RUS-SKY (Русское Небо)


Борис Соколов

На берегах Невы

Отпечатано в Англии. Бристоль, типографская компания Бартон манор – Ст. Филипс.

Перевод с англ. Джона Галепено

1973 год


ОГЛАВЛЕНИЕ


Об авторе: Борис Фёдорович Соколов родился в 1893 году в Петербурге. Доктор медицины, известный учёный, патолог. После окончания Петербургского университета поступил на работу в заведение, которое он переводит на английский как Научный институт, и который был, судя по всему, Первым Медицинским Российским институтом, ставшим после революции институтом физической культуры им. Лесгафта. В этом научном институте он организовал лабораторию экспериментальной медицины. В конце 1916 года был призван на фронт, где работал во фронтовом госпитале. Принимал участие в обороне Зимнего дворца 25 октября (7 ноября) 1917 года. Являлся делегатом Всероссийского Учредительного Собрания от 13 армиии председателем его военной секции. Был участником второго Учредительного Собрания в Уфе в 1918 году. Бежал из страны. Возвратился опять и участвовал в движении сопротивления в Архангельске. Сто двадцать два дня Соколов провёл в Бутырской тюрьме, ожидая смертной казни. Эмигрировал. Работал в Брюссельском университете, институте Пастера в Париже и в Пражском университете. В 1928 году Соколов переехал в Америку, где работал в Рокфеллеровском институте в Нью-Йорке, в институте Крокера, в Онкологической Лаборатории Колумбийского Университета, на кафедре Паталогии Медицинского Института Вашингтонского Университета. После второй мировой войны работал директором лаборатории по био-исследованиям Южного Колледжа во Флориде. Его научные исследования, в основном, касаются онкологической области. Он был членом Королевского Медицинского Общества Англии, членом Нью-Йоркской Академии Науки редактором журнала «Рост». Автор многих научно-популярных книг и воспоминаний. Первая его книга рассказов и воспоминаний под названием «Преступление доктора Гарина» вышла в 1928 году с предисловием известного американского писателя Теодора Драйзера. Список его книг включает:

  1. Эрнст Солвей. Биография.
  2. Томас Масарик. Биография.
  3. Наполеон. Биография, написанная с медицинской точки зрения.
  4. Огюст Комт. Биография.
  5. Принципы положительной философии Солвея.
  6. Жизненная сила.
  7. Бунт или вопрос?
  8. Биодинамика человека.
  9. Средний возраст – это то, что вы сами об этом думаете.
  10. Болезни цивилизации.
  11. Ревность. Психиатрический подход.
  12. Наука и цель жизни.
  13. Белые ночи. (Воспоминания)
  14. Карциноид и серотонин.
  15. Непобеждённый враг.
  16. Рак. Новые подходы.
  17. История пенициллина.
  18. Волшебные лекарства.
  19. Достижение счастья.
  20. Общество вседозволенности. (Об упадке нравов в Америке 60-х годов. )

Последняя его книга воспоминаний, «На берегах Невы», вышла в 1973 году в Англии.


Вместо предисловия

Наше настоящее переплетено с нашим прошлым и будущим. Эта связь не может быть нарушена никакими внешними обстоятельствами, а также нашим собственным желанием забыть прошлое. Очень давно я покинул Россию. И тем не менее, в моих снах я часто вижу великолепную белизну покрытой снегом Невы и слышу звон церковных колоколов и скрип саней.

С моей ранней юности у меня была склонность к прогулкам в одиночестве. Мне было 10 лет, когда я поздно вечером, втайне от родителей, тихонько ускользал из дому и медленно бродил вдоль берегов Невы. Я не обращал внимания на погоду, даже если было очень холодно, когда глубокий снег заваливал улицы, или это было в жару летом. Старый Петербург сидел глубоко в моих костях. Он до сих пор там, после стольких лет вдалеке от моего любимого города.

Для человека, который родился в Петербурге, город обладает необыкновенной магией. Он был основан по прихоти Петра Великого, пьяницы, мечтателя, неуравновешенного драчуна – город воплощённой мечты. Для приезжего эмоциональная холодность, абстрактность и спокойствие города кажутся гнетущими. Это потому, что Петербург — это город внутреннего самосозерцания, город раздвоённой личности, город мессианских предчувствий, город страсти, спрятанной под внешним спокойствием. Только петербуржец может любить город нежным чувством, может прочувствовать его душу, его мистическую сущность, и воспринимать себя, как его неразрывную часть. Только истинные дети города могут восхищаться его тихими и мрачными ночами, мокрой осенью, грязными каналами и речушками. Только они будут очарованы снегом и льдом зимы, весенним ледоходом, неулыбчивым и прохожими, маленькими, плохо освещенными забегаловками, где бесконечный разговор о бренности жизни продолжается из вечера в вечер. Петербург — это город, где нищие и пьяницы могут свободно приставать к вам на улицах с философскими разговорами о бессмертии души. Петербург — это город, где в великолепных церквях и соборах люди молятся перед образом Христа. Петербург — это был город идей, обильных и сильных, растущих на крайнем индивидуализме, конфликтующих, воодушевляющих и бесконечно далёких от окружающей человека действительности.

Ночами, гуляя по улицам, я буду стоять перед освещёнными полуподвальными окнами и смотреть, как люди сидят вокруг стола и пьют бесконечный чай из кипящего самовара, едят чёрный хлеб с варёной колбасой, курят папиросы и обсуждают философские вопросы жизни и смерти. Я старался в силу своего юного разумения понять, чем они живут, их мысли, их чувства. Я старался сопереживать с ними вместе.

Санкт-Петербург был центром особенного многомиллионного племени, известного как интеллигенция. Ничего, сравнимого с русской интеллигенцией, не могло существовать ни в одной стране. Нет ничего похожего между теми, которых в Америке и Европе называют интеллектуалами, и русской интеллигенцией прошлого. Интеллигенция была воодушевлена состраданием, часто смутным и преувеличенным, к России и к человечеству в целом. Они верили в демократию не столько в политическую систему, а как в образ жизни. У них не было никаких материальных тенденций. Они жили скромно, если не в бедности. Врачи, юристы, инженеры, служащие, большинство из них принадлежащие к низшему или среднему классу, они никогда не требовали улучшить лично их экономические условия. Врачи никогда не посылали счета своим пациентам, и если им платили, то они были смущены, потому, что они верили в клятву Гиппократа, что врач должен посвятить жизнь страдающему человечеству. Учителя отказывались от более оплачиваемых должностей для того, чтобы работать в маленькой деревне, где работа оплачивалась продуктами, случайно приносившимися родителями учеников. Можно сказать, что они были социалистами, но их социализм не был сформулирован ни в одной социалистической теории. Это было просто христианское отношение ко всему, а не какое-то политическое кредо. Они не были реалистами. Они были полны иллюзий о человеческой природе. Они были широко образованы, и большинство из них были великолепными врачами, педагогами и учёными.

Из русских писателей, возможно, только Достоевский представил мощную психологическую картину людей живших и страдавших в Санкт-Петербурге.

* * * *

Ещё на первом году университета я примкнул к партии трудовиков Керенского, но политика как таковая, никогда не привлекала меня. Поэтому в университете я не занимался политикой, а зарабатывал на учёбу преподаванием в вечерних школах и работой в системе института Лесгафта, организованного по образцу французской Сорбонны. В 1905—1914 годах в России росло движение за демократию. Это движение встретило сопротивление не только со стороны царского правительства, но и со стороны большевистской партии. В профсоюзах, кооперативах, образовательных институтах, большевики старались остановить растущее влияние демократических партий. Это ещё было задолго до переворота 1917 года.

В конце 1916 года меня забрали в армию и послали врачом на юго-западный фронт. Во время Февральской революции я был на фронте. После Февральской революции было сформировано коалиционное, из различных партий, демократическое правительство. Целью коалиционного демократического правительства был созыв Всероссийского Учредительного собрания для выработки конституции новой демократической и республиканской России. Я был в Петербурге во время переворота, и хотя выборы в Учредительное собрание прошли в ноябре 1917 года по старому стилю, то есть когда власть была уже в руках большевиков, они получили меньшинство голосов. Я был избран по мандату партии Трудовиков от юго-западной армии. Будучи председателем военной комиссии Учредительного собрания, я отвечал за защиту Учредительного собрания, которое, тем не менее, было разогнано вооружённой силой 5 января 1918 года. Избегая ареста, я возвратился на германский фронт, который ещё тогда существовал. Летом 1918 года на Волге сформировался новый фронт в следствии неожиданно появившейся проблемы с чехословацкими военнопленными. Чехи сначала не поддерживали большевистское правительство, поэтому стал возможен созыв второго Учредительного собрания в Уфе. Мне удалось с большими опасностями через Киев и Москву достичь Уфы, но в связи с развалом фронта всем пришлось бежать в Сибирь и уже оттуда, через Японию и Китай мне удалось добраться до Парижа, где я был во время Версальской мирной конференции 1919 года. Большая часть России уже попала под власть большевиков, но на Севере ещё было демократическое правительство, возглавляемое Николаем Чайковским, бывшим лидером кооперативного движения. Вместе с Красным Крестом к концу 1919 года я снова приплыл в Россию через Архангельск и попал врачом на Вологодский фронт. В начале 1920 года я даже успел побывать министром образования, однако красные быстро заняли Архангельск. Маленький ледокол, на котором мы пытались эвакуироваться в Норвегию, затёрло во льдах. Я был схвачен и приговорён к смертной казни, но затем по приказу московского начальства меня перевели в Москву, в Бутырскую тюрьму. После ста двадцати двух дней в Бутырке меня без всяких объяснений выпустили из тюрьмы. Здесь главную роль сыграло то, что я был в форме британского офицера, и при мне были мои документы корреспондента нескольких французских и английских газет. За меня так же писал письмо Ленину старый революционер Николай Морозов, директор института Лесгафта.

