреждения, райский климат и средиземное положение, — эти субтропические расы вянут; они беспощадно эксплуатируются немцами и англичанами, которые кое-где, например, в Греции и Португалии, совсем хозяева. Италия, мировое владычество которой было когда-то разрушено германцами, теперь гордится ролью жандарма Германии на южном ее форпосте. Некоторая примесь более темной — арабской, еврейской, турецкой— крови низводит эти страны на низшую ступень: сравните их пульс с кипучею жизнедеятельностью северных полуостровов, окруженных приполярным морем, окутанным туманом. Норвегия не идет, а мчится в своем всестороннем развитии, процветает Швеция, благоденствует Дания, захлебываются богатством Нидерланды. В Англии темные кельты совсем подавлены светлыми англосаксами, в Германии смуглый юг уступает белому северу, — и даже в одной и той же стране более светлое население прогрессирует, более темное отстает. Северная Испания, Ломбардия, Нормандия далеко опередили южные провинции своих же стран. В средней Европе самая белая из рас — германская (смесь с чистыми славянами) взяла окончательный и бесспорный верх над более смуглыми французами. Несмотря на прирожденный гений, латинские расы вступили в период упадка, рокового, неотвратимого, который по-видимому, умеряется только древней примесью германской крови. Германия и Англия — вот на рубеже XX века торжествующие народности, не только вожди, но и истребители человечества. Наш славянский мир, как и латинский, позади этих хищных рас. Может быть, некоторая примесь желтой туранской крови ставит нас в положение оборонительное. Мы неудержимо отстаем в развитии народной энергии и постепенно втягиваемся в сеть англо-германского захвата. Россия еще страшна своею государственною силой; как племя белое, подобно Франции, Россия жизнеспособна, но видимо на всех мирных поприщах уступает белокурому соседу.

IX

Девятнадцатый век окончательно утвердил наш духовный плен у Европы; народно-культурное творчество у нас окончательно сменилось подражанием, и в самом таинственном истоке жизни мы, “русые”, уже порабощены “белокурым”. Вы скажете, что хорошее подражание лучше плохого творчества, что в подражании — наше спасение и что стоит нам, например, остановиться в подражании вооружению соседей, как мы будем немедленно разгромлены. Я на это замечу, что подражание всегда отстает от творчества и подражатель всегда жертва своему образцу. Были могучие, хотя и неясные причины, почему народ русский не выдержал умственных влияний Запада; может быть, не хватило энергии выработать свою столь же определенную и роскошную культуру. Но, раз подчинившись, народ русский подвергается опасности дальнейших, постепенных, все более тяжких подчинений. Из подражания Западу мы приняли чужой критерий жизни, для нашей народности непосильный. Мы хотим жить теперь не иначе, как с западною роскошью, забывая, что ни расовая энергия, ни природа наша не те, что там. Вынесши из доисторических времен страшную упругость духа, furor teutonicus, свежесть тела и сердца, германцы укрепили себя долговременною историческою дисциплиной, обогатили невероятно изобретениями, мореплаванием, промышленностью, грабежом колоний, — они легко могут позволить себе великолепие их городов, с дворцами, театрами, храмами, роскошь полей и парков, обилие фабрик, железных дорог и флотов. Они вдесятеро богаче нас и вполне естественно, без напряжений, устроили себе богатую обстановку жизни. Нам же — народу континентальному, расплывшемуся по стране суровой и далеко не одолевшему всех природных препятствий, — народу земледельческому, не торговому, свойственна сравнительная бедность и культура менее пышная, менее искусственная, более близкая к природе. Для нас естественнее было бы натуральное хозяйство, нежели денежное, промыслы кустарные, нежели фабричные, вообще — земледельческий, деревенский уклад, нежели капиталистический. Но Запад поразил воображение наших верхних классов и заставил перестроить всю нашу народную жизнь с величайшими жертвами большою опасностью для нее. Подобно Индии, сделавшейся из когда-то богатой и еще недавно зажиточной страны совсем нищей, — Россия стала данницей Европы во множестве самых изнурительных отношений. Желая иметь все те предметы роскоши и комфорта, которые так обычны на Западе, мы вынуждены отдавать ему не только излишки хлеба, но, как Индия, необходимые его запасы. Народ наш хронически недоедает и клонится к вырождению, и все это для того только, чтобы поддержать блеск европеизма, дать возможность небольшому слою капиталистов идти нога в ногу с Европой. Девятнадцатый век следует считать столетием постепенного и в конце тревожно-быстрого упадка народного благосостояния в России. Из России текут реки золота на покупку западных фабрикантов, на содержание более чем сотни тысяч русских, живущих за границей, на погашение долгов и процентов по займам и пр., и неисчислимое количество усилий тратится на то, чтобы наперекор стихиям поддерживать в бедной стране богатое культурное обличье. Если не произойдет какой-нибудь смены энергий, если тягостный процесс подражания Европе разовьется дальше, то Россия рискует быть разоренной без выстрела; “оскудение”, захватив раньше всего прикосновенный к Европе класс, доходит до глубин народных, и стране в таком положении придется или иметь мужество отказаться от соблазна, или обречь себя на вечный плен... Вдумываясь в тихий погром, который вносит англо-германская раса в остальное человечество, невольно сочтешь грезу современного антихриста — Ницше, грезу о “белокуром смеющемся льве” — не мечтой безумца, а пророчеством грозным и уже осуществляющимся. Будущее от нас скрыто, но девятнадцатый век был непрерывным крушением и цветных, и более вялых бледных рас. Социальное перетирание слабых, рост пролетариата и вымирание его, — что это, как не вытеснение остатков древних рас потомством одной, самой мощной? Среди самих англичан и немцев идет эта структурная перестройка, борьба человеческих типов. Один какой-то сильный и хищный тип, по-видимому, поедает остальные.

