В. Острецов. Масонство, культура и русская
история.
Часть
третья
ВЕЛИКАЯ ЛОЖЬ РОМАНТИЗМА
ИЛЛЮЗИИ И МЕЧТЫ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
СЛОВО КРИТИКУ И КОММЕНТАРИЙ АВТОРА
Мы переживаем время, когда век просветительский еще не кончился, а век познания еще не наступил. Утилитаризм господствует во всем, и слова народника Михайловского о том, что “человек шире истины”, имеют основание быть применимы и к нашей действительности. Пытаемся разобраться во лжи, не выходя за пределы этой лжи. Как коза, привязанная веревкой к колышку, ходит вокруг него, так и мы ходим в круге идей материализма, отрицая или “очищая” марксизм. Когда пафос “пользы” заменяет бескорыстное служение истине, тогда сознание суживается, становится независимо от сознательно провозглашаемых целей.
Отношения государства и церкви — вот центральный путь всей русской истории и культуры. От того, как эти отношения преломлялись в сердцах людей, зависело и их участие в делах политических, культурного строительства и хозяйственного делания. Ведь и сегодня мы переживаем кризис именно теократической идеи создания на земле Священного царства справедливости и порядка, но только без Бога, усилиями одного своего разума и по своей воле. И этот кризис есть кризис сознания, кризис обнаруженной неправды в самой идее построить Вавилонскую башню до самого неба и свести небо на землю. Кризис же религиозный, как известно, может быть преодолен лишь религиозными же средствами. Горькие испытания, выпавшие на нашу долю, есть лишь лекарство, чтобы образумить безумцев и привести их в состояние трезвости духовной, вернуть их из мира фантазии в мир реальный, перед величием которого нужно отречься от своего кичливого ума. Но, судя по всему, на пути к смирению нас ждут еще тяжелые испытания. Когда волна мечтательного романтизма, горделивого желания “стать самим как боги”, наконец, схлынет, она оставит на дне ил самых подлых, корыстных расчетов, карьеристского цинизма, трусости и страха за свою шкуру, то есть, всего того, что на самом деле питает революционный романтизм и в помощь чему придается вся фантастическая мощь искусства, в том числе и литературы. Романтизм же революционен по самой своей сути.
Сегодня много говорят о тоталитарном режиме, но всегда следует иметь в виду, что тоталитарный режим — это лишь свойство теократии. В связи с этим нельзя не отметить еще одного момента. Теократическое устройство, при котором вся власть принадлежит жрецам и все, что есть в государстве, принадлежит Ордену жрецов — строителей храма новой общности на земле, — намного древней марксизма, и потому последний, собственно говоря, лишь случайно привязан к нему.
В конце концов, об основателе идеи Царства князя мира сего на земле можно прочитать в Новом Завете. Инфернальный аспект такого царства, красочно описанного еще у Платона, мы теперь знаем не по книгам. Но война, которую ведет Орден строителей со своим народом, умерщвляя и разлагая его, возможна только потому, что сознание этого народа, его ум, душа и сердце находятся в состоянии глубокого разложения, внешний человек явно доминирует над внутренним, призраки и фантазии ума и сердца, пораженного гедонизмом, заслоняют реальность подлинного Бытия. Невольно вспоминаются слова Василия Великого: “Воображения и мысленные построения, как стеною, окружают помраченную душу, так что она силы не имеет взирать на истину, но все еще держится зерцала и гадания” (Добротолюбие, т. 5, с.414).
Не каждый ясно представляет себе, что тоталитарный режим, теократия, власть невежественных во всех сферах жрецов, поучающих и управляющих народом, распоряжающихся всем им созданным, может быть осуществляема только за счет идеологии. Идеология — это то, что подменяет религию и служит ее обратным отражением. Весь смысл идеологии заключается в ее призванности оправдать незаконную власть и придать ей видимость законности, оправдать и объяснить категориями необходимости власть меньшинства, пришедшего в результате завоевания, над большинством. Не знающие ни сельского хозяйства, не знающие ни науки, ни истории, они в то же время знают сразу и все, они имеют в руках великую науку. Эти эклектичные священные знания в масонских ложах так и именовали: Наукой Строителей.
По духу и смыслу принятой официальной идеологии марксизма, основным фактором всей общественной жизни является экономический. Он определяет все направления и специфику культуры, всю идеологию общества. Но именно наша страна, созданная идеологами по своим меркам и представлениям, вся построена на идее, которой подчинен и экономический строй страны. Таким образом, само существование нашей державы является наглядным опровержением основного постулата марксизма и свидетельствует как раз на нашем примере о всесилии идеализма, правда, в самой худшей его форме — субъективного идеализма: попав в голову прожектерам, этот идеализм ломает и корежит страну по проекту “счастливого будущего” и самоценности идеи “социализма” или “демократии”, что одно и то же.
Этот момент несоответствия по основному пункту официальной идеологии с практикой и теорией страны — один из тех парадоксов, с которыми не может справиться ум “маленького человека”, тех парадоксов, которые порождают у него чувство пассивности и раздражения.
Все эти факты так или иначе формируют сознание и психологию “маленького” человека. Значение “массовой культуры” в таких условиях огромно. Она имеет свои характерные черты, приспособленные к традиционным ценностям народа. Здесь и глава государства, блюститель “общей” пользы, защитник “маленьких людей” от сильных и могущественных чиновников. Здесь и пиетический пафос: хоть бедный, да честный, и стыд перед деньгами — “так все сделаю”, “самое главное, чтоб по совести”, которые являются скрытыми укорами “капиталистическому корыстолюбию”. Этот пафос бескорыстия, этот общий тон моральности, заменяющий экономические законы, этот благочестивый пиетизм очень характерен именно для теократического общества и еще раз самым откровенным образом отрицает самые основы марксизма с его “экономическим базисом”.
Среди других специфических черт масс-культуры, в том числе и художественной литературы, — “извращение на местах линии центра” и предполагаемая непогрешимость некоего мистического начала, именуемого “партией”, но независимого от эмпирического состава реальной организации партии и от ее деяний. Излюбленной темой для кино и литературы становится борьба “правильного” жреца — какого-нибудь секретаря районного комитета — с неправильными жрецами и в конце концов его победа. Эта победа обусловливается лучом света из Кремля. Иногда это может быть и “рядовой” труженик, маленький человек, но всегда торжество правды связано с достижением того мистического ядра “партии”, из которого исходит свет.
Для общего тона жизни жителей Империи характерно и ожидание “обновления” от нового “императора”, и предполагаемый “золотой век”, и “борьба с бюрократией”, от которой все зло и к которой сама “партия” не относится.
Но главным, все-таки, что определяет общее мироощущение каждого подданного, — это ощущение своей зависимости от вышестоящих лиц, чувство своего бессилия что-либо понять и изменить в своей судьбе радикально. В этих условиях основное свойство “массовой культуры” — ее компенсаторность. Такую же роль играет и русская классическая литература. Читатель уходит от скучной регламентированной повседневности в тот мир, где люди живут “красиво”, где они живут богато, где балы сменяют один другой, где герои говорят изысканно и где люди живут в тихих и просторных особняках, они влюбляются так возвышенно и красиво. Каждый сам себе хозяин, нет ни парткомов, ни колхозов, ни НКВД. По существу, читатель переносится как бы в тот “золотой век”, в котором он и хотел бы жить.
Я, помню, еще в юности смотрел фильм “Евгении Онегин”, и после сеанса я услышал, как один генерал говорил другому: “Что скрывать, мы все хотели бы жить вот так”.
Если для тоталитарного режима нужна водка, наркотики, спаивание, то также нужна и эта литература, в которой человек исчерпывает себя в своих фантазиях.
Мир иллюзий подменяет собой мир реальный и оказывает наркотическое действие на человека. Чем более гениально произведение, тем более оно поглощает человека, тем оно притягательнее и правдоподобнее. Человек насыщается чужими образами и мыслями, гениальными сравнениями и аллегориями, тонкими извивами чужого ума, но собственный его творческий лик затуманивается, язык упрощается и переходит в зону пассивного, мысль отучается от самостоятельной работы, глаз перестает видеть, и ум ищет Цитаты к подходящему случаю, даже к описанию природы.
Громадная лукавая сила великого фальсификатора создает утопию и утверждает идеологический спекулятивный “материализм”, веру в плоть как единственную реальность и ценность.
Много книг, много преклонения перед гуманизмом “великих” и “гениальных”, но вражда человека к человеку растет. Гуманизм всегда оборачивается любовью только к себе. Космофилия всегда ведет к враждебности, уподобляет человека демону, делает человека “сыном ночи” (I Фес.5.5). Под воздействием искусства, особенно кино и литературы, из мирскости и плотскости возникает своеобразное опьянение миром. Жизнь превращается в сладостный сон, полный ночных обманов и прельщении. Опьяненный таким образом человек не видит опасности, стоящей перед ним. Космофилия и стала той ловушкой, в которую попал наш народ, отрекшийся от реального бытия, от мира не выдуманного, но мира Божьего.
В фантастическом мире человек замещает самого Бога, сам становится Богом, ибо свободно творит в грезах свой мир. В этом представлении себя равным Богу — источник всех человеческих грехов и падений.
Не сегодня было замечено, что главный стержень литературы, как и вообще искусства, есть требование эстетики. Литература эстетизирует человеческое страдание и тем самым снимает напряженность морального чувства, требующего от человека реального дела. Этика изживается в эстетике. Вся реальность видится писателем, одержимым своим делом, в словах, которые в своем сложении отвечали бы принципу красоты мысли и яркости образа. Дело превращается в переживание образов.
То, что в реальной действительности мыслится возможным, но практически неосуществимым, в литературе становится должным. Здесь можно сказать правду начальству, уехать в деревню, победить косную и развращенную бюрократию и в конце концов получить заслуженную награду. Так читатель компенсирует свое несовершенство, свою забитость и ничтожество, отождествляя себя с героем романа или повести. Это иллюзорное оправдание “маленького человека”.
Характерно, насколько настроению “маленького человека” отвечает иллюзорная возможность героя добиться высокого положения в бюрократическом аппарате путем борьбы за правду, побеждая злодеев. Таким образом, выстраивается несколько рядов различных литератур от классической литературы прошлого века до сегодняшней. Литература прошлого погружает человека в “золотой век”, тонкую эротику, чувственность, дает ему ощущение независимости и уверенности в себе, она обладает тонкой эстетической прелестью. Современная же литература построена по типу лубочных сказок и дает возможность изжить .чувство реального раздражения несправедливостью, господствующей в обществе, вселяет иллюзию господства правды и в конечном счете оправдывает двойственность положения маленького человека Империи Ордена строителей. Но вся эта литература служит к утверждению человека внешнего, развивает в нем силы падшей природы и делает его податливым к реальным неправдам, привязывает его к интересам временным, заставляет его служить режиму. Интересы горние, заставляющие человека во имя любви Божией любить ближнего и положить свою душу за други своя, ему неизвестны. Человек выпадает не только из центра всего тварного Бытия, но выпадает и из самой истории. Отсюда такой страстный порыв у творцов теократической социальной утопии остановить время, стереть все, что напоминает историю, а, следовательно, и саму культуру, которая вне непрерывности традиции не существует.
Хорошо известно, что в обществах религиозных значение художественной литературы крайне незначительно, а возрастание интереса к ней знаменует собой падение религиозности. Так было и в нашем обществе. Но этот феномен был глубоко понятен многим писателям. Об этом писал много правильного и сам Л. Толстой, когда вдохновенные порывы писательства сменялись взором внутрь себя. Такие же муки, как мы знаем, переживал и Гоголь, неоднократно отрекавшийся от написанного им. Я имею в виду следующее. Религиозная литература дает нам образцы поведения (как, скажем, житийная) и говорит нам, какими мы должны быть на весах пользы, что весит больше и что меньше, — исключительно в видах спасения души.
Весь же утилитаризм этики, которым пронизана литература, насквозь оценочный, моралистичный и узко догматичный. Нигилисты и их идеологи, такие, как Чернышевский, Зайцев и другие, не спорили — они обвиняли и травили. Но удивительное дело, этот “утилитаризм” ничего общего не имел с усидчивым общеполезным трудом, с реальными повседневными заботами. Даже артели, куда сходились мужчины и женщины, где рождались дети, неизвестно от какого отца, и то были не столько трудовыми коллективами, сколько демонстрацией “раскованной плоти” — новой религии со старыми корнями. Этот утилитаризм был лишь одной из вульгарных форм того же романтизма, где на первый план был выдвинут социально-административный идеал. Эта бесконечная оценочная работа утилитаризма в конечном счете была проводима в “интересах человечества”, но не всего, а только прогрессивного, которое останется жить после истребления отсталой части населения. На первый план вскоре вышло не счастье человечества, а интересы Революции.
Циркуль, которым измерялись “интересы Революции”, и кровавый серп — знак того, что можно приступать к кровавой жатве, и молоток — символ послушания начальству, — вошли по праву в символику нашей страны. Каждый шаг человека измерялся в этом обществе, организованном по плану “красоты”; при необходимости этот нежный колосок срезался. И весь народ должен был послушно следовать удару молоточка и безропотно слушать повеления его владельца. Владельцем почему-то оказался по преимуществу еврей.
И спросим теперь, когда нам так хочется освободиться от смертоносного дыхания теократической идеологии, какова роль искусства в системе идеологии и особенно художественной литературы. Немногие из нас осознают, что психология большинства из нас есть прямая поддержка всему строю той каторжной тюрьмы, которой стала наша страна. Комплекс “большевистской совдепии”, а теперь еврейской “демократии”, поразил все мироощущение народного сознания. Чтобы осознать степень своей пораженности разлагающим влиянием идеологии, нужно уже исповедовать другие ценности, уже реально стоять на другой земле и видеть воочию другое небо. Сколько бы мы ни обвиняли режим, сколько бы мы ни узнавали нового о преступных его деяниях, режим не сменится.
В нашей жизни искусства вообще, а искусство слова тем более, занимают столь громадное место, что даже ставить вопрос о месте художественной литературы в системе идеологии кажется несколько необычным. Между тем ясно, что это место существует, и оно очень видное. В то время, как церковь претерпевала в своем историческом и эмпирическом составе глубокие потрясения, когда вся религиозная литература сжигалась и даже Библии до недавнего времени не пропускались через таможню для ввоза в страну, когда вся историческая литература уничтожалась по специальному приказу из Кремля по всей территории страны, классическая русская литература стала предметом “заботы партии и правительства” и была введена для обязательного изучения в школах. Барельефы Пушкина и Толстого, Чехова, Гоголя, Лермонтова и Некрасова до сих пор украшают фасады наших школ наряду с циркулями, угольниками и изображением открытой книги — Торы — и молоточком. Царствует религия “чисто человеческого” начала.