Я вернулся в Петербург, в свой Первый Медицинский Российский институт, где я занял своё же место заведующего лабораторией экспериментальной медицины. После нескольких недель мне стало очевидно, что надо бежать из страны. Встретив жену Керенского, я принял окончательное решение. По фальшивым документам я выехал в Эстонию вместе с женой Керенского и её двумя сыновьями. Это было в сентябре 1920 года. За границей мне удалось получить место в Брюссельском университете. После многих мест работы, в 1928 году мне пришлось уехать в Америку.

В Америке очень скоро я был потрясён отношением американских интеллектуалов к тому, что происходило в России. Почему интеллектуалов? Потому что простых американцев российский вопрос вообще не интересовал, да и был им недоступен. Но интеллектуалы? Я часто разговаривал с Теодором Драйзером и Хейвудом Бруном и другими писателями и журналистами. И я нашёл, что они слепо восхищаются Советским режимом. Было совершенно бесполезно объяснять им, что Советский режим просто является прикрытием конвейера по уничтожению народов, проживающих на территории СССР. Чтобы у них открылись глаза, им потребовалось тридцать лет. Этого я не ожидал от людей, которые называют себя интеллектуалами.

Сам по себе интересен факт, что в стране с предполагаемой свободой прессы невозможно было напечатать ничего, что бы шло вразрез с официальной большевистской пропагандой. Вся русская история преподавалась в Америке как тёмный мрак, пока к власти не пришли Ленин и Троцкий. Да Россия до 1917 года была во многих отношениях гораздо демократичней самой Америки. Свобода слова в русских университетах до сих пор является недостижимой мечтой американских и западных университетов. Для американских интеллектуалов, которые вообще никогда не были в России и ничего не знали о ней, большевистский режим был прогрессом отсталой страны. Страны, история которой, как минимум, в два раза длиннее американской. Безобразный апломб и полное игнорирование фактов привели к тому, что в 30-40е годы американские агенты большевизма чуть не взяли в свои руки власть в самой Америке. Вследствие этого подхода американские интеллектуалы относились к нам, русским, пытающимся бороться с большевиками, как к мракобесам и отсталым элементам, являющимися тормозом на пути к прогрессу. Если я только открывал свой рот, чтобы сказать пару слов против большевиков, меня тут же затыкали одним словом: «А, это этот белогвардеец, белый». То есть меня слушать было совсем не обязательно.

Теодор Драйзер никак иначе ко мне и не обращался, как: «Беляк».

В тридцатые годы они стали всех людей, критикующих большевиков, называть фашистами.

При этом они с преступным попустительством смотрят, как в их собственных странах исподволь устанавливается диктатура порнографии и насилия. С таким же преступным попустительством, как и русская интеллигенция до 1917 года, западные интеллектуалы безучастно наблюдают за установлением режима порнократии — диктатура порнократии.

Через историю своей жизни, я как врач, пытаюсь написать историю болезни, охватившей всю западную цивилизацию. Эта та же самая болезнь, которой болела Россия до 1917 года, и которая сейчас съедает западную цивилизацию, и как бы сказал мой отец: «Рыба гниёт с головы.».

* * * *

Предисловие переводчика

С какой любовью пишет Борис Соколов о России и Петербурге, хотя его воспоминания относятся к самым трагическим годам в русской истории. Для сравнения я приведу вам воспоминания о России того же времени человека, не являющегося россиянином. Этот человек был видным общественным и политическим деятелем 20 столетия. Но он англичанин, представитель страны, несущей ответственность за тогдашнюю трагедию России. Подлый союзник, а на самом деле — враг, Англия была одной из основных причин бедствий России на протяжении последних 200 лет. Лорд Бертран Рассел являлся типичным представителем философии английского превосходства. Он посетил Россию в составе делегации от рабочей партии Англии в 1920 году. Вот что он пишет в своей трехтомной, массивной «Автобиографии»:

«Для меня время, проведённое в России, было непрерывным и нарастающим кошмаром. Я уже писал об этом, но я не могу передать всё чувство полного ужаса, который переполнял меня всё время, пока я был в России. Жестокость, нищета, подозрение, преследования были в самом воздухе, которым мы дышали. Наши разговоры подслушивались. В середине ночи слышались выстрелы – так идеалисты уничтожались в тюрьмах. Вокруг была лживая претензия на равенство, и каждый обращался друг к другу «товарищ»; однако, было удивительно с какой разницей это слово произносилось, смотря по тому, к кому оно обращалось: к Ленину или к ленивому работнику. Однажды в Петрограде ко мне пришли четыре огородных пугала, одетые в лохмотья, с нечесаными бородами и грязными ногтями. Они были четырьмя самыми известными поэтами России. Одному из них Советское правительство разрешило читать лекции по стихосложению, но он жаловался, что его заставляли излагать стихосложение с марксисткой точки зрения; а он никак не мог понять, каким образом Маркс относится к стихосложению. Такими же оборванцами были и члены математического общества Петрограда. Я пошёл на собрание этого общества, где один читал лекцию о неевклидовой геометрии. Я ничего не понимал, кроме формулы, которую он написал на школьной доске; однако, это была правильная формула, откуда я мог догадываться, что он, должно быть, говорил правильные вещи. Никогда в Англии я не видел такого количества оборванцев, которые имели бы такой ужасающий вид, как математики города Петрограда. Мне не разрешили навестить князя Кропоткина, который вскоре после этого умер. Правящие большевики имели не меньше самомнения, чем наша элита, производимая в Оксфорде и Итоне. Они верили, что их социальная формула разрешит все трудности. Некоторые более интеллигентные имели понятие, что это не так, но не осмеливались это сказать. Однажды в разговоре со мной, приставленный ко мне медицинский руководитель по фамилии Залкинд начал говорить, что климат имеет огромное значение на характер, но тут же он умолкнул на полуслове, а затем добавил: «Конечно, это неправда. Характер определяют экономические условия». Я чувствовал, что всё человеческое разрушено в интересах тупой и узкой философии, и что в этом процессе нечеловеческому состоянию были подвержены полторы сотни миллионов человек. С каждым днём, проведённым в России, мой ужас нарастал, пока я не потерял всякую способность к суждению. Из Петрограда мы поехали в Москву, потрясающе прекрасный город и архитектурно гораздо интереснее Петрограда вследствие своей восточной оригинальности. Я умилился, каким множеством способов большевики показали свою любовь к массовой продукции. Обед у нас был около четырёх часов дня и содержал среди других ингредиентов рыбьи головы. Я так и не смог ни у кого узнать, куда делись рыбьи тела, хотя я догадываюсь, что они были съедены народными комиссарами. В Москве — реке тогда водилось очень много рыбы, но людям не разрешают ловить рыбу, поскольку, видимо, ещё не изобретён такой автоматический способ лова рыбы, который бы превосходил леску и удочку.

Мы поплыли вниз по Волге на пароходе, и Клиффорд Аллен заболел сильным воспаление лёгких, которое осложнило его бывший туберкулёз. Нам всем предполагалось сойти в Саратове, однако, потому что Аллен был очень плох, и его нельзя было трогать, мы все поплыли дальше вниз до Астрахани. В кабинах было дико жарко, и поскольку воздух был насыщен комарами, приходилось держать все окна закрытыми. Дышать было нечем. У Аллена вдобавок начался сильный понос, и мы все по очереди ухаживали за ним. Хотя на борту и была русская медсестра, она не сидела с ним ночью, поскольку боялась, что если он умрёт, то его дух вселиться в неё.

Астрахань мне показалась более адом, чем что-либо я мог себе представить. Городская вода забиралась из места, где пароходы сливали свои нечистоты. На каждой улице были болота с мириадами комаров. Каждый год треть населения города болела малярией. Канализации не было. Однако огромная куча экскрементов занимала видное место в центре города. Встречались случаи заболевания чумой. Недавно тут была гражданская война, и воевали против Деникина. Мухи были настолько многочисленны, что обедая, надо было накрывать еду марлей и выхватывать кусочки быстро из – под марли. Когда на стол накрывалась марля, она моментально становилась чёрной от мух. Астрахань находиться ниже уровня моря, и температура была 50 градусов в тени. Советское начальство, сопровождавшее нас, заставило местных докторов выслушать лекцию Гадена Геста, который был специалистом в этой области, и предохранял британскую армию от малярии в Палестине. Лекция была замечательной, в конце которой местные врачи сказали: «Всё это нам известно, но очень жарко». Я удивлялся, может их за это отношение расстреляют, но об этом мне неизвестно. Наиболее известный из их докторов осмотрел Аллена и сказал, что он не протянет и двух дней. Он прожил ещё много лет, и стал украшением палаты лордов».