Если для слабого человечества XIX век был гибельным, то еще более ужаса он внес в остальное царство жизни. Мир низших существ — животных и растений — испытал на себе поистине бич Божий, истребительный, хуже землетрясений и потопа. Никогда природа не опустошалась с такой яростью, как в истекший век. Весь восток Европы и частью — северная Азия совершенно изменили свою наружность; неизмеримые пространства лесов срублены или сожжены, исчезло бесчисленное множество болот, озер, ручьев и рек, из остальных большинство потеряли свое прежнее обилие, превратились в тощие, едва заметные водоемы. Вместе с лесным царством исчезли целые миры лесных животных, птиц, пресмыкающихся, насекомых, целые миры растительных пород. Огромные лоси, медведи, волки, лисицы, барсуки, рыси, зайцы, белки, горностаи и пр., и пр., равно как птицы бесчисленных пород — все это на огромных пространствах исчезло, не оставив даже преданий. С истощением болот и рек умерло таинственное водное царство, с исчезновением степей исчезла поэзия их кипучей жизни, и безграничные поля с пылью, вздымаемой ветром, напоминают теперь пустыни. Человек вошел в родную природу, как палач, и гневная, умирая, она дохнула на него смертью. Девятнадцатый век создал множество искусственных, чаще всего излишних, средств жизни, но загубил целый ряд естественных и необходимых: с истреблением лесов исчезает влага, которую они регулировали, исчезает топливо, столь необходимое в нашей стране, исчезает мир животных, дававших меха и мясо, исчезает мир съедобных растений, ягод и грибов, исчезает царство рыбы, после хлеба бывшее главным кормильцем русского народа. Выступает целый ряд условий, убийственных для человека, и как мы выйдем из них в XX столетии, сказать очень трудно. Оказалось, что раз опустошенные пространства делаются пустыней, вернуть их к прежнему состоянию необычайно трудно. Природа творит не сразу, а в течение тысячелетий, и серьезные увечья в ней непоправимы. Но не только в России шел погром природы. То же самое наблюдалось и в некоторых менее культурных странах западной Европы, особенно в Северной Америке, Африке, Индии, Австралии, Китае. Благороднейшие породы животных — слоны, буйволы, жирафы, страусы и пр. почти истреблены вовсе; миллионы птиц уничтожаются из целей моды. Промышленники и охотники ополчились на все живое, и одни породы стерты с лица земли, другие доведены до вымирания, третьи загнаны на дикий север (как киты, тюлени, пушные звери). Жестокое насилие над природой — второе преступление века, и казнь за него не замедлит.

XI

Третьим и уже безмерным преступлением, вмещающим все остальные, я называл бы богоотступничество белой расы, слишком заметное за этот век выпадение ее из единой центральной, ведущей человечество идеи о Вечном Отце. Это не столько преступление, сколько глубокое несчастие, потеря самого драгоценного достояния, какое нажито людьми в течение тысячелетий. Уже некоторое колебание этой вечной оси человеческого духа ведет к крушению лучших очарований жизни. Вне инстинкта Божества нет поэзии, нет благородства, нет стремления к истине и достоинству жизни. Общество, потерявшее религиозное сознание, быстро дичает в самых высоких областях ума и сердца. Цели жизни перестраиваются и делаются грубо материальными, исчезает героизм, т.е. та сила, которая движет человечеством, не дает ему погружаться в непробудный сон. Общество теряет способность сопротивляться процессу омертвения, постепенного превращения организма в механизм, живого тела — в минеральное. Религия еще не иссякла в свежих народных слоях; девятнадцатый век дал отдельные примеры пламенных и чистых настроений, но очень широко распространилось и равнодушие к Божеству. Скептицизм и его острая форма — пессимизм завершают все цивилизации и всегда ведут к упадку духа. Быстрый подъем богатства создает призрак обеспеченности человека помимо Высшей воли. Раз здешняя его жизнь сделалась безопасной, человеку начинает казаться ненужным Мировой Промысл. Идол видимый — богатство — заслоняет невидимое Божество. Дух материализуется, утрачивает свободу — дыханье Вечного, и общество останавливается, умирает...

