RUS-SKY, 1999 г.


ИВАН СОЛОНЕВИЧ
ДВЕ СИЛЫ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (продолжение)
<<< в начало


В ТАЙГЕ

Бывший лейтенант Кузнецов шагал, сам не зная куда, только бы подальше. И поскорее. На ходу он передумывал свои действия на мосту и всё больше и больше проникался неприятным ощущением какой-то технической ошибки. По своему служебному опыту он уже знал давно: человек торопится, иногда даже и волнуется, а потом приходит спокойная следственная группа, которой ни торопиться, ни волноваться совершенно незачем, и, вот, в плановых намётках преступника оказываются вопиющие дыры. Могли, например, найти стреляную гильзу, нужно было найти её самому, но было темно... Следы на мосту... Погода была влажная, следы, вероятно, остались. Могут найти, с ищейками, и остатки сожжённого обмундирования. Металлические пуговицы сгореть, ведь, не могли... Ну, мало ли что ещё... Словом, настроение у бывшего лейтенанта было придавленное.

По той же тайге, но в совершенно определённом направлении шагал и Стёпка. В противоположность бывшему лейтенанту, Стёпка захлёбывался от восторга. Не только потому, что он снова был на свободе, что где-то, не так уж далеко, ждёт его Лыско, а при нём, Лыске, есть ещё и спирт, а, главным образом, от восторга перед самим собой: вот как ловко он всё это обтяпал: и этого цыганистого комара провёл, и борова на тот свет отправил, и машину перекинул в воду — ай-да Стёпка, знай наших! Единственным тёмненьким пятнышком на правой руке Стёпки болталась цепь. Нужно было по Боровским карманам пошарить, там, наверное был ключ от цепи. Ну, всего сразу не сообразишь, а там видно будет.

Сквозь ночь и тайгу Стёпка шагал медленно и осторожно: не дай Бог свернуть себе ногу так близко от этого проклятущего моста, уж завтра-то там будут всякие люди, начнут искать... И этот цыганистый комар, наверно, прилетит. Стёпка окончательно решил отряхнуть со своих ног прах своей таёжной родины и смываться то ли к сойотам, то ли к китайцам. Тут рано или поздно поймают, и уж тогда не убежишь...

На первом же привале Стёпка попытался избавиться от цепи. Браслет был довольно широк, но не на столько, чтобы просунуть сквозь него жилистую бродяжью руку. Разве разбить его? Стёпка положил руку с браслетом на камень и другим камнем сплюснул браслет по одному диаметру. Потом — по другому, перпендикулярному. Потом ещё и ещё раз. Через полчаса на браслете появилась трещина. Ещё через полчаса браслет лопнул, наполняя Стёпку новым восторгом перед самим собой. “Эх, быть бы мне министром или генералом!” Но эта перспектива даже Стёпке казалась достаточно отдаленной. Спёртый с авто чемодан был ближе.

Стёпка раскрыл чемодан. Там были белый хлеб, какие-то консервы, колбаса, коробка с кетовой икрой и прочее, и прочее. И, что самое важное, была алюминиевая фляжка ёмкостью литра в два. Вид фляжки наполнил Стёпкину душу новым порывом восторга: не будут же люди воду или чай во фляжке возить!

Во фляжке, действительно, не было ни воды, ни чаю. И пробка была такая занятная, ровно стаканчик. Стёпка налил стаканчик, но чей-то голос сурово сказал: “Опять напьёшься и опять влипнешь!”

Стёпка опустил руку со стаканчиком. В самом деле, прошёл он вёрст с двадцать, не больше, ночью по тайге не побежишь. Уж и сейчас, наверно, на мосту сидят чекисты, всё нюхают, а потом с собаками пойдут по Стёпкиным следам. Мысль о собаках привела Стёпку в несколько нервное настроение, как это он до этих пор о собаках не вспомнил? И ещё о том, как он в Лыскове, вот тоже так надрался и проболтался. И ещё тоже из-за спирта попался у этого проклятого коопа. Вот теперь в самый раз бы выпить. А собаки?

Другой, тоже нездешний голос, шептал Стёпке о том, что вот уже сколько дней ни маковой росинки не было. И в горле совсем пересохши после таких волнений. И что одна стопочка, что она значит?

Так сидел Стёпка со стаканчиком почти уже у губ и с гражданской войной на душе: выпить — не выпить? Первый голос, наконец, одолел. Стёпка, тяжко вздохнув, вылил стаканчик обратно во фляжку и за этот подвиг был вознагражден новым припадком восторга: “Железный человек этот Стёпка, эх, быть бы ему генералом!”

Но на хлеб, икру и прочее никакого запрета не было. Основательно подкрепившись, Стёпка начал соображать. Прежде всего, где именно Лыско? Стёпка припомнил: так — речка, так — мост, так — Троицкое с его паршивым коопом, от моста Стёпка шагал на полдень, всё это вырисовывалось в его бродяжьем мозгу с точностью фотографического снимка. Словом, Лыско был почти найден. Оставался вопрос о собаках. Но и против собак были свои способы. Стёпка пожертвовал стопку водки на омовение своих подошв и, как показали дальнейшие события, его очередные предохранительные меры были уже излишними. К вечеру того же дня сыщики с ищейками дошли до кострища, и дальнейших следов ищейки унюхать уже не смогли.

Стёпка, шагая всё дальше на полдень, норовил использовать всякий ручей, чтобы пройти по его дну несколько сот шагов, обёртывал свои ноги травой и ветками, потерял на этом часа два пути, но после полудня всё-таки нашел Лыско.

Лыско, стреноженный, пасся на прежнем месте. Завидя Стёпку, он приветливо заржал. Ближайшее знакомство принесло Лыске некоторое разочарование: не было слышно такого близкого и привычного сивушного духа, Стёпка это или не Стёпка? Но Стёпка уже обнимал Лыскину шею, трепал его по плечу и говорил всякие хорошие слова, не очень приличные по содержанию, но очень ласковые по тону. Содержания Лыско, к счастью, не понимал, но тон не оставлял никаких сомнений.

Стёпка навьючил на Лыско остатки своей ноши, взял в руки повод и оба друга двинулись дальше, до ночи нельзя было и думать об остановке. Поздним вечером, развьючив и стреножив Лыско, Стёпка устроился под какой-то мохнатой елью, и сейчас никакие голоса, ни здешние, ни нездешние, не стояли между Стёпкой и фляжкой. Ночь была — хоть глаз выколи, костра Стёпка не решился развести, снова стал моросить мелкий осенний дождик, очень холодный дождик на этой высоте, но под елью было сухо, и Стёпка предался неограниченному наслаждению жизнью.

Следующие дни повторяли райскую эпопею, пережитую Стёпкой и Лыской до приключения у Троицкого коопа. Какая-то мысль, однако, слегка беспокоила Стёпку. Проанализировав состояние своей психики, Стёпка, наконец, открыл эту мысль: водка как-то очень уж быстро утекала, а ни в какие коопы Стёпка уже больше не ходок — хватит. В особенности сейчас, после подвига на мосту, сейчас уж вся краоноармейщина на ноги поставлена ...

С каждым днем Стёпка и Лыско уходили всё дальше и выше. Лес стал редеть и мельчать. Тайга прерывалась всё большими и большими луговыми прогалинами. Стёпка старался их обходить, но это удавалось не всегда. Однажды, идя по мелкому перелеску, Стёпка услыхал какой-то странный гул, несущийся откуда-то сверху. Подняв голову, Стёпка сквозь жидкие ветки перелеска увидел тускло поблескивающий своими алюминиевыми крыльями самолёт. Самолёты Стёпке приходилось видать очень редко, но приходилось. Они всегда вызывали у него ощущение какой-то обиды: вот тут месишь-месишь тайгу, а этот, почитай, сто вёрст в час летит! Самолёт летел медленно и низко, как коршун, высматривающий свою добычу. Почти инстинктивно Стёпка с Лыской нырнул под самое густое в пределах достижения дерево и стал ждать. Самолёт летел не прямо, а кругами, опять же, как коршун. Острые Стёпкины глаза разглядели на нём двух человек. Один правил машиной, а другой смотрел на расстилающуюся под ним тайгу, луга, перелески сквозь какой-то громадный бинокль. Чего-то, значит, ищет. Только чего?

И вдруг тревожная мысль, острая, как укол, вонзилась в Степкины мозги. А вдруг ищут именно его, Стёпку, чего ж им тут больше искать? И в самом деле! Этот цыганистый комар, видно — большущее начальство. И допрашивал он Стёпку не из-за прошлогоднего снега. Конвоиров дали целых пять человек. На такой машине везли, о каких Стёпка и слыхом не слыхал. Дался им этот портфель?

Стёпке пришла в голову запоздалая идея — выбросить портфель ко всем чертям, пусть подавятся. Но было ясно, что это ничего не спасает: сейчас гонятся за ним, Стёпкой, на душе у Стёпки, помимо всего прочего, ещё и три чекистских жизни, нет, тут уж никакой портфель не поможет. Да и кто будет знать, что он уже не у Стёпки?

Самолёт покружил, покружил над самым Стёпкиным перелеском и полетел кружиться на другое место. Но скоро острый Стёпкин слух уловил гуденье другого самолёта, потом, где-то очень далеко, начали гудеть еще несколько. Становилось нехорошо.

Стёпка привязал коня к дереву, взял бинокль, влез на сосну и стал смотреть. Так и есть: там, где перед перевалом расстилается огромная луговина, кружатся и спускаются ещё несколько самолётов. Другие кружатся поближе, и с них падают словно хлопья снега, огромные этакие хлопья. Больше не было видно ничего.

Стёпка слез с дерева в достаточно тревожном настроении. Через перевал, значит, ходу нет. Через гребень с Лыском никак не пройти, да ещё неизвестно, можно ли пройти пешему. Кроме того, через луговины днём идти было нельзя — вот вылетит такая железная сорока и поминай, как звали, на луговине никуда не укроешься.

Стёпка снял с коня весь его багаж, часть запихал под подходящий куст, жалко было, да что поделаешь! Всё самое нужное засунул в спинной мешок и дошёл до такой степени самоотвержения, что даже и водку с собой не взял. Некоторые размышления вызывал только портфель: он не был тяжёл, путного в нём ничего не было — какие-то бумажки, прочитать которые у Стёпки не было ни охоты, ни квалификации, потом портрет вот этого Светлова, Стёпка ещё раз достал бумажку и ещё раз посмотрел на портрет: образованный, видимо, мужчина этот Валерий Михайлович Светлов, вишь, сколько денег за него обещано! После некоторого колебания Стёпка запрятал портфель в свой мешок.

— Плеч не давит, а пригодиться может.

Уже стемнело. Ведя Лыско на поводу, Стёпка стал перебираться через луговину. После неё начинался небольшой спуск, заросший жидким лесом. Дальше почва опять подымалась до самого гребня, Стёпка знал эти места, шла сначала луговина, потом шёл спуск, заросший мелким лесом, потом снова подъём, голый, густо засыпанный мелким камнем. И дальше — почти отвесная стена гребня.

Сейчас можно было перебираться через луговину, ночью никакой самолёт ничего не увидит. Стёпка сел верхом на Лыску и шагом тронулся вперед. Где-то ещё гудели самолёты, вызывая у Стёпки неуютное чувство, что он ничем, кроме ночи, не защищен. И, вдруг, в нескольких верстах от него, на небе показалась небольшая яркая точка. Через несколько секунд она вспыхнула нестерпимо ярким пламенем. Стёпка успел соскочить с коня и заставить его лечь на землю, и сам лёг рядом. Точка всё разгоралась, но от Стёпки она была слишком далеко, может и Стёпки ещё не видно. Но если загорелась одна, почему не загореться и другой?

Когда ракета потухла, Стёпка стремительно повернул назад, в перелесок. Едва он успел вместе с конем. Гребень был всё ближе и ближе. Вправо, наискосок, была какая-то расселина, глубокая и чёрная, видимо, заросшая кустарником. Расщелина могла быть спасением. На бегу Стёпка всё-таки обдумывал своё положение, и решил живым не даваться никак: все жилы вытянут, все суставы выворотят, а в чём ему, Стёпке, сознаваться? Да ещё и убитые конвоиры. Нет, пули из винтовки — в красноармейцев. Пулю из пистолета — себе в лоб.

Загудели новые самолёты, и из них стали сыпаться такие же белые грибы как те, которые Стёпка в бинокль заметил у перевала. Грибы падали на землю, и из-под них выскакивали люди. В форме и с винтовками. В детали Стёпка всматриваться не стал. Один из грибов упал по дороге между Стёпкой и расселиной, от гриба отделился и выскочил красноармеец. Стёпка вскинул винтовку, и едва успел красноармеец как следует стать на ноги, как Стёпка спустил курок. Красноармеец нелепо ткнулся лицом в камни и замер. Стёпка повернулся назад и в несколько последних выстрелов вложил всё своё таёжное хладнокровие и весь свой охотничий опыт. Винтовка была автоматической, а Стёпка не имел обыкновения давать промаха. От тех грибов, которые упали подальше, вскакивали новые люди, много людей, и бежали к нему, но они были далеко, с полуверсту. Стёпка снова бросился бежать, туманно изумляясь тому, что в него не стреляют, должно быть, живым хотят взять, ну, это ещё бабушка надвое ворожила. Но подбегут ближе — ногу прострелят, чтобы и бежать не мог, и живым попался. Если ногу, то ещё хорошо — успею застрелиться, а если в живот? Потеряешь сознание, а потом будут жилы вытягивать и суставы ломать. Стёпка закинул винтовку за плечи, на бегу вытащил пистолет, чтобы успеть не даться живым. Гребень был уж в нескольких шагах, расселина зияла черным своим провалом, и Стёпка понял, что выхода нет. К нему бежало десятка два человек и, пока он будет карабкаться по расселине, ему из винтовок все суставы перебьют. Уже окончательно выбившись из сил, задыхаясь и спотыкаясь, Стёпка бежал вдоль гребня, и вдруг сразу с карниза этого гребня затрещали новые выстрелы, и откуда-то справа из какой-то ложбины выскочил красноармеец с винтовкой наперевес, с искаженным от злобы и страха лицом и заорал:

— Сдавайся, говорят тебе, сукин сын!

Стёпка уже ни о чём не думая, выпустил в красноармейца несколько пуль подряд и только потом с ужасом сообразил, что для него самого, может быть, и пули никакой не осталось. Ну, теперь, всё равно — конец. Стёпка всунул ствол пистолета в рот и с ужасом почувствовал, как тяжело это маленькое-маленькое, но последнее, самое последнее движение — нажим на спуск. Сердце колотилось, как раненая птица, перед глазами ходили кровавые круги, кто-то сверху что-то орал, и вдруг Стёпка заметил, как перед самым его носом, извиваясь, падает верёвка, а на верёвке — петля. Какой-то медвежий голос сверху, с карниза, ревел ревмя:

— Сунь, паря, ногу в петлю, вытянем!

Стёпка не соображал уже ничего. Взяв в зубы пистолет, он всунул ногу в петлю и какая-то нездешняя сила поволокла его вверх. Снизу и сверху трещали выстрелы, пули щёлкали по камням гребня, какие-то складки расселины, очевидно, как-то защищали Стёпку от каких-то пуль. Стёпка стукался то головой, то коленями, то плечами о камни, почти теряя сознание, судорожно сжимал веревку, а нездешняя сила все волокла и волокла его вверх, вверх, вверх...

СЕРАФИМА ПАВЛОВНА ДЕЙСТВУЕТ

Из Троицкого Берман прилетел в несколько раздраженном состоянии. Его теория заговоров и контрзаговоров допускала существование случайностей, вклинивающихся совершенно неожиданно в самый блестящий план. Но та же теория говорила о том, что если случайности начинают повторяться, они перестают быть случайностями. Побег бродяги — это уже не первая “случайность”. Сидя у себя в кабинете и перебирая в памяти всю картину происшествия на мосту, насколько её можно было восстановить на основании следов и прочего, Берман, так сказать, разрывался пополам. Одна половина видела совершенно ясно: ни о какой засаде и речи быть не могло. Другая половина догматически признавала, что целая полдюжина случайностей вырисовывалась в какую-то общую картину. И где-то на заднем фоне этой картины неуловимо туманно смотрели серые глаза научного работника гражданина Светлова. Взрыв на Атомграде номер 3. Пропажа украденных в САСШ производственных данных. Гибель филеров. Ранение и смерть Кривоносова. Исчезновение портфеля. Гибель конного взвода. Убийство или самоубийство Гололобова. Исчезновение Жучкина. Побег бродяги. Слишком много случайностей. И не было ли всё происшествие на мосту только инсценировкой? Для того, чтобы очень продуманному плану действия придать вид чистой случайности?

Данных для решения этого вопроса ещё не было. Значит, нужно собирать новые данные... На столе тонко пропищал служебный телефон. Берман нехотя взял трубку. Звонили из комендатуры.

— Так что, товарищ Берман, эта самая Товарищ Гололобова пришла. Говорит, какое-то открытие сделала. Беспременно требует вам доложить.

У Бермана не было никакого желания видеть товарища Гололобову. Но новые данные? Всё может быть...

— Дайте ей пропуск...

В кабинет товарища Бермана Серафима Павловна вошла с таким видом, как будто в чреслах своих она несла то-ли драгоценную фарфоровую вазу, то-ли чашку с нитроглицерином. Войдя, она повторила свой классический книксен и сказала сладеньким голоском:

— Честь имею кланяться, товарищ Берман.

С каждой новой встречей Берман открывал в Серафиме Павловне всё новые очарования. Сейчас она казалась ему особенно отвратительной. Обычным, предельно экономным жестом руки он указал ей на кресло. Серафима Павловна села на краешек и сидела прямо, словно аршин проглотила. Берман молчал.

— Так что, товарищ Берман, этот мужик, вот, что у вас там в клубе, он представляется...

— Как это представляется?

— Представляется. Никакой он не мужик, по-образованному свистит.

— То есть, как это можно свистеть по-образованному?

— Да вот так... — Серафима Павловна откашлялась и к несказанному удивлению Бермана, запела жиденьким, тоненьким и совершенно фальшивым голоском:

— Любовь, как птичка, всегда свободна, законов всех она сильней...

Товарищ Берман никогда не имел никаких музыкальных ни склонностей, ни вкусов, но и он не без содрогания подумал о том, что может быть товарищ Гололобова собирается спеть всю арию Кармен. Но на второй строке ария была закончена. Серафима Павловна смотрела на Бермана с видом победительницы в битве при Каннах. Берман пожал плечами.

— Ну и что?

— Откуда у этого мужика, чалдона, такие песни? А?

— Мало ли откуда? Вот, принесли сотрудники граммофон, он услыхал и запомнил ...

— Где мужику такое запомнить! И потом, еще: палкой по песку писал и подошвой затёр.

— Ну и что?

— Так он же представляется неграмотным. Что неграмотный будет писать?

По долгому своему опыту товарищ Берман знал, что вот этакие безмозглые и въедливые бабы открывают иногда такие вещи, какие никакому нормальному следователю в голову не придут. Ария из Кармен поддавалась объяснению, правда, с трудом. Что касается палки, то, конечно, у неграмотного человека рефлекса такого и возникнуть не может.

— А как и что он писал?

— Смотрю, сидит этот чалдон и палкой по песку что-то пишет. Сидел на скамейке, что у главного входа. Не было никого. Только я, так, знаете, издали, как будто по грибы. Потом встал, затёр подошвой, ничего не разобрать... И вот воду пил, а мизинец вот так.

Серафима Павловна оттопырила мизинец и показала, как именно Степаныч пил воду. Берман закурил папиросу.

Всё это, в отдельности взятое, может быть, и пустяки. Взятое вместе как-то наводит на размышления. Берман знал, что по сибирской тайге шатается много таких людей — бывших белогвардейцев, одичавших за годы скитаний и лишений. К числу их мог принадлежать и Степаныч. Ария из Кармен, писание палкой по песку, и, что может быть самое главное, уничтожение написанного? Значит, что-то написано было?

Берман взял блокнот и что-то написал на нем.

— Вот вам, товарищ Гололобова, записка в кассу, там получите. Поезжайте завтра в клуб и приглядитесь основательнее. Пусть и ваш муж с вами поедет.

— Ну, зачем он, я...

— Нужно. Иначе будет выглядеть подозрительно. А так, он — на охоту, вы — за грибами. Всего хорошего. Машину вам подадут завтра в восемь утра...

Серафима Павловна ещё раз присела в своем книксене и торжественно выплыла вон. И на часового, который окликнул её: “Эй, ваш пропуск, гражданка,” — посмотрела с таким видом, точно ей было нанесено личное оскорбление: её, Серафиму Павловну, о каком-то пропуске спрашивают! Пропуск, однако, пришлось показать.

Товарищ Чикваидзе сидел у себя дома и пытался тренькать на гитаре какой-то кавказский мотив. Мотив не удавался. Серафима Павловна стала для Чикваидзе как хроническая зубная боль, часто перемежающаяся с припадками тошноты. Но что было делать? Что было делать? В тысячный раз проклинал товарищ Чикваидзе тот роковой момент, когда в Лыскове он потерял относительную невинность и в сотый раз обдумывал проекты ликвидация Серафимы Павловны. Проекты были весьма разнообразны: от доноса до отравления. Но все они, товарищ Чикваидзе понимал это достаточно ясно, не годились никуда.

Об этих планах Серафима Павловна не подозревала ничего. Она плыла домой, то есть к Чикваидзе, словно на каком-то надушенном облаке: вот это обращение! И ордер в кассу (правда, ордер мог бы быть и покрупнее), и “машину вам подадут”, ну и вообще. Какая-то щёлочка в настоящий мир. Эх, съел мою молодость тот проклятый Гололобов, туда ему и дорога, собаке — собачья и смерть... На товарища Чикваидзе она, посмотрела так, как если бы она была Эйфелевой башней, а он — чем-то вроде муравья. У товарища же Чикваидзе, когда она вошла в комнату, появилось страстное желание то-ли Серафиме проломить голову гитарой, то-ли гитару изломать о Серафиму. Но опять же оба проекта не открывали решительно никаких дальнейших перспектив.

Серафима Павловна, войдя в комнату и небрежно кивнув головой Чикваидзе, так же небрежно вынула из своей полинявшей сумочки не очень уж толстую пачку кредиток и подошла к зеркалу. Ей всё никак не удавалось поймать себя в профиль — только повернёшься, обратно, профиль куда-то пропал, как будто его и не было. Серафима Павловна была убеждена, что уж что, а профиль у неё я до сих пор неотразим.

Глядя на себя в зеркало через плечо, Серафима Павловна сказала деловым тоном:

— Значит, завтра едем в этот клуб. В восемь утра.

— Чего мне в клуб?

— Берман приказал, значит, поедешь. Мне нужно в клуб. А одной, говорит Берман, одной мне ехать неудобно. Это всякий интеллигентный человек понимать должен.

Товарищ Чикваидзе почувствовал новый приступ кровожадности и беспомощности. Вот, даже денег ухитрилась у Бермана перехватить, значит, никуда не уйти. Товарищ Чикваидзе постарался не скрипеть зубами. Серафима Павловна повертевшись некоторое время перед зеркалом, также небрежно бросила:

— Ну, я пойду за покупками, — и ушла. Даже и походка у неё стала какой-то величественно наглой.

Товарищ Чикваидзе подошёл к зеркалу, тому самому, в которое так упорно прятался профиль Серафимы Павловны, и погрозил в него кулаком. Однако никакого облегчения этот жест не принёс. Товарищ Чикваидзе снова взял гитару, но даже и тренькать не смог. Постепенно, очень постепенно в его мозгу начали вырисовываться разные возможности.

Более или менее непосредственным начальником его, товарища Чикваидзе, является, конечно, товарищ Медведев. Товарища Бермана товарищ Медведев ненавидит лютою ненавистью, об этом был довольно точно информирован весь дом № 13. Теперь Серафима Павловна как-то ухитрилась прилипнуть к Берману. Берман уедет. Медведев останется. В какое положение попадёт он, товарищ Чикваидзе? Была и другая перспектива: в том, что Серафима Павловна — дурища несусветимая, не сомневался даже и Чикваидзе. Как-то, где-то и на чем-то она сорвётся. Берман как-то использует её для своих таинственных целей и потом выбросит вон, как гнилую тряпку. Что в этом случае ожидает его, товарища Чикваидзе? И не попытается ли Серафима Павловна свой будущий провал как-то переложить на его, Чикваидзе, плечи? Или просто что-нибудь так напутает и наврёт, что никакой нормальный следователь не поверит ни одному слову товарища Чикваидзе?

Дело было плохо решительно со всех сторон. Для прояснения мозгов Ччкваидзе подошел к шкафу, достал оттуда бутылку водки, налил полный стакан и выпил его одним духом. Водка несколько оживила конструкционные способности товарища Чикваидзе, и первая мысль, которая пришла ему в голову, была очень проста: пойти к Медведеву и искренне покаяться, вот, дескать, влип в эту морскую корову, а теперь деваться некуда. После первого стакана водки эта мысль казалась товарищу Чикваидзе почти гениальной. Второй стакан внёс некоторое отрезвление. Медведев использует покаяние и даст какое-то задание, чёрт его знает, какое. Тогда при наличии Серафимы Павловны и её блата у Бермана, товарища Чикваидзе может съесть товарищ Берман.

Товарищ Чикваидзе считал себя, как и все люди в мире, достаточно умным человеком, однако недостаточно информированным. Вот, если бы ему побольше информации, то он бы как-то выкрутился. Но информации не хватало. В том узле, который запутался на станции Лысково, товарищ Чикваидзе не понимал абсолютно ничего. Он никак не мог понять даже и того интереса, который товарищ Берман проявлял к Серафиме Павловне. Щенок в машинном отделении. Какие-то рычаги, какие-то кнопки, какие-то провода. Что к чему, не понять никак. А один неосторожный шаг — и поминай, как звали...

Товарищ Чикваидзе решил, что вставать каждый раз для стакана водки не имеет никакого смысла, совершенно напрасная трата сил. Он поставим бутылку на стол и стал думать совсем всерьёз. После некоторого количества времени и водки, план его действий вырисовался с достаточной определенностью. Для того, чтобы проверить определенность плана и трезвость мысли, товарищ Чикваидзе встал, порылся в одном из своих чемоданов и извлёк оттуда старый, довольно основательно проржавленный револьвер какой-то очень старинной системы, в барабане которого торчали ещё три патрона. План был ясен. Завтра оба любящих, хотя и временных, супруга поедут в Лесную Падь. Что ему, товарищу Чикваидзе, стоит выпустить все три патрона в любвеобильную грудь Серафимы Павловны? Свой служебный пистолет он возьмёт, как и всегда, с собой, в нём будут целы все патроны и не будет загрязнён ствол. Револьвер он куда-нибудь уж забросит. Кому в голову придет? Вот, был же убит телохранитель товарища Бермана. Никто об этом убийстве его, товарища Чикваидзе, ни слова не спросил. Найдут в тайге бездыханное тело Серафимы Павловны и где-то там же в тайге полубездыханный труп товарища Чикваидзе с пустыми бутылками около. Нет, никому и в голову не придет.

Когда Серафима Павловна вернулась домой с какими-то покупками из чекистского распределителя, она нашла товарища Чикваидзе в состоянии бурного оптимизма.

— Опять напился? — спросила она презрительно, снова пытаясь найти свой исчезающий профиль в этом паршивом зеркале.

Но товарищ Чикваидзе был неуязвим ни для каких издевательств с её стороны. Перед ним маячил день его освобождения от Серафимы Павловны, товарищ Чикваидзе с истинным вожделением в сердце своём представлял себе, как он, одну за другой, всадит все три пули в безмозглые телеса Серафимы Павловны.

Ровно в восемь утра великолепная машина стояла у подъезда квартиры товарища Чикваидзе. Серафима Павловна уже часов с пяти прислушивалась к призывному гудку, наконец-то реализуется её мечта: подъезд, авто, шофёр — совсем как в американском кино. Товарищ Чикваидзе ни о чём этом не мечтал. Вчерашняя бутылка водки только очень постепенно испарялась из его сознания, и вчерашнее решение только очень постепенно вступало в свои права. Пока Серафима Павловна возилась со своим туалетом, товарищ Чикваидзе запихал в свой рюкзак свои обычные охотничьи приспособления: одеяло, водку, папиросы и сверх этих приспособлений уложил туда же завернутый в газету револьвер.

Поздняя осень размалевала тайгу всеми цветами радуги. На тёмно-зелёном, синем, почти чёрном фоне елей и сосен, ольха, берёза, осина переливались золотом и пурпуром. В глубоком осеннем небе стаи журавлей, мирно курлыкая, беспаспортно летели на юг. Но ни до тайги с её расцветкой, ни до журавлей с их курлыканием, ни Серафиме Павловне, ни товарищу Чикваидзе не было никакого дела. Оба они были погружены в нечто отдалённо похожее на размышления.

Серафима Павловна была убеждена, что Степаныч “представляется”, что никакой он не мужик и что тут нечто скрывается. Но что именно? И как это скрытое вытащить на свет Божий? Несмотря на все усилия, никаких планов в голове Серафимы Павловны не появлялось. Ну, там посмотрим ...

Приблизительно таков же был ход мыслей и в голове товарища Чикваидзе. С каждым километром пути планы ликвидации Серафимы Павловны становились всё более и более неясными. Кроме него и Серафимы Павловны никаких посторонних лиц в клубе не будет. Товарищ Чикваидзе с сердечным прискорбием вспомнил, что и товарищам и соседям он уже жаловался на эту морскую корову и даже высказывал искреннее пожелание, чтобы её черти взяли. Нет, всё это как-то сложнее, чем казалось раньше. Ну, там посмотрим...

Влюблённые супруги молча подъехали к охотничьему клубу. Как обычно, разномастная стая собак встретила их разногололосым лаем. На лужайке, шагах в пятидесяти, паслись и кони. Из клуба вышел Степаныч и тоже, как обычно, молча оглядел приезжих. Никаких чувств на его лице не отразилось.

— А я к вам по грибы, дорогой мужичок...

Товарищ Чикаидзе оглянулся. В соответствии со сладеньким тоном эта физиономия Серафимы Павловны приняла совсем уж харинное выражение. “Ну и гадюка”, — подумал Чикваидзе, ещё раз с наслаждением вспомнил о своем старорежимном револьвере, из этого уж можно понаделать дыр.... “Дорогой мужичок” ничем не реагировал на сладенький голосок Серафимы Павловны. Он слегка потоптался на месте, потом молча повернулся и вошёл в дом. Оба пассажира постепенно слезли с машины.

— Когда прикажете обратно? — спросил шофёр, но спросил не у товарища Чикваидзе, а у Серафимы Павловны, что снова подняло в душе товарища Чикваидзе всякого рода к кровожадные соображения.

— Я сама в Неёлово позвоню, — небрежным тоном сказала Серафима Павловна.

“Значит, торчать тут собирается,” — подумал Чикваидзе. “Ну, чем дольше — тем лучше .Отсюда уж живой не уйдет...”

В клубных комнатах было пусто, чисто прибрано и холодно. Товарищ Чикваидзе разыскал Степаныча и приказал ему затопить печку в одном из “номеров”, как назывались отдельные спальни для более или менее высокого начальства. Серафима Павловна пошла переодеваться и снова возникла перед товарищем Чикваидзе в наряде, представляющем собою не слишком живописную смесь Дальнего Запада Америки с Средне-Сибирским текстильторгом. На ней были ослепительно жёлтые сафьяновые сапожки, пёстрая, квадратиками, блузка, вокруг шеи был замотан синий с красными разводами платок, лиловый с розовыми разводами шарф покрывал её голову, и только для юбки не нашлось соответствующей заместительницы. Товарищ Чикваидзе посмотрел на Серафиму Павловну с видом плохо скрытого скептицизма. Серафима Павловна, презрительно поджав губы, взяла свою корзинку и, не говоря ни слова, направилась в лес. Степаныч принёс вязанку дров, с грохотом сбросил её на пол и стал затапливать печку. Товарищ Чикваидзе взвалил на спину свой рюкзак, взял двустволку и тоже пошёл в лес.

Яркие краски Серафимы Павловны ещё мелькали среди деревьев. Товарищ Чикваидзе пошёл в приблизительно противоположную сторону, потом, сделав большой обход, очутился в тех местах, где, по его соображениям, должна была околачиваться Серафима Павловна. Для Чикваидзе не было никакого сомнения в том, что грибы — это только камуфляж. Но что, в самом деле, эта стерва собирается здесь делать? Над этим вопросом товарищ Чикваидзе ломал свою голову всю дорогу, но никакого, даже приблизительного ответа найти не мог. Что, в самом деле, ей делать тут, в тайге? Единственное, что могло бы быть — это какие-то розыски по поводу убитого телохранителя товарища Бермана, но для этой цели не Серафиму же Павловну посылать? Это предположение исключалось начисто. Но так же начисто исключались и все другие предположения.

Совершив несколько маневров, товарищ Чикваидзе напал на след Серафимы Павловны — помятая трава, обрезанные ножки грибов... Товарищ Чикваидзе полез на четвереньках, и яркие краски Серафимы Павловны снова мелькнули среди кустов. Серафима Павловна лежала животом на земле и сквозь ветки кустарника смотрела на клуб. “Значит, в клубе что-то ищет”, — подумал товарищ Чикваидзе.

До Серафимы Павловны было шагов сорок и её яркие краски представляли собою соблазнительную мишень. Товарищ Чикваидзе вытащил из кармана револьвер, взвёл для верности прицела курок, но потом сообразил, что всё это ерунда: до клуба шагов полтораста, выстрел услышит Степаныч, да за сорок шагов из этого аркебуза не очень-то попадёшь. С тяжким вздохом товарищ Чикваидзе запрятал револьвер снова в карман и утешался мыслью о том, что не всё ещё потеряно, и что остается, по крайней мере, день, а то и больше.

Полежав некоторое время, Серафима Павловна встала и, описав около клуба полукруг, очутилась с другой его стороны, где снова улеглась на живот и снова стала смотреть. За нею, большей частью на четвереньках, следовал почти невидимый товарищ Чикваидзе. Так, оба кружили вокруг клуба, пока товарищу Чикваидзе это занятие не стало надоедать. Было очевидно, что Серафима Павловна вовсе не собирается удаляться вглубь леса, а здесь, у самого клуба, ничего сделать было нельзя: Степаныч что-то там хозяйничал во дворе, из конюшни доносился забубенный свист кого-то из беспризорников. Нет, ничего не выйдет. Глупо. Если бы была малокалиберная винтовка, это ещё туда-сюда — выстрела почти не слышно, можно было бы наверняка в голову влепить.

Стал накрапывать мелкий дождик, и товарищу Чикваидзе стало скучно. Не так далеко, верстах в четырех, на берегу речки стоял такой уютный рыбачий шалаш, вот туда бы залезть! Ни Бермана, ни Медведева, ни Серафимы Павловны, только он, товарищ Чикваидзе, тайга, небо, два литра водки и закуска. Дождик стал усиливаться. “Ну, и пусть себе, стерва, мокнет,” — не без злорадства подумал Чикваидзе и зашагал к шалашу.

Серафима Павловна продолжала описывать круги вокруг клуба, как коршун вокруг своей добычи. Промокнуть она успела до костей. Яркие краски Средне-Сибирского текстильторга потекли у неё по лицу. Потом дождик как-то унялся, Степаныч со своим беспризорником пошли в лес, и Серафима Павловна почувствовала себя, как Цезарь, когда тот, сняв штаны, вошел в воды Рубикона: или сейчас, или никогда!

Поставив на землю корзинку с грибами, Серафима Павловна стала, как привидение, обходить клуб. Никого. В “канцелярии”, украшенной по стенам закупленными у Степаныча трофеями — тетеревиными чучелами, оленьими рогами, медвежьими головами и прочим, стоял также железный шкаф с нарезным оружием и патронами к нему. Нарезное оружие и патроны находились на “особом учёте”, и ключ от шкафа раньше хранился у соответствующего сотрудника НКВД. Но так как сотрудники менялись и исчезали, а вместе с ними исчезали и ключи, то в конце концов очередной ключ был доверен Степанычу, а патроны были пересчитаны и были сданы под расписку, если бы Степаныч в расписках понимал хоть что-нибудь. Впрочем, наличного запаса огнеприпасов не хватило бы даже на самое скромное восстание.

В общем, в клубе было пусто. Серафима Павловна обошла все пристройки и конюшни, там тоже было пусто, ни Степаныча, ни безпризорников К задней стене клуба было пристроено жильё Степаныча. На его стенках были прибиты для просушки всякого рода звериные шкуры, у дверей была навалена всякая всячина: дрова, валежник, какие-то мешки, какие-то тряпки. Сердце у Серафимы Павловны то замирало, как мышь под метлой, то билось, как сумасшедшее, но Серафима Павловна всё-таки вошла в свой Рубикон.

Если Степаныч больше всего походил на барсука, то его жильё больше всего напоминало барсучью нору. Маленькое оконце тускло освещало русскую печь в одном углу норы, грубо, но солидно сбитый стол посреди неё и нечто, вроде кровати, накрытое какими-то звериными шкурами. Запах этого жилья никак не напоминал парфюмерного магазина: пахло порохом, зверьём, собаками, прелью, кашей, дымом, овчиной и чем-то ещё. Серафима Павловна остановилась посреди комнаты, не зная что и с чего начать.