Еще первые теоретики романтизма утверждали, что искусство выше реальности, а художник — это пророк и демиург. Весь мир, созданный воображением писателя, — мир поэтический. И далее провозглашалось: “...какая нужда стихотворцам до истины! Они хотят веселить наше воображение приятными мечтами, нас забавлять, привлекать и трогать! И если стихотворец успел прикрыть противоречие, дал вымыслу наружность справедливого искусством... то он в совершенстве исполнил предписанное законами его искусства; и если во многом погрешил он противу здравой логики, то без сомнения не сделал ни одной ошибки как стихотворец”. (В. А. Жуковский, “О нравственной пользе поэзии”. “Вестник Европы”, 1809, № 3, с. 161.)
Этот принцип правдоподобия сохранит свое значение для всех этапов литературы. Термины литературоведов всегда условны, и “реализм” лишь прикрывает своими средствами, точностью бытописания и психологизма, все тот же выдуманный мир: подобие выдается за правду, литература подменяет жизнь. Очень опасная иллюзия: сама жизнь, ее дела и трагедии, слезы и падения — становится литературой. Провозглашается и другой принцип: литература выше нравственности, она должна действовать “на одни эстетические силы души”. Высшим званием становится звание поэта. Романист — это поэт, мыслитель — поэт, повести и романы — это поэмы. Вспомним, что и “Мертвые души” Гоголь назвал поэмой, а “Евгений Онегин” — это “роман в стихах”. Поэт, писатель — это Демиург алхимиков и масонов. Великий Мастер и Архитектор своего выдуманного мира.
Погружение в мечтательный мир литературы неизбежно вызывает у своих почитателей уныние и неприятие действительности. И вовсе не потому, что действительность плоха и что-то в ней не устраивает. Действительность плоха именно потому, что она реальна, громадна и обладает принудительностью воздействия на человека, требует смиренного и уважительного к себе отношения, смирения в познании и терпения в труде, признания себя лишь песчинкой в громадном Мире, которой будет дано лишь то, что она заслужила своим трудом и молитвой.
Не случайно то, что именно в тех кругах, где литературные интересы становятся преобладающими, возникает такое удручающее расхождение между словом и делом, возникает двоедушие и двоеверие, духовная ущербность, некрасивые дела прикрываются фонтаном красивых слов о правде и любви. Именно через приобщение к миру атеистическому (не на словах, а на деле), миру плотскому, культуре внешнего человека, страстного и фантазирующего, через раздвоение между делом и словом и появляется “новая порода” — интеллигент. Достаточно человеку путем сурового самоотречения войти в мир духовный, мир богооткровенной религии, как он становится “слишком прямым”, “слишком фанатичным”, “жестоким”, “прямолинейным” и “узколобым”, хотя и образованным, но “не так”.
Гуманная культура, воспитываемая литературой, и привела к невероятно поверхностному взгляду на духовные истины, а вернее, просто к их игнорированию. Если спросить, какие идеалы проповедует наша литература, то легко обнаружить, что ни один человек не назовет нам ничего конкретного и ясного. И все-таки идеалы в литературе есть, они заложены в самой ткани произведений. Литература наша русская многообразна и по тематике, и по стилю, и по сюжетам, и по охвату сторон русской души и общественной жизни. Но что-то общее в ней есть. Перво-наперво, что останавливает взгляд и обращает внимание, так это то, что в ней отсутствует реальность Церкви и религии. Уже отмечалось в нашей критике, что, скажем, в “Евгении Онегине” лишь однажды упомянута церковь, вскользь. А ведь в те времена жизнь каждого человека, даже самого отпетого вольтерьянца, была тесно связана с религией. Церковные праздники, крестины, отпевание усопших, венчание и дважды в день колокольный звон по всему пространству России. Новая мирская культура, и в первую очередь литература, рождалась именно как антитеза церковной жизни.
Удивительно, но из нашей литературы мы ничего не узнаем и о строителях Транссибирской железной дороги, по сей день крупнейшей в мире, созданной руками русских людей в такие сроки, которые нам и не снились. Чехов в это самое время совершил поездку на Сахалин, но у него не нашлось ни одной строки, чтобы воздать должное ее подвижникам. И это не случайно для мироощущения певцов “лишних” людей. Удивительное дело, что их ум не приковывал к себе ни созидательный ум крестьян, рабочих, ни дела благотворения, ни подвиги духовных отцов, окормлявших русскую землю. Безразличным взором они проводили по лицам людей просветленных, здоровых и сильных. Они посещали иногда святые обители, просили совета, прислушивались, но в их произведениях не увидим духовных реальностей.
Достоевский, ближе других подошедший к церковным вратам, остался, как известно, чужд мистической реальности Церкви. Он мечтал о “всечеловеке” и о бесконечном прогрессе культуры. Он видел грядущие ужасы теократической утопии, которые отчетливо в его время уже были видны не только гениальным писателям, но и самым едва грамотным дьячкам далеких погостов. Но духовная сила Православной Церкви осталась вне его зрения. Оттого так много в его творчестве тяжелого, нехорошего, и так далеко отступающего от православия, и так сильно отдающего сентиментальным гуманизмом времен александровских мистиков и пиетистов.
Итак, в нашей литературе исторические и религиозные реалии эпохи либо просто отсутствуют, либо искажены. Вся русская литература находится под знаком этого неопределенного гуманизма, под знаком романтизма. Несмотря на точность психологических переживаний героев, бытовые подробности, реализм ее чисто декоративный, внешний. У читателей Толстого, Пушкина и любого другого классика неизбежно складывается впечатление, что ни денежные расчеты, ни повседневные материальные нужды не были знакомы русским людям того времени. И, хотя упоминаний об этих нуждах немало, общее впечатление именно такое — возвышенное и прекрасное, как о некоем сплошном балу. И просвещение, и романтизм живут верой в скорое прекращение всякой истории, как блуждания духа в потемках материи у каббалистов-гностиков, в наступление золотого века — царства Астреи. Это царство святого царя и священнического сословия жрецов, призванных к осуществлению великих предначертаний Великого Мастера и Демиурга, Иеговы.
В эти темы самым тесным образом вплетается требование мистического благочестия — пиетизма — и признание всей предшествующей культуры как чего-то призрачного, тяжелого и мешающего осуществить светлые идеалы человечества. Весь этот комплекс идей получил развитие и в художественной литературе. Ожиданием светлого царства справедливости живут едва ли не все герои нашей литературы. Дыхание его сказывается на всем мироощущении их. Назывались и сроки — несколько десятилетий. Культура христианская, как ложь и обман, также проходит красной нитью через наши романы во имя утверждения культуры “гуманизма”. Отрицание ее объясняется моральными и социальными мотивами: она создана богачами для своих нужд и в ней нет справедливости.
В этих трех явлениях общественной жизни и литературы — Просвещении, Романтизме и Теократических утопиях социальной справедливости — сошлись все основные проблемы человеческого бытия. Все они были ориентированы на христианство и имели в виду его отрицание. Известно, что главным пунктом всех человеческих проблем является проблема добра и зла. В церковном учении эта проблема формулируется в точных понятиях и предлагает конкретные меры к победе над злом. Зло есть преслушание воли Божией. Эта Воля выражена в священном Писании и прежде всего в Евангелии. Испорченная природа человека, поврежденная грехопадением наших первых прародителей, не дает человеку никаких оснований на победу над злом своими собственными силами.
Церковь для того и существует, чтобы своими врачующими благодатными силами помогать человеку бороться со злом. Она предлагает человеку свои лечебные средства, иногда горькие, но всегда полезные, и имеет в виду последнюю судьбу человека, смерть и жизнь вечную его души. Где он окажется: одесную или ошую Христа, в вечном мраке или на райских пажитях — вот центральный вопрос всей человеческой жизни. Эту проблему полностью снял гуманизм, трактующий добро и зло как понятия относительные. Во всей системе гностико-кабалистического учения, лежащего в основе Масонской Науки, зло представляется просто как то, что доставляет человеку неудовольствие, а добро — наслаждение и радость. В конце концов в мире физическом, объективном ничто не соответствует этим понятиям. Мир создан лучшим из возможных миров. Масонство, представления которого так сильно повлияли на формирование мировоззрения русских образованных кругов, как, впрочем, и западных, грех, зло трактует как беспорядок, хаос, непорядок. Преодоление зла сводится поэтому к организации мира по “новому штату”. Весь мир представляется в масонстве, как и у гностиков-манихеев, как один организм.
В нем могут быть какие-то неполадки, но в мире все так создано Умом безличного бога, что эти неполадки легко устраняемы. В этих представлениях много литературного и художественно пластичного. Зло отличается от добра только расположением элементов. Никогда не было исторического момента воплощения Бога в человеческую плоть, и все написанное в Евангелии есть просто аллегория. Буквальный смысл — только для тупых невежд. И было бы ошибкой думать, что таково отношение только к Святому Писанию. Вся жизнь есть аллегория, вся она есть просто спектакль по заранее написанному сценарию. Все, что происходит в мире, происходит по причине, что не произойти не могло. Отсюда такой фатализм, отсюда такая телеологичность, какая присутствует и в историческом материализме с его пресловутой “закономерностью” исторического процесса. Все это учение сосредоточено в каббале.
Идеология приводит человека к той точке зрения, из которой видишь только то, что хочешь увидеть и что целиком содержится в догматах самой идеологии. Сам русский язык, его несравненное богатство говорит против всякого деспотизма, ибо деспотизм уплощает, обедняет культуру, и в ней ни ““Слово о полку Игореве” не родится, ни “Слово о благодати”, ни сам преподобный Сергий; в ней не будет ни битвы Куликовской, никакой культуры, а тем более духовной, христианской, требующей свободы личности. Наши храмы, иконы, вся литургика, все жития святых — это победная песнь свободного человеческого духа. Напрасно ломают голову идеологизированные наши публицисты и гуманитарии: как это так, — Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Крылов, Достоевский, Белинский, Баратынский, Веневитинов, и... вот, поди ж ты, Николай I, деспотия жуткая.
Как известно, ложь — это раздробленная истина. Две России, два Некрасова, десяток Пушкиных — один либерал, другой монархист, третий поэт и т. д. И все — недоумение. Но это во многом результат и воспитания догматического, вложенного в наше сознание школами и университетами “идейного” невежества, результат заинтересованных в нашем невежестве идеологов: оправдать наличную грязь, нищету, всеобщее рабство, страшный антинародный деспотизм государственной власти, перенеся все эти свойства из нашего настоящего в прошлое — их цель. На самом деле одна Россия, один Некрасов, один Пушкин, один Николай I, один русский народ.
Идеи утопизма в русском обществе формировались под влиянием гностико-каббалистических доктрин, исповедуемых в “первых объединениях” русской интеллигенции — масонских ложах, развернувших в полную меру свою деятельность в конце XVIII в. и сделавших своей главной операционной базой Москву, по преимуществу — ее университет.
Эзотерические идеи оказывали все большее и большее влияние на формирование наиболее представительной части общества, определяющей фон городской культуры, ее общие понятия, принципы и представления, всей той системы мышления, в которой осмысливался мир и его ценности. Масонские ложи вовлекали в русло своей деятельности тысячи людей: чиновников, помещиков, аристократические фамилии, мещан, офицеров, литераторов, художников, философов и ученых.
Московские “братья” Розового посвящения, в степени теоретического градуса Соломоновых наук, приступили к деятельности литературной и просветительской в 1780-х годах, имея задачу: “довести до внутреннего сознания слушателей (и читателей) ту мистическую литературу, которая изготовлялась в Москве руководящими братьями, а им, конечно, присылалась из Берлина” (Вернадский Г. В. “Русское масонство в царствование Екатерины II”. IIт. 1917 г., с.133). Эти братья упивались мистикой власти, которую они, “священники внутренней церкви”, должны были взять в свои руки в ближайшем будущем, как им казалось, то есть с приходом к власти “святого” царя Павла I; они, как и все масоны мира, были приверженцами “высокого государства”, мыслили себя как самую первую эманацию талмудического безликого бога деистов и пантеистов, Эн-Софа, как посредников между небом и землей, считали себя “высокой церковью”, “долженствующей направлять из малого кружка всю духовную и материальную жизнь страны” (Вернадский, ук. соч., с.221).
Но они, по существу, не обладали, как и любая недобрая сила, никакой творческой мощью, и могли лишь приноравливаться, маскироваться под творческое, сильное, самобытное начало.
Русское общество в момент появления в его среде интереса к художественной литературе (конец XVIII — начало XIX в.) было расколото в идейно-культурном и религиозном отношении самым диаметральным образом. Рядом с образцами высокого христианского благочестия и аскетизма соседствовало вольтерьянское зубоскальство, циничный нигилизм и религиозное безразличие. Причем раскол проходил в одной семьи, разделяя зачастую родственников на два непримиримых лагеря. Наша художественная литература практически никак не отразила эту трагическую для судьбы русского народа реальность. И это кажется странным. На протяжении нескольких поколений, более столетия, внутри каждой дворянской и разночинной семьи шла эта напряженная борьба между христианством и иудо-масонством, затрагивая судьбу, так или иначе, каждого русского человека из образованного общества. В сущности, весь колорит русской жизни ХГХ и начала XX в. определялся этой скрытой, подспудной борьбой. Но писатель был бессилен показать эту проблему, так как его талант кончался тем, где начиналась область церковной жизни.
Христианские представления, ценности вторгались в жизнь и мещан, и верхних слоев образованного общества. Большинство дворянских родов, щедро отдавая дань масонским ложам, имели в то же время, как правило, среди своих членов и монахов, и церковных подвижников.
Нередко, под влиянием тех или иных потрясений, в вольнодуме совершался резкий перелом, и он либо уходил в монастырь, либо отдавал все деньги на строительство храма, или монастыря, или богадельни. Великосветская Анна Орлова, верная помощница архимандрита Фотия, настоятеля Юрьевского монастыря, как и княгиня С. С. Мещерская, не была исключением, а скорее правилом.
Александра Сергеевна Шулепникова родилась в 1787 г., в 1809 г. она вышла замуж за генерала Готовцева. Вскоре после свадьбы генерал отправился на войну и в том же 1809 г. он был смертельно ранен. После смерти своего ребенка в том же году Александра Сергеевна, лично известная Государю и Императрице, оставила навсегда свою усадьбу и ушла в Горицкий монастырь. Ее одеянием стало платье из грубого холста, новины, выростковые башмаки, так что когда горничная ее увидела в этой одежде, то заплакала. Александра Сергеевна Готовцева стала матерью Феофанией 16 сентября 1818 г., примерно тогда, когда Татьяна Ларина писала письмо Онегину.