Самые одаренные из европейских обществ, несмотря на чудовищную энергию, обнаруживают признаки начинающегося омертвения. Даже самая эта энергия, может быть, потому так стремительна, что постепенно делается мертвой. Нынешние великие общества распоряжаются силами, не меньшими, нежели Аттила и Тамерлан. Страшная власть всех над всяким подавляет всякое сопротивление и, обращенная внутрь, душит общественность в ее самых нежных и тайных функциях, обрывает органические завязи. Общество молодое и свежее, гармонически уравновешенное, неспособно развить большую силу в одностороннем направлении: оно на вид бессильно; в нем центральное значение имеет человек. Наоборот, в обществе старом, превратившемся в машину, возможны страшные напряжения в ту или другую сторону, но элементы его неподвижны. Человек в нем — мертвая молекула, а не клетка. Такая общественность — продукт переразвития — представляет упадок общества, ибо смысл общества — не угнетение человеческой личности, а расцвет ее.

XII

Расцвет человека! Вот единственное, что забыто в лихорадке поспешных усовершенствований, в модной погоне за новизной. Никогда внимание человеческое (в котором секрет гения) не было так напряжено, как в этом веке, но обращено оно было на тысячи вещей вне человека и слишком мало внутрь его. Отсюда непрерывное улучшение домов, одежды, пищи, мебели, утвари, предметов искусства и роскоши, — и одновременное ухудшение самого человека, как вещи. Организм человеческий ставился безоглядочно в условия, в которых он вырождался. Если спросить, почему наши далекие предки в течение долгих веков не додумались до современных открытий, то трудно было бы объяснить это их неинтеллигентностью. Может быть, они в состоянии были бы соорудить те же железные дороги, разработать угольные копи, рудники и пр., но просто не хотели этого. Жизненный инстинкт удерживал их внимание на необходимом, воздерживая от излишнего. Как людей здоровых, уравновешенных, их не тянуло ни к чему изощренному, для них оно было неинтересно. Как животные отворачиваются от пряных кушаний нашего стола или не выносят изысканной музыки, как они равнодушны к тому, что мы считаем роскошью, так и более здоровые древние расы. Современные крестьяне часто мечтают о жизни в городе, они готовы променять свою свободу и тишину на гнетущий труд и пребывание в подвалах, лишь бы иметь возможность опьянять себя испарениями распутства. Старинный человек инстинктивно искал другого счастья. Его тянуло на простор природы, в благоухание полей, в тишину лесов. Бессознательно он чувствовал, что свежий воздух важен, а шум торговли — неважен, что простор полей — выгоден для организма, теснота же городская мнет его. Безотчетно человек, как рыба, птица, зверь, искал себе среди природы наилучших условий для здоровья и находил их. Подъем энергии в нынешнем веке, перестроивший человеческий быт, объясняется, может быть, не избытком, а упадком здоровья. При потере равновесия человек, как вещь, шарахается по равнодействующей и производит огромную работу — без всякой надобности в ней. Неврастеники от времени до времени обнаруживают лихорадочную деятельность, чтобы вслед за тем погрузиться в апатию. Не имеет ли порыв энергии в нынешнем веке неврастеническое происхождение?