Опыт по части обысков у неё уже был. Но там это всё было по иному. Рядом стоял её треклятый Гололобов с пистолетом в руке, стояли милиционеры или, по крайней мере, комсомольцы, где-то по углам ревели бабы — тихо и спокойно, никто на Серафиму Павловну и пальца поднять бы не смог. Да и что это за обыски? Искали запрятанное сало или муку, иногда при этом находили обручальные кольца или серебряные часы, всё это шло, теоретически в Госфонд, а практически, кто его там разберёт? Здесь же было неизвестно, что, собственно, искать, и также неизвестно было, где, собственно, находится сейчас Степаныч. Если подозрения Серафимы Павловны были верны, то они означают, что Степаныч с ней не поцеремонится. И только сейчас Серафима Павловна ясно почувствовала, чем она рискует. От страха на её лбу выступил холодный пот, ещё больше размазывая яркие краски текстильторга. Дрожащими руками она полезла в помойное ведро и ничего там не обнаружила. Потом подняла шкуры с кровати, и под шкурами тоже не было ничего. За это время глаза Серафимы Павловны кое-как привыкли к темноте, и она увидела всякие звериные головы и птичьи чучела, доделанные и недоделанные, деревянные полки, прочно прибитые к стенам избы и заменявшие собою кухонный и рабочий столы. На одной из таких полок стояла огромная миска с кашей, вероятно для собак. Серафима Павловна полезла рукою в миску, расплескала кашу на пол и остановилась от недоумения и от сердцебиения. Вот если бы тут, рядом, два милиционера с оружием — тогда другое дело. Серафима Павловна почувствовала, что больше она не выдержит, повернулась на каблуках, поскользнулась на расплёсканной каше и грохнулась на пол, падая, изо всех сил ухватилась рукой за полку. Полка оборвалась.

Поднялась Серафима Павловна только с большим трудом. В голове звенело, грохот падения, казалось, разбудил тайгу на сто вёрст кругом. Серафима Павловна упала бы в обморок, если бы обморок давал хоть какие бы то ни было надежды.

Но, вот, от оторванного края полки в моховую прослойку между брёвнами тянулась какая-то проволока. На несколько секунд Серафима Павловна забыла и Степаныча, и сердцебиение. Проволока была телефонией. Серафима Павловна стала тащить её из щели, и, вот, словно обухом по голове, раздался звериный рык Степаныча:

— А ты тут, стерва, чего?

В узкое окошко избы просунулась его голова. Перед ним, окаменевшая от ужаса, стояла Серафима Павловна, растягивая в обеих руках свою находку. Степаныч сделал гигантское усилие, пытаясь протиснуться в окно. Ужас подсказал Серафиме Павловне гениальный жест — бросив проволоку и схватив обеими руками миску с кашей, она нахлобучила миску на голову Степаныча. Звериный рык прервался сразу, и голова исчезла. Не помня себя от страха, визжа поросячьим визгом, Серафима Павловна выскочила на двор. И двор, и тайга вертелись у неё перед глазами, изо рта самопроизвольно вылетал раздирающий уши визг, а ноги так же самопроизвольно несли её неизвестно куда. И почти бессознательно, по старому таёжному инстинкту она бросилась к коню.

Степаныч отпрянул от окна, как будто его обварили кипятком. Каша залепила всё: глаза, нос, рот, уши. Руками и полами своего зипуна он, отплевываясь и ругаясь, постарался привести в порядок хотя бы глаза. Выбежав за угол своей пристройки, он увидел, как Серафима Павловна, словно несомый бурей ком пёстрой бумаги, летит к коню. Один ствол у Степаныча, чок, был заряжен крупной дробью, другой, цилиндр — мелкой. Для поисков нарезного оружия времени не было.

Степаныч вскинул двустволку, и Серафима Павловна почувствовала, как будто сотни раскалённых розг хлестнули её по голому телу. Невероятным усилием воли и ног она даже не вскарабкалась, а взлетела на спину коня. Степаныч лихорадочно перезарядил оба ствола, но понимал: уже поздно. Тем не менее, ещё два заряда крупной дроби понеслись вслед Серафиме Павловне, и ещё сотни раскаленных розг хлестнули её по тыловым формированиям.

Но часть дроби попала и в коня. Взвившись от боли, он понёсся, как бешеный. Серафима Павловна, как и почти все сибирячки — природная наездница, обеими пятернями ухватилась за конскую гриву, сжала ногами бока лошади и поймала себя на том, что вместо дикого визга твердила и твердила: “Господи, помилуй!” Конь сумасшедшим галопом нёсся по единственной от леса дороге, по дороге на Неёлово, и на его спине окровавленная, полубезумная от страха и боли, неслась Серафима Павловна, то визжа, то призывая Господа, неслась навстречу своей дальнейшей судьбе.

СТЕПАНЫЧ СЖИГАЕТ КОРАБЛИ

Визжащий комок пёстрой бумаги исчез за лесом. Опустив двустволку стволами вниз, Степаныч равнодушно провожал её глазами. Потом вытащил из-за спины охотничий рог и протрубил в него нечто вроде кавалерской зари. Гулкий звук прокатился над тайгой, откликнулся какими-то отголосками и замер. Той же равнодушной походкой Степаныч вошёл в свою конуру и, не глядя ни на какие открытия Серафимы Павловны, взял полотенце, подошёл к корыту, снял зипун, и тщательно смыл с себя все следы позорного происшествия с кашей. Вместе с этими следами, казалось, смылось и обычное баранье-барсучье выражение его лица.

Один из беспризорных адъютантов Степаныча, на этот раз оказавшийся Васькой, вынырнул из тайги.

— Это я, дяденька.

— Вижу, что ты.

— Что-то вы, дяденька, необнаковенный сегодня какой-то?

— А я, башибузук, всегда необыкновенный.

— А что это башибузук?

— Вот, вроде тебя.

Из тайги выскочил и другой беспризорник, по закону исключённого третьего, оказавшийся Ванькой. Степаныч осмотрел всё свое войско и оказал:

— Вот что, ребята, пахнет расстрелом.

— Как расстрелом? Почему расстрелом?

— Расстрелом. А почему — не вашего ума дело. Нужно бежать. Идём.

Степаныч пошел к клубному зданию. Беспризорники последовали за ним. По дороге Степаныч приказал по армии:

— Я сейчас смотаюсь в тайгу. Вы оседлайте трёх верховых коней и трёх вьючных. Возьмите крупы, сала, одеяла, палатку, две двустволки, патроны... Ну, там, соли и прочего. Сахару, чаю, так, недели на три. Оденьтесь потеплее. Тут этот кавказский человек где-то околачивается. Если до меня придёт сюда — пулю в лоб. Или в живот. Словом, куда- нибудь.

— А пулю откуда?

— А, вот сейчас.

Степаныч вошел в “канцелярию”, отпер железный шкаф и передал восторженным башибузукам две винтовки с надлежащим количеством патронов. Третью он взял себе. Кроме того из отдельного ящика в шкафу он достал три автоматических пистолета, опять же с надлежащим запасом патронов.

— Один из вас пусть седлает, другой сторожит. Этот кавказский человек....

— Чикваидзе?...

— Всё равно... может подойти в любую минуту. Стрелять сразу. Никаких предварительных переговоров. Поняли?

— Поняли, — в один голос сказали оба башибузука.

— Ну, а что значит “предварительные переговоры”?

— Это значит, чтобы матом не крыть.

— Правильно. Ну, так я в тайгу, а вы тут действуйте.

Степаныч взял с собой верёвку, топор, винтовку, сел на коня и направился к той развалённой церковушке, в которой товарищ Иванов хранил свою книгу Страшного Суда. В развалины церковушки Степаныч залез, как в свой собственный карман, достал алюминиевый ящичек, открыл его, перелистал последние записи товарища Иванова, положил книжку обратно в ящичек, запихал всё это в свой спинной мешок и направился дальше.

В версте-полутора стоял огромный старый кедр. Степаныч привязал топор к верёвке, закинул его за один из нижних сучьев и с ловкостью, несколько неожиданной для его неуклюжего тела, вскарабкался наверх. Метрах в семи-восьми от земли оказалось дупло. Степаныч засунул туда свою руку и извлёк металлический ящик, размером в небольшой чемоданчик, спустился вниз, отвинтил от ящика его боковую стенку и произвел какую-то манипуляцию. В результате этой манипуляции, в ящике загудело нечто вроде моторчика, и через несколько минут вспыхнула маленькая-маленькая зелёная лампочка. Степаныч произвел другую манипуляцию, в результате которой выскочила дощечка с телеграфным ключом, на котором Степаныч стал что-то настукивать. Зажглась красненькая лампочка, и из какой-то щёлки поползла узенькая бумажная лента с точками и чёрточками. Все эти манипуляции заняли около четверти часа, после чего Степаныч завинтил ящик, засунул это в тот же спинной мешок и затрусил домой.

Ванька и Васька были уже в полном вооружении. Кроме высоких кожаных сапог, кожаных курток на меху, у каждого было по топору, кинжалу, пистолету, винтовке, двустволке и по паре восторженных глаз. Кони стояли осёдланные и навьюченные. Степаныч осмотрел всё это одобрительно-ироническим взором.

— Вот, Монтигомо — Ястребиные Когти!

— А что это, дяденька?

— А, вот вроде вас.

— А вы давеча по иному сказали.

— Бывает и по иному, эх, учить вас надо.

— Чему учить?

— Ну, хотя бы грамоте.

— Да кто ж учить будет?

— Я буду.

— Так вы сами неграмотный.

— Я вчера неграмотным был, сегодня я уже грамотный.

— Так разве можно в один день?

— Бывает, ну, катимся. Тащите соломы.

Степаныч направился к сараю и взял два снопа соломы. Близнецы тоже взяли по два. Степаныч вошёл в свою конуру.

— Ну, теперь валите солому, а на солому всё, что попадёт. Иллюминацию устраивать будем.

— А что такое иллюминация?

— А это когда весело горит.

— Пожар, значит?

— Весёлый пожар. Валите всё.

Беспризорники, охваченные радостью разрушения, стали валить на солому всё: и чучела, и кровать, и стол, и табуретки. Потом принесли ещё несколько снопов и положили их в спальнях, канцелярии и прочих местах. На солому набросили дров.

— Ну, а теперь — все окна и двери настежь и тащите керосин.

Несколько бидонов с керосином были вылиты на солому и дрова. Всё это Степаныч торжественно поджёг спичкой. Вольный лесной ветерок, пропитанный озоном и прочими такими веществами, вливался в раскрытые окна и двери. В сарае, наполненном соломой, сеном и дровами, не нужно было даже и керосина.

— Ну, а теперь — айда!

— Дяденька, может, можно посмотреть?

— Что посмотреть?

— А как гореть будет.

— Ну, на это уж товарищ Берман посмотрит. Айда.

ЕЩЁ СТУПЕНЬКА

Серафима Павловна была в полубесчувственном состоянии. Даже и визжать перестала, кстати, кто тут, в тайге, услышит? Она бы охотно упала в обмерок, но падать с конской спины, хотя бы и в обморок, было небезопасно. Судорожно сжимая коченеющими пальцами конскую гриву, Серафима Павловна неслась на бешеном, раненном коне куда-то вдаль-вдаль-вдаль. Временами ей казалось, что она умерла, и что это черти несут её куда-то, в ад, что ли? А вдруг он и в самом деле существует? Вот что сзади так нестерпимо печёт... Серафима Павловна захотела было даже и перекреститься, но для этого нужно было выпустить гриву. В воспалённом мозгу возникала то икона в доме её родителей, то паучье лицо Бермана, то лицо её мужа таким, каким она видала его в последний раз. В последний раз... Но всё это опять заглушалось болью, страхом, скачкой. Откуда-то из-под земли неслись какие-то страшные голоса. С предельным усилием воли Серафима Павловна открыла глаза. Какая-то полутьма, какие-то черти с огоньками во рту что-то кричат и бросаются на неё, Серафиму Павловну. Ну, значит, кончено, вот тебе и союз воинствующих безбожников — обманули, сволочи ...

Какие-то руки вцепились в Серафиму Павловну и стащили её с коня. Конь стоял, дрожа всем телом и потом грохнулся на землю. Какой-то дядя начальственной внешности протиснулся сквозь толпу колхозников:

— Что это тут за скандал?

— Вот, товарищ Петров, какаясь-то баба на коне и вся в крови.

— Какая баба?

— Да вот, поглядите, конь тоже в крови. Должно быть из Лесной Пади скачет. Еле перехватили. Конь-то без узды.

Товарищ Петров, секретарь Песковской партячейки, наклонился над телом Серафимы Павловны.

— Вы, женщина, откудова?

Серафима Павловна снова открыла глаза. Вокруг неё стояла толпа возбуждённых мужиков и баб, а над ней склонялся какой-то дядя с горящей цыгаркой в зубах. Нет, чертями не пахло, безбожники, может, и не такие дураки...

— Телефон у вас есть? — спросила Серафима Павловна умирающим, но повелительным голосом.

— Ну, есть, а вам что?

— Сейчас же вызовите мне товарища Бермана. Скажите, Серафима Павловна убита, очень важное сообщение.

Имя Бермана произвело магическое впечатление.

— Вы тут чего, сволочи, столбами стоите? Не можете товарищу помочь? Возьмите так, несите в партком. Я, товарищ Серафима Павловна, сей минут вызов сделаю, вы уж потерпите, сей минут.

Товарищ Берман, услыхав от дежурного по телефону, что его опять вызывает Серафима Павловна, чуть было не поддался соблазну послать её окончательно к чёртовой матери. Но дежурный по телефону предупредил сразу:

— Это, собственно, звонит секретарь Песковской ячейки, говорит, Серафима, как её, тяжело ранена.

— Ранена? Ну, давайте её сюда.

Из телефонной трубки раздался надоедливый, но на этот раз слегка патетический голосок Серафимы Павловны:

— Я убита, товарищ Берман.

— То есть, как убиты? Вот, ведь, разговариваете.

— Ах, это всё равно! Меня убил этот ваш сторож. Два раза стрелял. Насквозь. Я при смерти. Я там такое нашла... Не могу по телефону. А он из ружья ...

— Что вы там нашли?

— Ах, не могу по телефону.

— Вышлите всех из комнаты и скажите.

Серафима Павловна, несмотря на её предсмертное состояние, почувствовала себя где-то у самого порога власти. Прикрыв трубку ладонью, она повернулась:

— Вы, товарищи, оставьте помещение, идёт служебный разговор.

Товарищи на цыпочках оставили помещение. Подождав несколько секунд, Серафима Павловна прошептала трагическим топотом:

— Телефон.

— Ну, я у телефона.

— Ах нет, я нашла телефон!

— Где нашли?

— У этого мужика. У сторожа, телефонный провод. А он меня застукал и убил.

— Ага. Позовите мне этого секретаря.

— Товарищ секретарь, товарищ секретарь... Передаю трубку...

— У телефона Барман. Я приеду через... сколько до вас километров от Неёлова?

— Около тридцати.

— Приеду через полчаса или сорок минут. Вы пока эту женщину уложите в постель, сильно она ранена?

— Не могу знать, но вся спина в крови.

— Я привезу врача.

— Осмелюсь доложить, товарищ Берман, что Лесная Падь, кажись, горит, как будто зарево. Мне-то не видать, а у которых глаза получше, говорят, зарево зачинается ...

— Хорошо. Пока.

Товарищ Берман положил трубку и по другому телефону заказал вездеход, санитарную машину, врача, две пожарных машины, следственную группу и сто солдат на грузовиках. Вездеход и врач должны быть готовы через пять минут. Хорошо бы на самолёте, но вечером приземлиться будет слишком опасно.

Берман закурил таинственную папиросу. Серафима Павловна, по-видимому, оказывается той каплей, которая переполнила чашу “случайностей” и открыла пути к какой-то закономерности. Это, как будто, первый признак существования где-то в Неёловском отделе или около него какой-то крепко сплоченной группы, которая раскинула свои щупальцы от Лыскова с его таинственными происшествиями до Лесной Пади с её не менее таинственным проводом. Телефонный провод – это, во всяком случае, нечто реальное. Если только он не сгорит в пожаре.

В вездеходе товарища Бермана уже ждал тот же кругленький, жовиальный, пахнущий сигарами и коньяком врач. Врач поздоровался с Берманом отчасти подобострастно, отчасти игриво, но никаких вопросов задавать не стал. Дорогу до Пескова проехали быстро, тряско и молча. Товарищ Петров уже ждал на крыльце парткома.

— Так что, осмелюсь доложить, товарищ Серафима Петровна, как будто, плохи. Бредят, что ли. А зарево — изволите сами видеть.

Берман посмотрел на темнеющий небосклон. Там, где-то вдалеке, действительно, что-то розовеет. Но городские глаза Бермана не смогли различить больше.

— Это, товарищи, как Бог свят, пожар, — вмешался какой-то вертлявый мужичёнко. — Глаза у меня охотницкие, за сто верстов видят. Как Бог свят, Лесная Падь горит, вот так и полыхает, вот так и полыхает!

Берман, не отвечая ничего, вошёл в дом. Серафима Павловна лежала на парткомовской кровати, и даже при свете паршивой лампочки было видно, что с ней плохо. И лицо, и платье были в крови, слова вылетали путаные и не совсем сознательные, и из них Берман мог установить только то, что он уже знал: в конуре сторожа Серафима Павловна открыла телефонный провод, сторож накрыл её на месте преступления и стрелял в неё. Для дальнейших выдумок сил у Серафимы Павловны не было.

— Осмотрите её и доложите мне, — сказал Берман врачу.

Врач с суетливой помощью секретаря парткома кое-как раздел Серафиму Павловну, которая начинала терять сознание, тем более, что это ничем уже не грозило. Осмотрев Серафиму Павловну со всех сторон, врач доложил:

— Как будто, ничего серьезного. Дробовые ранения сзади. Так что, вероятно, никакие органы не затронуты.

— Сейчас придёт санитарная машина, отвезите Серафиму в госпиталь. Примите все меры к её выздоровлению.

Товарищ Берман вышел к машине. Сейчас даже и его городские глаза могли отметить зарево. Вдали над лесом, на фоне уже совсем потемневшего неба, медленно-медленно подымался багровый цветок пожара. Берман готов был скрипеть зубами — все следы будут сожжены.

Машина двинулась дальше, в тьму, освещённую только лучами фар по неровной просёлочной дороге. Берман торопил шофёра, хотя понимал ясно: пожарные машины прибудут не раньше, чем через полчаса-час. Что за это время сможет сделать он, Берман, и что за это время останется от охотничьего замка НКВД и его тайны?!

Над головой Бермана низко прогудел самолёт. Потом другой. Потом третий. Это мог быть только Медведев. Вероятно, попытается замести даже и оставшиеся следы... Нужно торопиться.

Подъехав к клубу, Берман, действительно, застал там Медведева. Медведев, расставив ноги и засунув руки в карманы, смотрел на огненное зрелище. Сухие брёвна здания горели, как спички. Пламя вздымалось к чёрному небу, заполнило собою всю внутренность дома, широкими языками пробивалось сквозь окна и двери, весело трещало и бурлило, металось под ветром из стороны в сторону. К зданию нельзя было подойти и на пятьдесят шагов. Где-то гудели самолёты.

— Я приказал сбрасывать огнетушители, — сказал Медведев. — Но, кажется, и это не поможет.

Берман не ответил ничего и даже не спросил, как это Медведев очутился здесь раньше него, Бермана. Пламя как-то странно гипнотизировало его. Он, конечно, видел пожары. Но это было в городах, где каменные стены оказывали огню долгое и упорное сопротивление. Здесь же, казалось, всё радовалось этому перевёрнутому вверх ногами водопаду пламени. Радостно горели сухие брёвна, и так же радостно смотрел на это зрелище чёрный ночью лес, только первые ряды деревьев выхватывались из тьмы отсветами пожара... Раздался глухой взрыв, и снопы искр и головешек так же радостно взлетели над пламенем.

— Это просто порох взорвался. Там есть ещё и боевые патроны, — тоже сейчас будут взрываться, — спокойно сказал Медведев.

— Как давно служит у вас этот сторож?

— Не у меня, — пожал плечами Медведев. — Он тут, кажется, с самого основания “Динамо”.

— Что вы о нём знаете?

— Ничего. Думаю, что и знать нечего. Мужик, таёжник, неграмотный, словом, дикарь.

— А не ошибаетесь ли вы?

Медведев снова пожал плечами.

— Таких, как он, здесь, как муравьев в лесу... Ошибаюсь ли я? Какие у вас основания так думать?

— Есть основания. Серафима Павловна открыла телефонный провод в его сторожке. Он в неё стрелял и ранил, кажется, легко. Потом, вот, поджёг клуб и, конечно, скрылся....

Медведев резко повернулся к Берману всем своим корпусом.

— Это всерьёз?

Берман показал рукой на пожар:

— Сами видите... А Серафиму Павловну я уже допрашивал ...

— А где её муж?

— Вероятно, где-то здесь околачивается.

— Г-м, — сказал Медведев. — Я полагаю, что наш товарищ Чикваидзе давно бы рад от своей половины отделаться, так что, может быть, тут дело вовсе и не в стороже. Пока что нет ни одного из них. Кстати, а где же беспризорники?

— Тоже нет.

Медведев ещё раз сказал “г-м”. Положение обострялось. И как бы он ни отговаривался тем, что не был с самого начала посвящён в дело научного работника товарища Светлова, всё-таки Лысково, погибший патруль, исчезнувшие Жучкин, Гололобов, убитый Кривоносов, бегство бродяги и вот теперь пожар клуба. И всё это на его, Медведева, территории, на территории, на которой он, Медведев, теоретически отвечал за всё: и за недостаток классовой бдительности, и за недостаток бдительности вообще ...

Пожар продолжал полыхать. Самолёты, снижаясь на несколько десятков метров над тайгой, сбрасывали огнетушители, но, в общем, попадали мимо.

— Нужно бы отойти, — оказал Медведев, — ещё по голове ляпнут.

Пока что едем в Песково, или как там его. Здесь часов ещё на пять хватит.

НЕПРИЯТНОСТИ ТОВАРИЩА ЧИКВАИДЗЕ

Серое осеннее утро осветило серую дымящуюся паром и дымом кучу бывшего охотничьего клуба “Динамо”. Такую же серую, как и лицо товарища Бермана, молча присутствовавшего при частичных раскопках этой кучи. Несколько людей в брезентовых свероллях и газовых масках бережно разгребали не до конца прогоревшие брёвна, стараясь не попадаться под струи воды из брандсбойтов: обе пожарные машины продолжали работать полным ходом. Кое-где из-под пепла и мокрой грязи вдруг пробивались языки пламени, но, в общем, от клуба остались три печи и железный шкаф, сиротливо склонившийся набок и смятый, как картонная коробка. Никаких надежд на раскопки товарищ Берман не возлагал. Самое большее, на что можно было рассчитывать, это на какие-то сгустки расплавленного и остывшего металла, которые могли бы подтвердить открытие Серафимы Павловны. Но сейчас, после пожара, товарищ Берман не видел никакой необходимости в дальнейших вещественных доказательствах правильности рассказа Серафимы Павловны. Однако ...

Мозг товарища Бермана не был приноровлен для того, что называется полётом воображения, тем не менее, можно было предположить, что здесь, в клубе, как-то сложилась приблизительно такая же обстановка, как и на Троицком мосту: была заранее подготовлена, как по нотам разыгранная инсценировка с участием, по меньшей мере, трёх действующих лиц, пожертвовавших для этого даже и тыловыми формированиями Серафимы Павловны. Но Берман сейчас же отбросил эту мысль. Тот Светловский бродяга был опытным пройдохой. Чикваидзе был откровенным бараном, и его временная супруга — откровенной дурой. Многолетний опыт научил товарища Бермана разбираться в людях не очень сложного склада характера. Нет, всё это вздор... Но что во всём этом не вздор?

— Позвольте доложить, товарищ Берман, — Берман даже вздрогнул, товарищ Медведев подошёл к нему сзади и мрачно, расставив свои массивные ноги, держал в руке допотопного вида револьвер. Товарищ Медведев лично руководил сотней отборных пограничников, которые должны были ощупать всю местность вокруг пожарища.

— Ну, — разрешающе сказал Берман.

— Нашли Чикваидзе. По вашему распоряжению обыскали и его. Ничего. Пьян совершенно. Вот только этот револьвер, к чему он ему?

Действительно, звено пограничников, ощупывая берег речки, заметило пару сапог, вызывающе торчавшую из рыбачьего шалашика. Солдаты звена, как охотники медвежью берлогу, окружили шалашик, держа винтовки наизготовку. Старший звена подошёл к выходу из шалашика:

— Эй, кто там, вылезай!

Сапоги не ответили ничего. Старший потянул за один из них. Из шалаша донёсся слегка хриплый, но совершенно ясный ответ с сильным кавказским акцентом. В переложении этого ответа на литературный язык он звучал бы так:

— Пшёл к чёртовой матери!

Голос показался как-то знакомым. Пограничник сказал ещё раз: “А ну, вылезай,” — и получил тот же самый ответ. Тогда, ухватившись за оба сапога, он вытащил из шалашика полуживое тело, принадлежавшее, как оказалось, товарищу Чикваидзе.

Тело товарища Чикваидзе пахло большим количеством водки. Оно кое-как привело самое себя в сидячее положение и повторило свою сентенцию ещё раз. Пограничники, опустив винтовки, рассматривали тело с видом понимающего и дружественного сочувствия.

— В чём дело? — сказал Чикваидзе, — пачему чэловеку спать не дают, а?

— Так что, товарищ Чикваидзе, — сказал старший, — клуб сгорел. И вообще. Ну, там увидите. А что у вас тут в шалашике?

— А тэбэ какое дэло?

— Приказано обыскать всех и всё, что только попадётся.

— Ну, и ищи.

Товарищ Чикваидзе, сделав над собою героическое усилие, встал и сильно кренясь на обе стороны по очереди, направился к речке. Один из пограничников нежно поддержал его под руку. Став на колени перед водой, товарищ Чикваидзе кое-как смочил своё обременённое думами чело. Старший на четвереньках заполз в шалашик, обнаружил там две пустые литровки, двустволку, автоматический пистолет и рюкзак. В рюкзаке была всякая мелочь, вроде полотенца и прочего, но оказалось и нечто твёрдое. Вытащив это нечто, старший обнаружил старинной системы револьвер. Всё, кроме револьвера, было совершенно понятно. Револьвер был непонятен вовсе. Была двустволка, понятно: шёл человек на охоту. Никакой дичи не оказалось, тоже понятно: шёл на охоту и пришёл в шалашик. Пистолет полагался по службе. Но зачем к этому пистолету ещё и револьвер? Старший положил револьвер в карман.

Вот именно этот револьвер и показывал сейчас товарищ Медведев товарищу Берману, сопровождая этот показ теми же недоумёнными соображениями, какие пришли в голову и старшему звена.

— А что Чикваидзе по этому поводу говорит? — спросил Берман.

— Я с ним, товарищ Берман, не хотел без вас разговаривать, — дипломатически ответил Медведев, — да вот и его самого ведут.

Последнее было не совсем правильно. Товарищ Чикваидзе шёл сам, правда, слегка придерживаемый одним из пограничников.

— Зачем у вас этот револьвер? — спросил Берман.

— Папробавать, — ответил Чикваидзе, слегка качаясь взад-вперёд.

— На ком попробовать?

— На... — тут товарищ Чикваидзе чуть-чуть запнулся. — Папробавать, — сказал он ещё раз.

— На ком, я вас спрашиваю?

— Н-на ... на дереве ...

— Зачем?

— Ынтересна.

— Почему интересно?

— Так.

Товарищ Чикваидзе соображал ещё очень туго, но кое-что уже начал соображать. Соображения были неутешительные. Но самое умное из них состояло в том, чтобы показаться ещё более пьяным, чем он был в самом деле.

— Что значит “так”? Отвечайте, когда вас опрашивают!

— Так, — ещё раз ответил Чикваидзе, сильно покачнувшись вперёд. Берман отскочил в сторону, а пограничники схватили Чикваидзе за шиворот. Равновесие было восстановлено.

Чикваидзе неопределенно развёл руками.

— Так... Так, например, вот это — новый пистолет, а вот это — старый пистолет, кто, спрашивается, лучше? Я из лука тоже пробовал. Нэ попадёшь.

— Сколько вы выпили?

— Два.

— А вы знаете, что с вашей женой случилось?

— С-с-сдохла?

— Почему вы думаете, что сдохла?

— Нэ думаю. Желаю. Чтобы сдохла.

— Когда вы её видели в последний раз?

— В лесу.

— Я спрашиваю, когда?

Товарищ Чикваидзе покачнулся ещё раз.

— Нэ знаю, пьян был. А сейчас — это когда? Сейчас это завтра?

— Отведите его в машину, — сказал Берман пограничникам. Пограничники, подхватив Чикваидзе под обе руки, повели его к веренице машин, стоявших невдалеке.

— Товарищ Медведев, — спросил Берман, — есть у вас тут опытный следователь под рукой?

— Есть, товарищ Берман.

— Пусть сейчас же продолжает допрос. Этот тип не так пьян, как представляется.

— Ну, всё-таки, — констатировал Медведев снисходительно, — два пустых литра при нём всё-таки нашли.

— Револьвер, действительно, мало объясним. Служебное оружие было при нём. Но, вот, кажется, ещё новости несут.

Один из старших пограничников, щёлкнув каблуками, поднёс руку к козырьку:

— Разрешите доложить, товарищ Медведев?

— Докладывайте.

— Так что, в развалинах часовни найден тайник. Пустой. Несколько кирпичей было вынуто. Кто-то ещё вчера подъехал верхом к часовенке и что-то взял из тайника.

Медведев мрачно посмотрел на Бермана. Но на Бермана тайник особенного впечатления не произвёл.

— А следы и направление сторожа установлены?

— Так точно. Три верховых коня, три вьючных, направление юго-юго-запад.

— Ну, этих-то мы найдем, — сказал Медведев. И жестом руки отпустил пограничника.

— Да, — сказал он, — забыл вам доложить. Двустволка Чикваидзе осмотрена. Стволы чисты, патроны все налицо, полный патронник. То же и с служебным пистолетом. Довольно ясно: приехал — и сразу за водку; вчера — литр и, кажется, сегодня утром — другой. Вот только револьвер...

— Узнаем и о револьвере, — сказал Берман.

— Сейчас, думаю, к полудню, прибудет кавалерия — три эскадрона, пойдёт по следам. Этот чалдон следы, конечно, запутает. Жаль, что я так поздно догадался, кавалерию нужно бы иметь здесь ещё вчера. И геликоптёры тоже. Ну, всё равно. Муравей не скроется...

Берман ничего не ответил. Конечно, это его, Бермана, промах. Нужно было сейчас же после телефонного разговора с Серафимой Павловной послать на грузовиках хотя бы десятка два конных пограничников и геликоптёры. С самолёта очень трудно осветить тайгу. С геликоптёра можно заглянуть под любой куст. Но это не так важно. Три человека, шесть лошадей. Их найдут... Если будет стоять хорошая погода. А если дождь?

Если дождь? Этот таинственный сторож был, на данный момент, единственным близким ключом к тайне. Если он будет пойман, ключ будет в руках Бермана. Или, по крайней мере, отмычка. А если нет?

Два дня стояла прекрасная погода. Целый кавалерийский дивизион обшаривал тайгу. Около десятка геликоптёров жужжали над каждой расщелиной. К концу второго дня начался затяжной осенний дождь. И сторож и его беспризорники канули в воду.

ПЕЩЕРНЫЕ СНЫ

Валерий Михайлович чувствовал, что он не заснёт. Так уютно потрескивали остатки костра, так бессильно за могучими стенами пещеры ныла пурга, так приятно ныли натруженные ноги, было такое редкое ощущение полной и абсолютной безопасности, и, вот, лезли в голову всякие мысля, старые мысли, беспокойные и навязчивые.

Валерий Михайлович призвал на помощь свою интеллектуальную дисциплину и попытался выключить все эти мысли сразу, но выключатель отказался действовать. Валерию Михайловичу пришла в голову мысль, что недаром святые пустынножители забирались в пещеры, здесь, может быть, как-то ближе к Богу и к совести. Но, может быть, страшно человеку быть ближе и к совести, и к Богу... Вот, для Еремея Павловича Бог разумеется само собой: кто безбожный, тот и безмозглый. Для Валерия Михайловича всё это было не так просто! Бог был чем-то вроде безмерно сложной математической формулы, переполненной неизвестными величинами. Формула — она действительно существовала. Но неизвестных было слишком много, и от решения этой формулы лучше было отказаться навсегда. Но, можно ли было отказаться? Там “в миру”, это было довольно просто. Здесь, в пещере, это оказалось сложнее...

Валерий Михайлович сел на своей постели и собрался было налить себе ещё одну стопку водки, как что-то распахнуло полотнище, игравшее роль двери в пещеру, и чья-то рука просунулась между стеной и полотнищем. Валерий Михайлович почти молниеносным движением схватил пистолет, взвёл курок и направил ствол на то место, где за рукой можно было предполагать чьё-то туловище. Рука продолжала действовать дальше. Полотнище распахнулось ещё шире и вслед за рукой показалась чья-то оглядывающаяся голова, плохо видная в полутьме, потом верхняя часть туловища и, наконец, целый человек.

Человек был одет в меховую одежду довольно странного покроя, на голове у него красовалась целая копна тёмных волос, перевязанных чем-то вроде цветного ремня, а в правой руке человек держал каменный топор. Да, это был каменный топор неолитического периода, гладко обтесанный и отшлифованный, но всё-таки каменный топор. Валерий Михайлович как-то бессознательно опустил свой пистолет.

Человек был среднего роста, очень плотно сколочен, с чуть-чуть монгольскими чертами лица. За спиной у него висел колчан со стрелами, лук и какой-то меховой мешок. Человек внимательно оглядел пещеру и тихонко свистнул.

На этот свист из-за того же полотнища появилась женщина тоже в меховой одежде странного покроя и тоже с каким-то мешком за спиной. Оба пришельца направились к костру, осторожно переступив через спящего и похрапывающего Еремея и не обращая никакого внимания ни на Валерия Михайловича, ни на его пистолет.

Валерий Михайлович сидел, как завороженный: вот этого ещё не хватало. Мечтал о питекантропе, и питекантроп явился во плоти. Впрочем, это не были питекантропы. Оба уселись у костра, и сейчас при его свете Валерий Михайлович смог рассмотреть своих новых соседей по пещере. Оба они были словно выкованы из какой-то тугой бронзы. Мужчина был крепок и жилист, женщина была гибка, сильна и как-то странно грациозна. Их меховые одеяния едва ли были приноровлены к морозу и пурге. Руки от плеча и ноги от колен оставались голыми. И Валерий Михайлович мог любоваться мускулами мужских рук и гибкостью женских. Женщина сняла и развязала свой мешок, достала оттуда кусок медвежьей ноги, мужчина отрезал от этого куска порцию фунтов в десять, продел её на палочку и очень ловко приспособил эту палочку над костром. Оба уселись у костра, грея над ним свои руки, и оба казались чрезвычайно весёлыми. Мужчина что-то рассказывал своей подруге на совершенно незнакомом Валерию Михайловичу языке и потом, вскочив на ноги, стал иллюстрировать свой рассказ телодвижениями. Мимический талант у него был огромен. Не понимая ни слова из его рассказа, Валерий видел, как человек боролся с медведем, какие зубы и когти были у этого зверя, как зверь и человек схватились в первобытной схватке за кусок мяса — медвежьего или человечьего, и как спорный кусок достался всё-таки человеку.

Валерий Михайлович подозревал, что человек врёт сильно. Женщина смотрела на него раскрытыми и восторженными глазами, и что-то “вечно женственное” сияло из этих глаз. Что-то вечно петушиное было в мимическом рассказе мужчины, казалось, что вот-вот мужчина захлопает крыльями и победоносно заорёт: “Ку-ка-реку!” Или, как индюк, распустит своё оперенье и гаркнет: “Здравия желаю, Ваше Превосходительство!”

Но ничего этого мужчина не сделал. Окончив своё повествование, он вытащил из меховой сумки нож, опять же каменный, и, срезая с медвежьей лапы куски уже поджаренного мяса, распределял его между собою и своей подругой.

Фунтов десять исчезли в несколько минут. Мясо было ещё полусырым, но ни мужчина, ни женщина, видимо, никогда не имели нужды в зубном враче. Когда мясо было съедено, женщина мягким и гибким движением улеглась головой на колени мужчины, Валерию Михайловичу это показалось странно знакомым... И что-то вообще знакомое было в этой сцене у костра...

Ах, да... Тогда на речке, в лесу... Костёр, Вероника. На костре Валерий Михайлович жарил, правда не медвежатину, а просто окуньков, выуженных тут же, какие вкусные были эти окуньки! Вероника, смеясь и обжигая пальцы и губы, поедала окуньков одного за другим, Валерий Михайлович с комическими жалобами рассказывал, какой окунь сорвался у него с крючка, сосны вокруг стояли, как добродушные, сочувственные и очень всё хорошо понимающие хранители такого молодого, такого примитивного и такого неповторимого счастья. Потом...

Мужчина положил обратно в мешок свой каменный нож, вдохнул в себя полную грудь воздуха и медленно наклонился над женщиной. Валерий Михайлович сжал зубы и закрыл глаза.