Для матери Феофании начался путь прискорбный, тяжелый — путь смирения, отречения от своей воли, путь понуждения, путь монашеского воспитания. Этот путь мать Феофания прошла вполне и без всяких колебаний. Вскоре к ней присоединилась другая превосходительная дама — ее родная сестра Анна Сергеевна, ставшая матерью Маврикией. Вскоре к ним в монастырь пришла и приняла постриг воспитанница графини Анны Орловой-Чесменской Мария Крымова. Пришло время, и им было указано явиться в Петербург и здесь своими руками восстановить женский монастырь. Доходов не было, на каждую сестру казна отпускала 20 рублей ассигнациями в год, то есть примерно по 1 рублю серебром в месяц. Это были голод и нищета. Сестры просили милостыню, учились ремеслам, сами замешивали раствор, учились иконописи, копали землю под фундамент. В 4 часа они были уже на ногах: день начинался и заканчивался длительной службой. 70 сестер воздвигали новый монастырь — Санкт-Петербургский женский, самый крупный в городе. 3 ноября 1849 г., в то время, когда по России начинают гулять коммунистические призраки, а видные литераторы грезят фаланстерами Фурье и начинают слагать песни, как они разрушат до основания все и вся, в присутствии Государя совершилась закладка монастыря, на пустыре, в болоте. Безвозмездно, зная, что у монастыря нет денег, свои деньги предложил лесопромышленник Громов.
Первое, что сделали, так это прокопали осушительный канал, распланировали сад, который еще при жизни матери Феофании уже давал плоды. Иконы, роспись стен и облачения — все было устроено сестрами. За время строительства было подготовлено 12 прекрасных живописиц под руководством опытного художника. Золотошвейки изготовляли облачения и пелены. В июне монастырь был окружен каменной оградой и был выстроен дом для духовенства, освящена (27 июня) церковь во имя Афонской иконы Богоматери “Отрада и Утешение”. Денег на строительство не хватало. Один помещик, после того как мать Феофания по его просьбе помолилась за него и дела его поправились, дал 10 тысяч, бедный народ приходил с рублями и копейками. Подрядчик Кононов стал настоящим благодетелем: он постоянно уступал со счетов, и без того скромных, и сам делал пожертвования в то самое время, когда, по мысли Маркса и Прудона, любой капиталист есть жулик, вор и кровопийца.
Помощь приходила с самых разных сторон. Как-то проезжал мимо какой-то неизвестный помещик и зашел в обитель. Вызвав игуменью, он подал в конверте сумму денег, как раз необходимую на кладку печей, которая была перед тем оставлена по отсутствию средств. Миряне доставляли из-за границы кисти, краски, и в два года пять иконостасов были расписаны и истрачено всего 2 тысячи, вместо предложенных 10. Утварь, лампады и паникадила, хоругви — все было пожертвовано благотворителями. В то самое время, когда недобрые силы в стране уже вели подготовку к студенческим беспорядкам, а пропаганда Чернышевского внушала, что коммунизм есть счастье, а религия ложь и обман, что семья — это смешно, великим постом 1861 г. величественный пятиглавый собор был завершен трудами матери Феофании. Из этого монастыря стали выходить первые дешевые и хорошо написанные иконы. Бывшая великосветская дама, она жила в величайшем стеснении, трудах и молитвах.
Почему я так подробно описал жизнь современниц Пушкина и Лермонтова и их героев и героинь? Потому, что жизнь таких, как мать Феофания, осталась за пределами художественной литературы. Можно было бы при желании назвать тысячи имен подобных этой игуменье, современнице Лариных и княжны Мери. Русская литература породила целое сонмище людей “лишних”, жаждущих настоящего дела, а дело было между тем в их собственной пустоте. Но спросим себя: что узнают наши школьники о России из изучения русской литературы? Ответ будет самый печальный. И удивительное дело: в то время, когда литература доносит до нас жалобные вздохи крестьян, описывает нищету и бедность, изобразительное искусство своими гравюрами, живописными полотнами представляет нам Россию сытую, лица довольные, благодушные и веселые. Какое неповторимое удовольствие испытываешь, глядя на цветные полотна, изображающие деревни или Москву XVIII и XIX столетий.
Мемуары и статистические сборники представляют нам страну нашу решительно не похожей на тот ее образ, что создан усилиями великих литераторов. И тогда не закономерно ли сказать себе, а реалистично ли это “реалистическое искусство” классической литературы? А не есть ли это все та же страна Утопия с сонмищем пустых “лишних” людей, которые не знают, чем занять себя, и которых писатели наши сделали главными представителями России.
Еще один пример из реальной жизни, на этот раз из жизни русских крепостных крестьян.
В селе Тарутино, что от Москвы примерно в 90 километрах, стоит самый большой памятник победе русскому оружию в войне с Наполеоном. Памятник производит громадное впечатление: на насыпи, обложенной камнем, гранитный постамент, на котором находится высоченная чугунная колонна, и на этой колонне сидит, разведя крылья, бронзовый позолоченный орел; сидит, как помнится, на шаре, по которому проходит лента со знаками Зодиака, также хорошо видными. На самой черной чугунной колонне, в духе того времени, бронзовые доспехи, тоже позолоченные. Общая высота памятника примерно с десятиэтажный дом — около 32 метров. Когда-то на постаменте имелась гранитная табличка, из которой можно было узнать, кто и на какие деньги воздвиг этот памятник. Уже в относительно недавние времена эту табличку, как водится, “ликвидировали”. Так вот... За точность цифр не поручусь, так как пишу по памяти, но расхождение будет небольшим.
Этот памятник был поставлен на деньги крепостных крестьян села Тарутино, принадлежавшего графу Румянцеву, одному из сыновей известного фельдмаршала. Из таблички и документов, которые имеются в маленьком музейчике в том селе возле памятника, узнаем, что дворов в этом селе было 216. Что крестьяне вызывали архитектора из Парижа, и, что памятник им обошелся в 60 тысяч рублей, что одновременно крестьяне выкупились на волю, а еще заплатили графу где-то около 40 тысяч. Но и это не все. Они одновременно заплатили все долги графа. Это тоже около 20-30 тысяч. Источник дохода крестьян, видимо, главный: женщины в селе занимались шитьем золотыми нитками, то есть были золотошвеями.
Если теперь представить, сколько денег имелось в каждой семье, то придется как-то капитально изменить в себе представление о русском крестьянине, под гнетом крепостничества ставшем миллионером. Я не говорю уже о том, насколько высоко должно было быть сознание этих крепостных крестьян, понимание ими своего патриотического долга, если они по добровольному почину решили воздвигнуть такой памятник. И ведь не просто памятник, а такой громадный, что больше него и нет из посвященных разгрому французов в войне 1812 года. Пусть кто-нибудь попытается перенести эти реалии на нашу жизнь. И постановку памятника, пусть даже государством, и сумму денег, в которую подобный памятник мог нам обойтись, и способность на осуществление этого дела нынешнего какого-нибудь богатого села, и возможность самого наличия такого самосознания и гордости за свою державу и многое, многое другое.
Митрополит Филарет, человек крайне осторожный и крайне нелюбимый властями и самим Николаем I, и не очень любимый и Александром II, с горестью предвидя тяжкие испытания, которые грядут и повергнут страну в тяжелую смуту, сурово писал: “Несчастие нашего времени то, что количество погрешностей и неосторожностей, накопленное не одним уже веком, едва ли не превышает силы и средства исправления”. Он писал это в то время, когда пропаганда социалистических разрушительных идей в подцензурной печати стала обычным делом. Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Зайцев, Благосветлов и прочие обвиняли все общество и христианскую культуру во лжи и звали к топору.
Убийство Александра II лишь на короткое время заставило либералов задуматься о будущем страны. Но В. Соловьев, Лев Толстой проявили именно этот синдром “иудушки”: они не нашли ничего лучшего, как просить помиловать убийц. Ни слова осуждения не нашлось у них в адрес террористов и самого террора. Слепотствуюшие гуманисты проявили удивительное безразличие к судьбам русского народа. Они писали, что этим прощением новый царь станет на недосягаемую нравственную высоту и докажет всем, что он святой царь. А в это время убийцы уже готовились в России поточным методом. Через 37 лет страна погрузится в кровавую бойню.
Поразительно, что и потом, когда террористические акты стали массовыми, людей убивали и убивали всякого рода проектисты, во имя той красоты в будущем, которая спасет мир, писатели ни разу не высказали публично свое порицание этим кровопролитиям. А ведь только от 1905 до 1907 гг. бомбами, револьверами и кинжалами было убито около 56 тысяч человек. По поводу спровоцированного и надуманного антисемитизма, это когда едва ли не весь корпус адвокатуры по всей стране был в руках евреев, как и крупнейшие банки и прочее и прочее, эти писатели нашли время и силы выразить свой протест. По поводу убийств еврейскими террористами невинных русских людей не нашли в себе силы выразить протест в Думе и либеральные профессора-кадеты. “Синдром Иудушки” более чем характерен для всего того неопределенного гуманизма, который шел со страниц либеральной печати и был вложен в само мировосприятие людей, воспитанных на романтизме и мечтательном мистицизме масонских лож и их пропаганде.
Не следует забывать, что все наши писатели находились под сильным влиянием масонской мистической литературы. Труды Сен-Мартена, Баадера, Фенелона, Гюйона, Штиллинга и других были излюбленным и обязательным чтением всей нашей интеллигенции XIX века. Тот же В. Соловьев был, как известно, социалистом, атеистом, убежденным дарвинистом. Он усиленно изучал гностику, каббалу, считал Валентина крупнейшим философом, увлекся Шеллингом, Шопенгауэром, Гартманом. В конце своей недолгой жизни занимался вызыванием духов умерших, верчением столов, предавался занятиям черной магией. Русскую церковь не любил, никогда в нее не ходил, а его выражения по поводу Церкви были всегда оскорбительны. Но о Церкви писать любил, мечтая о единой всемирной религии.
Вопрос, какую церковь он имел в виду. Особенно если учесть, что христологии у него, можно сказать, нет. Личности Христа он не видел, не чувствовал. Он прошел мимо мистических святынь Церкви. Мистика света Фаворского осталась вне его кругозора. Потому так осторожно и относились великие отцы и аскеты Церкви к философии и богословию, что эти предметы не требовали от человека никакой веры положительной. Митр. Исайя Копинский (XVII в.) писал по этому поводу: “Ин бо есть разум мира сего, ин же духовен. Духовного бо разума от Пресвятого Духа учишася вси святии и просветишася яко солнце в мире. Днесь же не от Духа Свята, но от Аристотеля, Цицерона, Платона и прочих языческих любомудрецов разума учатся. Сего ради до конца ослепеша лжею и прельстишася от пути правого в разуме. Святии заповедей Христовых и умного делания учишася, сии же точию словес и глаголаний учатся, внутрь души мрак и тьма, на язытце ж вся им премудрость”. Вот этот мрак в душе и премудрость “на язытце” и есть постоянное обвинение интеллигенции в ее двоедушии и болтливости.
Нельзя не упомянуть еще об одном мощном факторе воздействия на идейный строй нашей литературы и общественного сознания, влияния, также идущего от теории и практики масонских лож. Это только здесь и имеющая свое право на жизнь проблема героя, несущего свет и знания, и народа, толпы, погруженной “во тьму нелепостей и предрассудков”. Придуманный эзотеризм истории масонских лож именно в ключе “героев и толпы” излагал все события истории от Адама до наших дней. Революционные Прометеи, Озирисы, Будды, надуманные Моисеи и Орфеи, отдающие свои жизни за правое дело и убиваемые закостенелыми в невежестве князьями и жрецами, переползли в проблематику и сюжеты романов и в теорию социалистического делания и строительства. Красавец-разбойник, а затем босяк Горького довели с. грану до мысли, что труд — это низко, что плата за труд — это постыдное корыстолюбие, и благородное безделье — это единственное достойное подлинного человека занятие. Балы... Болконские, Онегины, Печорины, Левины — все создавало настроение мечтательных грез и сладких фантазий, рождающем представление о себе, как стоящем над “толпой”.
Казалось бы, романы Достоевского могли бы остановить безумное увлечение анархическими идеями. Можно было бы ожидать, что люди разумные схватятся за голову и спросят, в какое болото ведут их параноики, одержимые идеей скроить жизнь по улучшенным штатам. Ничуть не бывало". Идеи вселенских ценностей, которые выше реального русского человека, идеи того мечтательного гуманизма, “розового христианства”, по справедливому замечанию Леонтьева, все это обессиливало убедительность его сочинений, делало их смутными в идейном смысле.
Христианство Достоевского — это христианство по имени, то, о котором любили трактовать “братья”-просветители — Лессинг, Мендельсон, Гердер и прочие. Сентиментальные “добродетели” задают главный тон всем произведениям писателя. Уродливые для любого христианина картины, например, покаяние перед народом Раскольникова, невольно ставят вопрос, а знал ли писатель о духовной практике Церкви. Описания душевных расколов, болезненных проявлений психики, убийств, исповеди совратителей малолетних девочек — все это может казаться кому-то глубоким и по мысли, и по таланту описания порока и разложения, но каждому, кто знаком с религиозной практикой и теорией, ясно, что пользы душевной от таких писаний ждать нельзя. И не случайно — роман “Бесы” стал для многих первым шагом в революционную деятельность.
Конечно, такая оценка русской художественной литературы может показаться односторонней, и так это и есть на самом деле: взята в рассмотрение одна сторона — религиозная и реальная. В конечном счете, путь к катастрофе 1917 г., опустившей русский народ на самое дно истории, — это путь человеческой романтики, мечтательного пиетизма, через утверждение жизни вне реальности Церкви. Этот путь — в представлении об относительности добра и зла и замене этики религиозной, онтологической на эстетику, эстетизм. Это путь литературы, которая подспудно воспитывала читателей на неприятии настоящего как такового, именно потому, что оно настоящее, не выдуманное, и требует смирения многокичливого ума перед реальностью Мира Божьего, требует кропотливого труда, когда проще просто отрицать во имя “музыки мирового пожара”.