Такими словами описывает свои в впечатления от России, рафинированный англичанин Бертран Рассел – псевдофилософ и псевдополитик. А теперь — повествование Бориса Соколова.

Заключённый крепости

Была ночь. Белая ночь. Конец июля. Я шёл по набережной вдоль дворца. Туман был плотный. Голоса приходили и уходили, приглушённые и как бы нереальные. Я спустился по каменным ступенькам, ведущим к реке, и сел на узкую каменную скамейку. Я ни о чём не думал. Белая ночь располагало к созерцанию. Это всегда было так. Я зажёг папиросу. Река была молчаливой и сонной. «Я рад, что ты здесь». Голос рядом со мной был низким и музыкальным.

Я повернул голову. На первой ступеньке сидел человек буквально в метре от меня. Человек с седеющей бородой, длинными волосами и улыбающимися глазами.

Он засмеялся:

Я вскочил:

Он остановился.

Внезапно Морозов поднялся.

Он ушёл, оставив меня в состоянии полной ошарашенности. Знаменитый Николай Морозов. Поэт, революционер, учёный-астроном. Человек, который провёл в одиночном заключении почти четверть века, и который вышел из тюрьмы уверенным себе, здоровым, полным энергии и почти счастливым человеком! Человек, который отказался сожалеть о долгих годах, проведённых за решёткой!

Сначала на меня это не очень повлияло. Я почти забыл то, что он так старался подчеркнуть мне. Но постепенно я стал возвращаться к важности его слов. Постепенно его основная идея овладела моим умом. Что было такого важного в его точке зрения? Я искал подходящее слово — смирение. Это его смирение, его отрицание собственной значительности, полное отсутствие всякого самомнения произвели на меня наибольшее впечатление. Постепенно я начал понимать Морозова и то, что он пытался внушить мне той белой ночью на берегу Невы.

В течение нескольких лет я не видел Морозова снова. Я прочёл, что он опубликовал значительное исследование по астрономии, которое получило положительную оценку в научном мире, и было признано значительным вкладом в наше понимание определённого типа звёзд. Я слышал так же, что он был назначен ректором Первого Медицинского Российского Института и деканом Свободного университета имени Лесгафта. Я встретил его позже, через несколько лет после моего окончания университета. Однажды я получил приглашение от профессора Метальникова, тогдашнего ректора Первого Медицинского Российского института. Приглашение было работать на кафедре микробиологии. Войдя в вестибюль института, расположенного на Английском проспекте, я увидел странную картину: уже не молодой человек прыгал туда сюда обратно по ступенькам, ведущим на второй этаж. Он взбирался так быстро и энергично, что я боялся, что он упадёт. Сначала я не узнал Морозова, и он меня тоже не узнал. Я представил себя ему и напомнил ему о нашем разговоре восемь лет назад.

Морозов продолжал взбираться по лестнице, разговаривая со мной.

Я редко видел Морозова в течение последующих нескольких лет, хотя мы работали в одном здании, принадлежащим институту. Мне говорили, что он пишет книгу, многотомное руководство по астрономии и проводит все своё время в своём кабинете. Пару раз в месяц я видел его в вестибюле, и он рассеяно улыбался мне, проходя мимо даже не поздоровавшись.

И сегодня, через много десятков лет, после того, как я покинул Россию, когда ностальгия приносит воспоминания прошлого, образ Николая Морозова всплывает передо мной, образ человека, победившего одиночное заключение. Образ человека исключительного мужества всплывает передо мной как живой, как будто вчера я беседовал с ним той белой летней ночью на берегу Невы.

Князь террористов

Борис Савинков принадлежал Санкт-Петербургу. Преданный сын этого эксцентричного, парадоксального города Савинков, поражённый извращённым интеллектуализмом, находился в поисках вечной любви. Такой герой был описан Достоевским в одной из его повестей ещё за три десятка лет до того, как родился Савинков. Бесстрашный человек, поэт и писатель Савинков стал руководителем революционного терроризма, ответственным за убийство многих высокопоставленных чиновников. Он был русским Робин Гудом, если сравнение будет позволительным. Дворянин, элегантный и красивый собой, игрок в глубине своей души, его жизнь закончилась трагически, как и жизнь того героя Достоевского.

Это было в годы того, что называлось первой русской революцией, вскоре после Русско-японской Войны. Савинков присоединился, а может быть, и организовал террористическую ячейку Социал-революционной Партии (Эсеров). В это время волны революционного движения начали сотрясать Россию. Рабочие забастовки, бунты в армии и студенческие волнения конвульсировали страну. Во время решительного правления министра внутренних дел генерала Плеве, порядок был наведён очень быстро, таким образом, что революционное движение было практически ликвидировано. Именно тогда, когда многие из его членов были отправлены в Сибирь, Эсеры, против своих же принципов, решили развязать террор. Борис Савинков, новичок в партии, был назначен руководить террором, направленным против правительственных чиновников, ответственных за репрессии против революционеров.

В первый раз я встретил Савинкова, когда я был двенадцатилетним мальчиком и ещё не знал его имени, хотя кто тогда знал его настоящее имя? Он пользовался многочисленными псевдонимами. Это был июль, жаркий летний день. Мой отец привёз меня с дачи просто так и оставил одного в нашей городской квартире. Я был не в настроении читать, и изнывал от нечего делать. Поскольку моих друзей не было в это время в городе, я решил прогуляться. Я достиг Английского проспекта и остановился в удивлении – в нескольких шагах от меня странный человек шёл вдоль проспекта. Высокий молодой человек около 25 лет возраста, блондин, чисто выбритый и с выдающимся подбородком. У него была широкая шляпа, белая рубашка и высокий воротник, а также самый великолепный галстук, который я когда – либо видел. Галстук был красно-голубой, с цветами и разными дикими животными. На нём был светло-коричневый, плотный, спортивный пиджак из чистой шерсти такой длины, какой русские никогда не носят. Его туфли! Его великолепные коричневые туфли заворожили меня. Они были на толстой подошве и с серой бахромой. Несмотря на жару, на нём были серые перчатки. В своей левой руке он держал изысканную трость с серебряным набалдашником. Кроме этого, он курил трубку огромных размеров.

Несомненно, иностранец, подумал я, наверно англичанин, и решил последовать за ним. Вскоре мы достигли Покровской площади, где находится небольшой скверик. Он сел на пустую скамейку, и с замирающим сердцем я нашёл скамейку поблизости от него. Он сидел спокойно, не обращая внимания вокруг, то и дело, зажигая свою трубку. Скоро моё внимание привлекла группа из трех молодых людей, сидящих на скамье по другую сторону скверика. Они выглядели как студенты, плохо одетые, бородатые и волосатые, каждый из них держал большую сумку. Внезапно мой незнакомец вынул золотые часы. Палец на его правой руке пошёл вверх, и хотя он даже не смотрел в сторону этих трёх людей, один из них быстро встал и вышел из сквера. Через несколько минут он повторил свой знак, и второй бородач вышел. Ещё один сигнал — и третий ушёл. Затем незнакомец спокойно зажёг трубку, как будто между ним и уходом этих трёх человек не было никакой связи. Он ждал пять минут, может быть, дольше. У меня не было часов. Затем он встал и вышел. Я пошёл за ним, соблюдая приличную дистанцию. Он шёл, не спеша в сторону Обводного канала, здесь он замедлил свои шаги. Я замедлил тоже. Мы были недалеко от Варшавского вокзала, и вдруг раздался громкий взрыв. Мой незнакомец побежал. Я за ним. Сколько буду жить, не забуду ужасную картину: трое или больше человек лежали в крови на мостовой. Повозка была разодрана в клочья, и одна из лошадей была сильно ранена. Мой незнакомец подошёл к небольшой толпе вокруг места происшествия и поговорил коротко с полицейским. Очевидно, удовлетворившись тем, что он услышал, он повернул в направлении Садовой улицы, опять идя очень медленно. Он достиг усадьбы Юсупова и встал на мгновение, подзывая извозчика. Я был достаточно глуп, чтобы подойти к нему и спросить по-английски: «Сэр, вы англичанин?». Он повернулся ко мне, выражение на его лице было маскообразное:

Мой английский иссяк. На самом деле я плохо его понял. Поэтому я заговорил по-русски:

Извозчик подъехал, и он уехал, не сказав больше ничего.

На следующий день газеты сообщили, что отъехав от своего дома, генерал фон Плеве был убит бомбой, брошенной революционером, который тоже при этом был смертельно ранен. Революционер был позднее идентифицирован как Евгений Сазонов, бывший студент университета и член «боевой ячейки» партии социал-революционеров.

Спустя семь месяцев, 4 февраля 1905 года в 14:45 Великий князь Сергей, военный губернатор Москвы, был убит взрывом бомбы, когда он отъезжал от своего дворца. Великий князь был сторонником внутренней политики проводимой фон Плеве, убийцей был Каляев — бывший студент.