XIII

Если человека добровольно потянуло от естественной, спокойной жизни к тревожному исследованию, к неустанным поискам в далекие края, в океаны, леса, горы, пустыни, в мрачные подземелья, в смрад, грязь, сырость, тяжелое утомленье — то это доказывает явное пренебреженье своим собственным совершенством и поиски его вне себя. Сжав себя в гибельных для тела и духа условиях искусственной культуры, человек обрек самый дорогой предмет в природе — самого себя — на искажение, на регресс. Фабрика при наилучшей ее обстановке не дает той свежести сил, как деревенский труд, а города, самые роскошные, действуют на породу людей убийственно. Вычислено, что уже в третьем или четвертом поколении коренные жители больших городов вымирают, и последние совсем опустели бы, если бы не пополнялись притоком здорового населения деревень. Именно в XIX веке всюду в Европе шел стремительный рост городов, причем в иных промышленных странах деревни почти совсем исчезли. Все сколько-нибудь сильные, талантливые, зажиточные люди переселялись в город, и сами деревни стали усваивать стеснительную обстановку городов. Земледелие падает, городские промыслы страдают перепроизводством, и, не будучи в силах обеспечить ни хлеба, ни зрелищ полчищам бедняков, города спасаются от них отравою своей тесноты, шума, загрязненности, повышающими смертность чуть не вдвое. Богатые горожане в своих дворцах и загородных виллах еще выносят яд общей атмосферы, но несметный пролетариат подвергается мучительному и неизбежному вымиранию. Для народной массы города — опустошители, гигантские гасильники жизни. Ни триумфальные арки, ни залитые электричеством бульвары, ни величественные храмы и монументы не могут заслонить этого зла. Даже подземные каналы, водопроводы, дешевые квартиры для бедных, дешевые столовые (все-таки недоступные для многих) не в состоянии дать тех волшебных условий здоровья, которые в деревне даются даром — чистоты воздуха, простора и тишины. Города являются местом изгнания из того естественного рая, где человек только и может жить в Боге, в органической связи с океаном жизни — природой. Как разрешит XX век это стихийное стремление в города? С опустением деревень не начнут ли гаснуть и сложенные из них, пылающие теперь костры? Если немногие крупные города продолжают расти, то множество мелких замирают.

XIV

То, что готовит Европе XX век, мы видим в стране, опередившей наш материк на целое столетие. Соединенные Штаты уже живут в XX веке, а на наш, русский счет, может быть, в XXII. Возможно, что и у нас появятся города с двадцатиэтажными домами, воздушными железными и электрическими дорогами, движущимися вокзалами и пр., и пр. Возможно, что и у нас будут свирепствовать колоссальные заговоры, тресты, синдикаты и т.п., стихийная экономическая борьба omnia contra omnes, [ 2 ] с биржевыми ураганами и землетрясениями, с бесконечною тревогою имущих и неимущих. До сих пор эта тревога влечет за собою все более растущее недовольство. Вместо общественного мира — все более распаляется взаимная ненависть общественных классов, ненависть к самой жизни, что так грустно доказывается быстрым ростом самоубийств. Воображение народов, пораженное блеском роскоши, угнетает их разум и совесть. Чтобы войти в это будто бы доступное царство счастья, царство мраморных подъездов, пышных лакеев, дорогою живописью и скульптурой украшенных зал, тонких вин и снедей, раззолоченных лож в театре, драгоценных камней, бархата, кружев и шелка, блестящих экипажей и пр., и пр., — чтобы войти в этот новый Эдем, созданный не Богом, — современные люди в передовых странах отказываются иметь семью и сокращают ее до одного-двух детей. Современная любовь — цветение природы и вечный гимн ее — оскверняется детоубийством, вытравлением плода: брак опоганивается искусственным бесплодием, и достигшие богатства умирают в пустыне своего эгоизма. В конце концов и европейцы начинают хворать странными болезнями американцев — диспепсией и физическим бесплодием. На пределах страстного возбуждения белой породы ее постигает неожиданная, таинственная беда. Тело отказывается питаться, отказывается рождать. Корень бытия вянет где-то в центральной глубине оскорбленной природы. На передовых великих республиках, на Франции и Соединенных Штатах мы видим, к чему ведет нас современное идолопоклонство, обожествление вещей.

“Богоотступники истребятся”. Таков закон, действующий от создания мира. Человек и общество, и весь род людской живы лишь пока они в согласии с законом вечным. При выпадении из него, вольном или невольном, удел наш — смерть.

Сумеет ли царствующая на земле раса уберечься от культурной гибели? Сумеет ли она с несомненно ложного пути вернуться на путь истинный? Сумеет ли она подавить в себе манию величия и неукротимой жадности? — Едва ли.

Я, по крайней мере, в это не верю. Я слышал из уст великого нравоучителя, что мы на заре великого пробуждения, что идет век светлый и не далее как следующее поколение осуществит мечты пророков. Стоит, говорил он, понять ложь — и она исчезнет, народы перекуют мечи на орала и пр. Я не верю в это безусловно. Я не вижу в приближающихся молодых поколениях новой породы людей. Это порода старая и, может быть, старее нас. Они непременно повторят все человеческие безумства, хотя бы истина им и была открыта. Они разовьют инерцию наших ошибок и нашего сознания. Они все более и более будут сливаться в стихию, в безбрежную и бесформенную человеческую толпу, в которую постепенно перерождается древнее общество.