Возможно, по мере оживления церковной приходской деятельности, введения в преподавание Закона Божия для русских детей и приобщения к опыту Церкви, обожествление “великих и значительных” кончится само по себе. Мудрость святых отцов Церкви настолько велика, что кажется странным ее не знать, не знать и даже не предполагать, что существует христианская антропология, учение о человеке, о каждом его свойстве и качестве. Каждый, кто начинает усваивать эту мудрость, замечает, как мирские авторитеты скукоживаются, теряют свой блеск. Так когда-то произошло и с идолами всяких Аполлонов, Зевсов, Венер, Плутонов. Столетиями их украшали, к ним обращались за помощью, в их реальность и силу верили, как в гром небесный и солнце, и вдруг выяснилось, что все это было лишь обольщением бесов.
...В очень давние времена жил к востоку от Палестины праведный человек по имени Иов. Это был справедливый и добрый человек, который всегда старался угодить Богу. Господь наградил его за благочестие большими благами. Он имел многие сотни крупного рогатого скота. Утешала его большая и дружная семья: у него было семь сыновей и три дочери. Но дьявол позавидовал Иову.
По попущению Божьему все потерял Иов: жену, детей, богатство и само здоровье. В рубище, в грязи, больной, покрытый струпьями, сидел он у городских ворот. Прошло время, и Иов за верность его, за твердое упование на Спасителя был снова возведен в богатство и довольство, и снова у него была жена и было много детей.
В дни воспоминания о страданиях Иисуса Христа на Страстной седмице в церкви читается повествование из книги Иова. Трудно сказать, дошли ли мы до роковой черты или еще только приближаемся, но пример многострадального Иова поучителен.
1991 год.
ИЛЛЮЗИИ И МЕЧТЫ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Бурный XVII век, начавшись Смутой, закончился Смутой не менее тяжелой — Петровским якобинством и духовно-культурным пленением верхов России, их предательством национальных интересов русского народа.
Польско-шведская интервенция, казачье беспутство и разорение церквей закончилось, как известно, восстановлением по воле народа самодержавия, далее пошло отвоевывание своих Западных земель и присоединение Малороссии: была проделана громадная работа по кодификации государственных Законов и появление знаменитого Уложения 1648 г. В этом Уложении уже видно начало наступления государства, начала светского, внешнего и механического, на Церковь. Возникает дело патриарха Никона, оболганного и сосланного, но не сломленного. Появляются первые признаки раскола в народном духовном сознании: государство есть ложь, правда — в обряде. Страшным для народного сознания было не “дело” Никона, а дело царя Алексея, пошедшего за западниками-боярами и предъявившего права свои на святая святых — Церковь. Среди всех многоразличных деталей этого дела народная совесть и чутье не обманулись и выделили главное: государство вне Церкви — есть Антихристово царство.
На этот же век падают бесчисленные восстания, заговоры и войны. Запад входит в Москву окончательно и бесповоротно — кроме давнишней немецкой слободы при Алексее Михайловиче появляется Мещанская слобода, созданная выходцами из Западных краев Белой Руси. Московский книжный базар обильно пополняется трудами астрологов, мистиков и западных богословов. В числе наиболее почитаемых появляется Яков Бёме — виднейший идеолог Масонской Науки, крупнейший каббалист XVII в.
Петр оформил своей волей лишь то, что от него уже давно ждали верхи — боярство и канцелярщина, — он разрывает с Церковью и переносит всю полноту суверенитета на Левиафана Государство. Вследствие этого вся административно-канцелярская власть повисает в воздухе, становится беспочвенной, ибо ее законность, ее полномочия лежат только в Церкви и могут осуществляться только в согласии с Нею. Сам самодержец, становится законным государем только через таинство помазания. Разрыв с Православием автоматически означал, что власть ставит себя в положение незаконной, тиранической, чужеземной. Так чиновник в сознании крестьянина и будет до самого крушения самодержавной России восприниматься как фигура враждебная, иноземная, как “немец”.
Наш известный писатель, бывший эмигрант, как-то в беседе с французским журналистом сказал, что судьбу России решил выстрел Мордки Багрова, и, что, будь Столыпин еще несколько лет у власти, Россия была бы спасена. Увы, выстрел был сделан значительно раньше, и притом не раз и не два.
В сумерках бюрократических подземелий, в канцелярском дожде артикулов и регламентов появляется первая, еще неясно лепечущая на каком-то диком языке, смеси всех европейских, отечественная интеллигенция. Разорвав с христианской культурой, со всем ее мироощущением, ее психологией и ее личностными ценностями, бюрократическая верхушка увидела себя в полной пустоте и даже в безъязыкости. Все заново и все срочно. “Современный русский язык”... что же это за притча такая? А до современного? Был несовременный. Речь, видимо, идет о принципиальной смене всего установочного мышления. Новый язык должен был выразить самодостаточность человека, самоценность его ощущений и переживаний, в которых миру небесному и Промыслителю места не было. Горек оказался хлеб этой безблагодатной культуры.
С Петра и до наших дней происходит безудержная экспансия залежалого товара Западной атеистической культуры. Все усилия царской администрации были обращены на ввоз в страну западной литературы, создание переводческой школы, введение в преподавание иностранных языков, издание книг западных авторов на русском языке. Интеллигенция образуется на ниве комментаторства и переводов. И так — до наших дней. В начале XVIII в. читают Пуфендорфа и Гроция, затем французский рационализм, сам заимствованный у античных стоиков, затем пиетизм, Шеллинг и Гегель, а далее брошюры Прудона, идеи Сен-Симона и политэкономия Маркса, как логическое завершение безбытности, беспочвенности и полной нечувствительности к православной культуре своей страны. Эта книжная надуманная, искусственная культура интеллигентной бюрократии, а затем разночинной, с ее богатой обличительной, глубокой по психологическим прозрениям и философским мыслям литературой, вся лежит под знаком бесплодности и тупиковости, безысходности и бездуховности. Душевности много, много чувств и мыслей, но не духовности. Не случайно название духовной литературы закрепилось только за литературой религиозной.
Философский пантеизм стал вероисповедной формулой безбытной интеллигенции. Полное оправдание зла и даже просто нечувствительность к самой проблематике зла и добра и повышенное внимание к чувственным удовольствиям — такая философия вошла в плоть и кровь тогдашних образованных кругов русского общества. Каббалистические формулировки как-то нечувствительно входят в аксиологию русского интеллигента. Это ведь у него, пантеизма, на одном полюсе самый примитивный материализм с его животной чувственностью, а на другом — тонкая прелесть того же материализма, но только душевно-чувственная — мистицизм, пиетизм. Каббалистические озарения посещают европейскую культуру с раннего средневековья и получают свое полное оформление в эпоху Возрождения и Просвещения. Отныне добро и зло пустые понятия, выдуманные самими людьми, а есть только реальность пользы, утилитаризм. На место религиозно-церковного твердого начала ставится морализм. Но что есть мораль вне религии, вне Церкви? Опыт показывает, что мораль вне онтологии вырождается в софизм. Эта истина фундаментальная и бьет не в бровь, а в глаз всем прекраснодушным мечтателям, мечтающим, построить нравственность на атеистических началах.
Захваченная таким каббалистическим учением, как пантеизм, русская администрация на протяжении двух веков видела главную опасность для себя не в социалистах, не в революционерах, — которым, в общем-то, сочувствовала, если не в методе борьбы, то в идеях, — а в православной Церкви. При Петре устами Феофана Прокоповича Церковь была определена как потенциально враждебная государственной власти сила (см. “Правда воли монаршей”, “Духовный регламент”); затем, при Бироне, в ней видели уже просто врага и стремились всячески унизить русское духовенство. В конце концов волей монаршей создается замкнутое сословие священников и это сословие оттесняется на самое социальное дно. Нищий, полуголодный сельский батюшка, обремененный семьей, бесправный и запуганный — фигура отнюдь не выдуманная. Общественная деятельность служителям Церкви категорически запрещается со времен Петра. Лишь в 1821 г. появляется первый духовный журнал “Христианское чтение”, и то в первые годы — в духе масонской пропаганды “Сионского Вестника”. Духовная цензура внимательно следит, чтобы живой голос иерархов и архиереев Церкви не зазвучал бы в полный голос. Но, как говорится, свято место пусто не бывает.
Создавшийся духовный вакуум быстро заполняется “внутренней церковью” и уже к 70-м годам XVIII века масонское движение со своей Наукой охватило практически “весь тогдашний культурный слой, — система масонских лож своими побегами насквозь прорастает его” (о. Г.Флоровский). В то время, как рационалисты Екатерининского времени вместе с самой императрицей, под предлогом борьбы с суевериями, накладывают запрет на литературную деятельность православных людей, масонская литературная деятельность, начав свой забег со времен Елизаветинских, в последующие десятилетия процветает. Отсюда же с 50-х годов XVIII столетия начинается и эпоха русской беллетристики.
В масонских документах ложа именуется еще школою-рассадником; а ложи внутреннего Ордена, наиболее сокровенного, именуются Университетом эзотерических и социальных наук. У масонства своя метафизика и своя аскеза. Эта метафизика — каббалистическая натурфилософия с магией и языческими обрядами, напоминающими кровавые таинства подземных богов — послужила основанием как сентиментализма, через раскрытие масонской формулы — “познай себя”, так и романтизма, оккультные начала которого никто не отрицает. Гностико-каббалистическая концепция враждебности духа и тела дала богатые плоды в общественно-политическом движении Европы и России. Не менее богатые плоды она дала и в литературном движении XIX и XX веков. Романтизм — это всегда разорванность и несводимость, это сплошные апории, и среди них главная — герой и толпа, просвещенные и профаны (цадики и невежи хасидизма из этого же ряда). И еще: с одной стороны искусственная и, следовательно, неполноценная культура, которой противостоит стихийная, “органическая”, бессознательная, народная. Эта натурфилософская концепция, идущая еще от стоиков и киников, легла в основу романтических построений славянофилов.
Именно в масонстве формируется русский интеллигент. Здесь он впервые изучает всерьез западную философию, осваивает сам философский метод проблематики смысла жизни. Но здесь же он и заходит в капитальный тупик романтизма. Религия заменяется в его сердце на религиозность, которая сама есть не более как чувствительное настроение, мечтательность и томление неопределенностью. В масонстве формируется и высокий престиж интеллекта, и деление человечества на профанов, темную толпу, способную удовлетворяться внешними обрядами Церкви, и на просвещенных, “братьев сияния”, которые ведут человечество к свободе и счастью. Этот ход мыслей повторится и в революционном движении, которое все держится на таком мироощущении: руководство провозглашает — “до конца, по намеченному им пути”, обязательному для всего народа.
В масонстве много говорится о духовном, о борьбе с грехом, с себялюбием, с дьяволом. Этот психологизм, внимание к своим переживаниям, сердечному трепету, лег в основу беллетристики. Но еще в прошлом веке исследователь масонства заметил точно, что все оно есть утонченный материализм. Это духовная прелесть, обольщение своим “Я”, которое нечувствительно заменяет Бога, как в мистических переживаниях, так и в искусственном мире художественной литературы. Символический искус, проповедуемый масонством, становится тем пленом, в котором лукавый дух захватывает человека, и он начинает творить ряды символов и аналогий, заменяя ими реальность подлинного мира. Чувственность, сентиментальный морализм масонства лишь усиливают ощущение подлинности иллюзорного мира. В известной мере это — автаркия стоиков, но очень комфортная и расслабляющая.
Романтизм вышел из недр масонских доктрин вместе с мистицизмом, который придал ему увлекательность и мечтательность. В недрах сентиментального романтизма рождается “лишний человек” нашей литературы. Напрасно пытаются найти социальные предпосылки этого человека в самой ткани русской жизни. В той жизни люди служили, а “липшие” отсиживались. Но и то правда, что, разорвав с живыми истинами Церкви., человек чувствовал себя лишним везде и всегда. Безверие двигало человека по пути отрицания ценности того, во что он верил, что психологически понятно, и неизбежно он попадал в ложу, где строили храм Соломона на месте разрушенного храма Христа. Мир нарочитости, выдуманности, призрачности и сухого рационализма прикрывался себялюбивым мистицизмом и чувством власти, достигаемым в магии. К началу XIX в. русское общество буквально поглощено изучением мистической литературы Кто из русских литераторов не читал увлеченно классические труды деятелей масонских лож: Сен-Мартена, Бема, Эккартсгаузена, Штиллинга, не говоря о Молиносе, Фенелоне и пр. пиетистах-мистиках. Из этой же литературы, из этого же круга идеи вели свое начало и Шеллинг, и Гегель, и их философия окончательно пленила будущих западников и славянофилов, то есть тех же западников, но только а-ла рюсс. В признании самоценности общины и в обличении самодержавного государства они, как известно, в конце концов, сошлись.
Из масонских же лож пришла и идея о больном обществе, которое нужно лечить. Вылечить его от всех пороков должны были философия и искусство. С одной стороны, с помощью прекрасного, а, с другой, с помощью показа пороков, от которых человек должен содрогнуться, с отвращением отвернуться и сказать: больше так не буду.
На самом деле, дело обстояло прямо обратным образом: изображение пороков в литературе служило к утверждению их в еще большей степени в сознании людей, читателей, и для социальной психологии это абсолютный факт. Обличение порока, показ его без одежд всегда есть соблазн, включающий мощный механизм приражения помыслов, примеривания на себя и совершения греха в своем сердце. Эта художественная литература, признанная по своему социальному долгу заместить религиозную потребность человека и дать ему свои, мирские, безбожные образцы поведения, — в которых Евангельскому учению просто не было места, или, по крайней мере, оно допускалось лишь в качестве литературного украшения, — делала читателей по видимости умней, чувствительней, но духовней и добрее — никогда. Порок множился. Внутренний книжный рынок был открыт для всех антихристианских учений, включая самые радикальные, в том числе социалистические, а Церковь вынуждали, по воле безверной, правительственной администрации, состоящей из тех же учеников Сен-Мартена и Беме, безмолвствовать. (См. Н.П.Гиляров-Платонов “Пережитое”).
Масонско-пиетический период первого двадцатилетия XIX в. дал очень многое для формирования общественного сознания русской интеллигенции. В 1833 г. возникло “Общество любомудров” в Москве. Тем самым было положено начало славянофильству и западничеству более поздних времен. Впрочем, строго говоря, западничество началось с Петра, и со времен Феофана не обнаружило никаких признаков к творческому развитию. Романтизм, имевший оккультные корни, породил лишь одно творческое направление в русской жизни: славянофильство и определил, кроме того, магистральную линию русской литературы. Революционно-разрушительное направление, созданное им, вряд ли можно считать творческим движением.