* * * *

Было лето 1917 года. Опять белые ночи были в полном великолепии в Петербурге, который на тот момент назывался Петроградом. Это был год, когда хаос и анархия вошли в человеческую историю. Я прибыл в город с фронта с посланием от премьер-министра Александра Керенского, и поспешил с вокзала в Александровский Дворец, где размещалось демократическое правительство. Встретиться с Керенским было безнадёжно. Его секретарь Борис Флеккель, мой однокашник, так мне и сказал. Никто не знал, где Керенский находится, и очередь на приём была расписана на месяцы. В отчаянии я спустился в вестибюль дворца, и в этот момент высокий человек в форме армейского полковника появился в вестибюле. Несмотря на прошедшие годы, я сразу узнал незнакомца, «англичанина», за которым я подслеживал 13 лет назад.

Я был в форме капитана медицинской службы.

Мы спустились по ступенькам к Александровской площади. На площади проходила огромная демонстрация: несколько тысяч, практически только мужчин и всего, может быть, несколько женщин, ходили вокруг статуи Александра Первого. Было несколько матросов, некоторые с ружьями и несколько рабочих, но в основном, это были дезертиры с фронта. Перед ними несколько человек специфического вида с длинными и чёрными волосами и бородами держали огромный портрет Ленина. Было множество красных флагов и плакатов «Долой Войну» или «Мы хотим немедленного мира», «Долой империалистическую войну», «Долой правительство лакеев Уолстрита». (Прим. переводчика: Необходимо заметить, что в 1917 годув отсталой России только трёстам человекам, приехавшим вместе с Троцким на пароходе «Кристианафьорд» из Нью-Йорка, могло быть известно о существовании Уолстрита — соседнего района с Ист Сайдом, где уже проживало два миллиона эмигрантов из России.)

Демонстраторы пытались петь «Интернационал», но звучало довольно гнусно.

Мы пошли медленно в сторону Летнего сада, и нашли пустую скамейку недалеко от Невы. Летний сад был полонлюдей в этот тёплый летний день. Дети играли в игры, бесчисленные парочки брели, взявшись за руки. Смех, поцелуи, то там, то тут. Пожилые люди дремали или читали газеты или книги, или просто болтали друг с другом.

Мы сидели молча несколько минут.

Он перебил меня.

Он улыбнулся. Это была широкая и весёлая улыбка.

Он посмотрел на часы.

Он не пожал мою руку и пошёл быстрым шагом.

Скоро я узнал из газет, что Борис Савинков состоял в заговоре со знаменитым генералом Корниловым, героем мировой войны. Они хотели сбросить импотентное правительство Керенского, чтобы спасти Россию от коммунизма. Корнилов был арестован, но Савинкову удалось бежать во Францию. Через семь лет после нашей встречи в Летнем саду я встретил его при любопытных обстоятельствах.

В Монте-Карло я направлялся в Аквариум и проходил через казино. В рассеянности я обозревал рулетку и играющую толпу, когда моё внимание привлёк человек за одним из столов, который много выигрывал. Его спокойствие и индифферентность к удаче удивила меня, он был вроде тут, но его мысли, очевидно, были в другом месте. Я сразу узнал его – это был Савинков.

Я долго стоял, наблюдая игру. Он не видел меня. Его ставки были высоки, и он играл безрассудно, как бы, чтобы специально проиграть. Но удача не покидала его. Он выигрывал снова и снова: на красном, на чёрном, на зеро, против всех шансов, и затем он остановился. Он собрал фишки, повернулся и его глаза встретились с моими. Он улыбнулся, но его улыбка была грустной, почти безнадёжной.

Я не понимал, что он хочет сказать. А он пригласил меня в бар на террасу, и пока мы пили шерри, он начал говорить.

Его манера говорить была как бы не его, как я запомнил из предыдущих встреч. Он плохо контролировал себя.

Но я не был уверен, что понимаю его.

У меня не было слов, чтобы охарактеризовать этот безумный план.

Он немного замялся.

Я почувствовал в нём такую депрессию, что переменил тему разговора.

Смущённо улыбаясь, он кивнул.

Он опять кивнул, вынул из внутреннего кармана белый конверт.

Его настроение переменилось, он стал более собой, хотя и не вполне. Он прочёл несколько стихотворений, видимо, написанных недавно, некоторые на русском, некоторые по-французски. Все были грустные. Два из них тронули меня за больное место.

Дай мне немного нежности.
Моё сердце закрыто.
Дай мне немного счастья.
Моё сердце забыто.
Дай мне немного покорности.
Моё сердце как камень.
Дай мне немного жалости.
Моё сердце ранено.

И

Je ne vois plus rien
J’ai perdu la memoire
Du bien and du mal
O’ la triste histoire

Но он перебил меня:

В августе Савинков перешёл границу Советской России недалеко от старой Австро-венгерской границы. Его схватили, как только он сделал первый шаг на советской земле. Его доставили в Москву, судили судом военного трибунала и приговорили к пожизненному заключению в лагерях. В Советских газетах ликовали: «Подлая собака, шпион Уолл стрита, схвачен!».

Газеты опубликовали признание Савинкова. В соответствии с этим признанием, которое всегда вызывало сомнение в смысле подлинности, он признавал свою вину, раскаивался и восторгался Советским режимом.

Через несколько недель, меня достигли новости, что Савинков покончил с собой, выпрыгнув из окна четвёртого этажа Лубянки. Уже в то время эта версия казалась сомнительной. В последнее время было опубликовано достаточно свидетельских показаний того, что он был выброшен.

Может быть, его предали друзья, когда он переходил границу? Как его убили? Сознался ли он? Всё это остаётся неизвестным уже многие годы спустя его смерти. Возможно, это было предопределено, чтобы он вернулся в Россию и умер такой насильственной смертью.

Ревнивый пуританский учёный

Преступление доктора Леонида Озолина вызвало огромное возмущение не только в Петербурге, его родном городе, но и вообще по всей стране. Общественное мнение требовало смертной казни: «Это не человек, а зверь, чудовище, безумный, которого необходимо изъять из нашего общества».

* * * *

«Человек, принадлежащий к медицине должен посвятить свою жизнь служению человечеству». Его слова звучали как молотком по голове. Он не спорил и не обсуждал свои утверждения. Это были аксиомы, незыблемые и окончательные. Мы, медицинские студенты, протестовали молча, но мало кто из нас имел мужества отстаивать своё мнение кроме Антонова, преподавателя патологии. «Почему медики должны жертвовать свои жизни на благо человечества? Почему не юристы или инженеры или другие белые воротнички. Почему?» Ответ? Его не было. Доктор Озолин игнорировал вопрос коллеги. Внезапно он переменил тему разговора. Новая тема – прогресс в микробиологии, в которой он специализировался. Он был преподавателем микробиологии в Военно-Медицинской Академии.

Это была моя первая встреча с ним. Он пригласил меня вместе с другими свежевыпеченными медиками на свою квартиру для знакомства.

Озолина уважали, но не любили. Мои друзья студенты посещали его ежемесячные вечеринки со значительной неохотой и неудовольствием. Они называли его в шутку «Кальвинистом». Он не курил и не пил. Он возражал против любого отклонения от его строгих правил. В определённом смысле он был анахронизмом Санкт-Петербурга, города волнующегося эмоционализмом, терпимостью к человеческой слабости и греху, враждебностью ко всем жёстким нормам и аристократическому этикету. Город, часто с экстремальным пониманием человеческой свободы.

Он родился в Санкт-Петербурге. Его отец, латыш, был успешным предпринимателем, и русская мать, которая умерла в его раннем возрасте. Озолин унаследовал каменное упорство от своего отца, а особенное одиночество — от своей матери. Я один среди студентов не испытывал к нему неприязненных чувств. Он отвечал тем же, хот и не без некоторой резервации. Время от времени я забегал к нему, и мы бродили вместе по берегу Невы. Он был молчун, часто мы обменивались только парой слов во время долгой прогулки. Он никогда не спрашивал меня ни о моих планах, ни о моих убеждениях, ни о моих мечтах. Он редко улыбался.

Он не ответил, но внутренне я почувствовал, что в этом есть правда.

Его квартира была на четвёртом этаже старого здания на Мойке. Это была сама простота: ни ковров, ни диванов, только несколько стульев и кресел. Его спальня была маленькой и обставлена только тумбочкой, ночным столиком и небольшим встроенным шкафом. Не было ни картин, ни гравюр, а только бесконечные книжные полки с медицинскими книгами в гостиной. Ни одного детектива или художественной книги, или поэзии, или биографии. У него не было служанки, он сам готовил для себя.

Я никогда не спрашивал его о семье. Только много позднее я узнал, что у него есть брат – успешный юрист, который жил в Санкт-Петербурге. Он редко встречался с братом. Они были чужие друг другу, собственно как и большинство его сослуживцев. Как-то он допустил, что может быть только ко мне, он испытывает некоторую степень привязанности. «Да, — он повторил своим чётким, ясным голосом, — определённая привязанность». Я тоже симпатизировал ему в ответ. Были мы друзьями? Я сомневаюсь в этом. Но больше чем что-либо другое, я хотел быть его другом. Я хотел говорить с ним запросто и помочь ему, я был очень молодым человеком. Была это жалость с моей стороны или обожание? Я не пытался анализировать свои чувства к нему, однако, всякий раз, когда я поднимался по ступенькам, ведущим к его квартире, я чувствовал некоторое возбуждение и предвосхищение.