Когда он их открыл, оба спутника были уже на ногах. Оба были как-то радостно веселы, и в глазах женщины был тихий свет найденного и удовлетворённого счастья. Мужчина взял в правую руку свой топор, и оба исчезли во тьму, ночь и пургу. Валерий Михайлович хотел было вскочить и посмотреть, куда это они ушли, но полотнище распахнулось ещё раз, из-за него выглянула голова мужчины, и эта голова сказала внятным, чётким московским говором: “Ну, и не дурачьё разве?” — и исчезла окончательно.

Валерий Михайлович вскочил, протирая глаза, всё-таки хотел было заглянуть за полотнище, но понял, что сны — они не возвращаются. Наливая себе стакан водки, Валерий Михайлович заметил, что его руки дрожат. Еремей, Потапыч и Федя спали сном праведников, кони похрустывали овсом, костёр совсем догорал, Валерий Михайлович подбросил в него свежих сучьев, пурга выла по-прежнему, и выключатель Валерия Михайловича по-прежнему отказывался работать.

Выпив залпом стакан водки, Валерий Михайлович набил трубку и облокотившись на постели, капитулировал. Спать всё равно не удастся. Так вот, в те годы, когда всякий юноша мечтает стать чем-то вроде Наполеона, мечтал и он, Валерий Михайлович. Мечтал о том, как он, Валерий, даст человечеству свободу и власть, свободу от эксплоатации и власть над стихией. Весенние дни 1917 года были наполнены восторженными предчувствиями свободы и власти. Теперь он, Валерий Михайлович, сидит в пещере, а Вероника сидит в тюрьме. Там же, в той же тюрьме сидит и Глеб Степанович — старый друг, приятель и даже учитель. Теперь перед Валерием Михайловичем стоит задача освободить Веронику, убить Глеба Степановича, взорвать лаборатории тюрьмы, и тогда останется борьба со “свободой” и борьба со “стихией”. Свобода в данном конкретном случае персонифицировалась в ближайшем образе товарища Бермана, а власть — и в Бермане, и в Глебе, и в тех тюремных лабораториях, где слепая сила человека пытается раскрепостить слепую силу атома и, может быть, привести то ли Землю, то ли всю Галактическую систему, то ли всю Вселенную в её первобытное состояние — в состояние небытия.

Вероника сидит в качестве заложницы, и ей пока ничто не угрожает. Глеб Степанович имеет всё, чего только угодно его маниакальной душе, всё, кроме свободы, которая ему не нужна. Ему, впрочем, очень многое не нужно. Он, конечно — маньяк или стал маньяком. Но он, конечно — также и гений. Что он ещё успел выдумать, сидя в лаборатории Нарынского изолятора и комбинируя математические доказательства бытия Бога с такими же доказательствами иллюзорности времени, пространства и бытия? Основная идея Глеба Степановича состояла в том, что он, Глеб Степанович, является орудием Божьего Промысла, предназначенным реализовать день Страшного Суда путём атомного взрыва всей Вселенной. Вся Вселенная Бермана интересует очень мало, но для разрушения Капиталистической Вселенной Берман использует Глеба Степановича до конца... Что будет, если он, Валерий Михайлович, не успеет прекратить хилиастическую *) деятельность Глеба Степановича? Правда, около месяца тому назад в Москву был послан из изолятора заказ на какой-то новый чудовищный циклотрон — машину для разложения атома, выполнение этого заказа займёт не меньше года, следовательно, непосредственной опасности нет. Кроме того, Валерий Михайлович чувствовал, что ему надо как-то отойти от злободневности заговоров, борьбы, подпольщины, убийств, побегов и прочего и обдумать всё это с какой-то иной точки зрения. Чисто теоретически все было ясно: была допущена какая-то основная ошибка. Всё последующее было только попыткой какими-то мелкими паллиативами **) исправить эту основную ошибку, лечить не болезнь, а только её симптомы. Но от теории никакого моста к практике не было...

*) Хилиастический — относящийся к вере в скорый конец.

**) Паллиатив — полумера.

Как будто тогда, в весёлые и роковые дни весны 1917 года, была взорвана дверь, или плотина, или стена, загораживающая дневной мир от какого-то чёрного. И сквозь февральскую дыру хлынуло что-то поистине сатанинское — бессмысленное, бесчеловечное, безбожное. Ведь, в самом деле, чего хотят все эти Берманы? Не счастья же человечества под эгидой диктатуры пролетариата? Какие чёрные сатанинские импульсы толкают людей на эту бесконечную вереницу убийств, пыток, голода, страха? Нет, всё это как-то нужно передумать с самого начала. Может быть, и в самом деле, двинуться к Еремею на его заимку?

Когда Валерий Михайлович проснулся, костёр уже горел, и на костре мирно булькал чайник. Еремей шатался по пещере, что-то делал и пытался говорить тихо, это не всегда удавалось ему. Увидев, что Валерий Михайлович уже проснулся, Еремей снял узду со своих голосовых связок:

— Ну, как спалось, Валерий Михайлович? А хорошо здесь, в пещере, можно сказать, как у Христа за пазухой...

Раскаты его голоса разбудили Потапыча. Он сел и стал протирать ладонями своё медно-красное лицо. Потом протянул руку к бутылке и, убедившись в том, что она уже пуста, решительно встал, достал из своего тюка новый литр, налил стакан и сказал, так, ни к кому не обращаясь: “Эх, нужно опохмелиться” ...

— Сегодня опохмеляйся, сколько в тебя влезет, — сказал Еремей, — а завтра — ни-ни. Завтра, должно, опять пойдём, и чтобы ты ни маковой росинки, понял?

— Ну, до завтра ещё успеется, — облегченно констатировал Потапыч, и опрокинул стакан в глотку. — А сегодня что? Только пить и спать. Уже, должно быть полдень, что тут делать? Ишь его, как пурга воет!

Федя высунул свою заспанную физиономию из-под полушубка и совсем собрался было снова нырнуть обратно, как из одного из тюков Валерия Михайловича раздался тонкий, но довольно пронзительный писк.

— А это что? — изумился Еремей, — что, и цыплята у вас там, что ли?

Валерий Михайлович довольно поспешно стал распаковывать тюк.

— Нет, не цыплята, радио.

— Ишь ты, — изумился Потапыч, — вот, что значит техника!

Валерий Михайлович извлёк из тюка совершенно такой же аппарат, каким орудовал Степаныч. Произвёл над ним те же манипуляции и минут на пятнадцать погрузился в точки и тире, которые возникли на бумажной ленте, выбегавшей откуда-то из таинственных недр аппарата. Еремей, Потапыч и Федя хранили почтительное и почти суеверное молчание.

Когда таинственные переговоры Валерия Михайловича были закончены, он тщательно сложил и запрятал в тюк свой аппарат. В начале этих переговоров Федя, с видом полной незаинтересованности, нырнул под свой полушубок, Еремей деликатно пошёл возиться у коней, Жучкин посмотрел одним глазом на Еремея и другим — на бутылку, с независимым видом налил и хлопнул ещё стакан. Валерий Михайлович вернулся на старое место и закурил трубку.

— Скажите, Еремей Павлович, далеко этот второй перевал?

— Это сойотский?

— Не знаю уж, какой. Сколько их здесь?

— Да всего два — вот наш и тот, сойотский...

— Далеко он отсюда?

— Дня два. Если по той стороне идти, и в день можно сделать. А по этой обходить надо. Хорошо, что мы на сойотский не пошли, он-то легче, да по дороге совсем плоские горы, попади мы там под эту пургу, и тут же крышка. Нам мимо него всё равно идти. Вот кончится пурга...

— Мне придётся на этот перевал завернуть, — сказал Валерий Михайлович.

Еремей вопросительно поднял брови, но не спросил ничего.

— Тут один человек должен через перевал этот бежать... — как бы отвечая на невысказанный вопрос, сказал Валерий Михайлович.

Федя сейчас же высунулся из-под полушубка, а Жучкин, воспользовавшись минутой сенсации, нацедил себе ещё стакан.

— За этим человеком большевики шлют и самолёты, и парашютистов...

— Что это за пара..., как его там?

— Это стрелки — с самолетов на таких зонтиках прыгают вниз, — авторитетно разъяснил Жучкин.

— Именно, — подтвердил Валерий Михайлович. — Словом — человек, видимо, существенный ...

— А вы его знаете? — спросил Еремей.

— Знать — не знаю, а выручать надо.

— Я этот перевал знаю, как свою заимку, — сказал Еремей, подходя к костру и усаживаясь. — Перевал — не трудный, плоский. Справа горы, я слева горы. Скажем так: если сидеть на такой вот горе — то версты на две, на три, все, как на ладошке. А на горах — с той стороны — и ямы, и овраги, и всякое каменье. Можно засесть — никто не увидит оттуда. А тебе — видно все. Как на ладошке.

Еремей поправил какое-то полено в костре и уселся приблизительно в позе роденовского “Мыслителя”, наморщив лоб, подперев подбородок своим мощным кулакам и являя вид глубочайшей задумчивости.

— Так что вот так: если пурга сегодня спадет, мимо перевала мы пройдем после завтра. Устроим привал — там места есть, опять тайга пойдет — невысокая, а густая, как баранья шерсть. Потапыча мы, значит, с караваном оставим — пусть стережет, по горам наш Потапыч — не ходок (Жучкин не без лицемерия вздохнул, собрался было что-то возразить — но не возразил), а мы, значит, вдвоем... Федя тоже пусть с караваном останется.

— А вам-то, собственно говоря, какого черта... — спросил Валерий Михайлович.

— Мы, Валерий Михайлович, не для черта, а для Бога стараемся, — сказал Еремей, и в его голосе мелькнули ноты какой-то строгости.

Валерий Михайлович промолчал: в самом деле — вот же выручили его — совершенно незнакомого человека... Почему не попытаться им выручить и другого... Впрочем, сколько раз Валерию Михайловичу приходилось попадать в такие положения, из которых даже он, при всей ясности его мышления, не видел абсолютно никакого выхода — и выход приходил вот от таких неожиданных людей, как Еремей с его сотоварищами ... Да... в этой революции зло дошло до предельной в истории мира концентрации. Но и добро кристаллизуется в такие вот сгустки, как Еремей с сотоварищи...

— Там, значит, на горе, с той стороны, как бы, скажем, галдарея, али балкон — продолжал Еремей свои размышлений вслух. Тон у него был — как у начальника штаба, которому главнокомандующий поручил разработать оперативные детали и который покорнейше просит в эти дела уж не вмешиваться...

— На эту, скажем галдарейку, можно и с этой стороны перебраться — не через перевал. Оттуда видно все. Вот только стрелять плохо — сверху вниз, попадание плохое, нужно бы пристреляться, я там как-то изюбря застрелил... С той стороны на эту галдарейку не забраться никак: стена и все тут. Словом — сиди, как в театре... А пока что и закусить можно: пурга заладила на весь день...

СТЕПКА ПО ТУ СТОРОНУ

Когда нездешняя сила выволокла Степку наверх, он опустился лицом к лицу с какой-то нечеловеческой образиной, и первое, что ему пришло в голову — это преисподняя. Впрочем, Степка находился в почти полусознательном состоянии. Сердце колотилось, как пойманный мышонок, и воздуху не хватило — в особенности на этой высоте. Нездешняя сила пригнула Степку к земле и нездешний голос прорычал:

— Катись на карачках, а то подстрелят... Ничего не соображая, ни о чем уже не думая, Степка пополз на четвереньках куда-то вниз, стукаясь то лбом, то коленями, то локтями о камни и чувствуя, что даже и его силы приходят к окончательному концу. Пули щелкали по отвесной каменной стене и, визжа противным визгом, разочарованно уносились куда-то в сторону. Степка не мог сказать, как долго пришлось ему ползти, когда нездешний голос прорычал :

— Ну, теперь вставай!

Степка, шатаясь, поднялся на ноги. Перед ним стоял медвежьего вида мужик с винтовкой в руке. Около мужика стоял человек, лицо которого показалось Степке как-то странно знакомым: где он мог его видеть? Потом таежная зрительная память выхватила из кривоносовского портфеля плотный лист бумаги с объявлением о наградах за поимку научного работника, — вот только нули перепутались...

— Ай, да, спасибо Валерию Михайловичу, — прерывающимся голосом оказал Степка...

Валерий Михайлович даже брови поднял:

— А вы откуда меня знаете?

Вместо ответа Стёпка пощупал рукой свое горло:

— В глотке пересохши, — прохрипел он и покосился на фляжку Валерия Михайловича.

Валерий Михайлович сочувственно понимающим оком осмотрел Стёпку:

— Ну, потом можно будет промочить ...

— Ну, валяй, ребята, нечего тут лясы точить, — приказал Еремей и ткнул рукой вниз в тайгу, — катись туды...

Стёпка попытался идти, но уже не мог. Ноги подкашивались и голова шла кругом. Он пошатнулся, упал, с трудом поднялся на ноги и попытался идти дальше.

— Стой! — проревал Еремей.

Стёпка покорно остановился.

— Повернись спиной!

Стёпка повернулся.

— Расставь ноги!

Стёпка расставил ноги. Какая-то нездешняя сила подняла его, как котёнка на воздух и опустила на Еремеевскую шею.

— Ну, теперь полным ходом!

В одной руке Стёпка всё ещё держал свою винтовку, а другой рискнул всё-таки вцепиться в Еремеевскую шевелюру. Еремей прыгал с камня на камень, как горный баран. Впереди ещё лежали версты две голых каменных осыпей, и только за ними курчавилась тайга. Стёпка стал приходить в себя.

— Мне бы, Валерий Михайлович, ещё бы шпоры — совсем кавалеристом стал бы ...

Валерий Михайлович посмотрел снизу вверх на исцарапанную, избитую, отчасти окровавленную и во всех частях немытую Стёпкину физиономию. Нет, этой физиономии он никогда в своей жизни не видал. Ну, ещё будет время... А сейчас нужно торопиться, нужно очень торопиться.

Сидя на “галдарейке”, Валерий Михайлович успел в бинокль осмотреть все подходы к перевалу. У подножья другой горы, кое-как покрытой кустарником и карликовыми деревьями, на складном трёхногом стуле сидел, конечно, сам Берман. Валерий Михайлович никогда не видел его во плоти, но хорошо знал его внешность по фотографиям. Да и без фотографии Бермана можно было узнать сразу — такие истинно насекомые лица встречаются не так уж часто. Перед Берманом на треножнике стоял мощный морской бинокль, рядом, по всей вероятности, полевой радиоаппарат. Значит, Берман лично руководил всей этой операцией и, значит, на перевале она не кончится...

Действительно, из-за горы со страшным рёвом и гулом вылетел самолёт и, круто завернув, взял курс на беглецов.

— Ну, — проревел Еремей — сейчас нужно за камни. Эй, слезай-ка, паря, довольно покатался!

Стёпка спешился и с удовольствием отметил, что уже может идти самостоятельно. Самолёт приближался со страшной скоростью, и его пулемёт обливал камни свинцовыми струями. Но лётчики могли стрелять только в направлении полёта, пули щёлкали по камням, за камнями, тесно прижавшись к ним, лежали все трое беглецов, но было ясно, что рано или поздно до них доберутся.

Самолёт выпустил пулемётную очередь, описал над долиной круг и летел обратно. Беглецы переселились на другую сторону камней.

— А вот вы, Валерий Михайлович полюбуйтесь, как наш брат, таёжник, птицу пулей в лёт бьёт, — сказал Еремей и, стоя на одном колене, старательно и как-то даже осторожно приложился из своей винтовки. Сухой, короткий винтовочный выстрел утонул в страшном гуле самолёта. Только сейчас, в первый раз в жизни, Валерий Михайлович почувствовал, что значит скорость порядка четырехсот — пятисот километров в час, когда наблюдатель сидит метрах в сорока — пятидесяти от линий полёта. Самолёт промелькнул, как грохочущая молния, пролетел, не меняя курса, ещё с версту и почти перпендикулярно врезался в почти отвесную стену горного хребта. Вспыхнуло желтое пламя, донёся глухой взрыв, и по склонам хребта посыпались какие-то обломки и осколки...

— Ну, что? — спросил Еремей, досылая новый патрон.

Валерий Михайлович не ответил ничего, но, конечно, никакой “аппетический” прицел не может заменить глаз, практики и твёрдости руки вот такого Еремея.

— Ну, а теперь во все лопатки, ребята...

Бросились во все лопатки. Из-за горы взмыл новый самолёт, но, по-видимому, его внимание было привлечено, главным образом, судьбою первого: с откосов горы ещё катились обломки и остатки, ещё пылал бензин желтоватым пламенем. Удостоверившись, что для первого самолёта уже никакой помощи не было нужно, второй самолёт повернул к тайге, и пулемёт снова защёлкал по камням. Ещё тридцать, ещё двадцать, ещё десять шагов — вот уж и кусты, промоины, овраги, чаща. Снова залегли в какую-то каменную щель, по краям которой снова покропил свинцовый дождик, потом новая перебежка шагов в двести, и тут Еремей решил прекратить бегство:

— Какого, спрашивается, чёрта? Мы его видим, он нас — чёрта с два. Вот мы его сейчас.

Давайте все втроём, — сказал Валерий Михайлович.

Три винтовки поднялись навстречу самолёту. Тот летел совсем низко, выключив мотор и, как коршун, парил почти над самыми верхушками леса. Три выстрела слились почти в один, самолёт накренился на правое крыло, потом перевернулся через него и въехал куда-то в тайгу. Донёсся новый глухой взрыв, но не было ничего видно.

— Ну, теперь можно и не торопиться, — сказал Еремей. — Теперь если ещё одна такая сорока вылетит, всё равно ничего не увидит.

— Ну, кажись, пронесло, — сказал Еремей, — да вот ещё и тучка подходит.

Обрывок заблудшей тучки, цепляясь за выступы скал и за вершины деревьев, медленно сползал в долину, окутывая беглецов спасительным, но холодным и мокрым туманом. Несмотря на туман, Еремей уверенно вёл свою группу до места стоянки лошадей, Феди и Жучкина. Стёпка зашагал, было, с показной бодростью, но скоро снова скис. Когда подошли к стоянке, он бессильно опустился на землю.

— Ну-с, — спросил Валерий Михайлович, — так откуда же вы меня знаете?

Стёпка всё тем же классическим жестом пошевелил пальцами у горла:

— Совсем пересохши, — прохрипел он.

Еремей налил из фляжки хорошую кружку водки. Стёпка жадными глазами смотрел, как водка из фляжки переливается в кружку и боялся только одного — как бы Еремей не налил бы всего полкружки. Но эти опасения были преувеличенными. Стёпка, зажмурившись, как кот, которого гладят под подбородком, медленно высосал всю кружку. Глаза его приобрели прежний жуликоватый вид.

— Вот тут, Валерий Михайлович, все бумаги...

Из своего рюкзака Стёпка достал злополучный портфель и протянул его Светлову не без скорбной мысли о том, что вот какие голенища можно было бы соорудить, а теперь, вероятно, пропало дело. Светлов присел на вьюк и быстро просмотрел содержание портфеля. На его лице не отразилось решительно ничего.

— А как этот портфель к вам попал?

— Так что, товарищ Валерий Михайлович, шёл это я, да ещё там были люди, и видим — мёртвые красноармейцы, это у речки под Лысковом. Ну, конечно, зачем мёртвым обмундирование? А потом попал я в это самое Лысково. В горле пересохши. Зашёл это в трактир, говорю: вот, лежат там мертвяки, а меня, р-раз — и к начальству, Кривоносов там какой-то. Ну, стали меня и туда, и сюда, вижу я, пропасть тут можно. Ну, дело было вечером, даже, скажем, уже ночью, я это на лампу — дмух, ну, что там валялось — подмышку и айда, только меня и видели.

Светлов не задавал никаких вопросов. Жучкин презрительно фыркнул:

— Ну и золоторотец ты, брат, как я вижу!

Стёпка боком посмотрел на Жучкина.

— А на какой это лоне ты пузо такое нажил? Небось, на Советских хлебах! Тоже на краденых ...

Жучкин поперхнулся.

— Ну, значит, спёр это я это барахло и в тайгу. А там меня у какого-тось кооператива и застукали. Привезли в Неёлово, да на допрос вот к этому цыгану, Берману, или как его там. Всё спрашивали про какую-то Дуньку, да про ейного отца, да где живёт. Ну и про портфель тоже.

— Вишь ты, — сказал Еремей, — а я тут при чём?

— Уж я, дядя, этого не знаю. Где, спрашивает, живёт Дунькин отец? Ну, всякого народа позабирали полную тюрьму и всё выспрашивали. Я вижу, дело — дрянь. Говорю — могу показать, где Дунькин папаша живёт, а там уж видно будет. Ну, повезли, значит меня на машине такой, здоровенная машина, одних колес шесть штук. Ну, я по дороге и сбежал.

— А как же вы сбежали?

Стёпка обвёл взором всех собравшихся и решил, что всё равно никто из них не поверит. Он махнул рукой:

— Канительная история. Ну, там пырнул одного, да с моста в воду. А как вы-то меня, словно ждали у этого перевала?

— А мне по радио сообщили, — сказал Светлов.

Но о радио Стёпка не имел никакого представления.

— Телефон такой без проволоки, вот тут ты говоришь, а за сто вёрст слышно, — пояснил Жучкин.

Стёпка с сомнением пожал плечами, но спорить не стал.

— Вы Лесной Пади не знаете, охотничий заповедник около Неёлова? — спросил Светлов. — Там о вас говорили, вот мне этот разговор по радио и передали...

— Ну, это там по радию или не по радию, а без вас, Валерий Михайлович, тянули бы из меня жилы в каталажке... А что я могу сказать? Какая-такая Дунька, какой-такой ейный папаша, откуда мне знать?

— А я вот и есть Дунькин папаша, — сказал Еремей.

Стёпка повернулся к нему и потом развёл руками:

— Ну, значит, судьба такая. Только скажу я вам, Дунин папаша, что поймают вас, это, как Бог свят. Потому цыган этот народу, может, с тысячу по тайге поарестовал и всех допрашивает, где это живет такой мужик, по фамилии Дубин, по обличью — медведь, на заимке, где речка и озеро, по дороге к сойотам... С чего вы ему сдались?

Еремей пожал своими плечами.

— А и в самом деле, с чего?

— Довольно ясно, — сказал Светлов. — Берман думает, что мы вместе с Потапычем сбежали, а куда?

— Тут о бабе одной разговор был, — стервозная такая баба, — пояснил Стёпка. — Это к ней на квартиру меня в Лыскове привели.

— Гололобова? — спросил Жучкин.

— Как будто.

— Ну и дела. Думали, что в тайге — как иголка в стоге сена, а вот сидим тут, как мышь под метлой, а ежели пустят самолёты, так до папаши доберутся, это раз плюнуть.

— Нужно устроить так, чтобы не добрались, — сказал Светлов.

— А как вы это устроите?

— Довольно просто. Скажите, Еремей Павлович, мы, значит, сейчас шли, так сказать, наперерез перевалу? — Светлов достал клочок бумаги и схематически набросал подход к перевалу, две горы, сторожащие его справа и слева, спуск с перевала к юго-востоку и место, в котором находился в данное время караван. С первого взгляда Еремей в этом наброске не понял ничего. Но потом при совместных усилиях Светлова и Жучкина кое-что выяснилось, там, где должна была быть одна гора, на план была положена еловая шишка, на месте другой — другая шишка. План приобрёл наглядность.

— Так вот, Берман сидел здесь, — Светлов ткнул карандашом, — как можно не через перевал добраться до этого места?

— А вам зачем это? — изумился Еремей.

— Видите ли, Берман до вас доберётся обязательно. Заимок тут не так уж много. А у вас такие особые приметы, что за версту видно.

— То есть, какие ж это приметы?

— Ну, знаете ли, таких мужичков, как вы, даже и на Святой Руси водится не так уж много. А если арестовано несколько сот таёжников, то кто-то из них ведь знает и вас, и вашу заимку. Пошлют самолёты ...

— Да, это действительно, — раздумчиво оказал Еремей. — Придётся, значит, заимку бросать ...

— Ну, не так уж плохо дело, — сказал Светлов, подымаясь на ноги. — Пусть Федя с Жучкиным пока посидят здесь, а мы пойдём, поговорим с Берманом. Он там сидит один, поговорить можно будет.

Еремей наклонился вперёд и уставился на Светлова, как баран на новые ворота. Жучкин сказал что-то вроде: “Ну, это уж извините”, и даже Стёпка выразил предельное изумление.

— Тут от этого самого цыгана еле ноги унесли, а теперь ему прямо в зубы?

— Ну, зубы – это, как сказать, у кого острее... — В глазах у Валерия Михайловича появились смеющиеся огоньки.

Еремей ещё раз пожал плечами:

— Ну, вы, Валерий Михайлович — человек образованный, вам виднее...

ВСТРЕЧА “ДРУЗЕЙ”

На этот раз Берман решил взять на себя лично наблюдение за всей операцией. С каждой неудачей, а неудачи нарастали, как снежный ком, у него всё больше и больше крепло подозрение в наличии какой-то очень хорошо обдуманной организации, которая как-то заранее подготовила для Светлова и его соучастников всю эту цепь кажущихся случайностей. Никак не исключалось участие Медведева в этой организации. Поэтому Медведев был отстранён под, более или менее, благовидным предлогом продолжения поисков столь таинственно исчезнувшего Степаныча, а поиски Стёпки Берман взял целиком на себя.

На склоне горы, поросшей мелким кустарником и заваленной камнями, для Бермана был поставлен складной стул, бинокль и радио- передатчик. Этот наблюдательный пост давал возможность видеть все подходы к перевалу. Берман видел парашютистов, спрыгивавших с самолётов и, наконец, увидел и цель всей этой экспедиции — Стёпку, нагруженного винтовкой и рюкзаком, видимо, уже совершенно выбившегося из сил и бежавшего к горному тупику, из которого никакого спасения не было. Берман вжался глазами в окуляры бинокля: бродяга бежал к почти отвесной каменной стене, за ним, всё ближе и ближе, бежало около десятка пограничников, и вот тут-то началось непонятное.

Пограничники стали падать, как кегли. Один из них почти схватил было бродягу, но упал, как подкошенный, видимо, бродяга застрелил его в упор. И вот бродяга повис в воздухе, как мыльный пузырь, поплыл всё вверх-вверх-вверх и исчез за карнизом горы.

Берман почувствовал холодный пот на лбу. На своём весьма разнообразном веку он видывал всякие вещи, но ещё не видал, чтобы человек мог бы подыматься на воздух, так сказать, сам по себе, без применения каких-бы то ни было механических приспособлений. Вытерев со лба холодный пот, Берман приник к биноклю. Там, на карнизе, как будто какие-то люди ещё. Что-то неясное мелькнуло и нырнуло за камни — не то зверь, не то человек. Потом показалась какая-то голова, ещё и ещё одна, и опять всё исчезло. Значит, бродягу тут кто-то ждал. Как кто-то всё-таки ждал его на мосту у Троицкого. Как кто-то ждал Светлова в Лыскове. Но как и кто мог заранее знать, что он, Берман, бросит на этот перевал самолёты и парашютистов?

Берман откинулся от бинокля и снова вытер холодный пот. Ах, да, этот егерь в Лесной Пади. Да, этот разговор с начальником дивизии на берегу речки, который мог бы быть подслушан егерем. Но если и этот разговор мог быть и подслушан и передан, тогда, значит...

Это могло значить очень многое. Берман собрал все свои силы. Сейчас всё-таки нужно сделать всё, чтобы поймать бродягу. По радио Берман дал приказ самолётам продолжать поиски по ту сторону перевала. Пеших пограничников трудно было собрать, они рассеялись по предгорью, и радио связь была только с двумя пунктами, где сидели командиры парашютных взводов. Берман приказал собрать людей и послать их через перевал, хотя ясно понимал, что шансов на успех нет уже почти никаких. Может быть, самолёты...

Было видно невооруженным глазом, как уцелевшие парашютисты собирались около своих командиров, как один самолёт, потом другой, пронеслись сквозь узкую щель перевала. Потом затарахтел пулемет, у Бермана стало легко на сердце, значит, беглеца всё-таки обнаружили. Потом раздался глухой и тяжкий взрыв, который в пределах вероятности мог означать только одно — гибель самолёта. Потом другой, более глухой, но, конечно, такого же значения. Оставалась надежда на пехоту. Но как медленно, как муравьи пробиралась она к перевалу... Берман послал ещё около дюжины пограничников, которые составляли нечто вроде его личного экскорта, и стал ждать. Больше ничего не оставалось делать. Он закурил свою таинственную папиросу и попытался ещё и ещё раз охватить непонятные происшествия последних дней... Час проходил за часом, папиросы исчезали одна за другой... И вдруг, со стороны горы раздался какой-то, как-будто бы как-то знакомый голос:

— Эй, ты, цыганская образина ...

Берман повернулся. Если бы он увидел призрак своей давным-давно помершей мамаши, впечатление было бы не таким потрясающим. Но вместо давным-давно помершей мамаши к Берману шествовал бродяга. Вид у бродяги был изысканно хамский, даже и походка как-то каррикатурно повторяла походку Бермана — носки врозь, колени подогнуты, ноги волочатся. За спиной бродяги болталась винтовка. В руке белело нечто вроде бумажки. На физиономии была написана такая наглость, что Берман готов был зубами скрипеть. Несколько в стороне от линии, по которой двигался бродяга и шагах в ста позади его, из-за кустика выглядывало дуло винтовки, устремлённое непосредственно на Бермана.

Берман понял, что он, наконец, попался.

Берман хотел было оглянуться вокруг, но сдержался. И не оглядываясь, он знал, что никакой помощи ждать нечего, даже телохранителей он послал на перевал, стрелки-парашютисты разбросаны у подножья хребта в версте-двух от его самолёта, чья-то винтовка не спускает с него своего прицела, на расстоянии ста-полутораста метров промаха она, конечно, не даст, а рядом стоит этот таёжный бродяга... От бродяги довольно ясно несло водкой. В своей безопасности он настолько был уверен, что даже винтовки из-за спины не снял. В руках у него белел какой-то клочок бумаги, а на лице было написано, так сказать, торжество победителя.

— Ну, что, попался, насекомая сволочь, а помнишь, как ты на меня борова твоего напущал?

Стёпка куражился. Повторяя классический жест борова, он сжал свою жилистую длань в кулак, но даже и не замахнулся. В лице Бермана было всё-таки что-то такое, что вызывало известный респект даже и у Стёпки. На этом лице не пошевелился ни один членик, на нём не было ни испуга, ни удивления, не было ничего. Берман понял, что беленький клочок бумажки мог относиться только к нему, и молча протянул руку, как протянул бы он её своему подчинённому, вошедшему в его кабинет с какой-нибудь телеграммой. Стёпка разжал кулак и передал бумажку Берману. На ней, косым, мелким и твёрдым почерком было написано:

“Следуйте за подателем, вам ничто не угрожает”. “Следовать”, конечно, приходилось. Почерк был хорошо знаком, у Бермана годами выработалась профессиональная память на лица, почерки, имена, даты и прочее такое. Да, почерк был знакомым. Один из отделов подведомственного Берману учреждения занимался даже и графологическим анализом почерков различного рода людей, пытаясь таким образом установить их слабые и их сильные стороны. Берман вспомнил графологические определения автора данной записки и вспомнил одну из слабых сторон, указанных в этом определении — привязчивость к людям. Этой черты характера Берман не понимал вовсе, но считался с её наличием у других людей. Насколько Берман мог вспомнить, никаких иных слабых сторон определение не указывало.

Берман поднялся, ничего не говоря и не глядя на Стёпку. Направление было ясным и без этого бродяги — на винтовку. Стёпка старался не стоять на линии прицела. Так же молча, спокойно, как если бы он переходил из своего кабинета в Медведевский, Берман зашагал по направлению винтовки. Стёпка шёл сзади и злился на самого себя, что покуражиться ему так и не удалось. Вот тут бы трахнуть этого цыгана по шее, да как-то не выходило. Эх, нужно было сразу, а теперь, сзади, как-то ни с того, ни с сего... Стёпка опять сжал свой кулак, опять разжал и остатки своего куража сформулировал в угрожающем тоне:

— Ну, вот теперь-то мы с тобой поговорим...

Но и на эту фразу Берман не ответил ни слова. Замолчал и Стёпка. И только на половине дистанции сказал угрюмо:

— Теперь держись левее ...

Берман слегка завернул влево. Винтовка старательно следовала за всеми его движениями.

За осыпями огромных валунов, в промежутках поросших низким кустарником, сидел на каком-то камне человек, которого Берман знал так хорошо, как немногих людей в мире, и которого он видел в первый раз. Все те данные, биографические и даже графологические, которые мог собрать об этом человеке чудовищный информационный аппарат, находившийся в распоряжении товарища Бермана, были давно собраны, систематизированы и даже изучены. Всё это Берман знал почти наизусть. Знал по десяткам фотографий и это лицо, и эту жилистую, по-военному подтянутую фигуру и спокойные серые, как-будто чему-то усмехающиеся глаза. Но все попытки увидеть этого человека лично, то-есть в стенах подведомственного товарищу Берману учреждения, до сих пор кончались полным и, большей частью, кровавым провалом. Никогда при всем разнообразии своего жизненного опыта не мог товарищ Берман предположить встречи с этим человеком вот в такой обстановке — на горном перевале, среди валунов и разорванного мокрого тумана, и под дулом чей-то внимательной и настойчивой винтовки. Встречи, при которой он находился бы в полной власти этого человека. Что он, этот человек, сделает дальше? В голове Бермана мелькнула мысль о плене и пытках, но он отбросил её, как технически ни к чему не ведущую — выхода всё равно нет. Сейчас ещё нет. Потом, может быть, появится?

Валерий Михайлович коротким жестом предложил Берману сесть на соседний камень. Берман смахнул с него какую-то ветку и молча сел. Валерий Михайлович, не торопясь или делая вид, что не торопится, засунул руку в карман и вынул оттуда кожаный портсигар, из которого извлёк папиросу и ещё какую-то бумажку. Из другого кармана извлёк спички, закурил и только тогда, опять-таки медленно и не торопясь, протянул бумажку Берману.

Берман, так же молча, взял бумажку. Как ни тренированы были составные части лица товарища Бермана, с них сбежали и последние следы того, что можно было бы назвать человеческой окраской человеческого лица. Валерий Михайлович протянул руку и взял записку обратно.

— У нас, собственно, есть и другие образцы вашего почерка, — сказал он, — но и это нам не помешает.

Берман тоже полез в карман за папиросой. Валерий Михайлович предупредительно поднял руку:

— Не вынимайте ничего, хотя бы отдалённо похожего на револьвер — вам прострелят руку.

Но Берман вынул портсигар и молча закурил. Инициативу дальнейшей беседы лучше было предоставить гражданину Светлову.

— Я полагаю, — сказал Валерий Михайлович, — что соотношение сил для вас сейчас совершенно ясно?

Берман молча кивнул головой. Эта записка или даже её фотокопия, представленная Гениальнейшему или его верным клевретам, если такие, вообще, имеются, означала бы гибель, какую именно, об этом товарищ Берман знал достаточно ясно по своим собственным ведомственным указаниям. Да, он находился в полной власти у этого человека. И не только потому, что чья-то внимательная и старательная винтовка размозжила бы ему пальцы, если бы вот сейчас, вместо портсигара, он вынул бы из кармана “нечто, хотя бы отдалённо похожее на револьвер”, но потому, что эта записка была более страшной угрозой, чем все винтовки мира вместе взятые. Если бы ему удалось не дать обратно этой записки Светлову... Но он её и проглотить не успел бы, откуда-то издали, конечно, смотрела винтовка, старательно и внимательно следя за каждым его движением, и не было никаких оснований предполагать, чтобы эта винтовка дала промах. Перед ним в двух шагах сидела с кажущейся неизбежностью жилистая фигура Светлова, а сзади, вероятно, стоял бродяга с его розовыми воспоминаниями о борове, цепи и прочем таком. Берман чувствовал, что он как бы связан по рукам и по ногам, и что он даже и шевельнуться не может в направлении, которое было бы нежелательным этому человеку.

Валерий Михайлович выпустил струйку табачного дыма, медленно слившегося с мокрым обрывком горного облака, и неторопливо продолжал.

— Есть, кажется, такой Одесский анекдот о двух умных людях, которым не о чем разговаривать, они и без разговора понимают. Мы, кажется, находимся именно в этом Одесском положении ...

Берман продолжал молчать.

— В виду этого я предлагаю вам некоторую... как бы сказать, ну, кооперацию. На всякий случай изложу её основные пункты.

Берман продолжал молчать. Да, он, этот человек, взял его в плен. Теперь он, этот человек, собирается отпустить его на свободу, которая будет, может быть, ещё худшим пленом, чем сейчас. Берман вспомнил старинную сказку о Кощее и о том яйце, на которое если надавить, то и за тысячи вёрст Кощей начнёт задыхаться. Записка играла роль Кощеева яйца.

— Но прежде, чем перейти к этим пунктам, я хотел бы вас предупредить. То, что вам сообщил на этих днях начальник дивизии товарищ Завойко, вы, вероятно, помните вашу беседу на берегу речки в Лесной Пади, это не совсем полно. Завойко правильно предупредил вас о том, что его подчиненные, входящие в вашу организацию, откомандировываются не случайно. Но он вас не предупредил о том, что при малейшем колебании ваших шансов, он уже спланировал свой переход на сторону будущего победителя ...