Любопытно, что “любомудры” увлекаются Спинозой и европейскими мистиками-каббалистами. Кошелев вспоминал: “Мы высоко ценили Спинозу и его творения считали много выше Евангелия и других священных писаний”. Очень высоко почитались Кант, Шеллинг, Фихте, Бэкон и проч. В центре внимания новых философов московского кружка, — художник. Он — Демиург, творец жизни, он — преобразователь всей человеческой жизни. Он — квинтэссенция всей человеческой культуры. Этот взгляд на художника свойственен для всего романтизма и характеризует нарочитость, надуманность и мечтательность всего этого направления мысли и чувства в общественной жизни.
В этой постановке проблемы художника как Демиурга нельзя не увидеть прямого воздействия эзотерических идей тех же масонских лож, идей, идущих от гностиков-неоплатоников и Филона Александрийского. Демиург, Мастер, тот, кто творит из готового материала по заданному, вложенному в материю плану нашу видимую Вселенную — центральная фигура всей оккультный космогонии. Это ему, Великому Мастеру, поют гимн в масонских ложах, он — отец всех сознательных, меньших мастеров, имеющих его, Великого, в качестве образца. В этой метапарадигме искусственность, воображение, мечтательность ставятся на место реальности, созданной Богом. Искусство ставится на место реальности и художник становится на место Творца. Грех, непослушание Богу, отпадение от Его воли, выраженной в Заповедях и учении Церкви, заменяется на эстетическое представление о нечистоте, грязи. В аксиологию в качестве чего-то главного, основного, вползает эстетика, ибо этика вне субстанциальных добра и зла теряет всякий, смысл. Именно это обессмысливание морали, начавшись с морализма, привело общество, образованное на рациональной философии и эзотерических учениях, к. признанию эстетики, стержнем всей человеческой жизни. Наглость такой эстетики, искусственность, геометричность и сухость — очевидны.
От искусства теперь ждут спасения, и вот уже: “красота спасет мир”. Падение и разлад в существеннейших основах бытия, выражающийся в беспрерывном сектантстве, порождает беспочвенность и неуверенность в своих творцах. Отсюда так много героев этих творцов литературных произведений мучаются бесцельностью, обвиняют всех вокруг, а прежде всего некий “царизм”, не желая учить, лечить, строить и защищать отечество. И даже там, где они лечат, учат и защищают, они ноют, мучаются своей неприкаянностью. То есть то, что для любого нормального человека является делом всей жизни, для литературных героев XIX. в. — лишь пустая суета, настоящее для них призрачно и невесомо. Итак, от Онегина до пафоса Чехова и Горького.
Первый романтик В. А. Жуковский и тот такими критическими словами благословлял гр. В. А. Соллогуба на “роман”.
“Но только избавьте нас от противных “Героев нашего времени”, от “Онегиных” и прочих многих им подобных, которые теперь в литературе заменили Шписовых рыцарей, Лафонтеновых сентиментальных пасторов, студентов и гезелей, произведений покойницы Радклиф, которые все суть не иное что, как бесы, вылетевшие из грязной лужи нашего времени, начавшиеся в утробе Вертера и расплодившиеся от Дон-Жуана и прочих героев Байрона”. (Из бумаг В. А. Жуковского. “Русский архив”, 1896, т. 1).
Место чувствительной добродетели, не без примеси сентиментальной эротики, от которой не был свободен и сам Карамзин в своих рассказах, до конца века занял эстетизм.
Для Александровой эпохи, для 20-х годов XIX в. характерно и появление первых исторических систем. Все эти системы образуются под влиянием все тех же европо-центристских идей. Общий план был задан “теократической школой” масонских писателей с их “святым царем”, правлением “священнического сословия” избранных (см. “О заблуждении и истине”, “Начертание Новой теологии”), призванных управлять всем миром. Эти идеи вдохновляли еще московских братьев Розового Креста прошлого, XVIII века, и они и далее получили распространение в ХГХ веке. Известно, что идеи этой теократической школы сомкнулись с идеями социалистов. Государство, которое стало священным в силу того, что оно образовано “священным сословием” жрецов “внутренней высокой церкви”, великих архимагов, неизбежно становится принадлежностью всего этого сословия и имеет все черты социализма. Недаром, главный идеолог социализма, наиболее почитаемый в России в первой половине XIX века — Сен-Симон, был членом самого радикального крыла в масонстве — иллюминатов. Впрочем, чаша из храма Соломона не обошла и самого Прудона, как и других социалистов.
Чаадаев, как известно, заимствовал свою историософскую систему у французских “традиционалистов”, в том числе воспитанника иезуитов, масона и неокатолика, Ж.де-Местра. Россия, согласно этим представлением, оказывается выпавшей из всего исторического хода мировой истории, и русский народ объявляется в числе тех, кто не имеет своей истории. Несколько позже, тем же Чаадаевым, а затем в Герценовском кружке, Россия объявляется уже в числе избранных. Теперь, среди новой поросли интеллигенции, поставившей себе целью разрушить страну со всей ее культурой и бытом, всей ее религией, начинает бытовать новая концепция. То, что страна не имеет своего прошлого, вменяется ей в заслугу. Раз она не обременена прошлыми долгами и грехами, тяжелыми веригами культуры, значит, у нее есть великое будущее, и она принесет свободу всему человечеству. На все лады перепевается новоизобретенное словосочетание: “молодая Россия”. Прошлое одним махом новоявленных идеологов объявляется как бы несуществующим. Эта нечувствительность к реальности истории, которой была переполнена русская жизнь, просто поразительна. В созданном романтиками вакууме требовалось срочно созидать новую безбытную, надуманную культуру, некий комментарий к французской и немецкой, такой же внеисторичной, и беспочвенной, ибо созидалась она теми же силами.
Итак, свобода от прошлого. В этом уже лежит стремление к упрощенчеству. История культуры объявляется тяжелыми веригами на пути свободы. Сама культура уже видится как нечто внешнее, тяжелое, мешающее свободе духа. Этой свободе в дальнейшем мешает и частная собственность, и житейский достаток. Этот глухой каббалистический дуализм духа и враждебного ему тела скажется и на социальной доктрине социализма, породив его из себя со всеми его прелестями и обольщениями — от мифической “социальной справедливости”, до необходимости нищенского существования, освобождающего человека от “вещизма”.
Так, русским, лишенным по воле новой поросли, “передовой” интеллигенции прошлого, предрекается великое будущее, теперь это уже — народ Божий, он несет в себе мессианскую задачу. Теперь он — носитель одной роковой идеи, он народ-мессия. В этнической общности русский народ становится носителем идеологической заданности. В этой теории нельзя не видеть лукавой и нечистой мысли. Чаадаев, Герцен, Огарев, Бакунин и др. нуждаются в народе-мессии, ибо именно для себя они готовят его под пушечное мясо своих будущих социальных экспериментов. В такой безответственной игре словами есть своя прелесть. Все, кто не выполняет задачу мессии, попадают легко в разряд не-народа, и тем самым как бы сами себя обрекают на уничтожение, как не справившиеся со своей исторической задачей. В конце ХIХ в. такая же задача — освободить человечество — будет возложена на рабочий класс. Теологическая фразеология, выйдя из пределов эзотерической Масонской Науки, будет формировать идеи революционеров. Никто из этих покусителей на роль пророков и вождей, на роль “просвещенных”, не знал русской истории и не имел внутреннего опыта той духовной жизни, которая формировала русскую культуру и определяла лицо народа.
Конечно, без признания народа мессией революционная деятельность была бы невозможна. В этом льстивом признании — все изуверство, весь иезуитизм “передовой” мысли.
Славянофилы, воспитанные на тех же образцах, что и западники, в большей мере, чем остальные, восприняли идеи натурфилософии. Они стоят на “органической” точке зрения происхождения народной культуры из бессознательной стихии. В этом учении слышится тоска по цельности, по единству, по социальной гармонии. В этой тоске слышен и голос “Неизвестного философа” Сен-Мартена. Община в их учении — величина не историческая, а этическая. Социально-нравственные начала явно преобладают над религиозными. Социальная проблематика вместе с нравственной, характерна вообще для внерелигиозного восприятия бытия. Моралистическая проблематика стоит во главе угла и самого марксизма. Каждый, кто возьмет на себя труд прочитать сочинения классиков материализма должен будет отметить это преобладание моралистики как в критике существовавшего строя, так и в телеологических построениях. Понятия справедливости стоят во главе как критики, так и должного. Даже в определении революционной ситуации, как мы помним, звучат два чисто субъективистских представления: верхи не могут, низы не хотят... а весь наличный строй несправедлив.
Этические представления берут верх в славянофильских построениях. Кроме того, сильно сказывается и влияние мистико-манихейского дуализма. Община объявлена душой народа, в ней свобода, в ней подлинный быт, традиции и нравственные ценности. Государство оценивается Аксаковым как нечто внешнее и насильственное. “Русский народ государствовать не хочет... Он хочет оставить для себя свою не политическую, свою внутреннюю общественную жизнь, свои обычаи, свой быт, — жизнь мирную духа... Не ища свободы политической, он ищет свободы нравственной, свободы духа, свободы общественной, — народной жизни внутри себя...” пишет он в своей известной записке Александру II в 1855 г. И далее, в духе того же дуализма внешнего и внутреннего, он произвольно толкует от имени всего русского народа слова Спасителя о двух Царствах — внешнем, “от Мира сего” и внутреннем, “не от Мира сего”. В том же духе пиетизма, мечтательного мистицизма, насаждавшегося в свое время масонским издательским предприятием новиковского кружка, он пишет в этой записке о Царстве Божием, которое внутри нас есть. Община, душа, внутренняя свобода — противопоставляются мирской суете, коре внешних, государственных тягот, от которой надо освободиться. В этой сектантской, мистической трактовке внешнего и внутреннего, в этом притязании говорить от лица всего русского народа — много от идей масонских лож. Внеисторичность всех этих суждений очевидна. Пройдя искус западнической философии, многими нитями, в том числе родственными, связанные с мистицизмом новиковского кружка и всех идей московских розенкрейцеров, славянофилы несли все тот же утопический яд гностико-кабалистических доктрин. Не обошла их и доктрина теократического царства со “святым царем” и царством свободы духа, освобожденного от оков государства в его историческом и культурном бытовании. Сама Церковь опрощается славянофилами до идеи социальной общности. К мистике православной Церкви они были по сути глухи, что отмечалось не раз и иерархами Церкви, и более поздними философами. Их церковь, это по существу та же внутренняя, мистическая церковь внеконфессиональная, что и церковь масонов, братьев “высокого” Ордена.
На путях русской истории общественных движений сошлись идеи анархиста Бакунина, с его выдуманной русской общиной, как готовой ячейкой будущего справедливого социализма, и идеи славянофилов касательно той же общины, и тоже как начала социалистического, где не будет никакой частной собственности, этого главного социального греха, несущего разлад, распад общества на атомы-личности. И та, и другая сторона отрицает государство и борется за его уничтожение: государство — тело, плоть гностиков, начало враждебное свободе духа по самой сути, и должно быть уничтожено. Большевики довели идею государства, как абсолютного зла, до самоочевидной для всех нас истины.
Утопия наползла на Россию, все нивелирующая и разлагающая. И славянофилы и западники отрицали историю Русского государства и само их историческое мышление, нечувствительное к реальности его и быту, к психологии и особенностям русского народа, было крайне безответственно. Под пером философов и романистов, русский народ терял свои национальные черты и становился носителем какой-то вселенской идеи, которая всех во всем мире объединит. Этот символический схематизм, с его притязательными поползновениями лишить народ реального и повседневного бытия и превратить в идеологическую вывеску вселенской идеи по Шеллингу стал подлинным проклятием русской мысли XIX века. Эта мысль, воспитанная на мистическом пиетизме и отвлеченном геометрическом схематизме школ-рассадников масонских лож, была способна лишь на голый символизм и беспочвенность, на замыкание в самой себе.
Правительственный аппарат, подавив общественную активность Церкви, создал духовный вакуум. Из предполагаемого опасения породить у верующих вопросы в делах веры запрещали печатать богословские труды, книжки христианского содержания для детей, юношества; долго не решались издавать Библию на русском языке и совсем запрещалось издавать критику на другие вероучения, почти не было критики материалистических учений. В результате создавалось впечатление, что священнослужителям Церкви нечего было сказать. Консервативные охранительные силы России, такие лица, как обер-прокуроры С.Д.Нечаев (1833 — 1881) затем граф Н.А.Протасов, К.П.Победоносцев не столько охраняли Церковь, сколько охраняли русское общество от Церкви. В этом факте — вся печаль и обида русской истории прошлого века. Этот консерватизм был порожден маловерием в силу Слова Божьего и в силу Церкви все обнять, все понять и все осветить своим благодатным светом — всю науку, все искусство, всю человеческую психологию. Потому-то пошлому по своей сути толстовству и нашлось место в русской интеллигентной жизни. Мещанское толстовство отвечало мещанской сути русского революционерства.
Масонство оказывало глубокое влияние на все формирование русской культуры не только во времена екатерининские и александровские, но и в последующие десятилетия. И не только в теоретическом смысле, но и во влиянии на личные судьбы творцов русской культуры.
Едва ли не самая трагичная фигура среди них — Гоголь. Он воспитывался в Нежинской гимназии, созданной как лицей графа Безбородко. Здесь Гоголь прошел полный искус либеральной мысли и был опален дыханием масонских идей, с их явным безбожием и кощунственным по отношению к Церкви направлением. Здесь преподавали крупные масоны Орлай, Зингер, Шапалинский, Белорусов. Вся среда, в которой рос Гоголь, была пронизана космополитическим направлением и неприятием России в ее наличном духовном историческом составе. Трощинский, Капнисты, семья известного масона Лукашевича, двоюродные племянники которого учились вместе с Гоголем — все это вместе создало то гнездо масонской идеологии, которым стала гимназия. Здесь среди учеников было создано тайное братство (см. Машинский: “Гоголь и дело о вольнодумстве”).
То, что большинство преподавателей в гимназии состояло членами масонских лож, не могло быть случайным. Преподавание велось в духе. исключительно враждебном царствующей династии и вероучению православному. В преподавании “естественного права” проводилась мысль о законности мщения, о неправомочности самодержавия, у учеников воспитывалось презрение к учению Церкви. Учили лгать и лицемерить. Гоголь вышел из гимназии законченным романтиком и меланхоликом. Он был опустошен, и пароксизмы самой черной тоски охватывали его по вечерам, когда он приходил после службы домой. Чтобы спастись, он в эти черные минуты брался сочинять что-нибудь смешное для себя.