XV

Мне кажется, XIX век много подвинул вперед этот недавно начавшийся процесс общественного омертвения. Как превосходно разъяснил еще Токвиль, революция ничуть не остановила, а усилила ту централизацию, то оплотнение, которое началось в западном обществе целые века тому назад. Революция сбросила старые формы государственности потому, что под ними выросло новое общество — не более, а менее свободное, чем когда-то встарь. Король, аристократия, духовенство — все это уже не укладывалось в идею новой власти, власти не отдельных лиц, а массы, которая, постепенно уплотнившись, обнаружила свойства минеральной массы: неодолимый для отдельных частей вес и полное поглощение элементов в общем центре тяжести. Если древнее общество представляло из себя рассыпанную толпу, где, как на ярмарке, каждый мог пробраться куда угодно и входить в любые отношения со всеми, то новое общество оказалось сжатой толпой, которая, раз вы попали в нее, лишает вас свободы: вы можете двигаться только туда, куда все, хотя бы это движение влекло вас к пропасти. Прежний принцип — неравенство — разграничивал жизнь отдельных тканей; города, сословия, общины, цехи жили отдельной жизнью и не участвовали непосредственно в общей судьбе государства. Разрозненность давала простор индивидуальности, способствовала раскрытию всех возможностей. Новый принцип, общественное равенство, кажущееся столь справедливым, внесло на самом деле общее рабство; как в густой толпе, все оказались в равных условиях, и все подчинились собирательной огромной воле — воле толпы. Прежде обширные общественные группы были привилегированными, т.е. свободными от многих давлений общества. Теперь все уравнены в общем гнете, причем самые широкие права гражданина не дают ему ничего, кроме обязанности подчиняться общей воле. Все монархии Запада — замаскированные республики, a res publica[ 3 ] отдает каждого во власть публики, существа собирательного, многоголового, но в сущности безглавого, так как единство воли и единство сознания сведено в нем к арифметическому большинству. В новом обществе на Западе дана свобода мнения, дана потому, что там теперь это уже вполне безопасно: общественная власть чувствует себя безмерно сильной пред всяким меньшинством. Вы, гражданин, можете подать свой голос, — он тотчас же, как атом в массе, тонет в публике; решение будет зависеть не от вас, а от нее. Какие бы безумства большинство ни делало — вы обязаны их разделять. Даже преступления общества вы должны поддерживать и служить им. Иной честный немец вовсе не сочувствует проповеди Евангелия “mit gepanzernter Faust”[ 4 ], но должен оплачивать, путем прямых и косвенных налогов, все похождения соотчичей в Африке и Китае. Постепенно, именно в нашем веке, под предлогом установления равенства, в европейском обществе исчезло много драгоценных видов свободы, ограждавшихся привилегиями. Например, еще все помнят старую исчезнувшую теперь свободу от военной службы. Кто не хотел войны, мог нанять за себя рекрута, а в иных странах брали на войну, как и теперь в Англии, только желающих. Но и это прекрасное неравенство уничтожено. Под смутным внушением массы, в которую превратилось общество, сочли справедливым и военную службу сделать общей повинностью, не справляясь с индивидуальными влечениями. Ни в какой другой области не выразилось так ясно перерождение общества. Все повинности и налоги стараются теперь сделать возможно равномерными, чтобы, как молекула в куске железа, гражданин испытывал безусловно одинаковое со всеми натяжение. На самом деле, разве мы все имеем одинаковую нужду в том, что оплачиваем? Вы в течение сорока лет, например, ни разу не обратились к суду или полиции, а ваш сосед беспокоил их сорок раз. Тем не менее, вы оплачивали содержание этих учреждений в такой же мере, как ваш сосед. Вы ни разу не воспользовались ни музеями, ни академиями, но платите на содержание их столько же, сколько те, кто ими пользуется весь век. Этот принцип кругового обеспечения дает огромную силу обществу, но личность, может быть, выигрывая материально, лишается им всей своей свободы. Личная жизнь человека делается стихийной, бессознательной; он— как частичка в массе — не знает, участвует ли он в подвиге, или подчас в преступлении; он чисто механически увеличивает собою вес толпы, ее импульсивные движения.