Одним вечером, ужасным и холодным, мы остановились у Исаакиевского собора. Улицы были покрыты глубоким слоем снега. Весь город был белым.

При ярком свете луны его лицо светилось. Он улыбался. С его белыми волосами, со снегом, падающим на его голову, он казался мне делающим вызов своей судьбе.

Идя обратно, мы шли быстро, как бы в спешке. «Да.., да.., — сказал он, когда мы достигли его дома, — Случайность управляет нашими жизнями, что за катастрофа!».

Он не пригласил меня присоединиться на чашечку чая перед сном, как он это иногда делал в схожих ситуациях. В полуоткрытой двери он остановился: «Как мало слов было сказано между нами, как много несказанного».

В конце семестра Озолин был назначен ассистентом профессора по инфекционным болезням. Его работы по защитным механизмам против инфекции были признаны важным вкладов в этой области. Я не видел его несколько недель, пока не услышал слухи, что он увольняется и уезжает в экваториальную Африку.

Я зашёл к нему в этот же вечер. Он был рад видеть меня: «Я ожидал увидеть тебя». Он упаковывал свои книги, методично, как и всё, что он делал.

Он не ответил,

Я поднялся и пошёл к двери

Месяцы не было никаких известий от Озолина. Затем прошло сообщение, что микроб, вызывающий туберкулярную проказу, был выделен нашим преподавателем. Блестяще написанный, с шикарными иллюстрациями и слайдами доклад был доложен на нашем ежемесячном симпозиуме. Сам, он находился в каком — то бельгийском госпитале в Конго, где было возможным проводить исследования. Ещё через несколько месяцев другое сообщение достигло нашего деканата, оно было послано из Брюсселя: «Я возвращаюсь в Петербург. Я женился на русской девушке, которая училась здесь». Он даже не назвал им своей жены.

Мы все были в восторге, не столько, что он возвращается, как то, что он женился. Невероятно! Возможно, старая дева, синий чулок, как и он.

Мы жестоко ошибались. Скоро стало известно, что Озолин женился на дочери известного профессора университета Игоря Дарманского. Он был профессором криминального права, один из выдающихся юристов своего времени. А я был близким другом юного Дарманского, моего товарища по медицинскому институту.

«Невероятно!» – была наша общая реакция. Многие из нас знали Валерию Дарманскую – весёлая, жизнерадостная, обаятельная она дружила со многими студентами. Она была, как раз экстравертом и образована, несмотря на свою юность. «Это безумие! — была наша единодушная реакция. — Он настолько старше её, этот наш Кальвинист».

Циркулировали слухи, что её родители, известные своим гостеприимством, были не в восторге от этого брака.

Когда я в следующий раз зашёл к Дарманским, профессор спросил меня:

* * * *

Через две недели Озолины прибыли в Петербург. Её родители дали великолепный приём: был оркестр, танцы, шампанское. Озолин выглядел счастливым и даже иногда улыбался. Однако, Валерия, душа любой компании, была сдержана и как-то подавлена.

Она резко оборвала разговор:

Мы ожидали, что Озолин вернётся в медицинский институт, и будет продолжать работать там. Для Дарманских было шоком узнать, что Озолин отказался возвращаться в институт и вместо этого уезжает главным врачом маленькой инфекционной больницы, расположенной на малюсеньком островке около Риги. Это была больница для неизлечимых больных. Это давало ему возможность экспериментировать с их лечением.

Был декабрь. Три месяца спустя после того, как Озолины уехали в Аренсбург, Дарманские пригласили меня на ужин. Кроме родителей был их сын Олег, и Валерина двойняшка – Марианна — законченный пианист.

Дарманские были счастливой семьёй. Можно было чувствовать тесные отношения между родителями и детьми. Все они живо интересовались всеми культурными и артистическими событиями. В их доме всегда было полно народа, часто неприглашённого, но всегда приветствуемого. В них все была искренняя радость жизни и инстинктивное желание принести счастье каждому.

Они всегда собирали средства для помощи больным и бедным студентам, они рассматривали это как часть своего существования. Видя их такими свободными в своих проявлениях чувств, такими человечными в своих реакциях, в противоположность поведению Озолина, внезапно мне стало неспокойно за судьбу Валерии. Как иррациональна эта женщина: интеллигентная, образованная, способная, и как ей управляют какие-то слепые иллюзии!

* * * *

Они были женаты уже около года. Было позднее лето, почти осень. Северный ветер уже гулял по берегам Невы. В эти последние недели лета, когда мои уже собирались возвращаться с дачи, неприятные новости дошли до меня. Нет, не о Валерии. Доктор Денисов, медицинский проверяющий по Рижской области, был в больнице в Аренсбурге и был очень недоволен поведением доктора Озолина. «Он был очень груб со мной, — жаловался Денисов нашему декану, своему близкому другу. – И, в действительности, очень груб к своему больничному персоналу. Не выдержан, отказался доложить о своей работе, как ему положено. Никогда за двадцать лет работы я не встречал такого поведения. Я отказался даже попрощаться с ним. Я пишу рапорт в министерство с рекомендацией направить комиссию, чтобы уволить его если необходимо».

В начале сентября я получил срочный звонок от профессора Дарманского, чтобы я пришёл к нему на работу.

* * * *

Больница была белым двухэтажным зданием, окружённым высоким забором. Ворота были закрыты с надписью «Опасно для жизни». Я размышлял, где живут Озолины. В нормальной ситуации ни один доктор не позволил бы своей семье жить рядом с инфекционной больницей.

Но видимо правила были писаны не для Озолина. Как оказалось позднее, Озолины жили в маленьком домике на больничной территории.

Я попросил видеть Озолина. «Его сейчас нет, — сказал неулыбчивый дежурный. — Он поехал в Ригу за медикаментами». Едва он закончил предложение, как дверь приёмной распахнулась, и молодой человек в белом халате вбежал в приёмную: «Вы из столицы?». Я представился и объяснил, что профессор Дарманский просил меня выяснить, что происходит с его дочерью.

Я согласился. Лукович проводил меня до дома Озолиных, где он меня и оставил. Хмурая женщина средних лет открыла дверь.

Она замешкалась:

Я оттолкнул её в сторону:

Не обращая внимания на несчастную женщину, я прошёл через гостиную и маленькую столовую. В конце была дверь, которая могла быть от комнаты Валерии.

Испуганно, она взяла ключи из кармана и открыла дверь. Валерия, худая и бледная, бросилась ко мне: «Спасите меня... Я теряю рассудок... Он сумасшедший, сумасшедший.., сумасшедший...»

И он сделал движение, как бы намереваясь ударить её. Я схватил его за руку и вытолкнул из комнаты.

Я толкнул его на диван:

Я нашёл бутылку водки и налил ему. Он выпил залпом. Его руки тряслись, его глаза были красные, а лицо опухшим.

Он начал. Медленно. Еле-еле.

Он выпил ещё.

Он выпил ещё водки. Бутылка была почти пуста. Он закрыл лицо руками и пробормотал: «Я все ещё люблю её». Через минуту он очнулся. Он был снова сам собой:

Вместо ответа я позвонил профессору Дарманскому. Я объяснил ему, что ситуация хуже, чем мы думали, и необходимо обратиться в полицию для защиты её от мужа. «Кто-то должен сопровождать её в Петербург». Я обещал оставаться с ней, пока не прибудет полиция и административное распоряжение. «Время дорого, каждый час, что она остаётся здесь, приближает трагедию».

Озолин продолжал сидеть в кресле и пить водку. Когда я закончил разговор, он заорал: «Всё это бесполезно. Валерия никогда меня не оставит».

Он вышел и, очевидно пошёл в больницу. Я провел вечер с Валерией, пытаясь успокоить её. Мы разговаривали о её родителях, и какие прекрасные они люди, и как их все уважают.

Постепенно Валерия как-то успокоилась.

Я посоветовал ей запереться на замок и забаррикадироваться мебелью.

Я решил переспать в комнате для гостей. «А завтра мы едем в Петербург, домой».

Я очень устал и сразу уснул. Внезапно я был разбужен воплями и криками «Помогите! Помогите!»

Не прошло и минуты, как я был в Валериной комнате. Дверь была открыта. Комната освещалась ночным светом. Она лежала на полу около кровати. Везде была кровь. Её голова была разбита тяжёлым предметом. Её руки и ноги были переломаны. Она была мертва, однако её тело было ещё тёплым. Озолина не было в доме. Я позвонил в полицию и её отцу.

Утром дежурный пришёл в палату и нашёл Озолина спящим на пустой кровати рядом с заразным больным.

Суд был назначен на начало мая 1914 года. Озолин был самоуверен. Он не выразил никакого сожаления, не дал никакого объяснения тому, что он сделал. Сначала он отказался от адвоката. «Празднословные болтуны, я сам буду себя защищать», — заявил он прокурору. Своему брату, который был адвокатом, он грубо сказал: «Почему ты вообще пришёл сюда? Ничего хорошего из этого не получится. Ты уже проклял меняв своём сердце, ты и твоя жена. Ничего хорошего не будет из твоей защиты». И повернувшись спиной к брату, он потребовал: «Я хочу обратно в камеру». Однако он согласился, чтобы брат стал его адвокатом.