По воспитанию он был западником, и таким и остался. России он не понимал и не чувствовал. Он ее выдумывал. Он создал карикатуры и маски. Однажды наступил момент, когда он понял, что его талант используют разрушители России, и что он им нужен только в качестве разрушителя, обличителя, карикатуриста. Он содрогнулся, обиделся и пытался вырваться из смертоносных объятий своих “друзей”, и был записан ими в сумасшедшие. Это предательство тех, кого он считал своими близкими, ускорило его конец. Трудно найти в мире человека, который был бы так одинок в последние месяцы своей жизни, как Гоголь. Он жил не среди друзей, а среди идеологов, и понял это слишком поздно. Страшное раздвоение всей его личности сопровождало его всю жизнь, и начало этому раздвоению было положено самим воспитанием в отвлеченном круге беспочвенных идей масонских лож, идей гуманного романтизма с их тупиковым исходом в мечтательную сентиментальность, презрение к настоящему и вечное ожидание никогда не наступающего будущего. Из этого же круга идей и его осознание себя пророком, витией, это обольщение гордыней, которое едва ли не более других обольщений заслоняет от человека духовный опыт абсолютной реальности и трезвенности — опыт Церкви. Гордыня — это роковое наследие того тайного братства в гимназии, членом которого Гоголь состоял. О том. что его отношение к России имело сознательно негативное направление в первые годы по окончании гимназии — говорит и то характерное письмо Погодину, в котором он советует изображать русских бояр поглупее и посмешнее, причем чем ближе к престолу, тем глупее. Россия и в дальнейшем оставалась для него лишь мечтой. Он не видел разницы между православием и католичеством, и не видел необходимости обратиться к учению Церкви: “...религия наша, как и католическая, совершенно одно и тоже, и потому совершенно нет надобности переменить одну на другую. Та и другая истинна...” Так никогда не мог бы сказать человек, который имеет хоть малую толику реальной веры и церковного опыта. Но так мог сказать человек, прошедший сквозь космополитическое горнило религиозного экуменизма, в котором все обряды есть пустая формальность и все они — одно в разных формах. Эта школа бездуховного пиетизма, насаждаемого масонскими ложами, делала человека религиозно нечувствительным и неверующим.
Для Гоголя, как и для многих других творцов русской литературы, в какой-то миг вдруг обнаружилось, что магия искусства иллюзорна. Вместо всесилия — двусмысленность, делающая его бессильным. Результат воздействия непредсказуем. В искусстве дух не находит себе пропитания и еще более алчен. Добрый и злой равно наслаждаются творением гения, но добрый остается добрым, а злой злым, и каждый находит в ней себе оправдание. Эта суровая правда открылась Гоголю и, возможно, отсюда его влечение к прямой поучающей речи. Но плащ пророка, заимствованный им у романтической эпохи, оказал ему плохую услугу — он больше раздражал, чем поучал. Его “Выбранные места из переписки с друзьями” это вся та же идея, “священного царства”.
Это то же “истинное государство верующих”, проповедуемое в “Новом начертании Истинной Теологии” европейских масонов конца XVIII века (см. также соч. Гаугвица “Пасторское послание”, пер. 1785 г.). Теократическая идея строителей нового общества на земле, общества муравейника, в котором личности нет места, как нет места и личному выбору, а, следовательно, и нет места любви, добру и самой морали, в основании которой всегда лежит свобода выбора, эта еретическая утопия нашла место и в идее Гоголя, слегка прикровенная ссылкой на Церковь православную. Но это прикровение менее всего могло обмануть читателей, искушенных в мистической и религиозной литературе. Видимо, в какие-то моменты и сам Гоголь чувствовал, что находится под воздействием обольщения, а потому и писал: “Дивись, сын мой, ужасному обольщению беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела. в наши мысли и даже в самое вдохновение...”
Государство заслонило собой и даже просто заменило Церковь. Оно само стало священным, и Церкви в нем отводится подчиненная роль одного из департаментов по делам... вероисповедания. Чиновник и монах — оба одинаково гайки и винтики священного механизма Единения и Порядка. Губернаторша и помещик у Гоголя должны, как мы помним, поучать священника, заботиться о распространении Библии, быть наставниками простого народа. Все, как во времена расцвета масонско-пиетического Библейского общества Александровской эпохи. Точно такую идею подробно развивал и Сен-Мартен в своей программной книге “О заблуждениях и истине” (1774 г.). Недаром она пользовалась большой популярностью и среди московских “любомудров” в 30-е годы.
Гоголь не вышел из пределов мечтательного, неопределенного, мертвенного пиетизма и сентиментального морализма... Морализма у него много, и совсем нет действительной церковности. И именно поэтому “Выбранные места” не понравились ни о. Матвею, ни свт. Игнатию Брянчанинову, ни Григорию Постникову, также, впрочем, как и К. Аксакову, увидевшему в них западническую, теократическую идею. Оптинский старец Макарий по этому же поводу писал: “...Виден человек, обратившийся к Богу с горячностью сердца. Но для религии этого мало. Чтобы она была истинным светом для человека собственно и чтобы издавала из него неподдельный свет для ближних его, необходима и нужна в ней определительность. Определительность сия заключается в точном познании истины, в отделении ее от всего ложного, от всего, кажущегося истинным. Посему, желающий стяжать определительность глубоко вникает в Евангелие, по учению Господа, направляет свои мысли и чувства... сперва просвещение истиною, потом просвещение Духом. Правда, есть у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Истина отвергает сие вдохновение, как смешанное, умерщвляет его, чтобы Дух, пришедши, воскресил его в обновленном состоянии. Если же человек будет руководствоваться, прежде очищения его истиною, своим вдохновением, то он будет издавать из себя и для других свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его лежит не простое добро, но добро, смешанное со злом, более или менее. (...) Применив сии основания к книге Гоголя, можно сказать, что он издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного, неясного, безотчетного, душевного, а не духовного... так как сочинение есть непременная исповедь сочинителя, по большей части им не понимаемая и понимаемая только таким христианином, который возведен Евангелием в отвлеченную страну помыслов и чувств и в ней различил свет от тьмы, то книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешение. Желательно, чтобы этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристани истины, где начало всех благ” (см. Концевич “Оптина пустынь”, с. 593).
Романтические идеи, рожденные в недрах масонской натурфилософии, выплеснулись на улицы русской жизни и приобрели разные очертания.
Это и “Священный Союз”, и идея Александра I и кн. Голицына создать священное царство вне Церкви путем библеизации всего русского общества, и слияние Святейшего Синода с Министерством народного просвещения, и образование сугубого “министерства” кн. А.Н.Голицына, это и идея Сперанского, создать какой-то особый корпус священников, во многом осуществленная, это и попытки создать из священников врачей и пахарей в 40-е годы. Отвлеченный мистицизм породил желание истончать реальность до отвлеченного символа и “ликвидировать” народ путем замены его на идеологическое клише. В приписывании народу роковой черты спасителя, мессии мы видим тот же символотворческий романтический порыв. Но символотворчество всегда не только упрощает, но и уплощает, лишает реальность субстанциальности и многообразия.
В волну неопределенного гуманизма попало не только творчество любомудров и Гоголя. Эта идеологическая зараза не миновала и Достоевского, у которого этот сентиментальный, душевный гуманизм так часто неискушенными в религиозной жизни людьми принимается за христианство и церковность. В самом деле, все, что сказал старец Макарий по отношению к Гоголю, вполне применимо и к Достоевскому. У него тот же свет душевный, очень чувствительный, зачастую надрывный до какого-то крика тон, но ясности и духовности — никакой. Потому он так и нравится людям душевным, что созвучен им и служит упоительным соблазном заменить суровость Слова Божия и трудного тесного пути в Царство Божье на некое подобие этого Царства, но не требующее от человека отречения от себя и трудного делания в церковной ограде. Велик соблазн... Достоевский отрицал первородный грех и проповедовал морализм в духе Руссо. “Из этого вытекает, — пишет Концевич. — что созданный им тип о. Зосимы не совпадает не только с оптинскими старцами, но даже с ликом всех преподобных Православной Церкви” (Концевич, 598). В моралистическом христианстве Достоевского все явления объясняются естественным образом. Здесь полная параллель с “Отцом Сергием” Льва Толстого. У Достоевского отчетливо звучат идеи, характерные для иудаизма.
Дуализм гностиков и манихеев, сконцентрированный в каббале и тщательно штудируемый в ложах, облекся в русской общественной жизни в яркие одежды социальных чаяний и революционных порывов. Настоящее в романтическом настрое — это всегда скука, это всегда косность и тоска. Романтизм живет ожиданием будущего, которое никогда не наступает. И эта тоска и ожидание будущего стало лейтмотивом всей русской литературы ХIХ века. В этом умонастроении легко находит себе место и обличительный пафос. Вспомним и “Вишневый сад” Чехова. где герои так упоительно взывают к будущим красивым людям, вспомним эти завывания о сверхчеловеках, этих красавцах и умницах, которые будут жить “после нас”. Еще один шаг и вот все настоящее не более, чем навоз для прекрасного будущего.
Вместе с уплощением шло и опрощение, вражда к христианской культуре, которая враждебна “простому” человеку и ему не нужна. Писарев, Добролюбов и весь русский нигилизм — это только логическое следствие того же романтизма с его ожиданием примитивного будущего и отрицанием бездонного по своему богатству и ценности настоящего. Многообразие жизни и ее божественная цельность, ответственность за каждую былинку, уступают в романтизме желанию все переделать по своему, по своим меркам “социальной справедливости”. Что из этого получилось — нам известно лучше, чем кому бы то ни было в мире.
Всей этой грандиозной и чисто дьявольской утопии, которую несла магистральная, романтическая линия русской литературы, противостоит лишь реальность, вернуться к которой и быть с которой великая задача человечества и каждого человека. Путь к этой реальности, как делу всей жизни — это путь духовного трезвения, путь умного делания, это путь борьбы с своими помыслами, мечтательностью и тонким самообольщением своим “я”, это путь Православной церковной жизни по вероучению Св. Отцов. Реальность мира Божьего или мечтательный мир темных сил, в котором человек видит себя творцом всего сущего, наделенным всемогуществом, — третьего не дано.
ЛИТЕРАТУРА И ДУША ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ
То. что мы называем “культурой”, сводится к набору многочисленных признаков и явлений, перечислять которые было бы сложно. Как говорят специалисты, существует более пятидесяти определений слова “культура”. И к этим определениям можно добавить при желании еще примерно столько же. Любопытно, однако, что само это слово на Русской земле появилось, едва ли не в конце века восемнадцатого, то есть тогда, когда безбожие на Руси шло полным ходом и нужно было как-то определить новую идеологию, новую религию и новые верования, устремленные на мирское благополучие и создание на земле царства Астреи, то есть, по-нынешнему, коммунизма, или, по-иудейски, “гао-лам габа”, рая на земле. “Культуры” не было в Московской Руси, а в Петровской, Петербургской она вдруг появилась. Откуда, с чего, с каких рыжиков? И вдруг выяснилось, что какие-то ее проблески были и в допетровской Руси, но так себе, кое-что и совсем мало. Теперь тоже мало. но будет много. С этой верой в неизбежность накопления “культуры”, когда ее станет очень много, и наступит полное исчезновение всех вредных привычек человеческих, не станет воровства, убийств, угнетения богатыми бедных и не станет даже и самих-то бедных, как, впрочем, и богатых, рождались, жили и умирали целые поколения русских образованных на западный лад людей, часто вовсе неглупых во всех отношениях. А самым некультурным был, понятно, крестьянин. Он не читал романов, ничего не знал об Антоне Рубинштейне и даже о Пушкине чаще всего ничего не слыхал, не говоря уж о Толстом, или, на худой конец, о Фейербахе или Гегеле. Писарев, апостол этой детской веры в преобразующую роль “культуры”, уверял из статьи в статью, что от того у нас есть душегубы и воры, что мало образования, мало знают беллетристику, биологию и физику. И как только удастся всех поголовно загнать в школы, так и наступит рай земной. В этой же детской и примитивной вере в исцеляющую роль искусств и наук пребывали и все наши народные и революционные демократы от Чернышевского до Михайловского включительно.
Главная вина “царизма” в том и состояла, что он, этот самый “царизм”, не мог обеспечить всем начального образования. Не мог покончить полностью с таким “мракобесием”, как церковно-приходские школы, не мог позакрывать источник “мракобесия” — церкви и организовать на их месте амбары для зерна, склады и клубы с “кофием” и чтением утренних газет с папироской в зубах для местных крестьян.
Но то, что внимательное изучение романов и повестей, стихов и умных очерков способно сделать род человеческий совершенным, никто из деятелей этой “культуры” в этой истине не сомневался ни на секунду. Именно в борьбе за эту “культуру” они и расшатывали основы государственного, общественного и даже семейного быта, провозглашая “свободную” любовь и равенство полов. Революционно-освободительное движение в России началось, как известно, со скандала устроенного пьяными студентами Московского университета в публичном доме в 1855 году, как вспоминает современник событий известный публицист и издатель газеты Н. П. Гиляров-Платонов.
Конечно, в придачу к магическому действию беллетристики, именуемой теперь художественной литературой, предполагалось посылать вдогонку и знания всяких там естественных наук. Но, правды ради надо сказать, что сами эти науки находились, строго говоря, в тисках идейных демагогов, и этим наукам ставилась цель доказать, что Бога нет, что человек от обезьяны имеет честь произойти, что материя вечна, и жизнь появилась согласно учению оккультистов, то есть самозародилась. Все эти идеи были заранее внесены в научную область, и сами факты менее всего интересовали тех, кто говорил от лица наук.
Среди всего набора тех явлений, что были объединены словом “культура”, первостепенное значение в России приобрела художественная литература. Ее появление и развитие знаменовало собой появление новой “религии” в качестве господствующей в обществе, но вовсе не новой в своем существе. Историки литературы единогласно отмечают, что развитие художественной литературы знаменовало появление интереса к человеку, к его чувствам и мыслям, к его переживаниям и надеждам. То есть выражало собой обожествление греховной природы человека, вернее, природы, поврежденной грехом. Вместо Богочеловечества теперь пришло человекобожие. И если Церковь Христова учила и учит человека стремиться к единству с Богом через подражание святым подвижникам ее, то человекобожеская религия погружает чувства и мысли человека в состояние наслаждения чувственным и порочным, нередко прикрытым благородными мечтами и возвышенными целями, вроде “освобождения человечества от оков рабства” и “угнетения слабых сильными”. На первое место вышло отношение человека к человеку вне всякого отношения к Богу, что характерно для иудаизма.