XVI

Если бы толпа по природе своей была существом высшим, нежели человек, то служение ей было бы благородной жертвой. Но — как давно раскрыли вдумчивые наблюдатели — толпа имеет психологию низшего типа. Если это — существо, то существо неуравновешенное, маниакальное, способное иногда на хорошие порывы, но гораздо чаще — на безумства. Толпа порядочных людей иногда ведет себя, как негодяй, и вместо того, чтобы обеспечить общую безопасность, толпа наталкивает на преступления. Часто, по словам Сигеле, ни судьи, ни сам преступник не подозревают, что он всего только несчастный, потерпевший крушение в социальной, внезапно разразившейся буре. Как механическая масса, толпа способна на движения мертвые, внезапно охватывающие ее и исчезающие. Душа толпы — страсть, и на разумное решение она не способна. Истина — плод обыкновенно одинокого гения, обретающего ее в глубоком сосредоточении духа. Толпа, напротив, — вся — рассеяние, вся — поверхностность. Она сосредоточивается лишь в ощущении, и тогда порывы ее неудержимы. Это свойство толпы загубило древние демократии. Как только община разрасталась, делалась многолюдной, психология ее понижалась; народ делался взбалмошным простаком, каким его изображает Аристофан, — орудием в руках любого проходимца. Новым демократиям угрожает та же опасность. Психология народных собраний, митингов, парламентов и печати (которая тот же парламент, только на бумаге) — далека от той степени благородства и достоинства, которые можно встретить в отдельных людях. И поведение, и мысль даже такой организованной коллегии, как английский парламент, не могут служить образцами для частных людей. То, что называется великодушием, бескорыстием, терпимостью — явления здесь почти неизвестные, и наоборот — эта высокая толпа из “лордов и джентльменов” — способна подчиняться самым низким чувствам, как доказывает война с бурами.

Психология толпы не имела бы значения, если бы толпа не предъявляла своих державных прав. К сожалению, XIX век выдвинул толпу как власть и подчинил ее психике отдельную личность. С необычайным развитием средств сообщения, дорог, почты, телеграфа, печати — с крушением натурального хозяйства и заменою его денежным, жизнь общества постепенно принимает толповой, стихийный характер. Постепенно все население, до глубин народных вовлекается в чудовищный спорт политики и биржи. Постепенно “мир” — высшее благо естественной общественности — заменяется всеобщею “борьбою”. Если в организованном обществе, как в организме, все клетки тела всегда на своих местах, то в толпе они удерживаются лишь внешним давлением. Борьба с последним составляет предмет стачек, бойкотов, обструкций и множества других форм бескровных междоусобий, входящих все более и более в обычай. На этом кипении человеческих страстей иные основывают все надежды. Из свободной борьбы, видите ли, непременно должен выйти победителем новый, более справедливый порядок. Почему? Какое жалкое предубеждение! Борьба по самому существу не есть источник ни разума, ни справедливости. Борьба есть состязание страсти, в ней лишь то считается мудрым и честным, что ведет к победе. В жизни толпы одновременно устанавливается столько критериев разумного и доброго, сколько партий. В конце концов взволнованная таким образом жизнь представляет беспрерывное крушение общественности, социальный хаос. Как в азартной игре, такое состояние общества дает возможность иногда ничтожным людям вдруг приобретать огромный вес, обогащает их капиталом и властью, но зато повергает и значительных людей в ничтожество. После Гладстона тотчас возможен Чемберлен, после Гамбетты — Буланже. Совершенно не заметно нравственного прогресса толпы; в конце века она более груба и кровожадна, нежели в средине его. XX век застает великую либеральную партию в полном разгроме. На родине ее — Англии — она в развалинах, по всей линии торжествует джинго. Во Франции только трусость, обуявшая буржуазию, мешает окончательному торжеству националистов. В Германии, Австрии, Италии — всюду власть в руках партий, которые откровенно выставляют государственный эгоизм выше права. Даже Новый Свет, страна XX века, бредит империализмом и централизацией. И здесь толповая политика ведет к крушению свободы.