Берман внутренне усмехнулся: у этого человека, видимо, сохранился ещё достаточный запас наивности — одна из слабых сторон, каких не уловил даже и графологический анализ. Он, Берман, заранее учитывал заблаговременный переход любого из его сотоварищей на любую сторону, которая может обещать победу.

Нет, он, Берман, всё-таки не так наивен, как этот человек. Может быть, здесь есть какие-то шансы. Но откуда этот человек мог знать и о его, Бермана, беседе с Завойко? Но это не вопрос данной минуты.

— Возможность такого перехода вы, конечно, понимаете и без меня, — спокойно продолжал Валерий Михайлович. — Дело, однако, заключается в том, что Завойко уже вёл кое-какие переговоры с товарищем Ивановым, вы, вероятно, помните, вот тот самый, который первым предложил теорию Нарынского изолятора.

Берману окончательно стало не по себе. Теория Нарынского изолятора была изложена в присутствии трёх людей: Бермана, товарища Медведева и этого самого Иванова. Как мог этот человек знать о разговоре, происходившем в кабинете Медведева в страшном доме № 13? Если бы этот разговор выдан был Ивановым, этот человек не стал бы расшифровывать своего соучастника. Остаётся, значит, один Медведев? Но тогда откуда этот человек мог знать разговор с Завойко? Берман понял, что Кощеево яйцо ещё более чувствительно, чем он это предполагал минуты две тому назад ... Но он продолжал молчать.

— Завойко нужно убрать, пока не поздно. Мы, видите ли, о вас заботимся, как любящая мать, вы находитесь целиком в нашей власти, а всякий иной человек на вашем месте в нашей власти будет находиться не так скоро.

Берман понимал и это. И это означало, по крайней мере, какую-то передышку. Какой-то, пусть временный, просвет. Сейчас он должен делать или должен делать вид, что делает всё, что ему прикажет этот человек. Всякий иной на его, Бермана, месте не будет никак зависеть от этого человека, по крайней мере, долгое время. Но что именно потребует он от него сейчас?

— Завойко, впрочем, уберём мы сами, — продолжал Валерий Михайлович. — Я только хотел вас предупредить, что это будет дело наших рук. Ваши неудачи последних дней подействовали на него катастрофически. Так что времени осталось не так и много. Словом, к исчезновению Завойко вы, пожалуйста, не проявляйте особенного интереса. Кроме того, мне, вероятно, понадобится самолёт, об этом вы будете в своё время поставлены в известность ...

Стёпка смотрел на обоих собеседников, как баран на новые ворота. Сначала вовсе ничего нельзя было понять. Хорошо было бы, если бы Валерий Михайлович сначала съездил бы этого цыгана по морде и потом приказал бы Стёпке и Еремею прикончить его, как тарантула. Ну, может быть, и не по морде, Валерий Михайлович — человек, видимо, благородный, но зачем же с такою гадиной возжаться? Потом это недоумение перешло в удивление: смотри ты его, у Бермана и самолёты, и солдаты, которые с неба прыгают, и целая тюрьма, и всякие машины полицейские, целая армия, а, вот, сидит тут Берман ни жив, ни мертв, а Валерий Михайлович приказывает ему, как генерал рядовому... Стёпка смутно догадывался о магической роли таинственной бумажки, но эта роль значительно превышала способности его воображения. Было ясно одно — недаром за Валерия Михайловича такую уйму денег обещали. А, всё-таки, чего бы проще — стукнуть этого гада прикладом по черепу, и всё тут...

Товарищ Берман докуривал папиросу и всё молчал. Кощеево яйцо оказалось в таких железных рукавицах, о каких он даже и не догадывался. Все неприятности, все неудачи последних дней, начиная с гибели взвода в Лыскове и кончая таинственным спасением вот этого самого бродяги, который сейчас стоит за его, Бермана, спиной, начинали принимать формы заранее обдуманной шахматной задачи с матом на третьем или четвёртом ходе. В сущности, это был почти мат. Теперь он, Берман, волей-неволей должен стать послушным орудием в руках этого человека, и не было никаких оснований предполагать, что с этим орудием будут долго церемониться ...

— Мы с вами, мистер Берман, — продолжал Валерий Михайлович, — попутчики до некоей станции, вы знаете, какой. Не совсем, правда, равноправные попутчики. Но я хочу вас предупредить ещё об одном: мы не станем ставить вам таких условий, которые для вас были бы невыполнимы.

Берман, конечно, понимал и это, невыполнимых условий этот человек ему не поставит. Это было бы так же нелепо, как если бы он, этот человек, стал бы рубить дрова микроскопом. Его, Бермана, будут беречь... Для того, чтобы в каком-то конечном счёте раздавить его, как клопа.

Берман очень хорошо знал этого человека. Но только сейчас, сидя против него на холодном, сыром камне перевала, Берман понял, что он знал его недостаточно. Но, может быть, он несколько недостаточно знал и других людей?

Ему пришло на ум сравнение с анатомией. Да, она изучает человеческие органы. Но не живые, а уже мертвые... Так, может быть, и он, Берман, изучал людей уже полумёртвых от тюрем, страха, допросов, пыток. Или других — полуживых от общей атмосферы тех же тюрем, того же страха, тех же допросов и тех же пыток, атмосферы, которую создали они же, эти люди. Здесь перед Берманом сидел человек, который, видимо, не боялся вообще ничего. Который каким-то странным, малопонятным для Бермана образом, ухитрился жить вне всех трёх измерений советского быта. Может быть... может быть, Берману в первый раз в его жизни пришлось видеть духовно свободного человека. Но Берман зажмурил мозг перед этой мыслью, как люди зажмуривают глаза перед ударом. Эта мысль не имела никакого смысла вообще и была бы совершеннейшим идиотизмом в данный момент. Он, Берман, жил в трёх измерениях, какое ему дело до четвёртого, если оно даже и существует?

Берман напряг свои зрительные органы и мельком взглянул в глаза Светлова. Нет, там не было ничего. То есть, вообще ничего. Ни ненависти, ни даже любопытства. Это были совершенно спокойные, сероватые глаза, и они смотрели на Бермана так, как если бы он, Берман, был продавцом газет на углу, и у него случайный прохожий, в данный момент вот этот человек покупал ежедневную свою вечёрку. Берман почувствовал нечто вроде обиды: всё-таки он, Берман, не был уж такой личностью, к которой можно было бы не проявить вовсе уж никакого, ну, хотя бы исторического, интереса. Никакого исторического интереса взгляд Светлова не проявлял.

— Так вот, — сказал Светлов, как бы резюмируя предшествующую беседу. — Поиски Еремея Дубина вы, значит, прекратите сейчас же.

У Бермана мелькнула новая мысль: “Ах, вот это, значит, и есть та слабая сторона, на которую указывал графологический анализ — привязчивость к людям. Но, если так, то почему этот человек ни разу не упомянул имя Вероники Светловой?

— Хочу вас, в частности, предупредить, что это вообще бесцельно. Вы понимаете сами, я мог бы и не предупреждать...

Да, конечно, он, этот человек, мог бы и не предупреждать... Но, может быть, Еремей Дубин открывает всё таки какие-то возможности?

— Не буду вас дольше задерживать, — продолжал тем же спокойным тоном Светлов, — ваше отсутствие может быть замечено, это ни вам, ни нам ни к чему. Стоит ли вам говорить, что если что-либо случится, скажем, со мной по вашей, конечно, инициативе, то соответствующие факсимиле будут переданы в соответствующие инстанции автоматически. Так что мы с вами на некоторое время представляем собою, как бы это сказать, некое общество взаимного страхования. На этом, я думаю, мы покончим наш... монолог. Полагаю, что мы скоро увидимся ещё раз.

Светлов поднялся с камня. “Аудиенция окончена,” — с некоторым оттенком злобы подумал Берман. Окончен и “монолог”. Берман посмотрел вокруг себя: внимательная винтовка скрылась в клубах надвинувшегося облака, но это не играло никакой роли, Берман понимал, что и без этой внимательной винтовки малейшее подозрительное движение с его стороны вызовет некую физическую реакцию со стороны этого человека, и тут шансы Бермана будут равны нулю. Кроме того, сзади стоял бродяга. Берман неловко поднялся с камня, достал ещё одну папиросу и закурил её не без некоторого деланного спокойствия.

— Вы, конечно, правы, — сказал он, — это был монолог. Ваши условия я вынужден принять такими, какими вы их изволили изложить без всякой дискуссии. Но не исключена возможность, что при нашей ближайшей встрече я смогу предложить вам некий встречный план. Может быть, расстояние между нами, или часть его, можно, как немцы говорят, uberbrucken? *)

Светлов посмотрел на Бермана как то сверху вниз. Не только потому, что Светлов был высок, строен и широкоплеч, а Берман был крив, низок и узок, а как-то иначе. И Берман понял, что никакие мосты тут невозможны. Но, может быть, возможна кооперация?

— На каком-то отрезке пути наши цели совпадают, — продолжал он. — Что будет после этого отрезка, не входит в задачи сегодняшнего дня...

Светлов ещё раз посмотрел как-то сверху вниз.

— Я всё-таки боюсь, что ваше отсутствие будет замечено. Вы сможете в этом тумане найти свой самолёт?

Берман повернулся и молча пошёл к самолёту. Действительно, в этом тумане не трудно было и мимо пройти. Берман сел на свой складной стул и по радию передал приказ прекратить поиски. Потом он вынул из внутреннего кармана никелированную коробочку, достал из неё ампулу и шприц. В нём все росло ощущение какой-то наклонной плоскости, по которой он катился, катился все эти дни, пока, наконец, не докатился до перевала. Всё это нужно обдумать. Не сейчас. Не здесь...

*) Перекинуть мост

НА ЗАИМКУ

Когда Бермановская спина исчезла в клочьях мокрого и склизкого тумана, Еремей вылез из-за своего камня и подошёл к Cветлову.

— Ну, что, Валерий Михайлович, что ж вы такую гадину выпустили?

— Пригодиться ещё, Еремей Павлович, — весело ответил Светлов.

— Эх, — сказал Стёпка, — мало денег за вас обещали, я бы больше дал.

— А у вас есть?

— Если бы были! Я раз самородок нашёл ...

— Ну, и...?

— Пропил. Сами посудите, и день, и ночь в тайге, лазишь это по воде, во рту пересохши ...

— А что это за цыган такой? — спросил Еремей.

— Это, папаша, — официозным тоном заявил Стёпка, — самый большущий большевик на всю Сибирь. Видали, папаша, как его наш Валерий Михайлович чехвостил? Ты мне, говорит, сукин сын, смотри, ты мне, говорит, эфиопская твоя рожа, а ни-ни ...

— А врать вы, Стёпка, сильно умеете? — смеясь глазами, спросил Светлов.

— Зачем врать? Разве ж я вру? Только вы это по-образованному говорили, а я — как, уж, умею. Эх, сказали бы вы мне по шее его съездить, вот я бы съездил! Вот я бы уж ему прописал, как это всяких боровов на меня напущать! Виданное ли дело, человека на цепь к борову присупонивать?

— За ним, дорогой мой Стёпка, и не такие дела водятся, — оказал Светлов.

— Дела? — возмутился Стёпка. — Какие дела? Вот, ежели самородок найти или, скажем, поле запахать, так это, я понимаю, дела. От таких делов людям польза есть...

— А самородок-то вы пропили?

— Ну и что ж, что пропил? Сами понимаете, день и ночь в воде, во рту пересохши ... Кому я какую вредность сделал? Ну, пропил. Людям польза. Люди заработали — кто на самородке, кто на водке. И закусить было чем, не то, что в этом паршивом Лыскове травою людей кормят... Спрашиваю, нет ли какого вещества, а он мне: “Хоть подошвой закусывай”. Виданое ли дело?

— Как я полагаю, Валерий Михайлович, трогаться бы пора, смотрите, тучи сползают...

— Давайте трогаться, Еремей Павлович. Теперь вы сможете спать спокойно...

— А я, дорогой Валерий Михайлович, когда ж это я неспокойно сплю?

Светлов тоже чуть-чуть сверху вниз, он был немного выше Еремея, посмотрел на эту медвежью фигуру и внутренне согласился: не было никакой возможности представить себе сочетание Еремея и бессоницы. Вот только многих, очень многих вещей Еремей Павлович не знал вовсе... Как-то совсем по-глупому, неожиданно для самого себя Валерий Михайлович запустил свои пальцы в баранью шерсть, произраставшую на Еремеевском черепе, на каковой жест Еремей ответил также неожиданно для самого себя — держа в левой руке винтовку, правой облапил Валерия Михайловича и нанёс ему, другое выражение трудно было бы придумать, истинно медвежий поцелуй. Стёпка при виде этого зрелища как-то странно хмыкнул и стремительно стал вытирать глаза.

Валерий Михайлович с трудом оторвался от Еремеевского поцелуя.

— А скажите, Еремей Павлович, когда вы вашу жену целуете, так это вы тоже с переломами костей?

— Хороший вы человек, Валерий Михайлович, вот что я вам скажу. У этой-то, Дуньки моей, ум, может, и бабий, а вот, поди ж ты... Ежели вы, говорит, этого научного работника не выручите, в монастырь, говорит, пойду. А? Слыхали вы такое дело? Это Дунька-то — в монастырь! Вы Дуньку-то видали?

— Видал. В монастырь ей, действительно, трудно.

— В монастырь, говорит, — возмущенно повторил Еремей.

— А я, — всхлипывая, сказал почему-то растроганный “давно уже забывший, что такое дом” Стёпка, — я тоже в монастырь...

Но потом, сообразив, что уже его-то аскетическим планам не поверит решительно никто, прибавил:

— А куда, я вас спрашиваю, больше податься? Вот, пошёл человек водку покупать, а его — цап и конверт. Куда, я вас спрашиваю, податься?

— На заимку, — уверенно ответил Еремей. — На заимку!

— Пошли, — сказал Валерий Михайлович.

Тучи, действительно, стали плотно обволакивать перевал. Спустившись по ту его сторону, Еремей, шедший во главе отряда, стал как-то разбираться в каких-то приметах пути, но разобрался очень скоро, на ходу. Чем ниже, тем туча становилась гуще и плотнее. Опять пошла тайга и в этой тайге под прикрытием какого-то каменного отвеса был обнаружен и караван. Паслись кони, горел костёр, что-то булькало на костре. Уже сильно стемнело. Федька спал сном новорожденного праведника, а Жучкин мирно обгладывал какую-то кость и столь же мирно допивал какую-то бутылку.

— Ну, скажу я тебе, — укоризненно загудел Еремей, — совсем ты окологоликом стал.

— Чем?

— Окологоликом. Вот, сидишь и опять сосёшь. А если советские патрули? А? Тогда что?

— Как я, папаша, полагаю, наш Валерий Михайлович не зря же пошёл с этим Берманом разговаривать. Так ты что же, папаша, Валерия-то Михайловича дураком что-ли считаешь? Сказано было, чтобы, значит, этого Бермана прекратить, стало быть Бермана и прекратили...

— Свинья ты, вот что я тебе скажу, свинья ты и больше ничего. Налей, однако, и мне стаканчик. Тут такие дела... Опять же и есть хочется.

— Понятное дело, цельный Божий день на ходу, во рту пересохши…

Светлов сразу уселся у костра.

А есть-то у вас имеется что-нибудь на виду?

Потапыч извлёк из костра баранью ногу.

— Обрезывайте сверху, снутри ещё не пропеклось.

— Тут, можно сказать, во рту ни маковой росинки, — констатировал Стёпка, — так ты мне, браток, тоже накапай ...

Сумерки и туман спускались и сгущались над стоянкой. Стёпка под влиянием сытости, безопасности и водки начинал чувствовать приливы храбрости.

— И как это вы его чехвостили, Валерий Михайлович, — начал было он.

— А и самом деле, — сказал Еремей, — власть вы над ним, что-ли, имеете?

— И ещё как! — подхватил Стёпка. — Это он самый, что меня в тюрьме допрашивал, где это Дунькин папаша живёт...

— И что это я им сдался?

— Они думают, — сказал Валерий Михайлович, — что в Лыскове целый заговор был, да трудно было бы подумать иначе. Кроме Потапыча, у них из Лыскова другого следа нет, вот и идут по этому следу.

— А ежели всё-таки дойдут?

— Теперь не дойдут.

— Уж если Валерий Михайлович этому цыгану приказал, так уж будьте спокойны, — Стёпка хотел было дать волю своему языку, но, посмотрев на Валерия Михайловича, как-то смяк. Видно было, что мысли Валерия Михайловича витали где-то очень далеко от стоянки.

— Думаю, — сказал Валерий Михайлович, — что нужно идти спать. Завтра кое о чём поговорим...

СТЕПАНЫЧ ПРЕОБРАЖАЕТСЯ

Степаныч во главе своего беспризорного отряда старался нагромоздить между собою и пожарищем охотничьего клуба возможно большее число километров. Отряд ехал по каким-то звериным таёжным тропам, путал следы по руслам ручьёв, въехал уже поздно вечером в какую-то речку и двинулся по её дну до небольшого озера, посередине которого уже в сумерках смутно выделялся контур небольшого скалистого, поросшего кустарником, островка. Не слезая с седла, Степаныч вытащил запрятанный в кустах и хорошо знакомый беспризорным близнецам, довольно длинный долблёный челнок и перелез в него прямо с коня.

— Не слезайте с коней. Давайте вьюки сюда.

Ванька и Васька недоуменно и молча повиновались. Вьюки были перегружены в челнок.

— Теперь ждите здесь. Говорю вам, не слезайте с коней. Вернусь через три четверти часа.

Ванька и Васька недоуменно остались ждать. Степаныч вооружился веслом, и скоро его силуэт растаял в темноте. Часов ни у Ваньки, ни у Васьки не было, и что, вообще, означали “три четверти часа”, оба они имели довольно неопределённое представление. Однако, действительно, минут через сорок Степаныч вынырнул из темноты.

— Пересаживайтесь в челнок. Кони пусть плывут сзади на поводу. Живо, а то совсем ночь настанет.

Ванька и Васька пересели. Сидя в такой неустойчивой посуде, они всё-таки кое-как привязали коней одного к другому, первого Васька или Ванька взял за повод, и челнок двинулся к островку. Привычные ко всяким таёжным передрягам кони медленно, но послушно плыли сзади. Ванька и Васька держали наизготовку свои винтовки, и им обоим мерещились всякие воинственные приключения.

На никаких воинственных приключений не произошло. У берега островка, над самой водой, им показалось что-то вроде слабого отблеска. Степаныч направил свой челнок именно к нему. Отблеск стал яснее, но было совершенно неясно откуда он идёт, как будто бы из воды, вот чудеса!

— Ложитесь на спину, — снова приказал Степаныч. — Повод держите покрепче, а то коней потом ловить придётся.

Ничего не понимая, близнецы улеглись на дно челнока. Над их лицами появился какой-то каменный потолок, тускло, но с каждым шагом все ярче и ярче освещённый всё тем же таинственным отблеском. Потом потолок стал уходить вверх.

— Вставайте, — приказал Степаныч.

Ванька и Васька приподнялись. Челнок уткнулся носом в чистый песчаный берег, на котором уже весело потрескивал костёр. За берегом виднелась каменная стена. Оглянувшись кругом, близнецы обнаружили, что они находятся в небольшой, но очень уютно обставленной пещере. В середине её расстилалось нечто вроде прудика, в котором и плавал в настоящее время челнок. Вокруг прудика шел всё тот же песчаный берег, на котором близнецы увидели и кое-как сложенные вьюки. Всё это вместе взятое имело шагов тридцать в поперечнике.

— Ну, вот, и приехали. Выводите коней, а я заткну выход. Ванька и Васька вышли на берег, вывели коней, которые, отряхнувшись от воды, покорно ждали дальнейших распоряжений. Степаныч с челном вернулся в трубу, соединяющую пещеру с озером, и конец её заткнул какой-то корягой. Степаныч казался вполне удовлетворённым всем ходом событий этого бурного дня.

Он вылез на берег и вытащил на него челнок.

— Так вот что, лоботрясики, теперь можно и отдохнуть. Думаю, дня три-четыре. Они там сейчас всю тайгу будут обшаривать, а мы тут будем сидеть и чаёк попивать.

— А чаю-то мы не взяли, — с сожалением констатировал кто-то вроде Васьки или Ваньки.

— Чаёк здесь есть! — Степаныч показал рукой на какую-то новую для близнецов кучу мешков, вьюков и даже ящиков, сложенных невдалеке у стены...

— Тут всё есть. И чаёк, и всякие другие вещи.

— Какие другие вещи?

— Ну, это ещё не вашего ума дело. Ставьте пока чайник и котелок.

Степаныч подошёл к своему складу, стал там что-то разворачивать и разбирать. Из склада, кроме чаю, появились довольно неожиданные вещи, например, две плитки шоколаду, которые Степаныч поровну распределил между Ванькой и Васькой, оба проявили самый искренний восторг. Потом, поковырявшись ещё, Степаныч включил в какой-то ящик какой-то шнур, шнур повесил на гвоздь, когда-то, видимо уже давно, вбитый в стенку пещеры, и над нашими пещерными жителями засияла электрическая лампочка, свечей, так, в четыреста.

— Так вы, дяденька, вроде как дома тут, в этой пещере? — спросил кто-то вроде Васьки.

— Так и есть, дома. А другого дома у меня и вовсе нет.

— И у нас никакого, — сказал Васька.

— И не скоро будет, — утешил Степаныч. — Тут нам придётся посидеть. Завтра вечером я пойду к клубу.

— А зачем это?

— За дурную голову ноги отвечают, забыл записку одну оставить.

— Ох, поймают там вас патрули.

— Не поймают, скоро вернусь, к утру.

— А что мы тут делать будем?

— Пока что я вас грамоте учить начну и сказки буду рассказывать.

— А какие сказки?

— Вот, про индейцев.

— Каких-таких индейцев?

Чайник стал булькать. За чаем Степаныч с очень большой степенью точности воспроизвел историю “Последнего из Могикан”. Ванька и Васька слушали с раскрытыми ртами. Ночью им снились скальпы. Утром Степаныч, улёгшись животом на дно челнока, подплыл к выходу из пещеры, отодвинул в сторону прикрывавшую этот выход корягу и в бинокль осмотрел противоположный берег. По этому берегу медленно и осторожно пробирался кавалерийский патруль, тщательно прощупывая каждую ложбинку. Вдали, почти на горизонте, над тайгой висело два геликоптёра. Конный патруль, видимо, заинтересовался островком. Потом один из геликоптёров перестал висеть в воздухе и направился к озеру. Никакого впечатления на Степаныча это не произвело. Геликоптёр сонною мухою полетал над островком и куда-то исчез. Конный патруль двинулся дальше.

РАЗМЫШЛЕНИЕ ТОВАРИЩА БЕРМАНА

Товарищ Берман снова сидел в своем огромном и пустом кабинете, снова курил свои ароматные папиросы, и запах какого-то странного наркотика, трудно уловимый, но всё-таки заметный, снова носился в воздухе. Если вы когда-либо видали похудевшее насекомое, то вы могли бы сказать, что за эти дни товарищ Берман слегка похудел. Лицо его приобрело ещё больший не то землистый, не то трупный оттенок. Свидание на перевале и “монолог” Светлова подействовали на него как-то неожиданно: подорвали веру в себя, в его паучью способность раскидывать паутину, сплетать и заплетать заговоры, интриги, играть людьми и отправлять их на тот свет. Умственного превосходства он не признавал даже за Вождем Мироздания. Вождь Мироздания был, конечно, силён, но он был груб и топорён, и вся его сила заключалась, по мнению Бермана, только в том, что он первый догадался захватить в свои руки страшное оружие “аппарата”. И это было в те наивные времена, когда люди ещё совсем всерьёз думали, что какие-то там идеи, программы, тезисы “,социализм в одной стране” или “перманентная революция во всём мире”, имеют какое бы то ни было практическое значение. Конкуренты вождя занимались идеями, вождь занялся аппаратом. Вот и всё.

Но после свидания на перевале Берман никак не мог отделаться то- ли от какого-то комплекса неполноценности, то-ли от какой-то переоценки ценностей. В самом деле, он, Берман, в руках которого, собственно говоря, находится вся тайная и явная полиция страны, вооруженные силы этой полиции, всеохватывающая и всепроникающая машина шпионажа, угроз, террора, пыток, вот он, Берман, сидел перед этим человеком и чувствовал, что он, Берман, бессилен абсолютно. И раньше был бессилен, только раньше он об этом бессилии не знал. Он не знал, что гибель филеров, приставленных для слежки за Светловым по дороге от Москвы до Неёлова, высадка Светлова на станции Лысково, гибель конного взвода, исчезновение начальника охраны и так далее, и так далее, всё это только детали некоего плана — плана, который перечеркнул весь Бермановский аппарат. Там, на перевале, только была поставлена точка — клочок бумаги, который отдавал его, Бермана, судьбу в полное, бесконтрольное и безапелляционное распоряжение этого человека. Да и не только этот клочок. Осведомленность этого человека не только о беседе Бермана с Завойко, но и о всей обстановке участия командного состава дивизии... Неужели может быть, чтобы “аппарат” этого человека, аппарат, собственно говоря, лишённый всякой возможности принуждения, мог оказаться сильнее Бермановского аппарата? И, если это так, то значит есть в мире силы, более мощные, чем принуждение? Тогда… тогда что?

На пороге этой мысли Берман нажал на тормоз, вся эта философия не имела никакого смысла. Сейчас нужно было дать себе ясный отчёт во всех событиях последних дней. Отчёт был, конечно, неутешителен. Но, может быть, самое глупое в нём заключалось в том, что единственными реальными достижениями могла похвастаться Серафима Павловна. Ни он, Берман, со всем своим аппаратом, ни Медведев со всеми своими облавами, самолётами, парашютистами и прочим не нашли решительно ничего — сплошные провалы. Относительно Серафимы Павловны Берман, конечно, никаких иллюзий не питал, однако, это она разоблачила Степаныча и разоблачила правильно, иначе тот не стал бы поджигать клуб и стрелять в Серафиму Павловну. Это она указала направление на пресловутого “Дунькиного папашу”, Берман, сидя против Светлова на перевале, всё-таки ухитрился посмотреть на владельца таинственной и внимательной винтовки. Из-за камня временами выглядывали его плечи, и таких плечей Берман в своей жизни ещё не видал. И, кроме того, в недосказанном ультиматуме Светлова был приказ — Дунькиного папашу оставить в покое.

Чем дальше, тем основная мысль Бермана становилась всё яснее. Не может быть, чтобы случайная и вздорная баба знала бы о Светлове и Степаныче больше, чем знал об этом Медведев. Не может быть, чтобы вся эта цепь неудач могла бы развернуться без какого-то прямого или косвенного участия Медведева. Медведев был уполномоченным человеком его, Бермана. На нём, Медведеве, лежала вся техническая часть или часть технической части — реализация общих директив Бермана. И если Медведев самостоятельно или, что было бы значительно хуже, по какой-то указке сверху занялся сознательным саботажем Бермановских директив, то ничего удивительного нет в том, что эти директивы застряли и запутались в целой цели провалов.

Берман почувствовал, что при этой мысли у него на лбу начинает выступать нечто вроде холодного пота. С одной стороны — Светлов, перед которым уже пришлось капитулировать, с другой стороны — незримая рука Вождя Мироздания, которая действует через Медведева. И он, Берман, как ребёнок, попавший между двумя жерновами.

Но это был только один момент слабости. Берман снова достал свой никелированный футлярчик, вынул из него ампулу и шприц. Потом он снял трубку телефона и вызвал главного врача отдела доктора Шуб.

Неожиданно быстро, как будто он только и ждал вызова, врач появился в Бермановском кабинете, всё такой же жовиальный, пахнущий сигарами и коньяком, снова повёл носом, но на этот раз о подозрительном запахе наркотика не сказал ни слова.

— Я целиком к вашим услугам, товарищ Берман.

— Можно ли допросить эту, Гололобову, как её там?

— Никак нет, товарищ Берман. То есть, я полагаю, что это бесполезно. Товарищ Гололобова всё ещё бредит.

— Что, положение опасно?

— Ах, нет, как раз наоборот! — Врач даже засмеялся будущей остроте. — Как раз наоборот, товарищ Кривоносов был ранен спереди, а товарищ Гололобова как раз наоборот... Никакие органы не задеты. Но на спине, или, как это, как раз наоборот, десятка два дробовых ран. Воспалительный процесс поверхностного характера. И, кроме того, нервный шок... Не думаю, товарищ Берман, чтобы какая бы то ни было беседа с товарищем Гололобовой...

— А что она в бреду говорит?

— О каких-то бабьих делах... Всё какая-то Дунька фигурирует ...

— Можете идти, — сказал Берман.

Врач изысканно поклонился и, семеня ножками, бочком продвинулся к двери.

Когда он исчез, товарищ Берман, своей обычной крабьей походкой, прошёл в кабинет товарища Медведева. Там, как почти всегда, сидели какие-то партийные вельможи с докладами, как всегда, партийные вельможи прервали свою беседу на полуслове, как всегда, спешно и конфузливо стали собирать разложенные по столу бумаги, и когда один из них несколько замешкался, товарищ Берман остановил на нём свой холодный насекомый взгляд. От этого взгляда замешкавшийся партийный вельможа стал суетиться ещё больше и, наконец, почти не скрывая своего раздражения, скомкал все свои бумаги и в таком скомканном виде засунул их в портфель.

Когда вельможи ушли, товарищ Берман сел в ещё тёплое от одного из них кресло.

— Ну-с, какого вы мнения обо всём этом, товарищ Медведев?

Вид у товарища Медведева был тоже не очень свеж. Как будто кто-то вытопил часть накопленного им жира, и под глазами образовались мешки.

— Я полагаю, товарищ Берман, что мы попали на очень хорошо сколоченную организацию и что центр этой организации находится вне пределов СССР.

— Почему вне пределов?

— Если бы он находился на моей территории, я бы о нём знал.

— Так где же он, по-вашему, находится?

— По всей вероятности, на китайской территории и, по ещё большей вероятности, где-то на заимке папаши вот этой самой Дуньки, о которой, кстати, всё время бредит товарищ Гололобова.

— Вы приказали записывать её бред?

— Точно так. Пока ничего особенного.

— Прикажите принести эти записи мне.

— Слушаюсь.

— Однако, например, наш охотничий заповедник находится на вашей территории...

Медведев пожал своими тучными плечами.

— Совершенно верно. Но есть все основания полагать, что этот центр великолепно оснащен технически, не даром там профессора сидят. Наш егерь исчез совершенно бесследно, — Медведев ещё раз пожал плечами, — говоря откровенно, я этого понять не могу — три человека и шесть лошадей. Ведь не иголка же, в самом деле?

— Единственное разумное объяснение — это, что там где-то в тайге есть очень хорошо скрытое убежище. А, может быть, есть и иные объяснения.

В последней фразе Бермана Медведеву почудилось нечто вроде иронии, хотя Берман никогда не прибегал ни к каким художественным оборотам или интонациям речи.

— Какие могут быть ещё? Я бросил на поиски восемьсот человек и десять геликоптёров. Ничего. Установлены следы до берега ручья и больше ничего.

— А куда впадает ручей?

— Об этом, товарищ Берман, мои люди сами догадались. Ручей впадает в проточное озеро. На нём есть остров. Остров покрыт мелким кустарником и уже осмотрен с геликоптёра. Где-то есть убежище. Должно оно быть. Я отозвал своих солдат. Мобилизовал около сотни профессиональных таёжников, знаете, охотников, контрабандистов, золотоискателей, вот из этой самой публики... Обещал фунт золота... Теперь разъезды сняты. Авиация снята. Посланы сто таёжников, и они там будут ждать. Они подкараулят.

Берман понимал, что Медведев не имел никакой возможности приказать восьмистам человекам не заметить беглецов из Лесной Пади. Из восьмисот четыреста проболтались бы наварное.

Берман всё-таки пожал плечами:

— Тайник? Для шести лошадей?

— Отчего нет? Могут быть закамуфлированные пещеры.

В пещерах Берман не понимал ничего. Он, конечно, знал, что существуют и пещеры, но, как истинно городской человек, как-то предполагал, что они, если и существуют, то только для демонстрации их туристам .

— Во всяком случае, — продолжал Медведев, — я полагаю настоятельно необходимым дойти до конца, накрыть этого Дунькиного папашу в его собственном гнезде.

Берман вопросительно поднял брови.

— Вот, извольте посмотреть, — Медведев подвинул к Берману лежавшую на столе карту. Берман подумал о том, что тема об этой карте, вероятно, уже обсуждались Медведевым вместе с только что исчезнувшими из кабинета вельможами.

— Вот, пожалуйста, — продолжал Медведев. — Есть только три места, в пределах вероятного радиуса, только три места с озером, рекой и заимкой. Нужно бросить три парашютных отряда...

— Это будет, собственно говоря, нарушение территориальных прав... — сказал Берман и сейчас же понял, что он проговорился: он привёл довод против парашютных отрядов, довод, который, совершенно очевидно, ни в глазах Медведева, ни в его собственных глазах, не имеет абсолютно никакой ценности. И, следовательно, как-то, пусть и мельком, показал, что эта экспедиция ему, Берману, почему-то нежелательна... Медведев вопросительно поднял брови...

— Конечно, — продолжал Берман, — этот довод значения не имеет, но лучше бы без огласки.

— Какая тут огласка? Тайга, глушь.

Берман почувствовал, что один из жерновов ещё медленно, очень медленно, но всё-таки начинает вращаться. У Медведева есть все основания настаивать на парашютистах. У Бермана нет никаких оснований ему возражать. Никаких. Кроме одного — Светловского ультиматума. Но что о Дунькином папаше может знать Медведев? Кроме того, что ему официально известно?

— Нужно допросить вашего Чикваидзе, вы его задержали?

— Да, он задержан.

— Кто он?

— Начинающий работник. Не из серьёзных.

— Прикажите привести его ко мне. — Берман поднялся.

— О вашем проекте мы ещё подумаем. До сих пор ваши массовые методы нам ничего не дали. Но подумать стоит...

Берман вышел. Медведев посмотрел ему вслед. Когда за Берманом мягко и неслышно закрылась дверь, Медведев сжал оба своих мясистых кулака. Его тучное тело, казалось, тряслось от долго сдерживаемой ненависти. Но он не сказал ничего. Посидев несколько секунд сжавши зубы и кулаки, он позвонил по телефону:

— Доставить арестованного товарища Чикваидзе к товарищу Берману.

 

ТАЙНЫ ТОВАРИЩА ЧИКВАИДЗЕ

Сидя в одиночке, правда, приспособленной для привилегированных заключенных, товарищ Чикваидзе переживал катастрофическую путаницу ощущений и чувств, соображения и даже мыслей. Господствующим ощущением было, однако, похмелье. За рюмку водки он отдал бы весь дом № 13 по улице Карла Маркса со всем его содержимым, исключая, конечно, себе самого. Но ощущение похмелья было, по крайней мере, ясным и бесспорным. Всё остальное походило на горячечный бред. Почему арестовали? За что арестовали? Что будет дальше? Причём здесь Серафима? Ни на один из этих вопросов не было никакого ответа.

Вечером товарища Чикваидзе куда-то повели. Такие знакомые коридоры, вот только положение не очень знакомое — арестованный. Чикваидзе провели в какой-то кабинет. Там за столом сидел товарищ Берман.

Сердце у товарища Чикваидзе окончательно упало. Скупым жестом руки Берман отпустил конвоиров. Таким же жестом показал Чикваидзе на стул. Чикваидзе сел, как деревянная кукла. Сам Берман будет допрашивать! И как ни вертелись из стороны в сторону мозги товарища Чикваидзе, одна здравая мысль в них всё-таки оказалась — говорить всё, как было. Иначе всё равно проврётся, будет пойман и получится чёрт его знает что .

— Ну-с, товарищ Чикваидзе, скажите, что вы делали в заповеднике?

— Водку пыл, — от волнения кавказский акцент товарища Чикваидзе стал особенно заметным.

— И больше ничего? А револьвер этот, зачем он у вас был?

— Убить.

Берман поднял брови.

— Убить? Кого убить?

— Серафиму убить.

Тут даже и Берман удивился.

— Серафиму убить? Это за что? Из ревности?

— Нэ из ревности. Надоела. Никак невозможно.

Такого варианта товарищ Берман никак не предвидел.

— Очень интересно. А ну-ка, расскажите.

Товарищ Чикваидзе покаялся во всем. И как он попал в трактир “Красный закусон”, и как его оттуда выкатил заведующий трактиром, и как он очутился в доме товарища Гололобова, и как дождь шёл, и что было выпито, и как Серафима Павловна появилась во всеоружии своих женских прелестей, а также и в том, как плотно и основательно Серафима Павловна присосалась к комнате, к столу и к ложу товарища Чикваидзе. Словом, товарищ Чикваидзе выложил всё, включая сюда и свои сомнения относительно аппарата рычагов, неопытности и прочего.

В вопросах сексуального порядка товарищ Берман разбирался слабо, но, конечно, по службе приходилось сталкиваться и с этим. По честному, слегка бараньему, взгляду товарища Чикваидзе было видно, что он не врёт. От похмелья, мыслей, тревоги и покаяния с его лба капали крупные капли пота.