История появления беллетристики в России насчитывает всего два с половиной века и хорошо известна в своих главных чертах. Она началась, как переводческая, в сущности уже во времена Екатерины Второй. У ее истоков мы видим исключительно масонов. Нет никакой нужды их перечислять. Пришлось бы перечислять всех наших тогдашних писателей, переводчиков и стихотворцев. Более того, это внедрение в Русское общество непривычной для него литературы стало делом государственной важности, и в него включились как собственные придворные (и сама Императрица в первую очередь), так и масонские сообщества, специально для этой цели создававшие издательства, первые в России. Указ Императрицы о вольных типографиях
[ 1 ] много помог этому предприятию. А ведь оно было очень дорогостоящим. Нужно было оплачивать штат переводчиков, создавать типографии, закупать бумагу, создавать сеть магазинов, платить гонорары и так далее. Все это ни в какой степени не окупалось и требовало дотаций.Тот, кто захочет узнать степень распространения при Екатерине Второй и Александре Первом масонства может ничего не читать на эту тему, но зная лишь поверхностно масонскую символику, пойти на кладбище Донского монастыря в Москве. Почти все могилы того времени, включая и женские, имеют богатейшую оккультно-каббалистическую и специально масонскую символику. Этот факт, сам по себе, почти поразительный в сопоставлении с мыслями о том времени, как о времени влияния на Русское высшее общество французского просветительства и появления беллетристики, как некого нового “религиозного” жанра, человекобожия, не может не навести на многие плодотворные мысли. В обществе, исключительно религиозном по своей настроенности, где любое явление общественной жизни, любая идея приобретала воистину всеобщее, религиозное значение, очевидно, и появление художественной литературы приобрело всеобщее и даже религиозное значение. Появляются всевозможные жанры, созданные идеями, культивировавшимися в масонстве: сентиментализм, романтизм и их варианты.
Воскрешаются имена языческих божков и кумиров на страницах журналов и в сочинениях писателей. Журналы Новикова несут весь мрак язычества времен упадка Римской Империи. Банальные рассуждения о страстях человеческих, о цели жизни, о долге и “достоинстве человека” наполняют новые журналы, в том числе и новиковские, то есть издаваемые московскими розенкрейцерами.
Любопытно, что к концу двадцатых годов XIX века относится одна Записка, адресованная, видимо, Императору Николаю Первому по поводу причин бунта на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Автор указывает преемственную связь между этим бунтом и семенами, посеянными новиковскими журналами и прочими изданными им книгами.
В отличие от некоторых современных писателей, числящихся в лагере патриотов, и поющих осанну розенкрейцерам в лице Новикова, анонимный автор оказался более прозорлив и точен.
Для новых целей нужен был и другой язык. И вот армия переводчиков с немецкого и французского села за создание такого Русского языка, который был бы приспособлен для новой цели. Его, Русский язык, в этих целях, корежили, вычищали, вводили новые слова. Московские розенкрейцеры создали даже на свои средства Переводческую семинарию. Они знали дело хорошо.
Многие грамматические обороты в современном Русском являются просто калькой с французского языка. Точно также создавали и новые слова, способные передать смысл иностранных слов. На эту тему имеется специальная литература, и поэтому я не буду долго распространяться о сем предмете. Так, например, сошлюсь на Алексея Николаевича Толстого, который посвятил исследованию этого вопроса отдельную работу <…>
[ 2 ], поведение героев, их мысли и поступки неизбежно становятся моделью для общества. Литература сочиненная сама формирует поступки людей, их образ мышления и внушает представления о должном и презираемом. Причем, совершенно языческим образом. Возникает вопрос: можно ли считать литературу реалистичной, коль скоро она точно отражает нашу жизнь. Нынешнюю и прошлую. Здесь я сошлюсь на замечательную статью протоиерея Михаила Труханова, кандидата богословия, в журнале “Держава” (1996, № 1), озаглавленную “Мысли, вдохновенные Святым Духом... Объективная ложь сочинительской литературы”.“Литература отражает жизнь”, — говорим мы, повторяя чужие слова. И немного найдется людей, способных увидеть изъян в самом этом выражении. А между тем, возникает вопрос:
Какую именно жизнь отражает художественная литература? — жизнь, полную лжи, погрязшую в словоблудии, мелких дрязгах, в “грязной тине страстей плотских”?
И богослов протоиерей Михаил замечает по этому поводу: “Посему и не может быть достопорядочности и правды в сочинениях тех авторов, которые сами будучи рабами плоти, рабами страстей... уловляют читателей в плотские похоти”. Итак, существует ли, строго говоря, реалистическая художественная литература? Правда жизни — это праведная жизнь, жизнь по правде Божией, по истинным словам Бога. И следовательно, такую жизнь изображает нам житийная церковная литература. Именно она и является правдивой. Она изображает нам правду во всей ее жизненной конкретности. За все века жизни человечества мы имеем изображение этой правды, начиная с Библии. Изображение же греховной жизни, беззаконной и ложной как бы точно это изображение ни было, есть изображение лжи во всех ее оттенках. И именно изображение такой жизни, “чисто человеческой”, вне Бога и праведности, и посвящена беллетристика как таковая. Она является ложью сама по себе. Вместо жизни по правде она дает суррогат жизни, изображая не саму жизнь, а ее разложение, умирание, бездуховность. Духовная литература ставит себе целью возрастание в человеке начал духовности через сознание своего недостоинства перед Богом, через сокрушение о грехе, через покаяние... В усвоении духовной литературы человек учится не только правильно мыслить, но и правильно жить. Слово и дело в духовной литературе реально совпадают, чего не скажешь о беллетристике.
Сколько ни читай о благородстве героев романов, благородства не прибавляется в читателе. Ибо правда и сила только в Боге. “Жизнь же во зле, в грехе — есть умирание”, — заключает богослов протоиерей Михаил Труханов.
Многочисленные романы, повести и рассказы, как и поэмы и стихи, не сделали нашу жизнь ни лучше, ни добрее. Они дают читателю иллюзию добра и благородства, а не добро и благородство, иллюзию любви, но не любовь...
В пределах обсуждения темы нужности и полезности художественной литературы обычно, при переходе к конкретным именам, ставятся вопросы такого типа: “Как, ты критик, посмел поднять руку на такого-то?! Да знаешь ли ты, несчастный, то такой-то просто святой человек, не говоря о том, что он — гений!” Конечно, в искусстве есть свои гении и свои пигмеи. Но вопрос в другом: а что нам от этой гениальности, что получает наша душа от глубоких переживаний героев и замечательных описаний природы... Вопрос: всякая ли гениальность полезна для человека и общества? Ответ содержится в правильной постановке вопроса. Реальный факт: языковая стихия обществ, выросшая на сочинительской литературе, бедна, отличается скудостью выразительных средств, бедностью образного строя речи. В то же время речь деревенских жителей богата и образами, и точностью определений, и глубиной сравнений. Деревенский, простонародный язык богат — городской беден и примитивен. А ведь, кажется, должно было бы быть наоборот. Пушкинский язык один чего стоит. Увы, не стоит и одной копейки в сравнении с простонародным.
Общества, которые замещают религию художественными произведения, духовно мертвы, бесхребетны и безвольны. Мы часто путаем, к тому же, воспитание и образование. Светские науки, искусства наполняют человека миллионом ненужных сведений, рассеивают его волю и погружают мысли в атмосферу подражательности и испуга перед самим собой. Религия же в первую очередь воспитывает человека и нацию, делает личность цельной.
Совершенно очевидно, что в сущности, невозможно совместить мирское и духовное. И если многие из нас пытаются это сделать, то только потому, что мы малодуховны и тешим себя надеждой, что несмотря на все предупреждения Спасителя, можно служить и Богу и маммоне. И так хорошо пребывать сразу на двух стульях! Но это пустая надежда.
Не следует себя мучить вопросами, заданными умом праздным и мирским, вроде, нужен ли нам Пушкин или Лермонтов? Протоиерей Михаил Труханов отвечает так, в целом:
“Из сказанного о сочинительской литературе напрашивается вывод: не читать вовсе”. Если же это невозможно, то нужно последовать совету Василия Великого: “к юношам о том, как получить пользу от языческих сочинений: брать то, что “нам свойственно и сродно с истиной, остальное будем проходить мимо”. Василий Великий далее советует “оберегать душу, чтобы, находя удовольствие в словах, незаметно не принимать чего-нибудь худого, как иные с медом глотают ядовитые вещества”.
Мы воспитаны на Пушкине и Лермонтове, Гоголе и Чехове, как поколения древних римлян и греков перед явлением Христа были воспитаны на Вергилии, Гомере, Феокрите, на Платоне и Аристотеле. Но есть разница. Те творили до пришествия Христа, мы же находимся в состоянии отпадения от Христа, апостасии. Они не имели явленной Истины, мы же отрекаемся от Нее ради игрушек языческого мира. Но те, древние, в лице своих лучших представителей стремились искренне к Ней, мы же столь же искренне от Нее отрекаемся ради похотей примитивного бездуховного ума, ради удовлетворения своих греховных наклонностей. Есть разница? Есть, и принципиальная.
Так что же такое светская “культура”? Ответ на этот вопрос представляется очевидным: это есть человекобожеская религия, отвергающая Истины Христова учения и видящая бессмертие только в делах коллективного человека, который “все может САМ”. Это “религия Труда и Этики”, религия “чисто человеческая”. Но последние определения принадлежат масонству, которое именно так определяет свое учение. Культура — это культ поклонения Человеку, в котором все свято и греха нет. Это культпоклонения коллективному человеку, в котором отдельные персоны складываются в общества. Она, “культура”, основывается на теософской мысли, что сам Бог осуществляет Себя только через дела человеческие. Тогда человеческое общество в лице “избранных” есть становящийся Бог. Вот, собственно говоря, религиозная подкладка слова “культура”. Но эта религиозность “чисто человеческая”, потому что такой “бог” — безличный и какой-то неполноценный.
Прежде, чем кого-то в чем-то убеждать, надо правильно расставить точки над “i”. Хочется думать, что автору в какой-то мере это удалось.
Перед каждым из нас — или... или. Третьего не дано.
1997 г.
“КУЛЬТУРА” КАК ОРУДИЕ НАЦИОНАЛЬНОГО РАЗРУШЕНИЯ
I
“...Но вместе с тем на нем, как редко на ком, сказалось то странное воздействие, которое оказывало в России воспитание. Воспитание всегда вырывало у нас человека из почвы, и, смотря по положению его, отчуждало его либо от среды, либо от родины. Григорий Петрович, как многие в то время, был тем менее русский, чем более культурен. (...) С сильной художественной складкой, исключительно одаренный... он не был создан ни для чего, что требует корней; он был не нужен родине, как остался не нужен своей семье”. (Князь Сергей Волконский, “Мои воспоминания”, М., 1992 г., т. 1, ее. 383-384).
Когда-то, в начале XX века, когда общественная жизнь России вышла из своих патриархальных берегов и раскололась на враждебные лагери, возникли впервые не только революционные партии и левые органы печати, но и правые. Возникли левые и правые политические движения. Появились впервые люди, назвавшие себя националистами. В отличие от монархистов и их массовых организаций, число националистов всегда было незначительным и какого-то существенного влияния на ход политической борьбы они не оказывали. В III Государственной Думе их число не превышало двух-трех десятков. В IV Думе они составляли уже значительную фракцию — 88 человек. Но за стенами Думы их было немного. Это были небольшие группы из журналистов, профессоров университетов и политических деятелей. В народ эти националисты не пошли и сама их доктрина была создана не для простонародья. На слух русского человека то, о чем толковали русские же националисты, воспринималось как чисто заморская и даже едва ли не барская выдумка, с революционным душком. Что и имело место в действительности.
В резкой полемике с националистами находились все органы черносотенной, то есть монархической печати. Что, быть может, и есть самое интересное. Кратко излагая суть проблемы, нужно сказать следующее. Националисты из известной триады — “Православие, Самодержавие и Русская народность” — сделали свою триаду — русская народность, парламент, конституционная монархия по английскому варианту. Русская народность должна была стать господствующей. Это на первом месте. Политическая, кадровая политика правительства должна предоставить русским определенные преимущества в системе административного аппарата и других областях государственной и общественной жизни. Поскольку только западный тип цивилизации способен обеспечить государству и народу процветание, то следует тихо, но неуклонно двигаться в сторону Запада, пример чему подавали и сами правительственные решения тех последних лет: разрешение политических партий, общественных организаций (1906 г.), утверждение в стране думской монархии, то есть парламентской, фактическая отмена цензуры, открытые границы с Западом и прочее в том же духе...
На практике это привело к тому, что фракция националистов в Государственной Думе четвертого созыва быстро вошла в стачку с самыми левыми партиями, стала инициатором Прогрессивного блока и приняла самое активное участие в свержении самодержавия. Некоторые из националистов еще до того пошли на содержание сионистско-кадетского комплота, активно стали выступать в защиту “избранного и гонимого” еврейского народа, не отказываясь от звания умеренных монархистов и националистов. Пример тому — известный последователь Каина и Иуды, этих подвижников прогресса и демократии, В.В.Шульгин. Вечно шатающийся в своих воззрениях, хотя и талантливый и очень симпатичный лично, М.О.Меньшиков на своем примере доказал, что сам по себе русский национализм идейно пуст, бесхребетен, неплодотворен и из него ничего, кроме набора пустых, громких и красивых фраз, выжать невозможно
[ 3 ].Что этот национализм призывает русских служить идеалам шатким и неорганичным. Еще там, где с ним была соединена чуткая и бескомпромиссная совесть, врожденный дар логики и искренность без страха иудейского, там еще можно было получить блестящие образцы публицистики. Но не все в конце концов публицисты. А во-вторых, на одном отрицании и анализе далеко не уедешь. Тем более на утверждении идеалов демократии и прогресса, т.е. революционных и иудейских. Кроме того, в этом случае обеспечен совершенно искаженный взгляд на причины и следствия в русской истории. Ибо взгляд и оценка становятся позитивистскими, а в основе всего — материализм. Отсюда полное непонимание мотивов поведения русских людей в деле созидания Русского государства.
В критике националистов со стороны монархистов самым точным определением было: мы, монархисты, на первое место ставим дух русской народности — Православие и его защиту на земле русской — Самодержавие. А националисты — русскую кровь, которая должна питать материализм и западничество, т. е. начала иудейские. Кому этот национализм нужен?