XVII

Мечтатели нашего столетия возлагают великие надежды на социализм, они указывают на быстрый рост этой партии в разных странах и на мирное завоевание ею власти. Но социализм в конечных целях есть окончательное подавление свободы, торжество массы над элементом ее, личностью. Социализм есть самая тяжкая, вполне омертвевшая форма государственности — государство без общества. Ведь “общество” в его свежем состоянии есть такое сожитие, где личности дан известный простор, социализм же этот простор стесняет до нуля. Конечно, в самом учении делаются всевозможные оговорки об обеспечении личности, но эти обеспечения ничтожны пред логикою самого принципа. Если всеми принято будет право общества управлять всею жизнью личности, инерция этого начала дойдет до своего предела — полного порабощения человека. В истории социализм, под другими именами, действовал и всегда приводил к всеобщему рабству. Стоит вспомнить древние или средневековые республики. К сожалению, принципы социализма имеют силу над умами и проникают под другим именем в самое миросозерцание народное. В странах, где нет вовсе социал-демократической партии, постепенно и безотчетно устанавливается государственный социализм, в виде вмешательства центральной администрации в самые интимные дела общества. Население все более и более делается склонным слагать на власть заботу о своем счастье, оно отказывается от всякой инициативы, предоставляя себе только исполнительную роль. Если прежде от государства требовали только защиты от врагов внешних и внутренних, то теперь требуют и материальной опеки; хотят, чтобы государство регулировало промышленность и торговлю, поддерживало бы те или другие сословия, нормировало бы потребности, обеспечивало бы достаток. Как древний plebs[ 5 ] кончил тем, что требовал “хлеба и зрелищ”, не умея или не желая добыть их сам, так и нынешнее общество: чувствуя, что оно умирает как организм, оно отдает государству все хозяйство, всю свою независимость. Как в век Платона, многие жаждут общности не только имуществ, но жен и детей, не подозревая, что в этой “общности” окончательная гибель “общественности”, превращение общества в минеральную массу. Ничто так не угрожает личности человеческой и развитию человеческого типа вообще, как торжество этого учения. Его идеалы — о всеобщем труде и взаимопомощи, об отречении от эгоизма и пр. высоки и святы, но лишь пока достигаются добровольно. Раз человечество начнут принуждать к святости насильно, это будет худшим из рабств. Современное государство, при всех недостатках, несравненно мягче социализма: оно борется с человеческими грехами, но не настаивает на добродетелях, предоставляя их свободному творчеству душ. Успехи социализма, может быть, объясняются не чем иным, как упадком личности. Для обессиленных, обесцвеченных, измятых душ из всех состояний самое подходящее — рабство, и XX век, вероятно, для многих стран осуществит эту надежду. Когда от человека отойдет забота о самом себе, когда установится земное провидение в виде выборного или иного Олимпа земных богов, тогда человек окончательно превратится в машину. За определенное количество работы эту машину будут чистить, смазывать, давать топлива и т.п. Но малейшее уклонение машины от указанной ей роли встретит неодолимые преграды. Меня лично эта утопия не прельщает. Я родился и вырос в эпоху, когда человек еще в широкой степени был предоставлен самому себе. Будучи в некоторых отношениях рабом своего народа и получая за это некоторые выгоды, во всем остальном человек оставался свободным. Как устроитель своей судьбы, он являлся существом самодержавным и даже как бы божественным в отношении своей жизни. Непосредственно после Бога он во многом был первой властью над собою, и это придавало особенное достоинство самому имени “человек”. Придавало жизненность, красоту и радость существованию. Необеспеченность такого человека, необходимость вечного промышления о себе были источником его энергии. Лишения, даже тяжкие, угнетали менее, чем гнетет полная обеспеченность при подневольном труде. Тип человеческий, при старом порядке, все же сохранялся и расцветал. Что ждет его при торжестве новых начал — вопрос крайне спорный.

XVIII

Истекающему веку пришлось горько убедиться в истине, что малейшая погрешность в целях жизни делает ничтожными огромные средства к ней. Великие силы, вызванные человеком из недр природы — пар, электричество, динамит и т.п., великие изобретенья, создавшие бесчисленный класс железных рабов — машины с их демоническою способностью к труду, — все это обещало для человечества новую эру, эру полного освобождения от зла. Но зло торжествует в конце века не менее, чем в его начале. Демонические силы, обещавшие безмерное богатство, сдержали обещание, но вместе с богатством одних классов принесли новую бедность для других. Машинное производство сильно понизило стоимость всех предметов, кроме предметов первой необходимости: их стоимость повысилась и все повышается, местами в прогрессии ужасающей. А так как огромное большинство народное всюду обеспечено лишь настолько, что покупает предметы лишь первой необходимости, то оно ничего не выиграло от понижения цен на роскошь и много проиграло от увеличения их на пищевые припасы. “Хотя на соверен богатый человек купит теперь гораздо больше, чем пятьдесят лет тому назад, но бедный человек купит на него гораздо меньше”, — говорит один английский исследователь (Д.Гобсон). Одна квартирная плата увеличилась в последнее полустолетие на 150%, страшно вздорожало топливо, мясо, овощи, молоко и т.п. Машины, как древние рабы, обогащают только своих хозяев — класс малочисленный, огромное же большинство народное лишено этими машинами своих древних заработков. Новый ткацкий станок выгнал на улицу сотни тысяч женщин и девушек и создал пышный расцвет проституции в этом веке. Железные рабы, из которых каждый упразднил десятки и сотни человеческих рук, обрекли миллионы рабочего населения на изгнание из родной страны; от чудесных машин, как от чумы, приходилось бежать за океан, в пустыни и леса. Пока земли были не заняты капиталом, пока эмиграция была возможна, — народ еще спасался от машинной культуры, но на земле осталось уже немного места для новой колонизации. Куда деваться “лишним рукам”? Это один из проклятых вопросов, которые XIX-ое столетие оставляет в наследие XX-му. Вдумываясь в эту центральную загадку, ясно видишь, что омертвение общественное стеснило не только свободу человека, но и труд его. Так называемые “первобытные” условия (натуральное хозяйство, кустарные промыслы) давали большее обеспечение большинству. Не было возможности внезапных обогащений; какой-нибудь торговец селедками не разживался в миллионера, не появлялось бесчисленных “королей” — железных, сахарных, нефтяных, каменноугольных, но всякий бедняк находил себе работу и кусок хлеба. Уходящий век, стремясь к равенству среди людей, дал несомненно самые чудовищные примеры неравенства в распределении благ земных. Бедняки делаются беднее, богачи — богаче; идет великий экономический раскол, и народам континентальным, которым “некуда бежать”, как, напр., индусам или отчасти русским, приходится особенно круто от этого страшного общественного перелома.