— А что вы знаете о Дуньке? И об её отце?

— Панатыя нэ имэю.

— Н-да, понятия у вас, товарищ Чикваидзе, не много.

— А откуда взять?

— Это верно. И взять неоткуда... Так вот что, товарищ Чикваидзе. Вы свободны. Товарища Гололобову вам придется ещё некоторое время потерпеть. Кстати, вы знаете, что она ранена?

— Знаю. Мало ранена.

— Ну, мало ли, много ли — это вопрос вкуса. Так вот, считайте себя прикомандированным к товарищу Гололобовой. В качестве сексота. Будете докладывать мне обо всём, что заметите, я вам потом скажу, что именно. Вот вам пропуск. Можете идти.

Товарищ Чикваидзе, шатаясь, вышел из кабинета. Хотел было пойти в комендатуру получить отобранные при аресте вещи и документы, но потом махнул рукой. Успеется. Дома был ещё литр водки, и ещё не было Серафимы.

В комнате ещё не успел выветриться противный запах товарища Гололобовой, но был литр, была закуска и была кровать. В данный момент товарищу Чикваидзе не было нужно больше ничего.

НЕТ СТЁПКЕ ПОКОЮ

Утро выдалось холодное, сумрачное, плаксивое. Туман крупными холодными слезами оседал на каждом листике и на каждой травинке. Костёр давно уже догорел и только позолой тлели какие-то угольки. Федя проснулся первым и своими кузнечными мехами стал раздувать оставшийся жар. Кузнечные мехи оказали свое действие — весело вспыхнули первые огоньки, разгоняя утренний полумрак и утреннюю сырость. Постепенно стали просыпаться и остальные участники каравана. Потапыч, потягиваясь и зевая, удостоверился в том, что все его спутники, кроме Феди, спят, и нравоучительным тоном сказал Феде:

— Ну, как раз время опохмелиться.

Федя насмешливо хмыкнул. Потапыч, не вставая со своего ложа, протянул руку к своему вьюку, достал из него очередную жестяную бутылку, но был пойман на месте преступления.

— Ты что-ж, как барин, один пьёшь? Дай-ка, брат, и мне стакашку, в горле что-то скребёт, вишь, какая сырость.

Потапыч подозрительно посмотрел на ещё спящих Светлова и Еремея и поспешно нацедил по кружечке себе и Стёпке. Оба заговорщика хлопнули по стопке. Стёпка осмотрел спящих и таинственным тоном оказал:

— Ну, есть время и ещё по стакашке.

Время, действительно, нашлось. Но Еремей стал что-то поворачиваться с боку на бок, и Потапыч не без сожаления запрятал бутылку в соответствующее ей место. Еремей проснулся, сел, и, осмотревшись кругом, сказал:

— А погода-то собачья!

— Ничего, — утешил его Стёпка, — потом разойдётся.

Валерий Михайлович поднялся последним, когда костёр пылал уже во всю свою мощность и на нём уже жарилась очередная баранина и кипел чайник. Стёпка презрительно и обжигая губы, хлебал бесполезную жидкость. Еремей делал вид, что он может съесть целую баранью ногу, впрочем, это был не только вид.

— Теперь торопиться нам нечего, — сказал Еремей. — Погони, как вы говорите, значит, не будет, а кони притомились, вьюки-то у нас вон какие.

— Так что, Валерий Михайлович, — оказал Стёпка. — Очень уж мне Лыску жалко.

— Какой это Лыска?

— Конь. Спёртый. Вот от тех красноармейцев, которых вы там перехлопали.

— А что с ним?

— Да, вот, вместе по тайге ходили. Пока на этих чёртовых ангелов не напоролись, что с неба падают. Так Лыску-то я бросил, верстов отсюда, надо полагать, десять.

— Подберёт его кто-нибудь.

— А кто? Волки заедят, и всё!

— Вы это, собственно, к чему клоните?

— Ты что, с ума слез, — вмешался Еремей. — Тут у нас коней, сколько хочешь.

— А я тебе скажу, — отпарировал Стёпка, — баб тут тоже сколько хочешь, а жена-то твоя одна? А? Что, неправда?

— Бросьте вы эту затею, — сказал Валерий Михайлович.

— Это как прикажете. Только Лыско — конь больно душевный. Что ему ни расскажешь, всё понимает.

— И всему верит? — усмехнулся Валерий Михайлович.

— А почему ему не верить? Что, я разве вру? Только вы вот одними словами говорите, а я другими.

— Брось, — сказал Еремей.

— А тебе-то, папаша, что? Верстов десять, а ноги у меня волчьи. Назад — на коне. А вы тут пока навьючивать будете, да и ход-то у вас шагом, к полудню я вас и догоню.

— Вы, Стёпка, ни коня не найдёте, ни нас не разыщете.

— Это почему же так? Коня я знаю, где оставил. А ваш след — слепому ясно, столько коней, да ещё с вьюками, Господи Боже, что я первый день в тайге-то?

— Я знаю, в чём дело, — охрипшим голосом сказал Потапыч, — водка там у него во вьюке.

— Я, браток, про твой вьюк молчу, так ты уж и моего не обыскивай. Нет, вот как перед Истинным, очень душевный конь. Такая, можно сказать, интеллигентная животная. Очень мы с ним счастливо жили. Да и вещи есть там, вот из этого самого портфеля кое-что...

— Какие вещи? — заинтересовался Валерий Михайлович.

— Всякие. Бинокль там, бумаги какие-то. — Стёпка искоса посмотрел на Светлова, какое действие произведёт на него упоминание о бумагах.

— Тут вот ещё такое дело, Валерий Михайлович, — сказал Еремей, — тут по дороге отшельник один живет.

— Какой отшельник?

— Не знаю, зовут Петром. Святой жизни человек. Прозорливец. Мы когда за вами ехали, проехали мимо, времени не было. А теперь время у нас есть, ну, потеряем полдня-день...

— Вы у него бывали уже?

— Что-то года с два тому назад. Очень душу облегчает. Из образованных он, не из простых, то ли из Питера, то ли из Москвы ...

— Ну, что-ж, заедем, — сказал Валерий Михайлович.

— И Стёпке так торопиться нечего будет.

— Ну, вас-то я догоню...

— Так ты, когда будешь догонять, так будет тебе по дороге речушка, сажен, так, с пять шириной. У брода две поваленных сосны, за бродом поворачивай влево, верстов с пять по левому бугру...

— Ты что ж, папаша, думаешь, что я по тайге первый день хожу?

— Ну, первый — не первый, а что б способнее было.

— Я и без того способный...

— Ну, так давайте двигаться, — сказал Валерий Михайлович.

— Я с собою только кусок хлеба, да кусок мяса, да винтовку, да пистолет — совсем налегке ... Это я в два счёта.

— Катись с Богом, только смотри, снова не попадайся. Раз выручили, а второй — не искушай Господа Бога твоего всуе...

Караван стал навьючивать коней. Кроме куска хлеба и куска мяса, правда, куски были основательные, Стёпка выгрузил из своего мешка всё, перекинул через плечо винтовку и оправил пояс, на котором висела кобура с пистолетом.

— Ну, пока! До скорого ...

— Только вы, Стёпка, и в самом деле не зевайте. Во второй раз нам вас выручить едва ли удастся.

— Да что вы, Валерий Михайлович, словно я первый день по тайге...

Бывший лейтенант Кузнецов, столь благополучно отделавшийся от своей службы и от своих товарищей по службе, с каждым шагом вглубь тайги предавался всё более и более мрачным размышлениям. Было плохо всё. Не повезло. Явиться к Медведеву, или, что ещё хуже, к Берману, с рапортом о происшествиях на мосту — это означало бы приблизительно самоубийство, да ещё с предварительными допросами, технику которых лейтенант государственной безопасности знал достаточно хорошо. Ну, а теперь что? То ли в Китай, то ли в старатели. В Китае будут допрашивать, да и выдать могут. Да и у Советов там своя разведка есть, бывший лейтенант знал и эти подробности. В старатели? Зима на носу. Кроме того, бывший лейтенант Кузнецов с некоторым опозданием обнаружил, что есть у него совершенно нечего и ничего и не предвидится. С винтовкой хорошо на баранов охотиться, а где их найдёшь? Да и, вообще, об охоте бывший лейтенант имел весьма туманное представление.

Словом, перспективы были не очень утешительны. Бывший лейтенант Кузнецов решил, что на первое, по крайней мере время, разбой будет единственным выходом из положения. Если не на большой дороге, то хотя бы на малой. Да, другого выхода просто не было. Кроме винтовки, патронов, табаку, спичек и карманного ножа у бывшего лейтенанта Кузнецова не было решительно ничего. Он что-то вспомнил о Робинзонах, но эта мысль никакого утешения не принесла. Два дня он вообще ничего не ел. На третий он набрёл на какую-то таёжную дорогу и залёг у неё, как волк. К вечеру третьего дня ему повезло. Из-за поворота дороги показалась какая-то подвода, на которой сидел какой-то колхозник. С расстояния метров около пятидесяти бывший лейтенант Кузнецов убил его наповал. Можно было бы, конечно, ограбить и без убийства, но тогда колхозник заявил бы о происшествии властям, и за бывшим лейтенантом Кузнецовым остался бы след. Бывший лейтенант Кузнецов казался самому себе весьма предусмотрительным человеком.

У убитого бывший лейтенант Кузнецов нашел основательную краюху хлеба, маленькое ведро, пустое, топор, и на подводе — поросёнка, который решил продать свою жизнь возможно дороже и визжал, как будто бы его собирались резать. Но бывший товарищ Кузнецов стукнул его топором по голове и готов был съесть его в сыром виде, если бы не предусмотрительность. Предусмотрительность требовала спешного отступления в тайгу. Тем не менее, бывший лейтенант Кузнецов обыскал всю подводу. Ничего больше в ней не было. Отойдя вёрст пять в тайгу, Кузнецов развёл костёр и стал жарить на нём поросячью ногу, постепенно срезывая с неё ещё полусырое мясо. Бывший товарищ Кузнецов чувствовал, как с каждым куском хлеба и мяса в его иссохшие от голода жилы вливается новая кровь, а в его предусмотрельную голову — новые мысли и новые надежды.

В самом деле, если по настоящему приспособиться к разбою, то зиму можно прожить. Перед обычными профессионалами таких дел у бывшего лейтенанта Кузнецова было то преимущество, что он профессионально знал всю систему выуживания такого рода промышленников. Знал, например, также кто, как, где и когда перевозит всякие казённые деньги. Первая добыча была пустяковой: хлеб, поросёнок, ведро и топор. Но, вот, из того же Троицкого каждое седьмое число везут всякие налоговые поступления. Правда, есть конвой. Но конвой также будет зевать, как зевнул бывший владелец бывшего поросёнка. Здесь, во всяком случае, открывались какие-то перспективы.

Раннее утро застало бывшего лейтенанта Кузнецова за честным трудом, он собирал грибы. Набрав их с полведёрка, он пожалел только о том, что с ним не было соли, нужно было этого колхозника обыскать поосновательнее. Но и без соли хлеб, грибы и поросёнок удовлетворяли бывшего лейтенанта Кузнецова вполне. В особенности потому, что первый опыт давал перспективы и на будущее.

Однако, бывший товарищ Кузнецов понимал, отсюда нужно уходить. Сейчас по тайге будут шарить в поисках пропавшего бродяги, убитый колхозник, конечно, никакого интереса ни с чьей правительственной стороны не вызовет. Но всё-таки... Хлеба и мяса хватит на три, на четыре дня, за это время поиски по тайге прекратятся. Бывший лейтенант Кузнецов решил идти глубже в тайгу, в горы и там слегка переждать и передумать.

Таким образом, судьба ещё раз свела на один перекресток времени и пространства Стёпку и Кузнецова. Стёпка, со всех своих волчьих ног, спешил к своему Лыске, а Кузнецов сидел у предусмотрительно погашенного костра и напряженно думал. Именно этой разницей и объясняется то обстоятельство, что бывший лейтенант Кузнецов заметил Стёпку первым, шагах в двухстах. У Кузнецова были все основания предполагать, что ещё шагов через сто неизвестный бродяга заметит и его, Кузнецова, и кому-то заявит. Лица Стёпки Кузнецов ещё не успел рассмотреть. Он взвёл курок винтовки и тщательно прицелился. Изощрённый таёжный слух Стёпки уловил в шуме тайги какой-то несвойственный этому шуму металлический звук. Бросив взгляд в сторону этого звука, он увидел красноармейца с винтовкой “на прицел”.

Всё это было делом одной десятой секунды. Трахнул выстрел, Стёпка свалился за одну десятую секунды до него, пуля пропищала где-то не слишком близко над Стёпкиной головой, из чего Стёпка автоматически вывел заключение, что против него действует не слишком уж хороший стрелок, но Стёпкина винтовка висела за плечами и практически он был совершенно беспомощен, второй раз пограничник уже не промахнётся. Падая на землю, Стёпка заметил шагах в пяти от себя какую-то рытвину, и судорожно, на четвереньках карабкаясь по земле, нырнул в неё. Так же, совершенно автоматически, таёжный мозг Стёпки отметил то обстоятельство, что стрелок вооружен только трёхлинейкой, слышно было, как звякнул затвор — это стрелок досылал в него новый патрон.

Рытвина оказалась ямой глубиной метра в полтора и шагов в десять длиной. Стёпка достал из кобуры пистолет, он почему-то полюбил это оружие. Да и не было возможности снять винтовку из-за спины, это требовало времени, а неизвестный стрелок уже, может быть, шёл к рытвине, держа наизготовку своё оружие.

Но неизвестный стрелок проявил крайнюю степень предусмотрительности. Неизвестный бродяга убит не был. Может быть, ранен, а, может быть, даже и не ранен. По служебному своему опыту бывший лейтенант Кузнецов знал, с какой волчьей стремительностью и точностью действуют эти люди: вот он, Кузнецов, будет идти с винтовкой почти на прицеле, но всё-таки не совсем на прицеле, и именно он, Кузнецов, получит пулю, по крайней мере, в живот — для прицела в голову у бродяги времени не будет.

Поэтому бывший лейтенант Кузнецов уселся поудобнее, взял винтовку почти на прицел и стал ждать, рано или поздно бродяга как-то высунется из своей ямы, и тогда уж промаха не будет.

Приблизительно то же ощущал и Стёпка. Кто-то сидит шагах в пятидесяти от ямы и держит винтовку на прицеле. Если Стёпка высунет хотя бы руку, он получит пулю в руку. Стёпка не видел ничего кроме мха под носом, и весь ушёл в слух, малейший хруст ветки, самый осторожный шаг по земле Стёпка бы отметил, как сейсмограф. Если бы стрелок шел к яме, Стёпке было бы легче, он с пистолетом имел бы некоторое преимущество. В данном положения никаких преимуществ не было. Высунуться нельзя никак, собственно, опасно даже повернуться. Можно, конечно, попытаться пролежать так до ночи, но, во-первых, до ночи и неизвестный стрелок что-то предпримет, во-вторых, в таком положении до ночи не выдержит даже и волк, и в-третьих, стрелок, конечно, не один, есть какие-то другие, эти другие, само собой разумеется, придут на выстрел. В Стёпкину голову постепенно начало прокрадываться сознание, что он попал в ещё более безвыходное положение, чем тогда у кооператива.

Положение Стёпки было и в самом деле истинно кооперативным — ни туда, ни сюда. Тогда, у этого злополучного кооператива, Стёпку обыскивали два пограничника, а третий стоял шагах в двадцати с винтовкой наизготовку: чуть шевельнётся — и он бабахнет. Сейчас Стёпку не обыскивал никто, но это не улучшало его положения ни на йоту. Стёпка сидел в яме, а где-то шагах в двадцати или пятидесяти от ямы сидел с винтовкой пограничник, чуть Стёпка высунется — он и бабахнет... Никакой помощи ждать решительно неоткуда. Валерий Михайлович с его товарищами, если и спохватятся, то только очень не скоро, а к пограничнику помощь, наверное, придёт. Если бы к столь нежному существу, каким был Стёпка, можно было бы применить столь грубое выражение, то нужно было бы сказать, что Стёпка стал нервничать. По собственной глупости тогда влип в одну историю, теперь — в другую, эх, нужно было послушаться Валерия Михайловича — человек образованный, вот, как он этого Бермана чехвостил... А теперь — теперь нужно как-то выворачиваться самому.

Стёпкин мозг работал в двух направлениях. Одно из них занималось производством непечатных формулировок по адресу пограничника, советчиков, Бермана, Медведева и себя самого. Другое, менее сознательное, лихорадочно работало над поисками выхода из ямы.

Падая в эту яму, Стёпка не отметил ничего особенного. Но сейчас, лёжа в яме, он, так сказать, проявил фотографическую пластинку своей зрительной памяти. Оказалось, что шагах в десяти от ямы протянулась небольшая гряда валунов, за которые, если бы добраться, то тут можно было бы разговаривать. Но как добраться? Сразу прыгнуть и пробежать эти десять шагов? Подстрелит по дороге, это как пить дать... Стёпка всё время прислушивался. Не было слышно никаких приближающихся звуков, но и никаких удаляющихся, значит, этот сукин сын всё сидел и ждал. Немудрено, Стёпка знал, какие награды получают пограничники за всякого такого зверя, вроде Стёпки. Стёпка сам был охотником и знал, что в числе основных охотничьих добродетелей находится терпение. У самого Стёпки его, впрочем, было мало.

Стёпка осторожненько перевернулся на левый бок и снова прислушался — снова ничего. Он стал осматривать яму. Яма была, как и все ямы, ничего особенного, завалена всякими сучьями, валежником, опавшими листьями и всякой такой дрянью. Никакого выхода из неё не было видно.

Среди всей этой дряни Стёпка обнаружил довольно прямую хворостину, длиной, этак, сажени в две. Что можно было сделать с этой хворостиной?

Держа пистолет в правой руке и напряженно вслушиваясь в каждый шорох около ямы, Стёпка прижал левый сапог к земле, носком правого упёрся в левую пятку и с крайним усилием воли и прочего, стянул с себя левый сапог. Воткнул хворостину в его голенище и стал им манипулировать. Издали могло показаться, что сапог, как живое существо, ищет какой-то опоры для прыжка. По собственной своей неосторожности сапог высунулся над краем ямы, и тут-то и трахнул выстрел.

Стёпка вскочил на ноги, пытаясь сорвать свою винтовку из-за спины, но наступил на развернувшуюся левую портянку и снова свалился в яму, пустяковая вещь — портянка, а сколько может напортить! Есть много таких портянок и среди людей, но этот философский вывод в данную минуту Стёпке в голову не пришёл, теперь надо было за валуны.

Стёпка пружиной рванулся вперёд, слышал, как снова звякнул затвор — сукин сын досылал новый патрон, снова трахнул выстрел, но Стёпка был уже за прикрытием валунов, и, оставя в покое свою винтовку, высунулся из-за валунов.

Сейчас картина стала ясна: сукин сын стоял за деревом, наполовину прикрытый им, шагах в сорока от Стёпки и снова манипулировал затвором. Стёпка поднял свой пистолет и, одну за другой, выпустил три пули. Сукин сын спрятался за деревом совсем. Определить попадание или промах Стёпка не имел никакой возможности. По части пистолета он не был специалистом, цель была узка, да и расстояние для такого вида оружия было далековато. Но, во всяком случае, Стёпка был уже за прикрытием валунов, стащил из-за спины винтовку и почувствовал, что теперь уже можно разговаривать, тем более, что ему показалось, что сукин сын при втором выстреле как-то не то сжался, не то скрючился.

Это, впрочем, соответствовало действительности: одна из пуль попала бывшему товарищу Кузнецову в правое плечо. Рана была совершенно несерьёзна, это бывший товарищ определил сразу, повертев правой ключицей, но это, всё-таки, была рана. Кроме того, бродяга сидел уже за камнями, и шансы его, Кузнецова, и бродяги были, по меньшей мере, равны. Но тут же бывший лейтенант Кузнецов понял, что он только обманывает самого себя — шансы были совсем не равны. Он был уже ранен, пусть и легко, бродяга уже три раза продемонстрировал свою истинно обезьянью поворотливость, подвижность и стремительность; он, Кузнецов, уже три раза стрелял в бродягу, и тот теперь его не выпустит. Бродяга ухитрился выскочить из ямы, куда ему, бывшему лейтенанту Кузнецову, спастись из-за дерева? Бродяга сидит за камнями, недоступными никакой пуле в мире, а дерево бродяжья пуля пробьет насквозь. Можно бы было маленькими перебежками отступать от дерева к дереву, но это значило бы потерять прицел и быть подстреленным при одной из перебежек. Бывший лейтенант бывшей безопасности почувствовал, что на его лбу проступает нечто вроде холодного пота. Может быть, в переговоры вступить?

— Эй, ты, гражданин, — прокричал он, — давай-ка лучше разойдёмся!

— Вот я сейчас тебе разойдусь, — ответил Стёпка. — Вот мы сейчас посмотрим, виданное ли дело, в человека ни за что, ни про что стрелять? Что я тебе, заяц что ли?

— Так я же по службе.

— По службе ты меня арестовать можешь, а не так, чтобы сразу, ни с того, ни с сего в человека бабахать, что я тебе заяц, что ли?

— Приказ такой вышел, — жалобным тоном сказал бывший лейтенант. — Сам знаешь, как у нас — дисциплина.

— Вот я тебе сейчас твой приказ и покажу, — оказал Стёпка, но уже менее категорически. — Ты за деревом, а я за камнями. Вот я тебе сейчас и покажу.

— Давай-ка, браток, лучше разойдемся. Дерево ли, камни ли, это ещё бабушка надвое ворожила. А у меня жена и ребятишек двое.

Ребятишки внесли некоторую сумятицу в Стёпкины планы.

— Ну, и что?... А чего же в человека ни с того, ни с сего бабахать?...

— Так я же говорю, приказ. Тут запретная зона, сам знаешь. А один бродяга давеча тут целый конвой перебил.

— Да ну?

— Ей-Богу. А до этого на Лыскове перебил целый взвод.

— Вот это здорово, — не удержался Стёпка.

— А что тут здорового? Разве люди по своей воле? Мобилизовали, приказали, хочешь — не хочешь, а, вот, сидишь тут в тайге, как сукин сын... А заметят какой саботаж — сразу к стенке. У каждого, может быть, и мать, и жена, и ребятишки.

Против ребятишек, да ещё и в удвоенной порции, Стёпка устоять не мог.

— Знаешь, что я тебе скажу, катись ты к чёртовой матери.

Кузнецов почувствовал, как у него гора с плеч свалилась. Бродяга говорил искренне, это Кузнецов почувствовал по его тону. Кроме того, рана ныла и кровоточила. Рана была пустяковая, но перевязать её было нельзя, и Кузнецов чувствовал, как рубаха постепенно пропитывается кровью.

— Так я тебе говорил, давай разойдёмся. Ты в одну сторону, я в другую.

— А ты стрелять больше не будешь?

— Как Бог свят, не буду! — Кузнецов не верил ни в Бога, ни в чёрта.

— Так ты иди к чёртовой матери, а я тут свой сапог подберу.

Кузнецов стал бочком, держа винтовку наготове, пробираться влево от себя, имея, в частности, в виду небольшую гряду валунов, шагах в пятидесяти от ямы, гряду, за которой он мог бы чувствовать себя в полной безопасности. Или во временной безопасности. Его проекты разбоя начинали как-то колебаться, вот, на второй день и уже напоролся. И уже ранен. А как дальше?

Стёпка выглянул из-за камней и увидел Кузнецовский бок. Над ямой, на хворостине сиротливо маячил простреленный сапог. Стёпка, проверив на всякий случай патрон в винтовке, подошёл к сапогу: действительно прострелен. Стёпка сел на край ямы и стал натягивать сапог. В это время Кузнецов обернулся. И оба узнали друг друга: “Тот самый” — мелькнуло в голове у Кузнецова. “Тот самый”, — констатировал Стёпка. Но только раньше этот “тот самый” был в офицерской форме, теперь в солдатской, и вид у него какой-то путаный. Ну, да чёрт с ними, со всеми.

Мысли у Кузнецова неслись со скоростью звука. Тот самый, конечно. Если теперь его ухлопать — Берман простит Кузнецову все его бывшие и не бывшие проступки и преступления. Впрочем, нет: мертвый бродяга Берману не будет нужен. Нужно бы ранить и раненого довести. Тогда ни разбоя, ни золотоискательства, ни зимы в тайге... Дальнейший ход мыслей прекратился. Кузнецов резко обернулся и вскинул винтовку. Стёпка, словно у него глаза работали во все стороны, с бранью скатился в свою старую яму. Из ямы Стёпка стал отводить душу:

— Ух, ты, стерва, ух ты, гад... Разойдёмся, говоришь, а сам в спину норовил бабахнуть, ну это мы ещё посмотрим ...

Кузнецов не отвечал ничего, да и что было отвечать? Он сейчас находился шагах в пятнадцати от ямы, и теперь его на сапоге уже не проведёшь, что очень хорошо понимал и Стёпка. Стёпка также понимал, что сейчас в яме его положение гораздо хуже, чем было раньше. Кузнецов стоял ближе к яме и от времени до времени свистал в свисток. Свист был тонкий и резкий и, вероятно, был слышен очень далеко. Кузнецов знал, что по существу он находится вне территории СССР, но пограничники мало с этим считались и какой-нибудь патруль мог услышать этот сигнал, тогда бродяга был бы арестован по всем правилам этого искусства, и все предшествующие или возможные в будущем неприятности бывшего лейтенанта были бы автоматически аннулированы.

Стёпка снова проклинал себя, лейтенанта, судьбу и прочее в этом роде. Это занятие не помешало ему, однако, более внимательно осмотреться в яме. Она оказалась глубже, чем он думал. Если из неё повыкинуть несколько сучьев, веток и прочего, в ней, пожалуй, можно бы и спать. Стёпка выкинул. Стало удобнее, но выхода всё-таки не было. Лейтенант стоял с винтовкой почти на прицеле. Стёпка сидел, ругался и соображал.

До Кузнецова было шагов пятнадцать. Стёпка постарался совершенно точно представить себе и направление, и расстояние. Эх, если бы было зеркало... Стёпка, не знал, что такое перископ, но ему как-то пришлось видеть, как в одном из бродячих цирков, где-то около Томска, какой-то циркач стрелял в цель, стоя к ней спиной и прицеливаясь через зеркальце. Но зеркальца у Стёпки не было. Он мысленно перебрал всё свое снаряжение. Чем-то похожим на зеркальце был только нож, спертый из чекистского чемодана. Стёпка вынул этот нож. Он действительно блестел почти как зеркало. Стёпка высунул этот нож над поверхностью ямы. Нет, почти ничего. Однако, Кузнецов был кое-как виден и, что самое главное, видно было направление.

Стёпка снова стал размышлять. Прощупал свой патронташ, там в обоймах и без обойм было около сотни патронов. Если выпустить только пять — десять, то хоть один, да попадет.

Стёпка удобно уселся в яме спиной к Кузнецову, ещё раз по ножу и по памяти проверил направление, поднял винтовку над головой и один за другим выпустил десять зарядов. На седьмом или восьмом в стороне Кузнецова раздался глухой стон и было слышно, как что-то мягко упало на землю.

“Ну, нет, — подумал Стёпка, — на сапоге меня не проведёшь.“ И выпустил в том же направлении еще одну обойму. Эта обойма никакого дополнительного действия не произвела. С Кузнецовской стороны снова раздался тонкий резкий свист, и на этот свист откуда-то, очень издалека, откликнулся ответный. Теперь Стёпка понял, что нужно рисковать.

Стёпкина мысль работала не систематически, но быстро. Он снова взял всё ту же хворостину, на которой не так давно торчал простреленный сапог, надел на неё шапку и стал медленно, возможно дальше от себя высовывать эту шапку над уровнем ямы. Когда шапка высунулась, Стёпка с молниеносной быстротой высунул голову, снял моментальную фотографию всего окружающего и с такой же быстротой нырнул обратно, прицелиться в Стёпкину голову за это время не было никакой возможности, в особенности, если лейтенант хоть каплю внимания уделил и шапке.

Моментальная фотография, проявленная Стёпкой на дне ямы, установила следующее: шагах в пятнадцати от ямы лежал на земле лейтенант. Его правая штанина была залита кровью, сквозь расстёгнутую шинель была видна залитая кровью рубаха. Левая рука ещё держала винтовку, или точнее, держалась за винтовку, но было ясно, что прицелиться из этой винтовки лейтенант уже не сможет.

Стёпка достал свой пистолет, вложил новую обойму, взвёл курок и, точно выброшенный мощной пружиной, выскочил из ямы, держа пистолет в полной боевой готовности.

Кузнецов протянул было руку к винтовке, но потом со стоном бессильно откинулся на бок, от раздробленного пулей колена страшная боль пронизала всё его тело. Кроме того, бывший товарищ Кузнецов понимал достаточно ясно, что прицелиться он не успеет.

Стёпка поднял пистолет, и Кузнецов зажмурил глаза. Говорят, что перед казнью, осужденный вспоминает всю свою жизнь. Кузнецов не вспоминал, Стёпкина пуля казалась ему единственным избавлением от раздробленного колена и от перспективы допроса. Но выстрела не последовало. Стёпка прицелился Кузнецову в лоб, но что-то с пальцем заело, как-то так не сгибался, в яме онемел, что ли...

— Ух ты, гад, гадючье семя! Разойдёмся, говоришь? А сам в спину нацелился бабахнуть?

Кузнецов открыл глаза. Стёпка прочёл в них ужас. Но Стёпка неверно оценил этот ужас, как ужас перед смертью. Стёпка ещё раз поднял пистолет, но с пальцем все что-то не выходило, занемел что-ли...

— Гадюка ты, гнида, — продолжал Стёпка, перемежая эти эпитеты некоторыми другими литературными оборотами речи. — Я ж тебя мог, как рябка, застрелить, а ты — жена, ребятишки, вот я и пожалел, а ты в спину? А?

Кузнецов не отвечал ничего. Он лежал беспомощный, окровавленный, с тем же выражением жути и ужаса в глазах. Стёпка попытался пихнуть его ногой, но и нога как-то занемела, вероятно, в яме. Стёпка ограничился тем, что плюнул на живот Кузнецова.

— Ну и лежи тут, может, кто подберёт, а, может, волки съедят. Туда тебе и дорога. Идёт человек по лесу, а тут в него бабахают. Что я тебе заяц, что ли? Да ты отвечай, гадюка!

Кузнецов ничего не ответил. Стёпка постоял над ним с пистолетом в руках, но долго стоять было нельзя, ведь откуда-то был слышен ответный свисток каких-то пограничников. Стёпка ещё раз плюнул на живот Кузнецова и повернулся уходить. Потом вспомнил о Кузнецовской винтовке, опять этот гад соберёт свои силы и бабахнет в спину. Стёпка поднял с земли винтовку и ещё раз посмотрел на Кузнецова. Тот лежал, закрыв глаза и не шевеля ни одним пальцем.

ПЛАНЫ ТОВАРИЩА КУЗНЕЦОВА

Когда Кузнецов открыл глаза, он сквозь кустарники увидел удалявшуюся Стёпкину спину, шагах в пятидесяти. Скоро спина исчезла. Кузнецов остался один.

Холодный ужас преодолевал даже боль в раздробленном колене. Если бы этот бродяга не унёс винтовки, можно было бы кое-как застрелиться. Но винтовки не было. Если пограничный патруль найдёт здесь его, Кузнецова, то после всяких удовольствий от перевозки до Неёлова, после вероятной ампутации ноги, а, может быть, и до ампутации, ему, Кузнецову, предстоит допрос у Бермана. Кузнецов довольно точно знал, чем были такие допросы. Если пограничники его не подберут, этой же ночью вокруг беспомощного тела начнут собираться волки, их тут было много. Кузнецов довольно ясно представлял себе, как волчий круг будет постепенно суживаться, как один из зверей прыгнет к его раздробленному колену, от которого так пахнет кровью... И потом... Это потом будет длиться только несколько минут, может быть, и секунд. Вцепятся зубами в колено и в лицо. Пока перегрызут сонную артерию, какое-то время пройдёт. При мысли об этом промежутке времени на лбу у Кузнецова выступил холодный пот.

Берман был далеко. Может быть, что-то случится. Может быть, что-то он, Кузнецов, придумает. Волки были как-то ближе, и тут уж ничего придумать было нельзя. Но что можно было придумать с Берманом?

Страшным усилием воли, преодолевая боль и ужас, Кузнецов достал папиросы и спички. Очень трудно было зажечь папиросу, пальцы прыгали, прыгало пламя спички, прыгал конец папиросы. Наконец, папироса была всё-таки закурена. Кузнецову показалось, что нога начинает неметь, и что боль уже не так невыносима, мало-ли какие ранения бывают, например, на войне?

Если навести патруль на Стёпкин след, если патрулю удастся арестовать этого бродягу, можно будет кое-что придумать, сказать, что он, Кузнецов, был в момент происшествия под мостом, а когда выскочил наверх, то весь конвой оказался перебитым, и он, Кузнецов, переодевшись для некоторый безопасности в солдатскую форму, собирался идти за бродягой хотя бы и в Китай. Кроме того, можно притвориться без сознания, и тогда допрос будет оттянут недели на две, мало ли что может случиться за две недели?

Кузнецов нащупал на груди своей свисток, и снова тонкий пронзительный свист прорезал таёжную тишину. Ответный свист раздался откуда-то совсем близко. Через полминуты Кузнецов свистнул ещё раз, ответный свист раздался ещё ближе, и минуты через две, раздвигая кустарники, с винтовками на изготовку появился пограничный патруль — семь человек.

Присутствие людей как-то развеяло чувство жути.

— Ой, — сказал взводный, — чи это вы, чи это не вы, товарищ Кузнецов?

— Я, — ответил товарищ Кузнецов.

— Так як же вас так скрючило?

— За бродягой гнался.

— Это за тем, що на мосту був?

— За тем.

— И у засаду попалы?

— Никакой засады не было. И там бродяга был один, и здесь один. Я его в ту яму загнал, — Кузнецов протянул руку по направлению к яме, и колено снова ответило раскалённым железом.

— Водка у вас есть? — спросил Кузнецов. Пограничники смущенно переглянулись ...

— Водка есть вещь запрещённая, — наставительно сказал взводный и слегка запнулся.

— Это я и без тебя знаю, только, вот, если я потеряю сознание, то вы потеряете бродягу. А его нужно поймать!

Взводный слегка потоптался.

— А, мабуть, у тебе, Федосий, водка е, ты там щось куповал?

Федосий посмотрел в глаза взводному, потом в глаза Кузнецову.

— Да, может что и осталось.

Кое-что осталось — полная фляжка, Кузнецов с жадностью выпил почти половину.

— Хотел бродягу взять живым. Загнал вот в ту яму. А он из автомата поверх ямы, без прицела, вот, в плечо и в колено. Забрал мою винтовку и ушёл, вот туда. — Кузнецов показал глазами направление, по которому исчез Стёпка.

— Та на мосту ж був один?

— И на мосту был один. Никакой засады не было. Этому парню палец в рот не клади, как обезьяна.

— Хм, — сказал взводный.

— Пусть двое залягут у перевала, бродяга, должно быть, туда пойдёт, а четверо — загонщиками. Дай ещё водки.

Кузнецов припомнил, что в старое время, до хлороформа, людей перед операцией напаивали водкой, вот если бы теперь напиться! Федосий протянул ему фляжку. Но раньше Кузнецов хотел дать подробные указания.

— У бродяги автомат и пистолет, мою винтовку он, должно быть, по дороге бросил.

— А чего ему тут надо было? — спросил взводный.

— Чёрт его знает! Только он один стоит вас семерых, вместе взятых. Убивать его нельзя, мертвому ему грош цена. Нужно ногу прострелить или что там... Далеко тут до ближайшего села?

— Вёрст с десять, — сказал один из пограничников, огромного роста детина, — а до дороги пустяки, версты две.

По лицам пограничников Кузнецов увидел, что особенной охоты сталкиваться с бродягой у них нет.

— Его можно только из засады взять. Пусть четверо заходят кругом, а двое залягут. Драться бродяга не станет, это ему ни к чему. Он отступит к перевалу, а двое из засады пусть ему ногу прострелят или что там... Только не насмерть. И будьте осторожны, этот сукин сын как блоха прыгает, глазом не уследишь ... Вот и там, на мосту, и тут, из ямы...

— Хм, — сказал взводный, — треба побачити.

Он подошёл к краю ямы и увидел в ней десятка два-три стреляных гильз и от автомата, и от пистолета, поломанный валежник, следы сапога на глинистом обрыве ямы.

— А ты, — продолжал Кузнецов по адресу огромного роста детины, — как твоя фамилия?

— Коньков, товарищ командир.

— А ты, Коньков, как-нибудь дотащи меня или до дороги, или до села.

— Слушаюсь, товарищ командир, — сказал Коньков, — я вас на спине дотащу.

— Две версты не дотащишь, — оказал Кузнецов. — Сделай лучше волокушку.

— Можно и волокушку, — согласился Федосий.

— А вы, — обратился Кузнецов к взводному, — ступайте сейчас же, а то не догоните.