Брат устроил экспертизу известного психиатра Бехтерева. Экспертиза кончилась ничем: Озолин не только объявил себя совершенно здоровым, но и то, что он не действовал в состоянии аффекта; и добавил, что он убил бы её второй раз, подвернись ему такая возможность. Он успел даже оскорбить Бехтерева:

Заседание уголовного суда Курляндии открылось в Аренсбурге 2 июня, в прекрасный тёплый день.

Озолин, в тёмном костюме, белой рубашке и чёрном галстуке, был очень спокоен. У него был вид, как будто его это не касается.

Озолин встал.

Озолин пожал плечами

Его утверждение вызвало сенсацию. Толпа, которая понаехала с материка, переполняла комнату заседаний. Особенно много было журналистов и врачей. Каждый уже давно вынес вердикт по этому поводу. Женщины особенно негодовали.

Доктор Котомкин, судмедэксперт, прибыл на место убийства в 3 ноль — ноль вместе с ассистентом. Они нашли жертву, лежащей на полу спальной. Она была одета в японский халат, который был порван в клочья. Её лицо ещё носило отпечаток ужаса. Её руки и плечи были покрыты ранами и кровью, один глаз отсутствовал. Её горло показывало, что её душили. Она, очевидно, была изнасилована. Тело было изуродовано так, как ни один из судмедэкспертов ещё не видел.

Начальник полиции Кантаров, который прибыл на место преступления вместе с судмедэкспертами, дал первый допрос подсудимого.

Настала моя очередь. Когда я подошёл к свидетельской стойке, Озолин крикнул: «Не предавай моё доверие!».

Я кратко рассказал историю своей дружбы с Озолиным, описал его вовлечённость в научную работу и его преданность медицине. Я подчеркнул, что он оставил престижное место ради работы в дикой Африке.

Адвокат подзащитного, его брат, выбрал агрессивную тактику.

Следующим свидетелем был доктор Лукович. Его открытое лицо и дружелюбная улыбка произвели хорошее впечатление на жюри и публику. Он рассказал о своей работе в больнице, делая ударение на то, что у него не было трудностей с предшественником Озолина, доктором Тучановским.

Следующим свидетелем была работница Люба. Она подтвердила, что по приказу Озолина держала Валерию под замком, когда Озолин был в отъезде.

 

Когда подзащитный обедал дома, его жена обязана была присутствовать за столом. Озолин никогда не говорил с женой в присутствии Любы, однако, она часто слышала плач и крики по ночам, а на утро Валерия была с чёрными кругами, опухшим лицом и часто — с кровоподтёками.

Попытка защитника выявить через работницу интимную связь между Луковичем и Валерией окончилась провалом.

Гневный гул был остановлен судьёй.

Озолин казался спокойным. Со слегка ироничной улыбкой он медленно подошёл к стойке и произнес клятву громким и чётким голосом. На нём был чёрный костюм, белая рубашка и чёрный галстук. Его светлые волосы были тщательно уложены. Было определённое презрение во взгляде, с каким он смотрел на жюри, публику и судью. «Ваша честь!» — он сделал паузу, а затем он начал снимать свой пиджак, галстук и рубашку, обнажая свою грудь, покрытую красно-синюшными пятнами. – «Туберкулярная проказа», — провозгласил он, — «Заразился, когда лечил больных в Конго».

С ужасающей медленностью он надевал обратно рубашку, галстук и пиджак и прошёл на место.

Последовала мёртвая тишина. Председательствующий судья, очень хмурый, позвал прокурора и защитника на совещание, объявив часовой перерыв.

На эти вопросы ответа не было.

Судья и жюри с адвокатами возвратились в зал.

Адвокат подзащитного, очевидно подавленный, был краток в защите своего клиента:

Озолин, всё ещё у стойки, только пожал плечами. Председательствующий судья, Александр Волконский, который позднее стал одним из ведущих юристов пре советской России, говорил очень медленно:

Жюри отсутствовало меньше двадцати минут.

«Виновен в совершении преднамеренного убийства».

Через два месяца началась Мировая война, и я никогда не узнал, был ли доктор Озолин лишён жизни или провёл свою жизнь в заведении для душевнобольных.

Через три года началась революция, и преступники были выпущены из тюрем. Таким образом, если Озолин не умер от неизлечимой болезни, то он ещё вполне мог поучаствовать в революции.

Господь Бог, прости мне!

Валерия Дарманская была не единственная, в своей мечте пожертвовать свою жизнь на алтарь любимого человека. Анналы Петербурга полны случаев, когда женщины отвергли комфорт и уют для того, чтобы разделить ужасную судьбу своих мужей и возлюбленных. У петербургских женщин сложилась даже некая традиция на этот счёт. Эта традиция родилась с жёнами декабристов: аристократическими, богатыми женщинами, прекрасными и испорченными, и она продолжает привлекать магнетической силой сердца юных петербургских девушек.

Поведение Валерии Дарманской было отражением общего воодушевления русских женщин. Русские женщины не были меркантильны, даже когда принадлежали к обеспеченному классу. Они не боялись остаться в нищете. Имеется доля геройства в их взгляде на жизнь, когда бедность и страдание считаются выше богатства и благополучия.

Сотни книг написаны о России пре советского и советского периода, но очень мало сказано о русской женщине этого времени. Положение женщины в культурных кругах Санкт-Петербурга было уникальным — там никогда не существовало то, что в Америке называется «война полов». Русская женщина имела равные права с мужчиной. В России никогда мужчина не пытался доминировать над женщиной, наоборот, всегда была тенденция ставить её на пьедестал. Русская литература 19-го века всегда описывала женщин, как любимых и обоготворённых. Русская интеллигенция, поэтому никогда не обсуждала вопрос равенства между мужчиной и женщиной. Случай с Доктором Озолиным был исключением из этого правила.

* * * *

Дом генерала и госпожи Гуерман был центром артистически настроенной молодёжи. Как и у Дарманских, приглашённым – неприглашённым, всем были рады на их субботних вечеринках.

Моя сестра Лидия была близким другом их старшей дочери Нины. Через свою сестру я часто бывал у них в великолепно обставленном доме на Офицерской улице. Нина была законченным музыкантом и певицей. Младшая дочь Зинаида была художником, чья недавняя выставка современной живописи получила одобрение у петербургских критиков. Генерал Гуерман, скандинавского происхождения, был профессором военной истории в Военной Академии. Он был человеком далёким от политики и либеральных традиций.

Был вечер, когда Нина Гуерман сделала дебют, как драматическое контральто в зале Дворянского собрания. Дебют был полным успехом. Мы, её друзья, собрались после концерта в её доме. Нина была весёлой, счастливой и гордой, возбуждённая своим триумфом. Стар и млад толпились около неё, осыпая её похвалами. Было много цветов и подарков. Она смеялась от радости, с каждым шутила и позволяла своим обожателям целовать ей руки. Виктор Радомский, популярный поэт на тот момент, подошёл к ней после всех. Я наблюдал за ним, он был её самым пылким обожателем.

Я видел, как он склонил голову над её рукой, и слышал его шёпот: «Этот вечер и ночь — мои». Нина залилась краской и иронически ответила: «Мой дорогой друг, уже многие просили об этом одолжении без всякого успеха. Вы должны учиться быть терпеливым, очень терпеливым».

Он низко поклонился и, не ответив, отошёл.

Она захотела покинуть вечеринку и побыть одной. Как только Нина вынырнула из подворотни, она тут же затерялась в толпе на Садовой улице. Она направляла свой путь к Английскому проспекту, идя медленно, и вспоминая свой успех, который превзошёл все её ожидания. Да, сказала она себе, исполнились мои мечты.

Внезапно она остановилась, перед ней стоял человек, который произнёс медленно и уверенно: «Я – Ярослав Орлов». Она посмотрела на него с интересом. Несмотря на его потёртый вид, длинные волосы и небритое лицо, он производил впечатление культурного человека, который принадлежал к её уровню общества.

Она улыбнулась:

Он немного заколебался:

Она кивнула.

У него были ясные, серые глаза и волевой подбородок. На голове у него была чёрная монашеская шапочка. Нина скоро узнала, что он был в поисках истины. Он жил в тишине, избегая людей, общаясь только в крайнем случае. Поскольку наука не давала ясных ответов на мучающие его вопросы, он пытался получить их мистическим образом.

Долгие годы после увольнения из армии он ходил от монастыря к монастырю, часто ему приходилось жить в сибирской тайге.

Однажды весной он вернулся в Петербург и лёг в психиатрическую больницу. «Я — ненормальный, я вижу то, что другие не видят: я вижу Бога, но не в людях у которых много всего».

Князь Орлов искал Бога.

Орлов и Нина подошли к берегу Невы и спустились по каменным ступенькам к реке. Они присели там близко друг к другу, как будто уже давно были знакомы.

Она нервно засмеялась:

Он не ответил

Она не поняла его. Он оставил её быстро, не сказав ничего.

Месяцем позже они встретились в маленьком скверике возле Коломны. Это была случайность, она не собиралась в эту часть города. Как будто какая-то сила толкнула её.

Он снова говорил с нею о Боге. Она слушала его из любопытства, не обращая внимания на его возбуждённость.