XIX

Что век грядущий нам готовит? Я коснулся здесь мимолетно лишь некоторых моментов столетия — жизнь, как вечность, разнообразна, необъятна. Не хочется мрачных пророчеств. Человечество изранено великими ранами — бедности, невежества, рабства, пьянства, разврата, душа его измята безумием и отчаянием. Но чувствуется, что жизнь выше всего этого и в корне своем неистребима. Пусть выродятся целые народы, вымрут страны и материки: где-нибудь пробьются свежие отпрыски, которые начнут новую жизнь. Колоссальное богатство духа, обнаруженное белой породой, не может же исчезнуть бесследно. Эта сила, проявленная извне, может войти внутрь и вступить в серьезную борьбу с гибельными условиями. Животных спасает инстинкт, предчувствие, заставляющее бежать перед начинающимся наводнением или пожаром. Человечество должен спасти разум — может быть, тот же спящий теперь инстинкт жизни, более высокий, чем у животных. Я не думаю, что этот разум проснется под внушениями науки, литературы, искусств. Эти внушения сами — продукт возникшего уже разума, и не всегда самый свежий. Чаще всего голос науки и искусств скован преданиями, наслоение которых постепенно до того усиливает раз принятое мнение, что с ним не в состоянии бороться более свежая мысль. Как ни велики подвиги умственного творчества в нашем веке, все же не отсюда, не из книг нам явится откровение. Мне кажется, спасительный переворот, если суждено нам пережить его, произойдет — как всегда — таинственно и незримо, в глубине душ, подобно зреющему плоду. После страстного возбуждения этого века, столь увлекательного, может быть, вдруг захочется покоя. То, что казалось смертью заживо, покажется блаженством. После воспаленной жадности — все эти несметные богатства покажутся скучными, роскошь — суетною, победа над ближними — неблагородною. Что-то изменится, как в природе в дни солнцеповорота, и души человеческие потянутся к иному миру, и радость “мира сего” покажется презренной. Почему не повториться движениям первых веков нашей эры? Конец XIX века во многом напоминает ту эпоху. Богатый, пышный, роскошный, кровожадный, исступленный мир может вдруг потерять свою прелесть, и снова людей живого духа потянет вон из городов, вон из толпы, к вечной тишине природы, к уединению, к свободе. Тогда среди развалин деревень, среди заглохших полей снова раздадутся счастливые молитвы вновь обретенному Отцу миров. Предчувствие такого возрождения ощущалось уже в конце нашего века. Может быть, XX век разовьет дальше это движение. Иного спасительного пути я не вижу.

Прощаясь с прекрасным и безумным веком, вспоминая с болью его ошибки и преступленья, — вспомним с благодарностью о тех великих, гений которых дает нашему веку бессмертие. Помянем в своем сердце бесчисленные безвестные существования, из которых каждое обнимало собою вечность. Помянем своих дедов и отцов, вынесших на своих плечах весь гнет столетия. Помянем свою ушедшую молодость с ее очарованьями и скажем: благословенна жизнь...

1900

ПРОДОЛЖЕНИЕ   >>>


ПРИМЕЧАНИЯ:

[ 1 ] Декабрь 1900 г. (Примеч. автора. — Ред.)

[ 2 ] Все против всех (лат.).

[ 3 ] Дело народа, дело публики (лат.).

[ 4 ] С помощью бронированного кулака (нем.).

[ 5 ] Простой народ (лат).


 RUS-SKY (Русское Небо) Последние изменения: 01.10.07