Патруль без особенного энтузиазма пошёл по Стёпкиным следам. Федосий, нескрываемо довольный тем, что ему не пришлось иметь дело с бродягой, который прыгает, как блоха, который перебил конвой на мосту и который вот теперь так изуродовал Кузнецова, принялся за воло кушку. Срубил две ёлочки, переплёл их ветвями, обрубил лишние ветки, а за это время Кузнецов допил фляжку до дна. Опьянение как-то затушевало и боль, и ужас, но всё-таки когда Федосий перекладывал Кузнецова на волокушку, тот стал глухо стонать сквозь стиснутые зубы. Федосий впрягся в волокушу и поволок её. Нижние задние концы ёлок были гибки, как рессоры, но всё-таки путь в две версты был бесконечным и мучительным. Наконец, добрались до просёлка, и на просёлке им повезло, какой-то мужичёнко ехал на почти пустой телеге от Троицкого.

— Стой! — заорал Федосий.

— Тппру! — перепуганным голосом остановил мужичёнко лошадь.

— Заворачивай назад в Троицкое, — приказал Федосий.

— Да мне... — начал было мужичёнко.

— Плевать, что там тебе. Видишь, командир раненый ...

— Да там, может версты с две, тоже телега стоит, убитый валяется. Прямо в лоб, можно сказать...

— Плевать, пусть валяется, заворачивай, я тебе говорю!

Мужичёнко торопливо повернул телегу. Федосий осторожно и не без труда переложил на неё Кузнецова. Тот был не то без сознания, не то пьян, однако, глухой стон снова вырвался из его запёкшегося рта. Верстах в двух Федосий действительно обнаружил пустую телегу, конь спокойно жевал траву на обочине дороги, а на самой дороге валялся труп какого-то колхозника с пулевой раной прямо посередине лба. Федосий не проявил особенного интереса ни к подводе, ни к трупу, и на предложение мужичёнки, перегрузить Кузнецова на пустую телегу, ответил коротко и нелитературно. Так доехали до Троицкого. Слух о раненом командире обогнал телегу, какие-то ребятишки во все свои лопатки побежали докладывать секретарю партячейки об этой сенсации, и товарищ Нечепай встретил телегу почти на половине села.

— Так что, товарищ секретарь, — сказал ему Федосий — командир раненый.

— Какой командир?

— Лейтенант Кузнецов.

— Клянусь бородой Карла Маркса, — сказал товарищ Нечепай, — так это тот, который как с моста в воду?

— Точно так. Погнался за бродягой.

— И попал в засаду?

— Никак нет, говорит, что ни на мосту, ни там, — Федосий ткнул рукой куда-то в тайгу, — никаких засад не было. Что бродяга перебил всех в одиночку. Прыгает, говорит, как блоха. Стрелянный, видно, воробей. Наш патруль по следам пошёл. Может, поймают, а, может, и нет.

— Ну, давай его в партком, только поосторожнее, видишь, человек без сознания.

У телеги собралась небольшая кучка крестьян. Бабы охали по-бабьи — всё-таки жалко человека, такой молодой, а крови-то сколько! Мужики смотрели мрачно и никакого сочувствия не выражали.

— Эй, вы, — заорал товарищ Нечепай, — что это вы тут столбами стоите, видите, раненый командир, берите за руки и за ноги! Нет, куда ты, сукин сын, раненую ногу хватаешь, не видишь что ли, берите под спину!

Когда лейтенанта Кузнецова кое-как изъяли из телеги, он открыл глаза.

— Это вы, товарищ Нечепай, — спросил он едва слышным голосом.

— Точно так, товарищ Кузнецов, мы вас сейчас в кровать уложим и санмашину вызовем.

Поднесите меня к телефону и сейчас же вызовите товарища Бермана.

ПЛАНЫ МАЙОРА ИВАНОВА

У товарища Иванова было такое чувство, словно на его голову свалился целый небосвод с Большой Медведицей включительно. Уже пожар охотничьего клуба оставил в его душе какой-то неприятный осадок. До этого пожара было так просто поехать на охоту, заказать Степанычу штуки четыре-пять уток или рябчиков, забраться в развалины часовенки, достать свою книгу Страшного Суда, записывать, перелистывать, припоминать, комбинировать и соображать. Теперь всё это несколько осложнялось. Конечно, можно бы просто взять машину и поехать на охоту вполне самостоятельно, но товарищ Иванов знал, что данное учреждение очень не любит, когда его сотрудники предаются одиночеству, они уходят из-под той взаимной слежки, которая составляла альфу и омегу внутренних отношений сотоварищей по работе. Товарищ же Иванов во всем старался соблюсти и сохранить полную прозрачность. Поэтому он позвонил в секретариат товарища Медведева и попросил об аудиенции.

Товарищ Медведев сидел в том же кабинете, такой же грузный, как всегда, но теперь какой-то обрюзгший, осунувшийся, позеленевший.

— Вам что? — рявкнул он лаконически.

— Позвольте доложить, товарищ Медведев?

— Жарьте.

Сесть он товарищу Иванову не предложил. Стоя почти навытяжку перед столом, товарищ Иванов начал:

— Так что, принимая во внимание создавшуюся конструкцию всех привходящих обстоятельств ...

— Короче! — прервал его Медведев. — Что это вы столбом стоите, глаза мозолите? Садитесь!

Иванов присел на край кресла. Выражение его лица было, как и всегда, кукольно-наивное и баранье-прозрачное. Медведев кинул взгляд на это лицо: “Ну, теперь-то ты уж меня своей бараниной не проведёшь”, — подумал он.

— Так что, товарищ Медведев, у меня по поводу этого пожара есть свои соображения ...

— И у меня есть. И у Бермана есть. А толку нет.

— Точно так, — утвердительно кивнул головой товарищ Иванов.

Медведев не сразу сообразил, к чему именно относится подтверждение товарища Иванова, к тому факту, что у Медведева и Бермана действительно тоже есть соображения или к тому обстоятельству, что из этих соображений, действительно, никакого толку нет.

— Ну? — сказал он рыкающим тоном.

— Я так полагаю, товарищ Медведев, что ключ ко всем этим происшествиям находится на территории заповедника.

— Это я и без вас знаю.

Товарищ Иванов снова утвердительно кивнул головой.

— Дело заключается в том, что я этот заповедник знаю досконально, охотился там года три. Там бесконечность всяких щелей, дыр, пещер...

— На три человека и шесть коней?

— На целый эскадрон, товарищ Медведев.

— Ого! — Медведев поднял брови, — даже на целый эскадрон?

— Точно так, товарищ Медведев, — даже и на целый эскадрон.

— Ну, если на целый эскадрон, то мои чалдоны найдут.

— Никак нет, товарищ Медведев.

— Почему это нет?

— Так что по той простейшей причине, что никто из них сюда не вернётся.

Медведев даже повернулся на своем кресле.

— То есть, почему это не вернётся?

— Так что, товарищ Медведев, совершенно просто, всем этим старателям, контрабандистам и прочим выдали продовольствие и оружие, зачем им, спрашивается, возвращаться?

— Ну, это вы уж чушь порете! — сказал Медведев раздраженно. — Если вы для такой чуши пришли ко мне, лучше было не приходить.

Медведев был раздражён до крайности. И, главным образом, потому, что из всей этой сотни чалдонов (фактически их, впрочем, было только тридцать семь), действительно, до сих пор не вернулся ни один человек, а шёл уже четвертый день. Из нескольких сотен захваченных при таёжной облаве старателей, промышленников, охотников, контрабандистов было отобрано тридцать семь человек, которые по самым разнообразным причинам казались наиболее надёжными. Им дали хлеба, сала, колбасы, сахару, чаю, по винтовке и полусотне патронов, и они пока что исчезли совершенно бесследно. Тяжкие предчувствия давно уже грызли Медведева, и вот тут приходит эта чёртова кукла и, собственно говоря, заявляет, что он, Медведев, опростоволосился, как самый последний дурак.

— Чепуха! — ещё раз сказал товарищ Медведев.

— Никак нет, — возразил товарищ Иванов, и кукольно-невинное баранье-прозрачное выражение его лица на один, только на один момент, сменилось чем-то иным, Медведев не успел разглядеть, чем именно.

— Никак нет, — повторил товарищ Иванов ещё раз. — Продовольствие у них есть. Оружие у них есть. Один из ста имеет шансы на фунт золота, шанс — один из ста. На Саянах у любого из них шансов гораздо больше. Кроме того, говоря во внутрипартийном порядке, можно утверждать, что наше ведомство не...

— Знаю, что “не”. Дальше!

— Словом, на их месте я бы не вернулся.

— Дальше!

— Так что, разрешите мне отлучиться в этот заповедник. До Пескова я доеду на машине, а потом пешком. Если эти чалдоны ещё там в засаде, то кто-то из них меня окликнет. — Товарищ Иванов при этом пожал плечами и добавил:

— Но это, конечно, совершенно неправдоподобно.

— Что неправдоподобно? Что они вас окликнут?

— Никак нет. Что они ещё там. Полагаю, что за три дня они километров по двести сделали.

Товарищ Медведев посмотрел на товарища Иванова с почти нескрываемой злобой. Конечно, эта чёртова кукла права, как это ни он, ни даже Берман, в сумятице последних дней, не сообразили такой простой вещи. Теперь ищи ветра в поле.

— Что же вы раньше об этом не сказали?

— Как же я мог, товарищ Медведев? Если приказ исходил от товарища Бермана, то в порядке служебной дисциплины ...

Это был очень тонкий намёк. Приказ, собственно, исходил от него, Медведева, но Ивановский намёк мог быть понят как база их возможного союза против Бермана. Приказ был подписан Берманом... Официально ответственность лежала на нём. Впрочем, Медведев достаточно хорошо знал, что значит официальная безответственность. Но с этой чёртовой куклой стоит иметь дело. Кто его знает?

Товарищ Медведев взял блокнот.

— Вот вам записка на машину.

— Будьте добры, товарищ Медведев, ещё на автомат, на сотню патронов и на продовольствие дней на пять.

Медведев включил в записку всё требуемое.

— Я надеюсь, товарищ Медведев, что я что-то найду. Гарантировать, конечно...

— Но только вот что, товарищ майор... — Медведев промолчал несколько секунд, видимо, что то обдумывая. — Лучше подождите ещё дня два. Тут такое делается...

— Слушаюсь, — коротко ответил Иванов.

РАЗМЫШЛЕНИЯ ТОВАРИЩА МЕДВЕДЕВА

Когда товарищ Иванов ушёл, Медведев закурил толстенную папиросу, откинулся на спинку кресла и втянул в себя полную грудь табачного дыма, так, в половину кубического метра. Конечно, данное учреждение никак не было похоже на санаторий для нервно-больных, но последние дни могли сделать нервно-больным кого угодно. Обычная рутина учреждения была, в сущности, довольно проста: были тысячи состоявших на учёте шпионов, сексотов, засекреченных сотрудников, была цензура почты, телеграфа и даже телефона. На базе всего этого выуживались более или менее подозрительные люди, этих людей подвергали на допросах соответствующей “обработке”, они подписывали всё, что угодно, и, в зависимости от их вины, от общей политической конъюнктуры или даже от личных счетов и настроений отправлялись или в концентрационный лагерь, или на тот свет. Машина работала гладко и ровно, без каких бы то ни было осечек. Собственно говоря, над смыслом этой машины товарищ Медведев задумывался мало. А когда задумывался, то свои личные переживания переносил и на весь аппарат власти. Переживания эти были тоже довольно просты: машина давала товарищу Медведеву ощущение безопасности, власти и силы. Это были приятные ощущения. Машина защищала его, Медведева, от последствий того, что Медведев иногда называл “грехами молодости”, когда-то в молодые годы революции, людей расстреливали совершенно не спросясь броду. После расстрелянных оставались мстители, нужно было отделываться и от них, вот так оно и пошло. Почти интуитивно товарищ Медведев чувствовал, что тактика железной метлы, ежовых рукавиц, запугивания и террора — это единственное, что обеспечивает ему, Медведеву, силу, власть и безопасность. А также и жизнь. Он встал с кресла и подошёл к окну. По ту сторону довольно широкой площади, на углу которой стоял дом № 13, шли какие-то люди — люди иного мира. Люди, не имевшие ни силы, ни власти, ни безопасности. Люди, из которых, собственно говоря, любой находится в полной его, Медведева, власти. Любого из них он, Медведев, может арестовать, подвергнуть пытке и почти любого расстрелять. Они, эти люди, не могут ничего. Террор? Бомбы? Чепуха! Всё оружие у этих людей давным-давно выужено, все, кто мог бы бросить бомбу, давно отправлены в концентрационные лагеря или на тот свет, и малейший намёк на террористический акт вызовет массовый ответ. Товарищу Медведеву иногда даже и хотелось, вот, чтобы был какой-нибудь террористический акт и чтобы тогда он, товарищ Медведев, мог бы, так сказать, засучить рукава и показать, что значит его власть!

Да, по ту сторону площади шли какие-то иные люди. С ними товарищ Медведев почти не сталкивался никогда. Круг его знакомых ограничивался рамками партийных верхов, допросов он лично не вёл, то очень далёкое время, когда он вращался среди простых смертных, было давно забыто. Два мира.

Но и в его, Медведева, мире была червоточинка, о которой он старался не думать. Например, товарищ Ягода. Он знал всё, но кто-то и о нём знал всё. Почти в каждом доме СССР он имел своего шпиона, но кто-то имел шпиона совсем рядом с ним. У него была почти безграничная власть, и оказалось, что власть эта была детской игрушкой. О заговоре товарища Ягоды против товарища Сталина толком не знал, собственно, никто. Но о подробностях его казни ходили такие слухи, что даже у самых закоренелых партийных вельмож мороз по коже пробегал. Медведев знал, что где-то в его аппарате, в его окружении, в самом ближайшем окружении существуют люди “третьей линии”, как в ведомстве шепотом называли этот шпионаж в шпионаже, иногда эту “линию” он ощущал почти физически, но кто именно работал по этой линии, он и понятия не имел. Очень часто он перебирал в уме всех своих сотрудников, и почти каждого можно было подозревать, ни о ком нельзя было сказать ничего определенного. Товарищ Медведев знал твёрдо только одно — каждый его шаг и почти каждое его слово совершенно точно известно “там”. Он, Медведев, конечно, лоялен, лоялен до предела, до энтузиазма, до ясного сознания, что если что-то поколеблется в СССР, то его, Медведева, песенка будет спета. Тогда вот эти бессильные люди, которые проходят по той стороне площади, бросятся штурмовать дом № 13 и тогда от него, Медведева, останутся только клочки ... Да, лоялен. Но, ведь, и это не гарантия!

Товарищ Медведев достаточно знал партийные верхи и нравы и видел ясно — Берман его, Медведева, в чём то подозревает. И в самом деле, на его, Медведева, территории произошёл весь этот ряд таинственных необъяснимых происшествий. Говоря объективно, у Бермана есть основания для подозрений. Но основания, которые есть у Бермана, могут означать катастрофу. При этой мысли товарищ Медведев ощутил нечто вроде озноба. Может быть, расстояние между ним, Медведевым, и теми людьми, которые проходят по той стороне площади, не так уж и велико?

Как рассеять эти подозрения? Медведев знал, что Берман питает к нему приблизительно такие же чувства, как и он к Берману; при всём различии в оттенках этих чувств, они всё-таки могли бы быть объединены общим термином ненависти. У Бермана к этой ненависти прибавлялось плохо скрытое презрение. У Медведева — почти нескрываемое отвращение. Медведева, как это ни странно, спасал только этот комплекс чувств. Его, Медведева, держали тут на этом посту, в частности, именно потому, что он ненавидел Бермана и пользовался со стороны того такими же симпатиями. Это была старая, постоянная и хорошо известная Медведеву тактика. Но если Берману удастся не доказать, доказательств тут не требовалось, но только внушить Вождю мысль о том, что Медведев слегка подозрителен, то песенка Медведева будет, конечно, спета. Сговориться с Берманом не было никакой возможности. Но, может быть, была возможность наступления?

Вся эта цепь провалов, начиная с гибели филеров по дороге и кончая исчезновением Степаныча, не могла не вызывать Бермановских подозрений. Но с другой стороны, почему Берман так упорно уклоняется от парашютных десантов на заимку Дунькиного папаши? Ведь все следы ведут именно туда, сейчас в этом не могло быть никакого сомнения. Правда, та банда, которая выручила бродягу на перевале, не могла ещё дойти до этой заимки, может быть, Берман хочет дать им время дойти? Но тогда почему Берман так спешно отозвал отряды парашютистов с перевала? Конечно, за перевалом банду было бы трудно найти, два самолёта погибли, было одиннадцать убитых и десятка два раненых, но ещё оставались люди, и ещё оставалась возможность прочесать южный склон перевала. Почему так внезапно были отозваны все парашютисты? Собственно говоря, ему, Медведеву, нужно было бы слетать на перевал самому и посмотреть, не может быть, чтобы там не осталось хоть каких-нибудь следов.

Медведев при всех своих остальных качествах, был человеком решительным. Для прояснения мозгов он сел в кресло и выкурил ещё одну папиросу. Значит, события, по его информации, развивались так: бродяга был загнан в тупик. Прижат к горной стене. На этой стене оказалось что-то вроде засады. Бродягу втащили наверх. Банда за прикрытием скал и прочего перешла хребет, не через перевал, спустилась по ту сторону хребта, где и сбила два самолёта, вероятно, банда была довольно многочисленной. Вместо того, чтобы бросить вслед за бандой все наличные силы и уцелевшие транспортные самолёты, Берман внезапно, по радио, приказывает преследование прекратить!

Что бы это могло обозначать? Нет, нужно слетать самому.

Медведев знал, что об этом полёте сейчас же станет известно Берману и что нужно придумать какой-то, более или менее, приемлемый предлог. Более или менее приемлемым предлогом было бы изучение следов банды, чего Берман тоже не сделал. Но это всё-таки было бы поправкой к действиям Бермана, поправки тоже лучше было бы избежать.

Медведев закурил ещё одну папиросу и стал думать. Нет, всё очень просто, нужно, де, переконструировать всю систему охраны перевалов, через них шляются всякие контрабандисты, диверсанты, бандиты, белогвардейцы и прочие такие люди. Такая реконструкция вполне входила в круг обязанностей товарища Медведева и, по крайней мере, официально никаких подозрений вызвать не могла.

Товарищ Медведев был человеком решительным. Он ткнул окурок папиросы в пепельницу и направился в кабинет Бермана.

Берман сидел над кипой каких-то бумаг, которых он, совершенно очевидно, в данный момент не читал, в воздухе носился чуть слышный запах какого-то наркотика, лицо у Бермана посерело ещё больше. Берман молча поднял на Медведева свои насекомые глаза, но не сказал ни слова. Медведев сел в кресло, закурил папиросу.

— Я пошлю в заповедник майора Иванова ... Точнее, он это предложил сам. Говорит, что знает эти места, как своих пять пальцев, и что там есть убежища — пещеры и всё такое, в которых может укрыться целый эскадрон.

— А ваши следопыты, которых вы послали в засаду?

Медведев слегка развёл руками.

— Чёрт их знает, элемент всё-таки ненадёжный. До сих пор не вернулся никто.

— А вы полагали, что кто-то вернётся?

Медведев пожал плечами.

— Чёрт их знает. Конечно, риск, а что было делать?

— Можно было послать вашего Иванова несколько раньше...

— Что делать? Не везёт нам, — сказал товарищ Медведев, чуть-чуть интимным тоном, как бы подчеркивая общую их ответственность за все эти неудачи.

— Вы говорите, не везёт. Недавно вы говорили об организации.

— Одно другого не исключает. На Троицком мосту была, конечно, организация.

Берман не ответил ни слова. “Если это и была организация,” — думал он, — “то центр её находится где-то здесь...”

В этот момент зазвенел телефон. Берман снял трубку. Из секретариата сообщали о каком-то важном разговоре из Троицкого.

— Давайте, — сказал Берман.

— У телефона товарищ Берман? — спросил чей-то голос.

— Я, — лаконически ответил Берман.

— Говорит товарищ Нечепай, секретарь Троицкой партячейки. Разрешите доложить, что с вами хочет говорить лейтенант Кузнецов, только он сильно ранен.

— Это тот самый, который исчез с моста?

— Точно так, товарищ Берман.

— Давайте его к телефону.

Из трубки раздался очень слабый голос.

— У телефона лейтенант Кузнецов, начальник конвоя ... Так что, разрешите доложить... Я, значит, пошёл с моста следом за бродягой, для верности переоделся... Настиг его под перевалом, получил две пули ...

— Опять засада? — спросил Берман.

— Никак нет, товарищ Берман, и на мосту не было, а тут, это, я его поймал в яму, только очень уж ловок, бродяга этот ... А за ним патруль послан ...

— Какой патруль?

Ответа не было. Через несколько секунд раздался голос товарища Нечепая:

— Так что, товарищ Берман, лейтенант Кузнецов в бессознанию упал. То есть в обморок. Сильно ранен. Весь в крови.

— А что вы обо всём этом можете сообщить?

— Так что, товарищ Берман, ничего абсолютного.

— А не абсолютного?

— Так что, как есть, ничего. Товарищ Кузнецов не дал никакой информации.

— Я сейчас вышлю санитарный самолёт, а вы там пока перевяжите раненого.

— Слушаюсь, товарищ Берман...

Медведев, сидя в кресле, пытался уловить хоть один звук из телефонной трубки, но не уловил ничего. Во всяком случае, было ясно одно — Кузнецов нашёлся.

Берман надавил кнопку звонка,

— Это, по-видимому, говорил лейтенант Кузнецов? — спросил Медведев.

— Да, — коротко ответил Берман.

— Вот, видите...

— Я ещё, товарищ Медведев, не вижу ровно ничего.

Вошёл секретарь. Берман приказал коротко:

— Сейчас же послать санитарный самолёт и хирурга в Троицкое, там раненый командир.

Секретарь сказал: “Слушаюсь” — и вышел.

— Лейтенант Кузнецов утверждает, — сказал Берман, — что на мосту никакой засады не было, что он, почему-то переодевшись, вероятно в форму убитого красноармейца, пошёл следом за бродягой, и тот его ранил, опять без засады.

— Ну, вот видите, — ещё раз сказал Медведев.

— Я, товарищ Медведев, решительно ничего не вижу. А засаду на перевале я видел собственными глазами. И было совершенно ясно, что бродяга об этой засаде знал заранее.

— Тогда как вы объясняете себе лейтенанта Кузнецова?

Берман закурил ещё одну папиросу.

— Объяснений может быть много, товарищ Медведев, — сказал он неопределённо.

— А о каком патруле шла речь?

Берман пожал плечами.

— Вот как раз на этом пункте Кузнецов потерял сознание.

— Привезут — узнаем... Но я, вообще, приказал усилить охрану перевалов и там должно быть много патрулей. Вообще, нужно проверить и усилить всю систему... Я, вероятно, отправляюсь туда лично.

— Отправляйтесь, — безразлично сказал Берман...

МЕДВЕДЕВ ИССЛЕДУЕТ

Подходы к перевалу были покрыты частью альпийскими лугами, частью каменными осыпями. Гигантская лощина, распадок по сибирской терминологии, упиралась в такую же гигантскую каменную стену и только в одном месте, постепенно суживаясь, лощина подходила к широкой щели перевала.

На ровную, хотя и покатую площадку альпийской луговины один за другим спустились три самолёта. Из первого из них вылез товарищ Медведев и, разминая свои мясистые ноги, отошёл в сторону, глядя на то, как из машин один за другим вылезает его сопровождение — двое дядей в штатском, вооружённые какими-то чемоданчиками и десяток пограничных офицеров, вооруженных автоматами. Сам Медведев находился в полном походном обмундировании. На груди у него висел в кожаном футляре гигантский бинокль, сбоку болтался автомат, с другого — что-то вроде фотоаппарата, походная сумка с картой и что-то ещё.

Восстановив своё кровообращение, Медведев знаком руки подозвал к себе одного из офицеров.

— Где вы были в момент, когда бродяга подошёл к стене? Что и где здесь вообще делалось?

Полковник государственной безопасности, товарищ Клубков, высокий, худой, жилистый человек с внимательным и вечно настороженным выражением лица, начал говорить в тоне профессионального проводника.

— Я, товарищ начальник, был во главе группы парашютистов, которая спустилась вот там, — Клубков показал рукой, куда именно он спустился, — шагах в пятистах от стены. Бродяга показался из зарослей вот там, бросился бежать прямо к стене.

— Значит, он знал, что его там ждали?

— Может быть. Но, может быть, он уже успел заметитъ, что перевал уже занят...

— Может быть. Где в это время находился самолёт товарища Бермана и он сам?

Клубков показал в другую сторону:

— Вот там, на самом краю лощины, это, вероятно, самый лучший наблюдательный пункт.

— Вероятно. Ну, что ещё?

— Приземлившись, мы бросились за бродягой. Впереди нас, ближе к бродяге, был ещё один патруль... В этот этот момент началась стрельба сверху.

— Откуда?

Полковник Клубков показал.

— Ну, пойдём, посмотрим. Товарищ Воронин! — вдруг заорал Медведев таким голосом, что Клубков даже вздрогнул.. — Товарищ Воронин, оглохли вы, что ли? Идите за мной!

Один из людей в штатском поднял с земли свой чемоданчик, и группа направилась к тому месту, откуда бродяга таким чудесным образом был вознесён на стенку. На каменных осыпях никаких следов не было, только у самой стены ещё чернели пятна крови, и по стене можно было заметить сорванные травинки.

— Ну, тут мы ничего не вынюхаем, — сказал Медведев.

Товарищ Воронин, маленький человечек с пронзительны-вынюхивающими глазами хорька, осмелился возражать.

— Это ещё не совсем гарантировано, товарищ Медведев, вот там, например, валяется стреляная гильза.

— Вы тут занимайтесь стреляными гильзами, а я пойду посмотрю дальше. А вы, товарищ Клубков, исследовали вот тот выступ, вроде балкона, куда втащали этого бродягу?

— Лично я — нет, но балкон был исследован.

— Нужно будет пробраться и туда. Осмотрите пока данное место.

Товарищ Медведев, широко и грузно ступая по осыпям, направился к бывшей стоянке Бермановского самолёта, до неё было не меньше полуверсты. Там, на альпийской траве, ещё видны были следы колёс. Было видно и место, где сидел Берман: около десятка окурков валялись на траве, в земле ещё сохранились отпечатки ножек складного стула и треножника бинокля. Медведев, глубоко засунув руки в карманы брюк, осматривал местность. Тут, кажется, тоже ничего вынюхать было нельзя. Если смотреть от Бермановского места на перевал, то справа шла ложбина, а слева, шагах в пятидесяти — ста, громоздились груды валунов, в промежутках поросшие чахлым кустарником. Медведев стал бродить около самолёта, описывая вокруг него концентрические круги. Шагах в двадцати от Бермановского места на малокровной травке между камнями невинно лежал окурок папиросы...

Медведев нагнулся и поднял. Это была, конечно, Бермановская папироса, других таких не было ни у кого. Почему Берману пришло в голову уходить куда-то от самолёта? Да ещё предварительно сплавив от себя всю охрану?

Товарищ Медведев тщательно осмотрел место, где лежал окурок, нет, тоже ничего вынюхать нельзя. Он достал свой портсигар и спрятал в него окурок. А что дальше?

Берман куда-то ходил. Куда? Медведев начертил мысленную линию от места, где стоял стул, через место, где лежал окурок, линия упиралась в поросшую чахлым кустарником кучу валунов. Медведев пошёл по этой линии, пронзительно вглядываясь в каждый камешек и в каждую травинку. За грудой валунов что-то белело на земле — опять окурки. В одном месте их лежало три штуки, и против этого места, шагах в трёх — ещё два. Медведев опять нагнулся — да, те же Бермановские окурки, что он здесь делал? Но от других двух окурков у Медведева захватило дыхание — это не были Бермановские окурки, и это не были окурки пограничников. Это были недокурки-самокрутки из очень хорошего Крымского табаку, какого, Медведев знал это наверняка, ни в каких распределителях НКВД не было. Медведев сел на камень, вынул портсигар и над ним распотрошил один из чужих окурков. Да, Крымский, очень хороший табак, но не фабричной крошки. Медведев поднялся. Да, ясно: Берман сидел здесь и с кем-то разговаривал минут пятнадцать, не меньше — три Бермановских окурка и два чужих. Берман и ещё кто-то сидели друг против друга и о чём-то разговаривали. Об этом разговоре Берман никому ничего не сказал. И никто ничего не знает, даже и Клубков.

Он старательно подобрал окурки и запрятал их в портсигар. Потом медленно, пригнувшись к земле, теми же концентрическими кругами стал кружить вокруг места таинственной беседы. Но трава уже успела оправиться от всяких человеческих следов, а на камнях вообще ничего не было видно. Только в одном месте глинистая почва под и между камнями казалась придавленной чем-то вроде человеческого тела. Можно было при известном усилии воображения представить себе, что вот в эту ямку упирался чей-то локоть, а сантиметрах в полутораста от ямки — что-то вроде царапин. При таком же усилии воображения можно было представить себе, что здесь кто-то лежал, и этот кто-то целился в Бермана — направление от царапин к ямке вполне укладывалось в эту гипотезу. Но ни у царапины, ни у ямки больше не было ничего.

Медведев пошёл кружиться дальше, как коршун над жертвою. Куда ушёл “кто-то”, с которым Берман разговаривал? Он мог уйти только к стене, здесь она была изрезана расщелинами, кое-где поросла кустарником, там мог быть проход, доступный для хорошего альпиниста.

Медведев перестал кружиться, как коршун над жертвою, и зигзагами направился к стене. Одно время его охватило слегка неуютное ощущение — кто-то мог сидеть в какой-то из этих расщелин и следить мушкой винтовки за каждым движением Медведева. Но эту мысль Медведев скоро отбросил, банде не было никакого смысла задерживаться здесь, у перевала, где всё время шныряли пограничники. Тем не менее, он взял в руки свой автомат, взвёл курок и только после этого двинулся дальше всё теми же зигзагами. Зигзаги привели его вплотную к стене.

Да, неприступной она не была. По этим расщелинам можно было во всяком случае карабкаться вверх, снизу трудно было определить, до какой именно высоты. Медведев медленно пошёл вдоль стены, самым внимательным образом вглядываясь в каждую щель и расщелину. Вот, например, по этой расщелине куда-то можно пробраться. Она спускалась к ложбине сравнительно пологим рвом, узким и глубоким, кое-где поросшим по краям травой и кустарником. Да, конечно, если бы он, Медведев, был помоложе и потренированнее, он бы полез. Нужно будет кого-то послать всё-таки по этим расщелинам. Хотя, с другой стороны... С другой стороны не следовало внушать Берману подозрения в том, что у Медведева есть какие-то подозрения, и что он эти подозрения хочет проверить. Разве попробовать самому, что ли?

Конец колебаниям товарища Медведева положило какое-то беленькое пятнышко, видневшееся вверху по расщелине, метрах в двадцати — двадцати пяти.

Оно могло быть грибом, могло быть раковиной, но оно могло быть и клочком бумаги. Мысль о клочке бумаги вернула товарищу Медведеву некоторую часть его молодости. Он ещё раз посмотрел на белое пятнышко, да, метров двадцать — двадцать пять. Конечно, если бы, этак, лет десять тому назад... И килограммов на двадцать меньше, тогда не о чём было бы и думать. Нечего было и думать послать за бумажкой, если это и в самом деле бумажка, кого-либо из пограничников ...

Товарищ Медведев был всё-таки человеком решительным. Он снял с себя решительно всё своё вооружение, сложил его у выхода из расщелины и мужественно полез вверх. Это предприятие оказалось гораздо более сложным, чем он думал о нём, стоя внизу. Да, килограмм тридцать, пожалуй, лишних; тучное, массивное тело товарища Медведева казалось ему громоздким, как платяной шкаф, и мускулы казались явно недостаточными для этого шкафа. Тем не менее, товарищ Медведев мужественно карабкался всё выше и выше, задыхаясь на этой высоте ещё сильнее, чем это было бы в Неёлове, обливаясь потом, обдирая себе локти и колена. Наконец, белое пятнышко оказалось над самой его головой.

Цепляясь одной рукой за какой-то кустик чахлого кустарника, товарищ Медведев протянул другую руку и ощупью, трудно было поднять голову, не рискуя потерять равновесие, кончиками пальцев достал таинственный клочок.

Это, действительно, был обрывок бумаги, наполовину скомканный и влажный от росы и сырости. Повернувшись спиной к стенке расщелины и возможно более прочно утвердившись на ногах, товарищ Медведев разгладил этот клочок. Это был обрывок листика из блокнота и на нём твёрдым, мелким и очень чётким почерком было написано:

“Следуйте за подателем сего, Вам ничто...”

Тут клочок обрывался. Почерк был совершенно незнаком. Автора этой записки, может быть, было бы можно установить на основании дактилоскопической картотеки Неёлова. Но кем он мог быть?! Неужели, пресловутый Светлов? Всё Светловское дело прошло мимо рук товарища Медведева. Иначе, может быть, товарищ Медведев как-то опознал бы почерк... Есть ли в картотеке оттиски пальцев научного работника Светлова? И как объяснить всё это: и беседу Светлова с Берманом, о которой красноречиво говорили папиросные окурки, и властный тон записки и, наконец, тот факт, что Берман, по-видимому, находился под прицелом винтовки и был выпущен живым?

Если там, внизу, на камнях, товарищ Берман беседовал действительно с научным работником Светловым, тогда было ясно почти всё. Был почти ясен и план ликвидации Бермана.

При мысли об этом плане у товарища Медведева даже сердце сжалось от ненависти, вот бы раздавить эту гадину, этого тарантула, это ядовитое насекомое. Товарищ Медведев квалифицировал товарища Бермана почти в тех же выражениях, как и Стёпка. В воображении товарища Медведева на несколько секунд мелькнула картина арестованного Бермана, наручники, “предварительный допрос”, отсылка в Москву, конечно, в Москву, жаль, что расправиться с Берманом здесь, в Неёлове, Медведеву не позволят, как жаль... Все эти мечты заняли только несколько секунд.

Опираясь спиной о стенку расщелины, Медведев постарался собрать свои слишком далеко забежавшие мысли. Нет, всего этого было ещё совершенно недостаточно. Ни окурков, ни записки, ни соображений. Всё это ещё не доказательство, но всё это уже нить к доказательству. Стараясь не потерять равновесия, товарищ Медведев достал свой портсигар, ещё раз осмотрел обрывок бумаги, ничего нового в нём не нашёл и спрятал его вместе с окурками. Ухватившись рукой за тот же кустик чахлого кустарника, Медведев посмотрел вверх. Там, метрах в десяти — пятнадцати выше белело что-то ещё.

Товарищ Медведев постарался отдышаться и отдохнуть.

Ещё раз измерил расстояние и путь до белевшего пятнышка, можно ли добраться или нельзя? Может быть, как раз в том клочке и будет вся разгадка? Товарищ Медведев достаточно ясно понимал, что при сложившихся обстоятельствах и при сложившихся симпатиях дело идёт о голове — или его, или Бермана. На данных ступеньках административной лестницы никаких там ссылок не существовало, люди знали слишком много, дело шло о жизни или о смерти. Может быть, вот в том, в десяти-пятнадцати метрах белеющем клочке, и заключалась или жизнь, или смерть.

Товарищ Медведев решился ещё раз. Тщательно ощупывая и руками и ногами каждый кустик на стенке расщелины, каждую её неровность, он медленно-медленно стал ползти вверх. Кое-какие кустики обрывались в руках, кое-какие камни скатывались из-под ног, временами товарищ Медведев висел, так сказать, на честном слове, не рискуя даже посмотреть вниз, прижимался к стенке всем своим тучным телом, и всё-таки продвигался всё вверх и вверх.

В результате усилий, которые заняли, вероятно, не менее получаса, товарищ Медведев, наконец, дотянулся до очередного клочка. С замиранием сердца он поднёс его к глазам. На клочке не было ничего. Только какая-то карандашная чёрточка, вероятно, конец росчерка подписи. Товарищ Медведев осмотрел клочок с обеих сторон, но не нашёл больше ничего. Он снова посмотрел вверх, но дальнейшее продвижение вверх было, совершенно очевидно, немыслимым, по крайней мере для него, Медведева. Эх, если бы сбросить со своих плеч десять лет и двадцать килограммов! Но это было утопией, как утопией были бы и попытки двигаться дальше.

Найденный клочок Медведев спрятал туда же, в портсигар. Приходилось спускаться, ничего не поделаешь. Но к крайнему своему неудовольствию, товарищ Медведев обнаружил, что спуститься вовсе не так просто, во всяком случае, гораздо труднее, чем было подниматься. При подъёме перед глазами товарища Медведева были каждый кустик и каждая неровность. При спуске ничего этого видно не было, приходилось нащупывать ногами. Товарищ Медведев пробовал нащупывать, но первая же попытка чуть не кончилась катастрофой, какая-то нащупанная ногой неровность обрушилась под той же самой ногой, на несколько секунд товарищ Медведев почти повис в воздухе, судорожно вцепившись в какую-то травинку и также судорожно пытаясь сохранить равновесие. Травинка, по-видимому, помогла. Равновесие было восстановлено. Стоя спиной к стене расщелины, товарищ Медведев без всякого удовольствия посмотрел вниз.

Внизу, конечно, никакой “бездны” не было, дно расщелины было видно достаточно ясно. Однако, до этого дна было метров тридцать-сорок. Не “бездна” и не “пропасть”, но, если свалиться, то ни одной целой кости не останется. Совершенно глупо.