Он не пояснял. Он говорил бессвязно и бормотал слова, которые ничего не значили для Нины. И снова он ушёл внезапно, даже не попрощавшись.

* * * *

Рассказывая мне о своих встречах со странным Орловым, Нина призналась, что когда она была с ним она ощущала, что ей хорошо с ним: «Как будто я парю в небе».

* * * *

Серым дождливым вечером они встретились снова, опять случайно, не сговариваясь, на одной из тихих улочек Васильевского острова. В этот раз он был расстроен и возбуждён.

Она была возмущена:

И он продолжал, наклонившись к ней и касаясь её руки своими пальцами.

* * * *

Нина и Радомский виделись почти каждый день. После концерта, который принёс славу Нине, Радомский не жалел усилий быть с ней и ухаживать за ней. Нина любила стихи, она была заворожена, когда смотрела в его серые, но полные жизни глаза. На неё произвела впечатление его сверх аккуратность. У него были женские руки с мягкими, нежными и тонкими пальцами. Он воодушевил её к жизни. С ним она смеялась, забывая обо всём на свете. Благодарная ему за это, она разрешала ему при прощании дотрагиваться своими губами до её лба: «Разве ты не видишь, что мы влюблены, ты и я», — говорил он. Она только смеялась и трясла головой.

Однажды поздно вечером, даже позднее обычного, Радомский провожал её после спектакля в Екатерининском театре. Они шли вдоль Невы. Вдруг она остановилась и предложила сесть на каменную скамейку у самой воды. Наверно, она не понимала, что это та самая скамейка, на которой она сидела с Орловым несколько недель назад. Нева казалась неподвижной, и жизнь казалась мечтой. Радомский взял и поцеловал Нину, и даже не один раз. Они не заметили рассерженного человека без головного убора, чья тень падала совсем рядом с ними. Он почти уже подошёл к ним, затем повернулся и медленно пошёл прочь, растворяясь в тумане. Внезапно Нине стало не по себе, она встала, и посмотрела вокруг: «ОН был здесь!» — она почти плакала. Радомский пытался успокоить её, говоря, что никого нет.

На следующий день, когда я зачем-то забегал к Гуерманам, я нашёл Нину в состоянии возбуждения. Она рассказала мне об вчерашнем. Она была уверена, что это был Орлов. «У меня такое чувство, что должно случится что-то ужасное».

* * * *

Три дня спустя за завтраком отец Нины передал ей газету: «Прочти, Нина, любопытная история».

На первой страницы газеты «Новое Время» большими буквами заголовок «Фанатик вырвал свой глаз!». Газета сообщала, что на страстную пятницу хорошо одетый человек пришёл в Васильевский частный госпиталь, спросил главного врача и сообщил, что хотел бы зарезервировать палату для своего больного друга. Он заплатил за три дня вперёд. При нём была только небольшая элегантная сумка. Ему показали палату, и затем к нему подошёл главный врач доктор Гроздов. И он объяснил доктору, что тяжело больной это он сам: «Я очень устал и хотел бы отложить обследование до завтра». Припоминая разговор с этим человеком, который назвался Ярославом Орловым, студентом философии, главный врач сказал, что тот был абсолютно спокоен, немного истощён, а так, абсолютно нормальной внешности. Несколько часов позднее были услышаны сдавленные стоны. Сестра позвала дежурного врача, и они направились к Орлову. Дверь была заперта и они не сразу её открыли. Они увидели Орлова на кровати без сознания, и кровь была там, где был его левый глаз, этот глаз он сжимал в правой руке. Рядом с ним на тумбочке лежал лист бумаги на нём большими, чётким буквами было написано:

«Если твой глаз причинил тебе боль – вырви его.
Господь Бог, прости мне, грешнику.
Мои братья и сёстры во Христе, всегда смотрите за светом.
Различайте между истиной и злом
Я, раб Божий, выбрал тяжкий путь к истине»

 

Письмо было не подписано. Из документов в сумке следовало, что пострадавший в действительности является князем Ярославом Орловым, дворянином и бывшим капитаном гусарской гвардии, принимавшим участие в ожесточённых боях в Пруссии в первые месяцы войны.

Выяснилось, что он был одним из немногих уцелевших тогда. Он оставался в армии ещё полгода и награждён двумя Георгиевскими крестами за храбрость. Только после было замечено, что с ним что-то произошло. Он был демобилизован с почестями, но домой не явился. Его отец был военным губернатором Ташкентской губернии.

Газета сообщала, что князь Орлов всё ещё без сознания. Предпринимались все усилия, чтобы спасти его жизнь.

* * * *

«Я помню его, — заметил Нинин отец. – Он учился у меня истории, блестящий мальчик. Да.., битва под Кенигсбергом была кровавой баней для его полка. Он был всего одним из пяти чудом уцелевших офицеров».

* * * *

Нина колебалась, когда стояла перед больничными дверьми. Наконец, она поднялась по лестнице, и неприятная мысль закралась ей в голову:«Почему я здесь?». Она спросила сестру, где лежит Орлов, и та проводила её к двери в палату. Нина постучалась, ответа не было. «Мадам, он без сознания, он не может Вас слышать». Видя, что Нина не решается, она открыла дверь и глупо произнесла: «Он улыбается!». Нина уставилась на лицо Орлова и отпрянула: он улыбался болезненной гримасой человека, лежащего без сознания. Нине захотелось на воздух. Онемевшая и раздавленная бедой, она поспешила домой и закрывшись, горько плакала. Этим вечером она получила письмо. Подчерк был ровным, чётким и ясным, поправок не было, и каждая буква была, как выгравирована:

«Моя дорогая сестра в Господе. Одно тело и одна душа. (Епиф. 4:4)
Немногие могут понимать реальный смысл этих глубоких слов.
Божественный мир великой, великой энтелехии могут понять только те, которые ищут истину.
Желание плоти отвратительно и греховно и отделяет нас от Царства Господня.
Ты увела меня от прямого пути.
Ты разбудила во мне плотские чувства, любовь, ревность и желание обладать.
Но божеский мир сильный. Он дал мне силы восстановить гармонию и целостность моей души, которая снова счастлива воссоединиться с божественной энтелехией.

Князь Ярослав Орлов.

Моей единственной вечно возлюбленной – не забудь меня».

* * * *

Этим же вечером я был в доме у Гуерманов. Генерал был дома и, очевидно, был рад меня видеть: «Иди к ней в комнату. Она отказывается говорить с нами. Отказывается даже есть». Я поднялся на второй этаж и постучал к ней.

Она была истощена и полной прострации. Её глаза были красные от слёз и волосы, обычно причёсанные, были растрёпаны. Она дала мне читать письмо Орлова.

Следующим утром Нина пошла на квартиру где жил Орлов. Это была прекрасная квартира на Первой Роте на Васильевском. Всё в его квартире было в идеальном порядке. Полки были заполнены книгами по религии, философии и истории. На столе в гостиной лежала старая Библия с пометками: «Мир тому, кто верит, но он даётся только тому, кто одолеет великое искушение».

На стене висела прекрасная фотография Нины, очевидно добытая у одного из фотографов, которые её фотографировали после концерта. На обратной стороне карандашом были написаны её имя и день, когда они встретились. В ящике стола она натолкнулась на его фотографию в гусарской форме. Он был красив. Нина взяла это фото с собой и заказала увеличить его.

Как бы в спешке она послала письмо Радомскому. Она рассказала о том, что случилось с князем Орловым. Письмо кончалось следующими словами: «Забудь свою несчастную Нину, которая решила посвятить свою оставшуюся жизнь памяти того, кто умер, но который живёт в моём сердце. Бог наказал меня. Не пытайся меня видеть и не пиши мне, это всё что я прошу у тебя».

* * * *

Новая жизнь началась для Нины. Она запирала себя в комнате каждый вечер, и сидя в полутёмной комнате за фортепиано, она играла со всей своей душой и сердцем. Над роялем висела увеличенная фотография Орлова при всех регалиях, которую она нашла в его комнате. Ей казалось, что он присутствует в её комнате, что он говорит и шепчет ей. Он жил, он не умер. Она чувствовала его теплые, чувствительные и обжигающие руки, ласкающие её волосы. Она почти слышала его слова: «Я с тобой, Нина». В такие моменты ирреальности она была почти в экстазе.

Нинины родители, обеспокоенные таким поведением дочери, консультировались у нескольких врачей. Академик Бехтерев, знаменитый психиатр, тряс своей головой, чертил непонятные линии на её спине голубым карандашом, и затем объявил, что она страдает неврастенией. Доктор Бартельс, семейный врач, слушал частое сердцебиение молодой девушки и после её осмотра не сказал ничего. Он прописал раствор брома.

После этого Нина заявила, что она совершенно здорова и не нуждается в медицинском внимании. Она объявила, что собирается пожертвовать свою жизнь служению Богу и уходит в монастырь. Её отец после безуспешной попытки разубедить её пожал плечами, выведенный из себя, и ушёл в клуб, хлопнув дверью.

Я беседовал с Ниной много раз, стараясь показать всю бессмысленность её решения, указывая на её артистический талант и огромные перспективы. Она слушала меня тихо и отвечала одним словом: «Нет».

Радомский писал Нине несколько раз. Она не читала его писем, а складывала в красивую китайскую кожаную коробочку, на которой были инициалы В. Р. Это был подарок, который Радомский подарил ей.