II
Сегодняшний русский патриотизм не вышел за пределы этой дилеммы, и надо признать, что, несмотря на провозглашение в ряде публикаций фраз о пользе для русского народа Православия, необходимости следовать идеям “национальной самобытности” и не отрываться от “отеческих корней”, основной ход мыслей и ценностные ориентиры как раз носят все черты критикуемой, как правило, стороны — масонства и западничества. За фразой стоит утверждение, отрицаемого на словах.
Большинство исследователей и публицистов из настоящих русских по понятным причинам стоят в круге культурологических ценностей, в систему которых легко вводятся любые слова и понятия, в том числе и “православие”, и “отеческие корни”, и “исторические традиции”.
Разумеется, круг поднятых вопросов не может быть исчерпан и в десятках статей, но важно осознать проблему. Такие слова, как “нация”, “культура”, “социализм” у всех на слуху, но вопросы, связанные с ними, и стоящие за ними легенды и обманы более чем актуальны для любого человека, как читающего, так и вовсе не читающего ничего. В конце концов речь идет о добровольном рабстве несуществующим богам и существующим демоническим силам, выдающим себя за богов, как ни банально и риторически это ни звучит.
Как бороться с масонством, задаются часто вопросом люди, начитавшись соответствующей литературы, посвященной и современному положению вещей, и проблемам нашей истории. Ответ из этой литературы напрашивается один: никак. Много умного можно прочитать, много узнать о происках сионизма, мысленно сочувствовать идеям освобождения русской земли от нашествия двунадесятых языков, возглавляемых какой-нибудь шайкой “демократов”, но ответ один — ты мал, и слаб, и одинок. Там политики, там дельцы, и, даже если захочешь, туда, где решается судьба страны и мира, ты не сможешь проникнуть. Тем более что практика показывает: и проникшие за кулисы власти легко отдают себя все тому же израильскому капиталу и бнай-бритовской когорте борцов за “права человека”. Такой неутешительный вывод следует из нашей историко-публицистической патриотической литературы.
Пока вопрос в публицистике решается на политическом уровне, пока все описываемое относится чисто к внешней стороне дела, до тех пор никакой практической пользы получаемые сведения не приносят. Они только вселяют уверенность, что от тебя, маленького человека, забитого нуждой, ничего в этом мире не зависит. И уж вопрос о том, чтобы противостоять какой-нибудь громадной политической организации, снабженной всей мощью современного финансового и пропагандистского аппарата, просто смешон. И в таком эффекте воздействия на читателя — ахиллесова пята всей просветительной литературы на эти темы. Конечно, не исключено, что целью многих таких публикаций является деморализация читателя.
А ведь между тем речь-то идет не о финансах и не о политических вопросах, речь идет об исповедании определенной религии и о религиозных кумирах. А это уже та область, в которой каждый человек сам волен и властен решать так или иначе. И вся политика, и все политические интриги, и все революции, и все интернационалы, и все мощные силы всемирной масонской организации только для того и существуют, чтобы держать каждого из нас в лоне этой религии. В ней и только в ней — вся суть.
Замороченные политиканами, историками, воспитанными в духе этой религии, мы принимаем средство за цель, а цель и вовсе не видим. Нам внушают, что вся политическая борьба, все революции, все козни масонов и Бнай-брит только для того и существуют, что им нужны деньги и власть. А сама власть опять же для того, чтобы иметь много денег и власть над природными ресурсами мира. Так это видится с точки зрения материалистов-историков и журналистов, позитивистов и прагматиков. Более наивного и глупого трудно что-либо еще представить!.. Но, в конце концов, эти положения находятся на одном уровне с доктринами экономического материализма, где религия — выдумка попов и порождена производственными отношениями.
Что первое приходит в голову нашему человеку, когда ему хочется доказать, что русский народ не так себе прост, что он чего-то значит, и, что если уж по большому счету, то, во-первых, он доказал свою талантливость и, во-вторых, имеет право на достойное место в ряду других цивилизованных народов. Он вспоминает сразу с десяток-другой имен писателей, нескольких поэтов и нескольких композиторов, которых он, говоря по правде, не читает и не слушает. Затем, непременно, Суворова и Кутузова, а теперь еще и Жукова. Но, удивительное дело, те, с кем ему приходится держать полемику, как правило, все люди тоже начитанные, и, конечно, тоже люди культурные, потому что с безкультурными что же и говорить. Хотя они по большей части и нерусские, но вполне соглашаются с набором “великих” и “значительных”. Толстые журналы, как “наши” так и “не наши”, в общем тоже пишут о тех же великих с тем же пиететом и с тем же непременным упоминанием при соответствующем субъекте того же предиката “великий русский писатель (поэт, композитор, художник)”, лишь включая в эту когорту более широкий набор таких “русских” имен, как Шагал, Мандельштам и другие, а также включая всех русскоговорящих, что-либо когда-либо как-либо написавших на русском языке, даже самое неудобоваримое. Но это другая проблема, хотя она страшно раздражает одних и нравится другим, ведь еврей — “это наше все”.
В этой полемике о роли русских в мировой истории, о роли всевозможных врагов русского народа и заговорщиков, при внимательном прочтении полемических статей остается впечатление какой-то условности между двумя партнерами, которые как бы договорились вести дуэль холостыми патронами, делая выстрелы погромче и с большим дымом. Эта пиротехника полемических боев более всего нравится читателю. Конечно, условность есть, частично есть и договоренность. Но если бы все упиралось в последнюю, то не было бы большой проблемы. Это свидетельствовало бы только о том, что вся полемика вокруг русского вопроса с большинством публикаций в книгах и журналах направляется из одного центра. По крайней мере, проблема носила бы чисто внешний характер.
Понятно, что заранее двусмысленность ситуации в такой активной полемике, начавшейся, по правде говоря, давно, вместе с началом революционного движения в России в веке XIX, полемике о русском и космополитическом, заложена общими вкусами и ценностными ориентирами обеих сторон, русской и космополитической. Или, если шире — кадетской, т.е. русской по форме, иудейской по содержанию. Смысл шаткости русской стороны заключается в том, что сама полемика стоит на шаткой основе — основе не национальной, а вненациональной; эта основа — “всемирная культура” и ее ценности, созданные отнюдь не русскими вкусами, как они выразили себя в допетровской Руси, и даже не немецкими и не английскими, а, следуя верным наблюдениям многих мыслителей, как сионистов, так и их идейных противников, вкусами иудейскими...
Мне могут возразить — такие имена, как Пушкин или Л.Толстой, Тургенев или Чехов являются столпами мировой культуры из-за гениальности их сочинений. Одно замечание мне представляется нужным сделать. Если иметь в виду такое качество творчества, как гениальность, то она несомненно от Бога, но если иметь в виду другое качество, необходимое для того, чтобы эта гениальность стала достоянием многих людей, а именно значительность, то ее присутствие — вещь вовсе условная и чисто конъюнктурная. Один гений больше значит сегодня, на другого гения нет спроса, третий и вовсе не раскупается. Или, чаще, и вовсе не издается. В сумасшедшем мире спрос, понятно, будет на сумасшедших, а в здоровом — на здоровых и крепких в своем деле. Но и в здоровье, и в сумасшествии есть свои гении и свои дарования.
Кроме того, процесс создания культуры, как и любой процесс в мире организованных иерархически государств, есть процесс, направляемый и организованный определенными людьми по определенным вкусам. Сами вкусы не есть вещь стихийная, свалившаяся с гор Памира или Монблана. Вкусы создаются, и это аксиома. Конечно, есть консервативность вкуса и привычек, и есть традиции. Но именно пример нашей страны показывает, как громадный народ усилиями идеологов-террористов в течение двух-трех поколений почти напрочь забыл эти национальные традиции на девяносто девять процентов. В стране, например, где пели все, от извозчика до купца-горожанина, в любой деревне и на любой улице, сегодня знают только два слова из песен Дунаевского и какого-нибудь ублюдочного Чебурашку. Это люди старшего поколения. А сегодня и вовсе молчат, и даже знаменитый “Шумел камыш...” почти не услышишь, хотя пьют, как и прежде, много и самозабвенно. Уж не говорю о многом другом, что касается этой проблемы. Одно ясно — страна духовно онемела — ни молитвы, ни песни не знает. Да, вкусы навязываются, прививаются и диктуются. Спрос организуется. Да и вся история СССР — это история целенаправленного, по одному четко обозначенному плану, процесса уничтожения целого космоса культуры певучей, добродушной, лукавой и подвижнической, избяной и теремковой, с колокольными перезвонами и крестными ходами, с любовью к пересудам и всевозможным чудесам, церемонной и неторопливой, скептической к властям и не знающей решительно о культе “великих личностей”.
История нашей страны являет пример того, как грубо, насильственно, ломая и сжигая, осмеивая и оплевывая, создавалась новая безбожная религия, новые вкусы и новый советский народ, как социальное и политическое единство. В этой культурно-религиозной ломке вся суть всех репрессий большевизма, вся суть уничтожения русской деревни с уездными городами включительно. Как же в такой ситуации не вспомнить и не подумать над одним фактом и не попытаться его осмыслить; я имею в виду, какое громадное значение режим, пришедший к власти, придавал с самого начала искусству, образному и литературному, для целей великой переделки русского народа, как и других коренных народов России. Писатели, поэты, режиссеры напрямую писали вождю и отцу народов, советовались и вводились в руководящий орган партии власти. Они стали руководящей ложей идеологов в стране, направляющей и созидающей новую религию — религию социализма, “религию человечества”, о которой писали идеологи масонства с давних времен. Романы, повести, киноискусство, театр... И все это направлялось, цензурировалось, финансировалось по одному плану и из одного центра. Новое еврейское по духу искусство, чуждое вчера поколению, выросшему в царской России, уже через двадцать лет после революции новым поколением воспринималось как свое, родное. Одновременно уничтожались все книги по русской истории, по философии, все старые дореволюционные журналы, все религиозные книги, все старые школьные учебники и... кладбища. Чтобы сделать вновь создаваемую культуру на началах чисто иудейских и, соответственно, “общечеловеческих” и всемирных, догадались в тридцатых годах придать этой культуре национальную форму при наличии непременно социалистического содержания. Повести, рассказы, романы стали воспевать освобождение угнетенных и оскорбленных, описывать “ужасы царизма” и — в русле атеизма — воспевать “человека труда”, “человека науки”, человека, устремленного в светлое будущее и своими силами, без всяких там “поповских суеверий” и “боженьки”, созидающего светлое царство “освобожденного труда”. Понятно, человеческие переживания, любовные коллизии, столкновения с рутиной в форме недобитого кулачества или зазнавшейся бюрократии, втягивали читателя и зрителя в сопереживания и заставляли плакать и вздыхать, а заодно и вдыхать аромат курильниц новому “чисто человеческому богу” — коллективу, творящему чудеса и не нуждающемуся в Боге и Церкви.
Обозревая все это и вдумываясь в происшедшее, нельзя не удивиться, как быстро нация стала заплевывать свое прошлое, свою религию и петь хвалу своим врагам, врагам Христа и добровольно служить своим словом и делом палачам решительно нерусских кровей, о которых русские люди знали из Священного Писания. Трудно человеку сидеть без работы в углу коммуналки и умирать с голоду, страшно не хочется попасть на мушку чекистам — это понятно. Но кто же заставлял скромного рабочего, инженера и мелкого чиновника орать самозабвенно о “поповщине”, “кровавом царизме” и распространять сказки о “жутком положении” рабочего человека в “проклятом прошлом”, когда сытые и довольные физиономии его родителей на фотографиях из того прошлого ярко свидетельствовали о благополучии той жизни, где не было коммуналок, очередей и великих строек под дулом винтовки. И даже сексотов и партийных проработок.
Но... такая необходимость лить помои на святой алтарь появлялась всегда, когда очень хотелось стать писателем, артистом, романистом и поэтом, режиссером и просто руководителем какой-нибудь конторы, то есть социально обозначиться и вылезти “в люди”. Без такого запачкивания себя прямыми кощунствами в адрес Церкви ни один деятель искусства, особенно писатель, самый что ни на есть патриотический и “наш”, включая некоторых из племени так называемых “деревенщиков”, ставших одновременно членами ЦК КПСС, фрейлинами их величеств генсеков, титулованными номенклатурщиками, никак не мог обойтись. К этому принуждали. И на это соглашались... Когда-то через кровь входили в революционные банды, и кровь спаивала. Кощунство периода советского большевизма тоже спаивало и объединяло людей этой “чисто человеческой религии”. Я помню выступление известного писателя В. Распутина на каком-то собрании уже времен перестройки по телевизору. Магометанство, буддизм, христианство играли положительную роль в равной степени, вещал он нудным голосом, ибо все религии воспитывают в человеке положительные моральные качества. Ну, точь-в-точь, как еврейский просветитель Германии Мозес Мендельсон и его соратники по масонской ложе. Впрочем, и Мендельсон был известным писателем. Но дело не только в такой откровенной демонстрации своей приверженности атеистической религии “всечеловеческой культуры”. Дело, понятно, глубже, и заключается в самом характере этой религии и ее текстов, создаваемых новыми жрецами ее — писателями, художниками, поэтами и идеологами от журналистики и телевидения. Нельзя, впрочем, не заметить, что в основе любого общества в государстве лежит определенная религиозная или философская идея, или Легенда. В основе советской идеологии тоже лежала Легенда, символами которой воодушевлялось все искусство советского периода. В этой Легенде было несколько глав, взятых из круга оккультно-герметического масонства. Собственно, этой теме и посвятил свою работу “Религия и социализм” (СПб., 1908, ч. I-II) будущий нарком образования и культуры Л.Луначарский. Это чисто еврейская Легенда. И чисто масонская.
Да, культура — это идеология “человеческой” религии. Да, вкусы создаются. Как создаются телевизионные программы с заложенной в них определенной идеей, как составляются планы книгоиздательств и как многое другое.
Вкусы же — дело прихотливое. Никто не спорит, что, например, Гомер гениален, и даже очень. С этим согласятся все, но читать не будет никто. За очень редким исключением. Существует и отчетливо выраженный национальный вкус, проявляемый в отрицании. Например, по моим наблюдениям, никакие утверждения авторитетных людей, что “Дон-Кихот” гениальное произведение, не могут русского человека, подростка и взрослого, заставить прочитать хотя бы два десятка страниц этого монумента всемирной интеллигенции. И то, что это — монумент, вовсе не представляется очевидным. Зато еврейские дети читают его с искренним восторгом.
Кафку только русский интеллектуал прочтет, и то разве что “для порядка”, а еврей прочтет и не буду