Товарищ Медведев выругался про себя. Это не помогло. Товарищ Медведев выругался вслух, но и от этого не изменилось ровно ничего. Он стоял, точно приклеенный к стенке расщелины, и самая незначительная попытка наклониться вперёд и тщательнее рассмотреть дорогу вниз, сейчас же нарушала равновесие и грозила падением, а падать пришлось бы метров тридцать-сорок. Да ещё и на камни. Да ещё и на неровные и острые. Товарищ Медведев выругался ещё раз, совершенно глупо...

Подняться вверх и оттуда искать другую расщелину? Но, во-первых, практически это было невозможно, по части альпинизма товарищ Медведев не был специалистом. И, во-вторых, теоретически всякая иная расщелина должна быть ещё хуже, Светлов или кто там был выбрали, конечно, наиболее легкую, если не считать перевала. Товарищ Медведев понял, что без посторонней помощи ему отсюда не выбраться. Помощь, конечно, была не так далеко — пограничники, которые прилетели сюда вместе с ним. Придётся, ничего не поделаешь, орать благим матом и звать пограничников. Это, конечно, роняет авторитет. К чёрту авторитет, свои кости дороже. Чем именно могут помочь пограничники, товарищу Медведеву было ещё не очень ясно. Но было ясно, что торчать словно приклеенный к этой проклятой стенке придётся довольно долго. Товарищ Медведев собрался было издать призыв о помощи, когда, повернув лицо в сторону выхода из расщелины, он услыхал ружейную стрельбу и увидал зрелище, которое преисполнило его чувством искреннего недоумения.

Сквозь устье расщелины была видна часть полянки., примыкавшей к перевалу. Виднелись стоящие на ней самолёты, не все, но часть, и виднелись какие-то пограничники, куда-то бежавшие и в кого-то стрелявшие. Товарищ Медведев не страдал близорукостью, но всё же пожалел об оставленном внизу бинокле. Без бинокля довольно трудно было разглядеть странную фигуру, во все лопатки удиравшую от пограничников. По всем зрительным данным, это был тот же таинственный бродяга, который ухитрился ликвидировать на мосту целый конвой. За спиной у бродяги было нечто вроде мешка, а в руке была винтовка. Бродяга бежал с быстротой матёрого зайца. Пограничники охватывали его полукругом. Впрочем, этот полукруг Медведеву был виден не весь, дальнейшее поле зрения заслонял край расщелины. Подбегая почти к этому краю, бродяга упал, потом попытался бежать на четвереньках, потом поднялся на ноги и, как показалось Медведеву, шатаясь и спотыкаясь, скрылся за пределами Медведевского горизонта. Туда же скрылись и пограничники.

Как и зачем мог очутиться бродяга ещё раз по эту сторону перевала? Что с ним сталось? Убит? Ранен? Опять сбежал? Кажется, во всяком случае, ранен. А, может быть, просто споткнулся? Нет, не похоже. Вероятно, ранен. И, конечно, на этот раз попался. Но из-за пределов горизонта товарища Медведева выстрелы продолжали трещать, этого не было бы, если бы бродяга был захвачен. А, может быть, его сообщники? Потом затихло всё, и товарищ Медведев остался стоять приклеенным к стенке расщелины. Он начал кричать о помощи, но пограничники то ли из-за дальности расстояния, то ли из-за увлечения охотой за бродягой, не проявляли никаких дальнейших признаков жизни.

Вечер приближался. Товарищ Медведев охрип. Ноги затекали. Клочки вечернего тумана медленно ползли по склонам. Сырая мгла стала заполнять расщелину, заглушая всякие звуки и закрывая всякие горизонты. Товарищ Медведев начинал чувствовать, что это не только глупо, но что всё это может кончиться совсем нехорошо. И даже хуже, хорошо, вообще, не может кончиться — ночь придётся провести, стоя на каком-то камешке, который от тумана становился мокрым и скользким. Хватит ли сил?

СТЁПКА В ПЕРЕПЛЁТЕ

Оставив лейтенанта Кузнецова на произвол судьбы, пограничников или волков, Стёпка нырнул в тайгу. Шагах в трёхстах от исходного пункта он засунул в кусты ненужную ему винтовку лейтенанта Кузнецова и направился к тому месту, где по всем его соображениям должен был еще пастись Лыско.

Сейчас Стёпка, учитывая свежий и горький опыт с лейтенантом Кузнецовым, проявлял максимум осторожности. Он шёл, временами бежал, почти пригнувшись и тщательно осматривая своими волчьими глазами каждый куст и каждую яму. Так шли версты за верстами. Наконец, Стёпка, уже совсем невдалеке от перевала, наткнулся на следы своей последней стоянки — лежащие на земле вьюки и седло. Лыско должен был бы быть где-то невдалеке. Шаря глазами по траве, Стёпка уловил следы лошадиных копыт и, идя по ним, в нескольких стах шагах обнаружил, наконец, цель своего рискованного путешествия. Лыско мирно щипал траву и, увидя Стёпку, приветствовал его радостным ржанием. По-видимому, воспоминания о райской жизни, предшествовавшей приключению в кооперативе с водкой, остались и у него. Своими влажными ноздрями он втягивал в себя такой знакомый Стёпкин дух — даже и водкой попахивало, положил голову на Стёпкино плечо, а Стёпка гладил Лыско по шее, произносил всякие ласковые слова, не вполне, впрочем, принятые в культурном дамском обществе.

Когда все подходящие слова были сказаны, Стёпка потащил Лыско к месту, где лежали вьюки и седло. Учитывая, опять же, свой недавний опыт, часть вещей из вьюков он переложил в свой спинной мешок. Остальное было навьючено в обычном порядке. Ехать верхом Стёпка не рискнул: верховой заметен издали, а тут какие-то пограничники шатаются, вот кто-то свистел же! Держа в левой руке повод и в правой — винтовку, Стёпка стал пробираться к перевалу, как и раньше тщательно прощупывая глазами каждый куст по дороге впереди. Тайга редела и мельчала, почва становилась всё более и более каменистой, перевал близился. Высунувшись из тайги к поляне перед перевалом, Стёпка к ужасу и негодованию своему обнаружил на поляне всё те же проклятущие самолёты, но они стояли не у самого перевала, а на самом нижнем конце полянки, от перевала верстах, так, в трёх. Если пробраться опушкой тайги вправо, то к перевалу можно подойти на расстояние версты, даже и меньше.

Потом наступит ночь, а ночью, вопреки общепринятому мнению, всё будет виднее.

Стёпка стал пробираться вправо. Но тайга становилась всё более и более редкой, полянки всё росли и росли. Пробираясь через одну из них, Стёпка услышал повелительный оклик:

— Стой! Руки вверх!

Стёпка сделал как раз наоборот — упал на землю и в руки взял винтовку. Выстрела не последовало ни с одной, ни с другой стороны. Стёпка оставил Лыско и повод и стал ужом ползти обратно в тайгу. Крики “Стой!” стали раздаваться, как показалось Стёпке, с разных сторон, значит, снова влип. Шагов через пятьдесят Стёпке удалось вползти в заросли довольно густого кустарника, высунувшись из которого, можно было составить себе более или менее ясное представление о создавшейся стратегической обстановке. Стёпка прикрыл свою голову пучком травы и сквозь этот пучок стал осматривать поляну. Создавшееся стратегическое положение имело такой вид.

В конце поляны стояло два самолёта, только два. Около них копошилось несколько пограничников, человека три-четыре. На самом перевале не было никого. По ту сторону полянки через хребет, кроме перевала, шла ещё расщелина, по которой опытный человек мог пробраться, и через которую и пробрались Светлов, Еремей и Стёпка перед их дружеской беседе с Берманом. К расщелине можно было пробраться двумя путями — или скрываясь, по неровностям полянки, или вернувшись далеко назад, через тайгу, в обход полянки. Стёпка посмотрел на расщелину, и где-то на середине её его волчьи глаза обнаружили какую-то фигуру, словно нарисованную на стене расщелины. Фигура что-то очень уж была похожа на товарища Медведева, но Стёпка никак не мог представить себе, каким образом начальник Средне-Сибирского НКВД мог бы очутиться в таком вороньем положении. Слева, на поляне, не было видно никого. Но ведь кто-то отсюда орал: “Руки вверх”? Присмотревшись тщательнее, Стёпка обнаружил пограничника, который, как и он сам, пытался обойти открытые места и, пробираясь сквозь кустарники, заходил Стёпке в тыл. Стёпка медленно поднял винтовку, и пограничник с простреленной головой прекратил свой дальнейший обход. Как это ни было странно, пограничники у самолёта не обратили на выстрел никакого внимания, вероятно, редкий горный воздух заглушил звук, и ветер отнёс его в другую сторону.

Стёпка решил пробраться к расщелине за полянкой, используя малейшие неровности почвы. Как ни жаль было ещё раз оставлять Лыско, да ещё и нерассёдланным, Стенка, усиленно работая и локтями, и коленями, переползал от одного перелеска к другому, дополз до узкой и длинной ложбины, почти пересекавшей полянку параллельно горному хребту, пополз по этой ложбине и, вот, из-за края её, как из под земли, вырос ещё один пограничник и сказал довольно спокойным тоном:

— Ну, а теперь ты, золоторотец, руки вверх!

Стёпка, всё ещё стоя на четвереньках, поднял вверх голову. Пограничник держал винтовку у щеки, но, как показалось Стёпке, целился не очень тщательно.

— Бросай винтовку! — заорал пограничник.

Стёпка, всё ещё стоя на четвереньках, отбросил винтовку в сторону.

— Теперь вставай, руки вверх и иди сюда!

Стёпка, как бы с трудом стал подниматься на ноги. Подымаясь, он захватил полную горсть гальки, и, подымая руки, швырнул эту гальку в лицо пограничника. Хлопнул выстрел. Пискнула пуля где-то около. Стёпка, ринувшись вперед со всей своей стремительностью, схватил пограничника за ноги. Пограничник свалился назад, лицом вверх. Стёпка левой рукой изо всех сил вцепился в винтовку, а правой пытался нащупать свой нож.

Пограничник оказался сильнее, чем предполагал Стёпка, впрочем, для предположений у Стёпки всё равно времени не было. Не было у него и информации о том, что в войска НКВД подбирается отборный человеческий материал, и что этот материал подвергается весьма основательной тренировке по джиу-джитсу и по смежным с ним дисциплинам.

Поэтому через несколько секунд отчаянной борьбы Стёпка очутился прижатым лицом к земле, а его левая рука, завёрнутой “ключом” на спину. Острая боль пронизала локоть и плечо. Откуда-то слышался совсем близкий конский топот. Стёпка прохрипел “сдаюсь”, и в это время тиски ключа разжались. Кое-как Стёпка стал на четвереньки и над самой своей головой услыхал пронзительный крик пограничника. Обернувшись, Стёпка к несказанному удивлению своему, увидел Лыско, который зубами рвал пограничника. В подробности этого происшествия Стёпка всматриваться не стал. Он вскочил на ноги и к своему ужасу увидел, что какие-то два пограничника пробирались в лощину, и тут, значит, прикрытия больше не было. Преодолевая страшную боль в левой руке, Стёпка подобрал винтовку, взял в зубы ремень и кое-как вскочил на Лыско. Тот сразу рванулся вперед по направлению к перевалу. Из ложбины послышались выстрелы. Стёпка почувствовал, как что-то словно раскаленной иглой пронзило ему грудь. Он пригнулся к конской шее, на её гриве увидел свою собственную кровь, лившуюся изо рта. Почти в тот же момент Лыско как-то странно рванулся в сторону и, падая, Стёпка увидел над собою прозрачное горное небо...

ОТШЕЛЬНИК

Когда Стёпка с котомкой за плечами и с винтовкой в руке исчез в тайге, караван начал вьючиться. Спешить было некуда, надо было дать Стёпке время догнать его. Еремей был настроен оппозиционно:

— Это зря, Валерий Михайлович, позволили вы ему за конём идти.

— Да, ведь, конь-то привычный, свой, — сказал Федя.

— Мало ли что свой, человек дороже коня.

При чём здесь человек? — спросил Светлов, — там, я думаю,

никакой опасности нет.

— А это Бог знает. От товарищей, как от греха, нужно подальше. Бог его знает, вот были и нет. А через час опять будут. Нет, зря это вы позволили... Ну, если что, может быть, отец Пётр выручит.

— А кто такой отец Пётр? — спросил Потапыч.

— Отшельник один, — ответил Еремей.

— Жулики все они, — сказал Потапыч, — и твои попы, и твои отшельники ...

Еремей повернулся к Потапычу всей своей медвежьей тушей.

— Это ты у себя в есесерии можешь такое говорить, а тут никшни, тут тебе товарищей нету.

— Товарищей нету, а жулики есть везде. Ты, папаша, как ты хочешь, сиди там и благословляйся, а я за это время рябков в тайге настреляю.

Еремей передёрнул плечами.

— Вот, видите, Валерий Михайлович, как эту большевистскую заразу выправить? Ведь, вот же, не совсем дурак парень, а какое говорит...

— А что это за отшельник? — спросил Валерий Михайлович.

— Святой человек, — несколько неопределенно сказал Еремей. — Святой человек. К нему и китайцы, и дунгане, и сойоты ходят, он и по-китайски говорит. Насквозь видит.

— Что насквозь видит?

— Всё. И как, и что — всё видит...

— А что в кармане, так уж совсем насквозь...

— А ты свои безбожные разговоры брось, я тебе говорю. — В тоне Еремея мелькнуло нечто вроде угрозы.

Жучкин слегка повёл плечами:

— Я, папаша, против Бога ничего не говорю. А только этих-то...

— Ну, айда, что тут митинг разводить?

Караван медленно тронулся.

— Если бы пешком, — сказал Еремей, — то тут совсем рукой подать, через гору, да с конями тут не пройдёшь, обходом будет дальше. Эх, зря, Валерий Михайлович, вы этого Стёпку пустили.

— Сдался тебе этот Стёпка, — сказал Потапыч.

Еремей оглянулся, Потапыч шёл сзади.

— Вот придём мы на заимку, возьмёт тебя отец Пётр в оборот.

— А это как?

— Задаст тебе эпитемию. Тысячу поклонов в день. Так с тебя и твоя дурь, и твоё сало сойдут.

— Многовато, — сказал Потапыч.

— То-то и оно. А не захочешь — так иди, откуда пришёл. Понял?

Потапыч предпочел богословский спор прекратить. Валерий Михайлович заметил, что если к нему, Валерию Михайловичу, Еремей питает чувства искреннего уважения и доверия, но смешанные с кое-каким покровительственным отношением, то по адресу отшельника у Еремея примешивается страх. Чем ближе караван подходил к пустынножитию отца Петра, тем сильнее Еремей проявлял признаки какой-то неуверенности, словно школьник перед экзаменом.

— А кто, собственно говоря, такой, этот отшельник? — опросил Валерий Михайлович. — Монах?

— Кто его знает, — сумрачно ответил Еремей. — Святой человек. Вот сами увидите, что тут говорить...

Вьючная тропа перешла в звериную тропку, кони цеплялись вьюками за нависшие ветки, пробирались через маральник, и, наконец, перед взорами каравана открылось нечто вроде полянки.

С севера полянка перегораживалась отвесно падавшей каменной стеной вышиной в несколько сот метров. В этой стене, на уровне земли, виднелись плотная деревянная дверь с набитым на неё восьмиконечным крестом, тоже деревянным и два окна — одно оправа, очень низкое и широкое, другое, слева, поменьше. В нескольких метрах от двери, откуда-то из горы падал на полянку и перерезывал её весёлый и жизнерадостный ручеёк. Рядом, отгороженный плетнём, расстилался небольшой огород. Дверь была заложена деревянным бруском, и на полянке не было никого.

— Нету дома отца Петра, — со вздохом сказал Еремей, — придётся подождать.

— Раньше коней развьючим, — мрачным тоном заметил Потапыч.

Федя, однако, начал уже развьючивать коней, не дожидаясь ничьих указаний. Все четверо занялись тем же. Почти весь караван был уже развьючен, когда Еремей сказал:

— А, вот и отец Пётр идут.

Тон его с очень большой степенью точности соответствовал тону дежурного по классу гимназиста, возвещающего приход экзаменатора. Из зарослей тайги на полянку вынырнул человек довольно неожиданного для Валерия Михайловича вида.

Это был невысокого роста, очень плотный человек, лет больше пятидесяти, с лицом, изрытым оспой, с небольшой чёрной, уже с проседью бородой и с тёмными, слегка выпученными глазами. Одет он был как все в тайге, только на груди висел медный крест. Несколько позже Валерий Михайлович установил, что крест не висел, а был пришит.

За спиной у отца Петра висел ясно выраженный самострел, такой, каким в своё время воевали люди при переходе от лука к мушкету, только деревянный. В левой руке отца Петра висела связка диких уток. Голова у отца Петра была выбрита начисто, и голый череп загорел, как у негра.

Еремей тщательно вытер руки о штаны и подошел к отцу Петру.

— Благослови, отец!

— Во имя Отца и Сына, и Духа Святого.

Тот же ритуал проделал и Федя. Потапыч, неохотно отвернув голову от вьюков, буркнул:

— Здравия желаю.

Валерий Михайлович счёл наиболее целесообразным подойти к отшельнику и молча протянуть ему руку. Подходить под благословение было бы как-то неуместно, а представляться “такой-то и такой-то” было бы ещё нелепее.

Отшельник протянул Валерию Михайловичу руку и посмотрел на него как-то мимоходом. Взгляд у отца Петра был несколько странный, одновременно и пристальный, и какой-то словно бегающий. Как будто он пристально, но очень спешно, хотел осмотреть целую массу вещей. Выпустив руку Валерия Михайловича, отшельник всё тем же пристальным и, как будто, бегающим взглядом осмотрел весь караван.

— А пятый где? — спросил он суровым тоном. И не дожидаясь ответа, тем же тоном продолжал:

— Вы, Валерий Михайлович, напрасно пустили человека. Совершенно напрасно. Теперь он в очень опасном положении.

При упоминании имени и отчества Валерия Михайловича даже Потапыч поднял свою голову от вьюков, и на его медно-красной роже выразились сначала изумление, потом комплекс чувств, который можно было бы сформулировать так: “Ну, на то и жулик, жулики — они всякие фокусы знают”. Сам Валерий Михайлович при своей привычке к почти молниеносным логическим заключением, предположил самое простое — отшельник был где-то в лесу, невдалеке от каравана, а Еремеевский голос был слышен на достаточно далёкое расстояние. На лицах Еремея и Феди не отразилось решительно ничего, сверхестественные способности отца Петра для них разумелись само собою. Однако реакция Еремея была довольно неожиданной даже и для Валерия Михайловича.

— Тащи, Федька, винтовку, брось твои вьюки... Уж я ему, сукину сыну, морду набью, так-то и так, — тут Еремей запнулся.

— Не богохульствуй, Еремей, — сказал отец Пётр, подняв вверх указательный палец правой руки.

— Да я ж ему... говорил. — Крепкие слова, казалось, раздули грудную бочку Еремея, как крепкий квас. — Я его...

Еремей посмотрел на поднятый перст отца Петра, сделал глотательное движение, сжал челюсти и, так сказать, заткнул свою бочку.

— Бери, Федька, винтовку... Сукин сын, а надо выручать. Морду ему, отец Пётр, вы уж не сердчайте, я уж набью, говорил я ему...

— Еремей, не богохульствуй, — снова повторил отшельник.

Еремей сделал новое глотательное движение.

— А вы не можете более точно сказать, что это за опасность? — вмешался Валерий Михайлович.

— Нет, более точно не могу сказать. Большая опасность. Смертельная опасность.

Грудная бочка Еремея опять дошла до точки взрыва:

— Я ж ему...

— Еремей, не богохульствуй. Что ты знаешь? Что есть к добру, а что есть ко злу? Человек не для зла пошёл. Человек для любви пошёл. Пути Господни неисповедимы.

— Вынь из того, вон, вьюка хлеба и сала, — сжатым голосом сказал Феде Еремей.

Валерий Михайлович молча взял приставленную к древесному стволу винтовку.

— Вам идти не нужно, — суровым голосом сказал отец Пётр. — Те справятся. Бог будет с ними, и я о них буду молиться. На, Федя, возьми мой самострел.

Отец Пётр снял из-за спины свой самострел, к нему был привязан колчан с полдюжиной стрел.

— Возьми это, — повторил отец Пётр, — это выручит.

Потом отец Пётр, как-то растерянно и беспомощно посмотрел на вьюки, на коней, на Еремея с его спутниками, как будто он глазами искал что-то и не находил.

— Странно, совсем странно, — сказал отец Пётр. — Там, кроме этого вашего человека, ещё кто-то. Важный. Очень важный. Враг. Очень враг. Где-то на дереве. Или на горе. Словно при смерти. Вы его встретите. Не троньте его. Не убивайте. Не знаю почему... Не видно.

Потапыч потихоньку плюнул и вытащил из вьюка дробовик.

— Так я, папаша, пока что пойду, рябков постреляю.

Валерий Михайлович, с винтовкой под мышкой, не знал, что ему, собственно, надлежит предпринять. Конечно, надо идти с Еремеем.

— Отец Пётр, — сказал он спокойным, но решительным тоном, — третья винтовка, во всяком случае, не помешает, так что, если вы позволите, я иду вместе.

— Нет, нельзя, — сказал отец Пётр категорически. — Сказал нельзя, значит, нельзя. — И потом снова совсем недоуменным тоном, — Нет, нельзя. Не выходит. Если пойдёте, всё как-то по иному. Плохо по иному. По другой линии не пойдёт. Что-то запутается. Так лучше пусть идут двое. Как этого, вашего товарища?

— Стёпка, — мрачным тоном оказал Еремей.

— Стёпка жив будет. А эта туша, — отец Пётр кивнул головой в сторону улизывающего в тайгу Потапыча, — эта туша пусть рябков стреляет. Будет он их помнить, этих рябков.

— Айда, Федя, пошли, — сказал Еремей.

— Постой ещё, — приказал отец Пётр. — Постой.

Все остались стоять кроме Потапыча, хруст шагов которого удалялся в тайгу, и который так и не услыхал таинственного предупреждения отца Петра. Стояли Еремей с Федей, стоял Валерий Михайлович, чувствуя себя в довольно глупом положения, что с ним случалось редко, стоял и отец Пётр, как будто вспоминая, не забыл ли что-нибудь. Все молчали.

— Вы, вот что, — сказал отец Пётр, как будто вспомнив забытое. — Вы через перевал не ходите. Через расщелину тоже не ходите. Аркан у вас есть?

— Есть, — мрачным голосом ответил Еремей.

— Возьмите аркан. Идите левей, знаете, там можно спуститься. Что-то там новое. Неладное. Ох, неладное, Ну, идите. Благослови вас Бог.

Еремей и Федя опять подошли под благословение и сейчас же исчезли в тайге.

Отец Пётр стоял по-прежнему, как будто растерянный, как будто что-то вспоминая. Валерий Михайлович чувствовал себя совсем глупо. Эх, нужно было пойти с Еремеем, перспектива провести целый день с каким-то кудесником, то ли святым, то ли просто жуликом, ему никак не улыбалась. В существование модернизированных святых он вообще не верил, а жуликов он, по его мнению, видел в своей жизни вполне достаточно. Однако, выхода не было. Пойти вместе значило бы испортить всю инстинктивную таёжную уверенность Еремея. Последовать разумному примеру Потапыча и удрать в тайгу было бы невежливым. Валерий Михайлович старался быть вежливым решительно во всех случаях своей жизни, и решительно во всех случаях его жизни ему это удавалось.

Отец Пётр, оторвавшись от своих мыслей, повернулся к Валерию Михайловичу, посмотрел на него своим суровым и пронзительным взором. Ни суровость, ни пронзительность не произвели на Валерия Михайловича ровно никакого впечатления. Тем же суровым и пронзительным тоном отец Пётр спросил кратко:

— Водку пьёте?

Валерий Михайлович даже обозлился, какое дело этому пустынножителю до того, пьёт ли он, Светлов, водку или не пьёт? Валерий Михайлович ответил неопределённо и дипломатично:

— Бывает.

— Я вас спрашиваю, — продолжал отец Пётр всё тем же тоном, — не для исповеди, а для закуски. С закуской пьёте?

— С закуской пью, — признался Валерий Михайлович.

— А такая вещь, как копчёный омуль, маринованный в кедровом масле с брусникой и грибками вам известна?

— Нет, — признался Валерий Михайлович, — такая вещь, как копчёный омуль, маринованный в кедровом масле с брусникой и грибами, мне неизвестна.

— Никогда не пробовали?

— Никогда не пробовал.

— Сегодня вы попробуете в первый раз в вашей жизни. Идём домой.

Отец Пётр наклонился, поднял своих уток и бодро и решительно зашагал к пещере. Валерий Михайлович последовал за ним с чувством некоторого облегчения. Жулик, вероятно, будет занятный. Теперь, после исчезновения Еремея, он говорил совершенно культурным русским языком, и, к великому облегчению Валерия Михайловича, вовсе не пытался его благословлять.

Пещера оказалась новой неожиданностью. В сущности, это была не пещера, это было углубление в скале, впереди застроенное каменной стеной. Внутри это была довольно большая продолговатая комната. Слева, в углу, почти у большого окна стояла кровать, не “ложе”, а просто кровать. Хорошая кровать. Настоящая. С подушками, одеялом, простынями и всеми иными приспособлениями. Около неё, у внешней стены, между ней и дверью, стоял стол, тоже хороший стол. Посередине комнаты стояла печь несколько необычного типа, так сказать, не стоячая, а лежачая. Было кресло. Не совсем настоящее клубное, но, по всей вероятности, очень комфортабельное, его дубовый остов был обтянут медвежьей шкурой. В красном углу висел образ Христа-Спасителя и перед ним чуть виднелся огонёк лампадки. Самое странное, впрочем, заключалось в двух электрических лампочках, из которых одна висела над кроватью, другая — над креслом. У стены стояли полки, завешенные маральими шкурами, Валерий Михайлович готов был поклясться, что на полках стояли книги. Валерий Михайлович начал не понимать ничего.

Отец Пётр положил на пол своих уток и сказал совсем иным тоном:

— Так что вы, Валерий Михайлович, поставьте вот сюда своё оружие и усаживайтесь в кресло. Я сейчас займусь всеобщей мобилизацией, у меня, кроме электричества, и ледник есть, вот, посмотрите.

Только, сейчас Валерий Михайлович заметил, что у правой стены стояла бочка с водой, что в эту бочку из одного желобка лилась вода и выливалась вон через другой желобок. В той же стенке была низенькая дверца, в которую и нырнул отец Пётр. Оттуда раздался его заглушенный голос:

— Здесь вода из глетчеров. На ручейке — колеско и динамо от старого мотоцикла, я, видите ли, по образованию инженер, правда, химик, здесь холодильник и кладовая. А вот и омули.

Отец Пётр показался из дверцы, держа в руках огромное блюдо.

— Если не хватит, можно уток на вертеле поджарить.

— Я полагал, — сказал Валерий Михайлович, — что отшельникам подобает умерщвление плоти.

— Подобает. Только не русским. Это хорошо в Египте. Попробуйте вы здесь — умертвите в две недели. Здесь, батюшка, Сибирь, а не Египет. Вот, стукнет сорок градусов, попробуйте умерщвлять!

— Нет. Я не собираюсь.

— А почему я обязан собираться?

— Так я, ведь, не отшельник.

— А что есть отшельник, дорогой вы мой Валерий Михайлович? Вы в мире ещё больший отшельник, чем я, разве неправда?

Валерий Михайлович внутренне согласился с тем, что это, действительно, правда. Отец Пётр поставил на стол блюдо с омулями, вернулся к дверце, засунул туда руку и извлёк зелёного стекла бутыль. Потом появились тарелки, хлеб и всё прочее. Валерий Михайлович чувствовал, что в этом медвежьем кресле сидеть, действительно, очень удобно и что день с отцом Петром может быть не столь скучным, как это ему казалось минут десять тому назад. В комнату вливался рассеянный свет горной осени, в самой комнате было как-то спокойно, светло, безукоризненно чисто, в её тёмном углу поблескивала лампадка, и из-за лампадки Древний Образ снисходительно смотрел на человеческие слабости, расставленные на столе.

— Давайте, прежде всего, выяснять недоразумения, — оказал отец Пётр, усаживаясь на кровать у стола. — Ваше лицо, имя и отчество я знаю просто по литературе, вы — ученик профессора Карицы и по великой мудрости своей вернулись с ним в Москву. Больше я о вас не знаю ничего.

— А вот эта опасность? Умозаключение или попытка угадать?

— Ни то, ни другое. Это длинная история. И люди напрасно называют это ясновидением, ясно не видно ничего. Но кое-что всё-таки видно. И в случаях, приблизительно, девяноста из ста, это совпадает с действительностью.

— В девяноста девяти случаях из ста — это только жульничество.

— Но сотый случай вы признаёте?

— На сегодняшнем научном уровне этого нельзя не признать.

— Больше ничего от вас и не требуется. Сотый случай — это я.

— Угу, — сказал Валерий Михайлович.

— Таким образом, — продолжал отец Пётр, — ваш Стёпка, действительно, находится в очень опасном положении. Или будет находиться, тут опять неясно. Но кем мог бы быть этот человек?

— Какой?

— Тоже как-то неясно. Высокий. Грузный. Важный. Имеет к вам какое-то отношение, враждебное отношение. И всё-таки как-то вам будет нужен. Сейчас находится в каком-то совершенно безвыходном положении и где-то на пути Еремея и его сына.

Валерий Михайлович недоумённо пожал плечами.

— Вы говорите, как цыганка-гадалка.

— Цыганки-гадалки не всегда говорят вздор. Я не говорю никогда. И если вы усвоите себе эту последнюю истину, то и нам будет легче разговаривать, и вам будет легче действовать.

Отец Пётр отставил в сторону налитый стаканчик и сказал совершенно иным тоном, тоном, который снова вверг Валерия Михайловича в полное недоумение, ещё больше, чем вопрос о водке. Тон был не то, чтобы пронизывающий, а проникающий, тёплый, интимный и больше, чем дружеский.

— А на сердце у вас, Валерий Михайлович, большое горе. Ох, большое. Два горя, Валерий Михайлович, одно общее, другое ваше. И вы ваше подчиняете общему. Правда?

Валерий Михайлович почувствовал нечто вроде уязвлённого самолюбия: кому какое дело? Никому он своего горя не демонстрировал и демонстрировать не собирается. Да ещё и этому то-ли инженеру, то-ли священнику, то-ли жулику, то-ли шаману. Валерий Михайлович посмотрел на отца Петра и в его глазах увидел точно две тихих лампадки и скрытый за ними Древний Образ. Валерий Михайлович как-то против своей воли кивнул головой:

— Правда.

— Вы — ученик Карицы. Он сидит, так сказать, в плену. Вы, вот, очутились в глуши Алтая. У вас были родные. Может быть, жена? Может быть, невеста? Это не ясновидение, это логика. Если она была, то она...

— Заложницей, — сказал Валерий Михайлович.

— Та-ак, — оказал отец Пётр и помолчал.

— У вас нет от неё никакого сувенира? — спросил отец Пётр. — Какой-нибудь вещи, с ней связанной? Это облегчает. Я вам говорил, в девяноста случаях из ста. Сейчас, если у вас это есть, я вам гарантирую все сто.

— Что можете вы сказать? — голос у Валерия Михайловича звучал как-то устало, словно старая, годами наболевшая мысль, вырвалась на поверхность и отравила всё.

— Не знаю ещё что. Но я знаю, вы, Валерий Михайлович, как в Шехерезаде, выпустили злого духа и теперь пытаетесь поймать его, как мальчишки ловят мух, вот так, — отец Петр показал рукой, как мальчишки ловят мух в воздухе. — Одну вы поймаете. А сколько их в мире останется?

— Это верно, — глухо сказал Валерий Михайлович.

— Если вы подчините общее горе своему горю, вы не достигнете ничего.

— И это, может быть, верно.

— Не может быть, а просто верно. Ваша воля будет расколота. Сейчас она — как остриё. Есть ли при вас какая-нибудь вещь, связанная с вашей женой. Или невестой?

— Женой, — сказал Валерий Михайлович.

— Дайте мне в руки эту вещь.

Валерий Михайлович словно в гипнозе расстегнул ворот рубашки. На тонкой стальной цепочке висел медальон. Валерий Михайлович раскрыл его:

— Вот. Прядь.

У отца Петра слегка дрожали руки. Он взял в пальцы приоткрытый медальон и закрыл глаза. Валерий Михайлович сидел неподвижно, и у него было такое же ощущение, какое, вероятно, было у Еремея, сдавившего в своей грудной бочке соответствующие выражения по адресу Стёпки. Как и Еремей, Валерий Михайлович сделал глотательное движение и сжал челюсти ...

— Ваша жена, — сказал монотонным голосом отец Пётр, — находится в полном здоровьи и в полной безопасности пока. На время. Гроза собирается где-то. Всё думает о вас...

Валерия Михайловича как-то передёрнуло. Передёрнула и мысль, что ведь, и в самом деле, могло бы быть, что Вероника о нём думать перестала, как он пытается перестать думать о ней, где-то внутри не забывая её ни на один момент своей жизни. И только сны, разрывающие последовательность логики и силу воли, фантастическими образами напоминают об этих, по существу, никогда не затухающих мыслях. Валерия Михайловича передёрнул и тон отца Петра, таким тоном могла бы говорить любая цыганка, но разве любой цыганке он дал бы медальон?

— Странно... Совсем странно. Как-то мелькает вот тот человек, о котором я только что говорил Еремею. И сын Еремея. Еремей будет в большой опасности, очень большой. Из-за вас. Да... Светлая, чистая комната. Решёток на окнах нет.

— Их нет, — сказал Валерий Михайлович — это Нарынский научный изолятор.

— Ах, вот! Слыхал. Во всяком случае, вашего злого духа не поймали и они. Пока ещё не поймали.

— Это и я предполагал.

— Я не предполагаю пока ничего. Ваша жена с кем-то работает. Это сумасшедший.

Валерий Михайлович снова начал ощущать нечто вроде раздражения. В частности, и на самого себя. Об этом отце Петре он никакого понятия не имеет и, вот, дал ему повод то ли к откровенности, то ли к чему-то вроде соучастия. Всё то, что до сих пор сказал отец Пётр, не выходило за рамки обычной цыганки на базаре. Валерий Михайлович был достаточно осведомлён о технике этого предприятия: клочки наскоро собранной информации и на этой канве “предсказания”, из которых заинтересованные лица удерживают в памяти только то, что сбылось. Вот, разве, только опасность, угрожающая Стёпке? Да и её можно было предусмотреть, не прибегая ни к каким потусторонним силам. Отец Пётр как будто почувствовал ход мыслей Валерия Михайловича. Он поднял на него свои чуть-чуть выпученные глаза. Их пристальный, так сказать, проникающий взор безнадежно упёрся в светло-серую сетчатую оболочку Светловских глаз, эти, последние не выражали решительно ничего. Отец Пётр слегка пожал плечами.

— Всё-таки странно. Еремей натолкнётся на какого-то крупного человека. Это ваш враг. Еремей спасёт его, а он как-то спасёт вас. Странно.

— Какой человек? — довольно равнодушно спросил Валерий Михайлович.

— Крупный, массивный, трудно сказать, крупный ли по положению или только по сложению. Может быть, и по тому, и по другому...

— Под данное описание подходит только один человек, — довольно равнодушно сказал Валерий Михайлович.

— Это Медведев?

Равнодушие Валерия Михайловича было слегка поколеблено.

— А вы слыхали о Медведеве?

— Я в этой дыре очень многое слыхал, — чуть-чуть уклончиво ответил отец Пётр. — Я, например, кое-что знаю о Бермане и о вашей встрече с ним.

Валерий Михайлович вспомнил анекдот о великом английском актёре Кине, который подал крупную милостыню нищему и объяснил это так: “Этот человек или действительно совсем нищ, или гениально играет нищего, помочь ему нужно и в том, и в другом случае.” Отец Пётр или был ясновидящим, или гениально играл роль ясновидящего. Поговорить с ним стоило и в том, и в другом случае.

— Я никак не хочу вводить вас в заблуждение, Валерий Михайлович. Есть вещи, которые я знаю, так сказать, обычным информационным путём, хотя, впрочем, и этот путь не совсем обычен. И есть вещи, которые я, действительно, знаю путём, ну, называйте, как хотите, ясновидения, или, как теперь принято говорить, “психического телевидения”. О Бермане я знаю просто. А если там, где-то на перевале, действительно, застрял Медведев, то это уже из области четвёртого измерения. Поэтому я вам, прежде всего, предлагаю помыться.

— Я, по мере возможности, купаюсь каждый день, — сказал Валерий Михайлович, несколько удивлённый прыжком от четвёртого измерения к мытью.

— Допускаю. Но здесь, рядом есть горячий сернистый ключ. При нём запруда, вроде ванны. Я вам дам мыло, халат, туфли и прочее. Выкупайтесь, вы очень устали. Попом мы будем пить водку, есть омулей и разговаривать. Один культурный человек раз года в два — этого мало даже и для отшельника ...

Простите, вы лицо духовного звания?