* * * *

В отчаянии госпожа Гуерман решила взять Нину к отцу Иоанну. «Он объяснит ей», — говорила она самой себе.

Был тёплый осенний день, пока они были в пути. Дорога в Казань казалась Нине интересной и приятной. Она приобрела много знакомств, останавливаясь в городках и поместьях, где проживали их знакомые. Под влиянием солнца и свежего воздуха под конец пути Нина погрузилась в сладкий сон. У Нины не было времени для разговора с миром мёртвых.

Маленький, пронзительный монах тепло поздоровался с Ниной. Он думал: «Что за очаровательное дитя, хорошие глаза. Она будет прекрасной матерью и будет любить своих детей».

Госпожа Гуерман поведала об их горе. Монах слушал, тряс головой и улыбался.

«Она хочет в монастырь? Прекрасно. Она будет» — и он продолжал улыбаться.

Он попросил остаться с Ниной наедине. Она рассказала ему всё, как было. Монах стал серьёзным: «Ярослав, раб Божий, через свою гордыню совершил огромный грех, и да простит его Господь! Благословенны чистые сердцем! А ты, дочь моя, слушай меня: не бойся, живи просто и честно, дитя моё».

По совету отца Иоанна госпожа Гуерман взяла, теперь покорную дочь, в один из беднейших монастырей Казанской губернии. В этом монастыре монашки зарабатывали на жизнь вышивкой и работали с раннего утра в абсолютной тишине под контролем настоятельницы. Часто из-за работы их даже не отпускали на службу. Настоятельница, предупреждённая Отцом Иоанном, относилась к Нине со всей строгостью, как и к другим молодым монашкам: полная покорность, голодания, всенощные бдения и работа.

* * * *

Нина страдала особенно остро, и её мужество и убеждённость таяли с каждым днём. Ей было настолько тяжело, что она мечтала только поспать и отдохнуть. За две недели её руки покрылись мозолями. Нина была в отчаянии. Её мечта о полном одиночестве и духовной близости с ушедшим возлюбленным полностью улетучилась. В своём несчастье одна только мысль поселилась в ней, и ей удалось отправить телеграмму Радомскому.

* * * *

Через два дня она бросила себя в объятия Радомского, всхлипывая: «Это так ужасно, они убили его во мне. Его теперь нет со мною рядом».

Возвращаясь домой на пароходе по Волге от Казани до Москвы, Нина и Радомский сидели рука в руке на верхней палубе. Нина сонно смотрела на воду: «Энтелехия...Что он подразумевал под этим словом?».

Поэт акмеист

Сначала он мне не понравился, когда я первый раз встретил его на детском утреннике в Царском Селе. Ему было 15 лет, и он был на 4 — 5 лет меня старше. Был спектакль, и некоторые дети выступали с музыкальными номерами или читали стихотворения. Он был звездой вечера, читая свои собственные стихотворения. Он читал плохо, и я устал слушать его не очень приятный голос. Он был некрасив, или тогда мне так казалось. У него была вытянутая яйцеобразная головаи узкий лоб. Тогда он мне надоел со всей своей самоуверенностью, и я даже не запомнил его имя.

Моё внимание было приковано к одиннадцатилетней девочке, которая тоже читала свои стихотворения. Она читала их с эмоционально, и с большим выражением. Она была очень худенькая, с большими коричневыми глазами. На ней было красное платье, и она так мне понравилась, что я хлопал ей больше всех. Переборов своё стеснение, я спросил её после выступления:

Она не спросила как зовут меня, но её имя врезалось в мою память.

Когда я учился в медицинском институте, один из моих друзей пригласил меняна одну из «сред», которые проводились поэтом Вячеславом Ивановым в его «башне», так назывался дом, где он жил. Эти «среды» собирали весь цвет литературного Петербурга.

«Николай Гумилёв и его жена Анна Ахматова должны читать свои новые стихотворения. У них потрясающие вещи» — сообщил мой друг. Оба были тогдашними знаменитостями. Бесстрашный искатель приключений Гумилёв только что возвратился с охоты на львов в Африке, и тут же представил новое направление в поэзии. Он был главой Академии стихотворчества. Ахматова, на которой он недавно женился, была менее известна, но уже заинтересовала публику своей оригинальностью и простотой стихосложения.

Я решил расслабиться и согласился. Гумилёв имел всё то же выражение абсолютного превосходства, которое не понравилось мне ещё мальчиком. Однако в нём была огромная жизненная сила, которая производила впечатление на его слушателей. Он вступил на сцену: красивый, элегантный и высокомерный, в белом галстуке и фраке. Картина, абсолютно иностранная, для пришедших гостей. Гумилёв зачитал манифест группы Акмеистов, которую он организовал: «Наше новое движение, Акмеизм, заступит на место Символизма... «Акме» — значит высшая вершина чего-либо... Это движение можно так же назвать Адамизмом — мужской, твёрдый, ясный взгляд на жизнь. Мы требуем большего баланса формы и точного знания отношений между субъектом и объектом, нежели это делается в символизме... Во всяком случае, каждый обязан бороться за лиричность безукоризненных слов, и бороться за это в своей манере».

Он прочитал несколько стихотворений, из которых я запомнил только несколько строчек:

Я учу их не бояться,
Не бояться и делать так, как должен.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Любимейшим лицом во всей вселенной,
Скажет: «Я тебя не люблю»,
Я научу их улыбаться
И как уйти без претензий.

Анна Ахматова была за Гумилёвым. У меня перехватило дыхание: это была та самая девочка, которую я видел в детстве как Анну Горенко! Она была потрясающа, спокойная и расслабленная, её голос был вибрирующим и все проникающим; она казалась в высшей степени аскетичной. Никто не мог поверить ей, когда она произнесла с искренностью в голосе: «Святой Антонин может засвидетельствовать, что я никогда не была способна побороть свою плоть».

Никто бы не мог заподозрить в ней любителя вечеринок и ночных сборищ, где она часто оставалась до раннего утра.

Было определено моей судьбой,
Не оставляющей ни веры ни сожаления.

Она перекликалась с Гумилёвым:

Ты не любишь и не хочешь взглянуть!
Как ты чертовски прекрасна!
И я не могу покинуть свою келью,
Хоть и побеждал с младых лет.

После выступлений я подошёл к ней и напомнил о нашей встрече ешё детьми. «Как ваш муж относиться к вашему увлечению стихами?» — спросил я её. Она с болью улыбнулась: «Он смотрит на мою поэзию, как на причуду, и не рассматривает её серьёзно».

Через два года они разошлись. Однажды, когда я её встретил снова, она пожаловалась мне, что Гумилев «Любит любовь, но не женщин» Скоро у неё был роман с другим не менее известным поэтом – Александром Блоком. Тем не менее, говаривали, что она по-прежнему любит Гумилёва, и это её незаживающая рана.

Её лирика переменилась. Я почувствовал это остро, когда посетил сборище уже по поводу Ахматовой и Блока.

Блок начал:

Мы, праздношатающиеся грешники,
Кто может быт весел в саване?
Птицы как цветы на стене,
мечтают о свободе облаков.

Ахматова отвечала ему:

Всё потеряно, продано и предано —
Почему мы видим свет впереди?
Приближается чудо
к лачугам, нуждающимся в ремонте.
Этого не знает никто,
но на это всегда надеялись.

Нет! — кричал Блок.

Эй! Давным-давно, ваша раса перестала любить,
В то время как мы, русские, стали любить больше.
Вы забыли, что есть любовь на земле,
Которая жжет, и сражает, и сжимает до сердца...

(Стихотворения даны в переводе с английского. Прим. пер. )

Во время войны, идя по главной улице Луцка, я почти столкнулся с кавалерийским офицером. Он был дважды Георгиевским кавалером. Сначала я не узнали пропустил его. Что-то заставило меня обернуться: «Гумилёв!»— воскликнул я. Он остановился, и я пригласил его со мной отобедать. Он сказал мне, что он служит в Пятом Гусарском полку с первого дня войны.

Он был в прекрасном настроении: «Война и смертельная опасность возбуждают мою душу, — сказал он. — Это здорово – испытывать судьбу. Мои друзья, товарищи по оружию, убиты или смертельно ранены. Немногие остались в живых, а на мне даже не царапины. Это удивительно! Но опять же, я был уверен, что меня не убьют! Возможно, что я игрок по натуре, даже если я не беру в руки карт. Я всегда люблю играть по крупному – на свою собственную жизнь! Например, перед войной я охотился на львов в Абиссинии. Однажды мне сказали, что свирепый лев, разорвавший двух местных жителей, появился в окрестностях. Его рык всё ещё был слышен, и местные попрятались в хижинах: никто не хотел со мной идти. Я пошёл один. Поверьте, смотреть в глаза дикого хищника, было самым восхитительным моментом в моей жизни. Я убил его с третьей пули, когда он уже был в двух метрах от меня, а первый выстрел – я промахнулся. Второй — лишь только ранил его».

Мы перешли к его работам. Он говорил о своем журнале «Аполлон» и будущем русской поэзии.

Он сказал мне, что на фронте он написал стихотворение, которое называется «Гондсла». Он прочёл его – это было лучшее, что он написал.