— Нет. Я, так сказать, отшельник — дилетант. Что же касается водки, то её, как известно, и монаси приемлют. Потом сможете раздеться и лечь спать по-человечески. Раньше завтрашнего утра Еремей не вернётся, с раненным это не так скоро.

— С каким раненным?

— Разве я сказал “раненным”?

— Сказали.

— Ну, значит, будет раненный. Ничего, вылечим, — сказал отец Пётр бодрым тоном, вскочил с постели, достал беличий халатик, такие же туфли и, немного подумав, извлёк откуда-то довольно жесткую щётку...

— Думаю, и щётка пригодится.

Валерий Михайлович ещё раз осмотрел пещеру, о столь модернизированных отшельниках он ещё не слыхал.

— Скажите, — спросил он чуть-чуть насмешливо, — а радио у вас есть?

— Есть, сказал отшельник. Можете принимать и Огненную Землю. Я кое-что принимал из ваших разговоров, но не всё мог расшифровать. Поговорим после купанья.

Отшельник бодро вышмыгнул на двор, и Валерий Михайлович недоумённо последовал за ним. О святом отце Еремей, видимо, имел не вполне адекватное *) представление...

*) соответственное реальности

ЛОГИКА ЖИЗНИ

Шагах в сорока от пещеры струился из расщелины крохотный ручеёк, запруженный небольшой плотиной. Получалось что-то вроде ванны. Над ванной стоял лёгкий дымок. Отшельник заботливо показал, куда класть и вешать одежду и с одобрением посмотрел на жилистую конструкцию Валерия Михайловича.

— Вы хорошо тренированы, но только не пытайтесь угнаться за Еремеем и потомками его...

Валерий Михайлович постепенно влез в почти обжигающую воду и вытянулся в ней во весь свой рост. Тело покрылось пузырьками газа, и отец Пётр, пожелав “лёгкого пара”, ушёл.

— Я пока трапезу приготовлю.

“Трапеза” обещала быть Лукулловской. Если бы Валерию Михайловичу часа за три тому назад сказали, что в необитаемой щели Алтая он найдёт “отшельника-дилетанта” и его келью, оборудованную так, как оборудован самый современный американский коттедж, Валерий Михайлович, конечно, не поверил бы. Но и отшельник и его келья были налицо. И от американского коттеджа келья отличалась, может быть, только тем, что кроме беспроволочного телевидения, отшельник занимался ещё и “психическим”.

Всё это было раздражающе нелогично. Почти месяц тому назад совершенно случайная встреча с Потапычем куда-то повернула все пути Валерия Михайловича. Да и в этой совершенно случайной встрече был ещё дополнительно случайный элемент — винтовка Потапыча, приставленная к стволу дерева. Если бы винтовка была в руках Потапыча, то по всем разумным данным дело кончилось бы стрельбой “с роковым исходом”, как говорится в таких случаях в уголовной хронике газет.

Но встреча всё-таки случилась, случилось и так, что Потапыч не имел времени схватиться за винтовку. И, вот, теперь Еремей, встреча со Стёпкой, беседа с Берманом и, наконец ( наконец-ли? ) этот отшельник — то-ли жулик, то-ли святой. Возможность того, что отец Пётр состоял просто на службе в НКВД, была всё-таки не совсем исключена. В таком случае Валерий Михайлович рисковал после Лукулловской трапезы очутиться более или менее непосредственно в объятиях то-ли Медведева, то-ли Бермана.

Валерий Михайлович обсуждал и эту возможность. Технически она казалась ему совершенно невероятной, до перевала даже при медвежьих ногах Еремея не меньше шести часов. Туда и назад — двенадцать. По дороге на перевал где-то идут Еремей с сыном. На самом перевале, кроме, может быть, какого-нибудь патруля, случайно перешедшего через советскую границу, не может быть никого. Сам отшельник знает о нём, Валерии Михайловиче, больше, чем можно было-бы предположить при любом усилении воображения. Нет, агентурой НКВД здесь не пахнет...

Валерий Михайлович слегка успокоился и не без некоторого удовольствия осмотрел своё тело. К нему он относился с суровой вежливостью, не баловал, но и не забывал. Приятно было ощущение сильной и отдыхающей в горячей воде мускулатуры. Менее приятны были размышления о логике жизни вообще.

Когда-то, очень давно, жизнь казалась ему вполне логичным процессом, из которого нужно было только удалить всё то иррациональное, которое даже и он, Валерий Михайлович, называл по тем временам суеверием. Или пережитками суеверий. Всё было очень логично и замечательно просто: каждый шаг по пути науки и прогресса “освобождал человечество” от таких-то и таких-то суеверий, пережитков, гнёта, неравенства, несчастья. Он, Валерий Михайлович, сделал много шагов. И “освобождая человечество”, сидит сейчас в Алтайской щели, как загнанный и раненый волк, жена сидит в Нарынском изоляторе, миллионов десять-пятнадцать “освобождённых” людей сидят в таких-же местах, и “прогресс”, освобождённый им, Валерием Михайловичем, от пут всяческих суеверий и всяческой невежественности, угрожает подвергнуть мир судьбе экспериментальной молекулы — разложить его на атомы.

Всё-таки приятно было вытянуться в горячей воде. Пузырьки газа покрыли всё тело мелким жемчугом, лёгкий пар дымился над водой. Валерий Михайлович почти с наслаждением чувствовал то, что по-немецки называется Entspannung *), по-русски, кажется, даже и слова такого нет: тело отдыхало после непрерывного перенапряжения последних недель. Вот если бы люди выдумали такую ванну для мозга!

*) Растормаживание, ослабление напряжения.

Валерий Михайлович снова вспомнил Кантовскую “Критику Чистого Разума”. Что есть разум, и что есть чистый разум? В детских воспоминаниях Валерия Михайловича была одна страница, из которой то и дело выглядывал какой-то иронический бесёнок и издевался над всяким разумом вообще. Страничка была неприятной, хотя ничего особенного в ней не было. Просто в дни своей очень ранней юности Валерий Михайлович, как и все мальчишки, занимался всякой ерундой: строгал, пилил, клеил, что-то мастерил и портил всё, что ни попадалось под руку. Мать, желая направить его индустриальную энергию на нечто общеполезное, поручила ему наточить нож. В каждом хозяйстве есть особо привилегированный нож, сточённый до ширины двух-трёх сантиметров и пользующийся особенным уважением хозяйки. Поручая Вальке это сокровище, мать настрого наказала точить нож только на мокром точиле. Валерий Михайлович, лет ему тогда было что-то около десяти-двенадцати, совершенно естественно считал мать живой коллекцией всяких предрассудков, суеверий и вообще ненаучного мышления, научным образом мышления Валерий Михайлович начал заниматься очень рано. Привилегированное положение ножа казалось ему предрассудком, не все ли ножи одинаковы? А вопрос о мокром точиле был однозначущ с чем-то вроде освящённой воды, в этом истинно научном возрасте будущий Валерий Михайлович был убеждённым атеистом. Мамаша всё-таки считала его вундеркиндом, папаша полагал, что его нужно пороть по меньшей мере каждую субботу — хороший был обычай в старину. Но это было чистой абстракцией, и единственные меры, принимавшиеся папашей против будущего Валерия Михайловича, заключались в том, что ружья, патроны и прочее папаша держал под замком и ключ от замка прятал на ночь под подушку.

Будущий Валерий Михайлович был уже знаком с основами физики и знал законы клина. Лезвие ножа, конечно, целиком подпадало под действие этих законов. Вода же была тут совершенно не причём; нужно было сделать нож острым, то есть дать лезвию соответствующую форму клина.

Уже в тот же день оказалось, что нож резать не хочет. Возникла дискуссия относительно воды, суеверия, науки и всяких таких вещей. Нож упорно стоял на точке зрения суеверия. На шум дискуссии вошёл папаша. Ознакомившись с предшествующими событиями, папаша повторил свое сакраментальное: “Пороть нужно”.

Будущий Валерий Михайлович был искренне обижен. Запертые на ключ ружья, патроны и прочее он ещё кое-как понимал. Но нож? Нож был наточен по правилам науки, при чём тут порка?

— А при том, — пояснил папаша, — что если тебе мама говорит, то ты уж делай так, как она говорит, мозги у тебя воробьиные, и ничего ты не понимаешь.

Это пояснение будущего Валерия Михайловича не устроило. Тогда папаша объяснил ему разницу между железом и сталью, некие принципы закалки этой стали, а также и причину того, что инкриминируемый нож практически не годится больше никуда — закалка была ликвидирована отточкой его на сухом точиле.

Это был первый удар по научному мировоззрению будущего Валерия Михайловича, но от этого удара он довольно скоро оправился, в десять-двенадцать лет всей науки знать, конечно, нельзя. Вот подрастёт он и узнает всю науку: и физику клина, и химию стали.

Валерий Михайлович подрос. Сейчас, сидя в горячей сернистой воде какого-то Богом и географией забытого Алтайского ущелья, Валерий Михайлович понимал, что если в мире есть люди, имеющие равную ему научную эрудицию, то этих людей, во всяком случае, очень немного. Немного есть людей, которые могли бы стать рядом с ним по силе воли, упорству и идейности, для себя Валерий Михайлович хотел очень немного, и это немногое ни за какие деньги купить было нельзя. Следовательно, все его знания, вся его эрудиция, вся его сила воли и вся его идейность привели только к тому, что на этот раз вместо ножа он испортил что-то неизмеримо большее. Или принял участие в том, что что-то неизмеримо большее испорчено, может быть, вконец.

Тогда, мальчишкой, Валерий Михайлович знал, или думал, что знал, физику. Но не знал химии. Позже он знал и химию, и физику, и философию, что получилось? Может быть, и в самом деле отец Пётр знал нечто, что стояло над физикой, химией и философией, точно так же, как тогда законы закалки стали оказались стоящими выше примитивности законов клина? Папаша Валерия Михайловича запирал от своего потомка ружья, патроны, пистоны, порох, револьверы и прочее. Может быть, некто делал так же разумно, пряча от Валерия Михайловича законы внутриатомной энергии или законы социального общежития? И, может быть, он, Валерий Михайлович, с довольно большой степенью точности повторил некоторые открытия своих сверстников — забрался в отцовский шкаф и занялся исследованием свойств самовзводного револьвера системы Смит и Вессон? Один из его, Валерия Михайловича, сверстников, по-видимому, повторил его научный ход мыслей — забрался в ящик отцовского письменного стола, достал револьвер и, так как курок был опущен, то, по-видимому, никакой опасности в этом револьвере не усмотрел. По-видимому, ибо подробности этих научных изысканий так и остались неизвестными для истории науки — мальчишка был найден около стола без всяких признаков жизни. Именно по этому поводу папаша Валерия Михайловича любил ссылаться ещё на один добрый старый обычай: когда старосветский помещик закладывал фруктовый сад, то из окрестностей сгонялись все соответствующего размера мальчишки и подвергались, так сказать, превентивной порке. Впрочем, как сознавался и папаша, это не помогало.

ФИЛОСОФИЯ ОТЦА ПЕТРА

— Вы живы или успели утонуть?

Валерий Михайлович вылез из горячей ванны не без некоторого сожаления.

— А теперь, рекомендую вам под холодный душ, вот здесь.

Валерий Михайлович последовал рекомендации отца Петра, из стены пещерки выливалась струя ледниковой воды. Через несколько минут Валерий Михайлович почувствовал себя словно омоложенным и обновленным. Даже “Критика чистого разума” как-то потеряла свой интерес — перспектива омулей, маринованных в кедровом масле, была более актуальной.

В пещерке горела печка, и от печки нёсся провокационный запах жареных рябчиков. Отец Пётр быстро и бесшумно витал по пещерке то- ли, как привидение, то-ли, как мышь. Стол был довольно плотно уставлен всякой снедью, и, возвышаясь на несколько голов над нею, стояла бутыль.

— Видите-ли, Валерий Михайлович, — пояснил отец Пётр. Ничего — слишком. Уединение — хорошая вещь, но тоже — не слишком. Не добро человеку единому быти. Садитесь, вот сюда, — отец Пётр показал на кресло. — Тем более, человеку, вкусившему плод познания неизвестно чего. Мы все вкушаем, совершенно неизвестно, что именно...

— Я полагал, что вам известно.

— Больше, конечно, чем вам, но тоже весьма относительно. Вот, всё не выходит из головы тот дядя, которого Еремей должен встретить где-то в ущелье...

— Вы уверены, что встретит?

— Почти абсолютно. Девяносто девять и девять в периоде. Но дальше? Дальше какая-то абракадабра ... Однако, время у нас есть. Сегодня Еремей ещё не вернётся. Ваш этот толстый, как его?

— Потапыч...

— Потапыч попал в какое-то дурацкое положение. Это очень хорошо.

— Почему хорошо?

— У него ведь тоже “научный образ мышления”, почти как у вас. Он где-то просто застрял. Завтра мы его вытащим. Ну-с, давайте.

Отец Пётр уселся у стола на кровать. Сейчас у него не было ни пристального, “пронизывающего”, взора ни повадок то-ли отшельника, то-ли знахаря, то-ли ясновидящего. Против Валерия Михайловича сидел просто русский человек, правда, видимо, очень культурный, предвкушающий хорошие выпивку, закуску и беседу.

После первой же экспериментальной попытки с водкой и омулем, Валерий Михайлович констатировал твердо:

— Вы были правы, такой закуски я в жизни не едал.

— А должны были бы знать, что омуль — лучшая рыба в мире, “ленивы мы и нелюбопытны”.

— Даже к закуске?

— Видите сами. Водка же у меня от контрабандистов. Они приходят ко мне, как в справочное бюро. В девяноста случаях из ста мои справки оказываются правильными.

— Словом, вы тут вроде профессиональной гадалки.

— Приблизительно. Но, кроме того, у меня есть, более или менее, постоянная связь с генералом Завойко.

Валерий Михайлович опустил рюмку, уже было поднятую к губам.

Что это — ясновидение или агентура? Сейчас проникающими и пронизывающими стали глаза Валерия Михайловича. Отец Пётр, значит, знал не только о генерале Завойко, но и о связи Валерия Михайловича с генералом Завойко, иначе бы он не выстрелил этим именем? Что ещё знал отец Пётр? Валерий Михайлович чувствовал, что он попал в глупое, а, может быть, и в опасное положение. К опасным положениям он привык давно, но глупое положение его никак не устраивало. Он положил руки на стол, и сейчас уже отцу Петру пришлось почувствовать на себе взгляд холодный, ясный, сверлящий, как механическое сверло из быстрорежущей стали.

Отец Пётр как-то поёжился.

— Прошу прощения. Мне, может быть, не следовало начинать такой лобовой атакой. Совсем коротко: я сижу здесь в качестве ясновидящего отшельника, а, в частности, в моём распоряжении на всякий случай, есть около десяти тысяч винтовок, которые не имеют обыкновения давать промахов, вот вроде Еремеевской. О вас же я знаю из физико-химической литературы, из моих логических выводов о вашей роли в атомных изысканиях СССР, из моей информации об изоляторе, из сопоставления таких фактов...

Тут отец Пётр остановился для рюмки водки.

— ... из сопоставления таких фактов: я в связи с генералом Завойко, который, в свою очередь, связан с Берманом в его, Бермана, антисталинском заговоре. Завойко, как вы, конечно, знаете, опирается на вооруженные силы пограничной дивизии. Силы эти ненадёжны, как, впрочем, ненадёжен и сам Завойко. Мои силы надёжны абсолютно, можете ли вы представить себе предательство со стороны хотя бы вот этого Еремея?

Предательство со стороны Еремея Валерий Михайлович, конечно, представить себе не мог. Но предательство со стороны отца Петра? Валерий Михайлович сидел неподвижно, положив локти на стол и по- прежнему сверля отца Петра своей быстрорежущей сталью.

— Завойко ненадёжен, — продолжал отец Пётр. — Он бывал тут у меня под предлогом охоты, и он говорит больше, чем надо. От него я узнал некоторые подробности о вашем “мозговом тресте” и об охоте Бермана за этим трестом. Дальше, тайга, как известно, слухом полнится. Приходят контрабандисты, охотники, приходят шаманы и ламы, вы, вероятно, не знаете, что Алтай является вторым после Тибета очагом ламаитского оккультизма. Шаманы и ламы приходят ко мне и как товарищи по профессии, и как ученики, и как учителя — всё это не так просто, как история с вашим отроческим ножом...

— А вы откуда о ней знаете? — Валерию Михайловичу было совершенно ясно, что никакая агентура не могла дать отцу Петру никакой информации об этом детском инциденте.

— Вы, конечно, знаете о лучах Блондло — фотографирование излучений человеческого мозга. При некоторых условиях, редких условиях, и при некоторых данных, очень редких данных, эти излучения другой человеческий мозг может уловить непосредственно. Но, может быть, вовсе и не мозг, не в том дело... Сейчас ваша мысль была, может быть, перенапряжена. И я, стоя у печки с рябчиками, почувствовал, нет, не вашу мысль, а ход ваших мыслей. Случай с ножом, вероятно, оставил очень уж глубокий шрам в вашей психике.

— Оставил, — сказал Валерий Михайлович.

— Я, собственно, не знаю, в чём дело. Но этот нож я даже могу нарисовать, хотите?

Не дожидаясь ответа, отец Пётр достал с полки блокнот и карандаш. По тому, с какой уверенностью набрасывая отец Петр свой рисунок, Валерий Михайлович почувствовал очень тренированную руку.

— Вот, посмотрите.

Это был, действительно, тот самый нож. Старый кухонный нож, посередине лезвия проточенный до узкой полоски, с черенком, костяная обкладка которого обломалась в ещё незапамятные времена, и медные гвоздики торчали из железной пластинки. Валерий Михайлович помнил, сколько раз и он, и его мать царапали себе руки об эти гвоздики. Нет, никакая в мире агентура не могла дать отцу Петру информации и рисунка этого ножа ...

— Так что, как видите, — продолжал отец Петр, — если я могу знать это, то, очевидно, что круг моей информации не ограничивается лишними словами генерала Завойко... И что, следовательно, меня вам опасаться совершенно нечего. Так?

Валерий Михайлович не ответил ничего. Может быть, что область науки отца Петра относилась ко всей науке Валерия Михайловича так же, как законы клина относились к законам термодинамики. И что, следовательно, он, Валерий Михайлович, взялся исследовать револьвер с курком тройного действия: нажал на какой-то спуск, никак не предполагая, что нажим на спуск автоматически взводит курок. Теперь этот курок опустился. Что дальше? Может быть, и Сталин играл таким же научно обоснованным курком? И с такими же научными предпосылками, как Валерий Михайлович в истории с ножом, молекулой и революцией? Эта мысль была острее всякого ножа, она обезоруживала.

— Мудрость человеческая, — сказал отец Пётр, — есть безумие перед Господом.

— Может быть, и перед человечеством тоже?

— Все мы — дети, играющие на берегу безбрежности. И все идём в тупик.

— Какой тупик?

— Полный и совершенно очевидный. Вся наша культура построена для того, чтобы снабдить наше тело, которое всё равно сгниет через десять или через сто лет, бифштексами или холодильниками для бифштексов. Лет через сто или двести для всей суммы этих тел не хватит никаких бифштексов. Ваша наука делает всё, чтобы нарушить извечный закон равновесия в природе и отбора лучшего. Она спасает от смерти в младенчестве полуобезьян, которых она же потом делает полулюдьми. Есть ли прогресс в том, что через двести лет на земле будет жить восемь миллиардов людей, беззубых и бессильных, которым нечего будет есть и которые станут истреблять друг друга, чтобы на каждого из оставшихся пришлось по лишнему бифштексу? Человеческий род начал с грехопадения и кончит им. Давайте, что-ли, продолжать. Бифштексов у нас нет, но рябчики уже готовы.

— У вас, кажется, теория не очень плотно смыкается с практикой?

— Всякая теория, доведённая до абсурда, и есть абсурд. В беззаконии, значит, есмь и во гресех роди мя мати моя. Может быть, на путях какого-то четвёртого или шестьдесят четвёртого измерения мы и найдём какой-то выход из тупика. То, что Богословие называет чудом, вероятно, и есть прорыв кого-то в наши три измерения из каких-то иных измерений. Но сейчас нам, конечно, нужно выбраться из атомного тупика.

— Если рассматривать вещи с вашей точки зрения, то зачем? Не всё ли равно, через двести лет или через сто лет?

— Нет, не всё равно. Ибо, если ваши изыскания попадут в их руки, то пути к иным измерениям, к чуду, к душе будут закрыты на века. Только поэтому. Кажется, в первый раз в истории мира мы открыли нравственную температуру абсолютного нуля — двести семьдесят один градус. Завойко нам изменит, — продолжал отец Петр, снова перепрыгивая от мысли к мысли, впрочем, Валерий Михайлович уже уловил, что у отца Петра была его особая логическая связь. — Правильная тактика должна быть построена в том допущении, что там моральная температура равна абсолютному нулю.

Чисто абстрактные вопросы Валерия Михайловича в данный момент интересовали мало. Чудовищный механизм атомных заговоров и контрзаговоров растянулся от Москвы до вот этой пещеры, и от Вашингтона до Нарынского изолятора. Прямо или косвенно, в него были втянуты тысячи людей — советская агентура в Америке и американская агентура в СССР. Оторванные от жизни атомные мечтатели в американских лабораториях и полусумасшедший, сейчас, может быть, и совсем сумасшедший, гений в Нарынском изоляторе. Сталин дал Берману почти неограниченные полномочия по всему этому атомному комплексу, и Берман пытается утилизировать эти полномочия против Сталина. На вот этаком фоне титанической борьбы откуда-то, поистине из четвёртого измерения, появляется Стёпка с его украденным из того-же измерения портфелем товарища Кривоносова, возникает какой-то отец Пётр, который, по-видимому, и в самом деле видит что-то в этом измерении. Горит охотничий замок в Лесной Пади, и кто-то, вроде Медведева, вот сейчас торчит где-то, то ли на дереве, то ли в яме и таёжный медведь Еремей будет, по утверждению отца Петра, спасать кого-то, вроде Медведева, и этот кто-то, вроде Медведева, принесёт ему, Валерию Михайловичу, какую-то пользу. Абракадабра...

Валерий Михайлович начинал чувствовать, что его интеллектуальных данных не хватает для того, чтобы охватить весь этот комплекс в его целом. Да и было ли это возможно вообще? Откуда-то из четвёртого измерения возникает событие, которое близорукий человеческий ум трёх измерений называет случаем, и которое путает все, с такой строгой логикой построенные планы...

— Давайте сделаем перерыв, — сказал Валерий Михайлович. Он отодвинул тарелку и стакан, вынул из кармана табачницу и стал свёртывать папиросу.

— Сверните и мне, — попросил отец Пётр. — Я уже много-много лет не курю, но, иногда, приятно ...

Оба собеседника закурили.

— Об абсолютном нуле моральной температуры я заговорил, собственно, напрасно, вы сами это знаете не хуже меня. Но, в данном случае, в применении к генералу Завойко эта температура имеет конкретное значение. По-видимому, Завойко взвешивает цену, по которой он мог бы продаться будущему победителю, а также и шансы сторон на победу.

Валерий Михайлович слегка пожал плечами.

— Берман шансов не имеет никаких. Это должно было быть ясно даже и Завойко.

— По-видимому, не очень ясно. Во всяком случае, я очень рад, что встретил вас.

Валерий Михайлович посмотрел несколько испытующе.

— Да, очень рад, — повторил отец Пётр. — Возможно, что я сделал бы большую ошибку. О десяти тысячах винтовок я вам уже говорил. Нарынский изолятор мы могли бы захватить. Что-то меня останавливает.

— Четвёртое измерение?

— Вероятно.

— Оно, кажется, и на этот раз право. Дело в том, что караулу дано приказание в случае опасности взорвать всё. Караул не знает, что при этом он погибнет и сам.

— Начальником караула состоит некто Алкснис, латыш, полковник государственной безопасности и человек, который не остановится ни перед чем.

— Насколько я знаю, даже и перед самоубийством.

— Правильно. Ему запрещено покидать стены изолятора. И кроме него, там есть и ещё один маниак.

— Алксниса вы считаете тоже маниаком?

— Сейчас было бы затруднительно сказать, кто из нас не является маниаком. Совсем уж нормальным человеком вы, вероятно, не считаете и меня.

— А вы меня?

— Приблизительно. Мир потерял Бога. Одни его ищут, другие искать перестали, третьи стараются стать богами. Я иногда выступаю в качестве исповедника. Один убийца, одиннадцать человек, пришёл исповедываться, все одиннадцать посещают его каждую ночь. Я стал говорить о Боге, он говорит: “О Боге после, раньше чтобы мертвецы ко мне не приходили.” Ходят мертвецы. Но если нет Бога, то ведь нет и мертвецов.

— Я сомневаюсь в том, чтобы, например, Берману стоило бы говорить и о Боге, и о мертвецах.

— Совершенно верно. Поэтому нам ничего больше не остаётся, как заниматься паллиативами. Раз в год всё-таки приятно закурить папиросу.

Отец Пётр мечтательным взглядом посмотрел на голубую струйку дыма, медленно таявшего над столом.

— Взрыв изолятора ещё не даёт решения вопроса, параллельные исследования ведутся ещё в трёх местах, не говоря уже о том, что все иностранные исследования Кремлю известны достаточно точно. Нужен захват изолятора. Туда стекаются все результаты всех исследований .

— И, кроме того, — сказал отец Пётр, — именно там та женщина, локон которой ...

— Нет, этого я не принимаю в расчёт.

— Сознательно — да. Но самую дневную нашу логику направляет самое глубинное подсознание. Не очень, всё-таки, легко подписать смертный приговор любимой женщине, если есть другие пути.

— Есть ли?

— А Федя?

Валерий Михайлович круто повернулся.

— Вы, кажется, и в самом деле умеете читать мысли?

— Мысль довольно простая... Кстати, а что случилось с вашим человеком в этом охотничьем заповеднике?

— Отсиживается в какой то пещере. У меня с ним радиосвязь.

— Я пытался наладить свою. Пока не удалось... Я сегодня очень устал, Валерий Михайлович. Все эти попытки прорвать окружение трёх измерений стоят очень дорого. Завтра, вероятно, притащат вашего раненого...

— Стёпку?

— Да. Кажется, не очень тяжело. Нужно будет и его на ноги поставить. Вы раздевайтесь и ложитесь вот в эту кровать. Завтра поговорим ещё. Я очень устал...

ОПЯТЬ ПЕРЕВАЛ

Еремей и Федя шагали по тайге, как два медведя, каким-то капризом природы вооруженные винтовками. Еремей шёл впереди, всматриваясь в каждое дерево, в каждый куст и в каждую травинку. Оба молчали, как и полагается в тайге. Еремей шёл без всяких тропок, напрямик, держа путь к той же самой “галдарейке”, с высоты которой они ещё только вчера втащили того же Стёпку. Еремей был явно раздражён и от времени до времени бормотал что-то не очень изысканное.

Тайга редела, пошли кустарники, камни, осыпи. Еремей удвоил предосторожности. Где-то за грядой гор слышно было какое-то жужжанье, вероятно, опять самолёт. Еремей переменил тактику. И отец, и сын сначала тщательно осматривали всю местность впереди и потом перебегали или переползали от прикрытия к прикрытию. С каждой верстой это становилось всё труднее и труднее. Почти ползком оба обогнули скат горы и выползли к началу того, что Еремей называл “галдарейкой” — самым удобным наблюдательным пунктом над перевалом. Жужжанье самолёта замерло где-то вдали, но если кто-то за чем-то наблюдал, то и для этого кого-то галдарейка была тоже самым удобным наблюдательным пунктом. И вот, переползая от камня к камню, Еремей услышал на галдарейке чьи-то голоса. Федя весь превратился в слух. Да, голоса были слышны, довольно громкие, но слов разобрать было нельзя. Было ясно одно: раз где-то летал самолёт, то голоса могли принадлежать только пограничникам. Еремей молча показал пальцем на Федины винтовку и самострел. Федя закинул винтовку за спину, сел на землю и натянул тетиву самострела.

Голоса приближались. Точнее, один голос, который перекликался с кем-то, оставшимся позади. Еремей вытащил свой охотничий нож и наскребал с камней целую кучу чахлого горного мха. Отец и сын улеглись между камнями и по мере возможности засыпали себя мхом. Таинственный голос замер, и вот, из-за поворота галдарейки показался сержант пограничной охраны. В руках у него был автомат и во всём облике — напряжение поиска чего-то, чего именно Еремей сообразить не мог.

Если сержант натолкнётся на двух ближайших родственников, если будет стрельба, то родственникам придётся бежать по почти совершенно открытому месту. Федя поднял самострел. Сержант подвигался всё ближе и ближе, но его внимание было, по-видимому, устремлено в сторону площадки перед перевалом. На этой площадке он, по-видимому, не успел увидеть ничего — стрела из самострела пробила ему голову, и он бесшумно опустился на камни. Федя снова натянул тетиву, и оба снова поползли вперёд.

Сейчас галдарейка была видна вся. Была видна и часть площадки. На галдарейке стоял ещё один пограничник с биноклем у глаз. Снизу, с площадки, доносились какие-то крики, потом ударил выстрел, а потом другой. Федя снова поднял самострел.

Пробравшись мимо убитого пограничника на своё старое место, Еремей, к суеверному ужасу своему, увидел совершенно такую же картину, какую он видал вчера. В прежнем углу площадки стояли по-видимому, прежние самолёты, наискосок по площадке бежали всё те же пограничники, только на этот раз Стёпка, валяясь по камням, судорожно боролся с каким-то пограничником и, по-видимому, сдавал в этой борьбе. Еремей поднял было винтовку, но сейчас же опустил её. До Стёпки было шагов семьсот-восемьсот. Он и его противник вертелись, как волчки, и попасть в пограничника, не рискуя подстрелить и Стёпку, не было никаких шансов. К борющимся бежали какие-то другие пограничники, они, впрочем, были ещё довольно далеко, и со всех четырех ног скакал какой-то конь. “Вероятно, тот самый”, — подумал Еремей.

Еремей не очень ясно понял, что именно произошло со Стёпкой, пограничник очутился как-то сверху, но в этот момент на него налетел конь. Что стало с пограничником, Еремей точно установить не смог, но, во всяком случае, тот остался лежать на земле. Стёпка вскочил на ноги и как-то неловко, точно раненый, вскарабкался в седло. Конь рванулся к перевалу, пограничники стали стрелять. Стёпка как-то странно припал к шее коня; конь, видимо, раненый, развил совсем уж бешеный галоп, и Стёпка бессильно, мешком, свалился на землю.

— Ну, теперь, прости Господи, ничего не поделаешь, валяй, Федя.

Из четырех пограничников не успел скрыться ни один. Очень вдалеке, у самолётов, верстах в двух, стояли ещё какие-то военные. На всей площадке больше не было видно никого.

По своим долговременным родственным связям и по прочему другому, Еремей и Федя понимали друг друга без слов. Отступая ползком, они оба добрались до неглубокой расщелины в стене. Со стороны самолётов этой расщелины видно не было. Подняться по ней было невозможно, но спуститься, при очень большом навыке в этих делах, кое-как всё-таки было можно. Опустившись, оба родственника переползли к той же ложбине, по которой только что полз Стёпка и добрались до того места, на уровне которого должен был лежать то-ли Стёпка, то-ли его труп. Еремей, прикрывая голову здоровенным камнем, высунулся за край ложбины и шагах в двадцати обнаружили лежащего без движения Стёпку. Неровности почвы всё ещё закрывали его от самолётов, с других сторон не было видно ничего угрожающего. Ползком, как уж, Еремей добрался до Стёпки, кое-как взвалил его на спину и притащил в ложбину. Вид у Еремея был мрачный.

Лицо и грудь Стёпки все было в крови. Еремей расстегнул ворот Стёпкиной рубахи и осмотрел рану, стоит ли вообще возиться? Оказалось, что всё-таки стоит. Стёпкина грудь была пробита навылет, от левой лопатки под правую ключицу. Еремей поставил свой диагноз:

— Ничего, черти его ещё не возьмут.

Еремей связал Стёпке руки и сквозь эти связанные руки просунул свою медвежью голову. Теперь Стёпка очутился в роли спинного мешка, а его руки — в роли ремней.

— Айда, — сказал Еремей.

На этот раз Федя пополз вперёд, причем оказалось, что на четырёх ногах он двигается только немного медленнее, чем на двух. Еремей полз сзади и Стёпкины ноги болтались по камням. Ложбина вела к той расселине, через которую только ещё вчера Светлов и его сообщество перевалили по ту сторону горы, после своей исторической встречи с Берманом. Самолёты совсем исчезли из виду, но Еремей считал, что на четырёх ногах продвигаться и безопаснее, и устойчивее, чем на двух. В самой расщелине можно было идти по-человечьи. Федя шёл впереди, держа винтовку наизготовку.

— Батя, ты только погляди, — сказал он тоном глубочайшего изумления.

Под влиянием пережитых забот, у Еремея совершенно выскочило из головы предсказание отца Петра, очень, правда, туманное. Он остановился и посмотрел вверх. На почти отвесной стене ущелья, на высоте метров тридцати-сорока, как бы приклеенный или даже нарисованный стоял грузный, высокий человек в военной форме, но без оружия и даже без пояса. Он судорожно держался за какой-то чахлый кустик, был смертельно бледен и, по-видимому, окончательно выбился из сил.

— Ты там чего делаешь? — крикнул Еремей.

Ответа разобрать было невозможно. Еремей осторожно снял с себя свою ношу. Ноша приоткрыла глаза.

— В горле пересохши, — сказала она.

— Вот я тебе ещё покажу, пересохши, — сказал Еремей. — Ты там чего делаешь? — повторил он свой вопрос.

Приклеенная к стене фигура сделала беспомощный жест свободной рукой. Еремей выругался длинно и искренне.

— Вот, ещё черти принесли. Бери, Федя, аркан и полезай.

Федя сложил на землю винтовку, спинной мешок и самострел. Та круча, которая стоила товарищу Медведеву таких сверхчеловеческих усилий, для медвежьих конечностей Феди не представила никаких затруднений. Минуты через три Федя очутился над самой головой товарища Медведева и опустил свой аркан почти над самым его носом.

— Надень под мышки и спускайся, — приказал Федя.

— Так ты же не удержишь, — с отчаянием в ослабевшем голосе сказал Медведев.

— Это я-то? Пять таких мешков удержу!

Путем довольно простой цепи логических умозаключений товарищ Медведев пришёл к выводу, что никакого иного выхода у него всё равно нет. Ещё плотнее прижавшись к стенке, он просунул в мёртвую петлю аркана одну руку, потом другую руку и с замиранием сердца посмотрел вниз: если этот парень наверху не удержит — никаких костей не соберёшь. Осторожно нагнувшись вперёд, он хотел было уцепиться рукой хотя бы за лежачий камень, но потерял равновесие и к своему удивлению, недвижно повис в воздухе — парень, действительно, удержал. Так, вертясь на аркане, товарищ Медведев опустился метров на восемь.

— Сто-о-ой! — заорал снизу Еремей. — Аркана не хватит. Ты тут сам держись, есть за что, а ты Федя, спустись пониже.

Перед глазами товарища Медведева медленно повернулась стена ущелья и на ней оказалась впадина, на которой можно было устоять. Он вжался в эту впадину. Через минуту сверху донёсся очередной приказ:

— Ну, теперь давай дальше.

Теперь у товарища Медведева появилась некоторая уверенность. Он опять повис в воздухе, опять перед его глазами закрутились стены расщелины, и после ещё двух таких пересадок, он очутился, наконец, на почти совершенно горизонтальной плоскости, которая, впрочем, продолжала кружиться перед его глазами. Ноги у товарища Медведева подкосились и он грузно, как сырой блин, осел на камни. Еремей стоял над ним с видом нескрываемого недоумения.

— Да ты как туда попал?

Товарищ Медведев разинул рот, как рыба, вытащенная из воды, и скромным жестом руки показал, что он даже и говорить не в силах.

Еремей достал фляжку и предложил Медведеву стаканчик водки. Дрожащей рукой Медведев поднес этот стаканчик ко рту.

— В Китай хотел, — сказал он, возвращая стаканчик Еремею.

— Так как же ты это без ружья, даже без пояса?

Медведев показал рукой на выход из расщелины.

— Там оставил. Думал посмотреть, где можно пройти. Да, вот, погнались...

— Ну, теперь больше не погонятся, — успокоил его Еремей.

Товарищ Медведев попытался собрать весь свой следственный, административный, партийный и прочий такой опыт. Медвежьего вида человек, стоявший перед ним, был, конечно, тем таинственным Дуниным папашей, за которым Берман был готов гнаться на край света, другой такой фигурки товарищ Медведев в жизни своей не видывал. Дунин папаша, конечно, был явлением серьёзным, не стал бы Берман из-за пустяков всю тайгу вверх ногами переворачивать. Наличие Дуниного папаши объяснило очень многое: и происшествие на мосту, и спасение бродяги, который вот тут же лежит раненый, и некоторые другие вещи. Но не объясняло одного — таинственной беседы Бермана с кем-то, со Светловым, что-ли?

Спрашивать Еремея ни о чём, конечно, было нельзя: это, во-первых, в тайге считается совершенно неприличным, и, во-вторых, это могло бы навести Еремея на всякие нежелательные размышления. А может быть, даже и поступки. Товарищ Медведев понимал, что он находится в полной власти у этих двух людей. Что, если они узнают его социальное положение, профессию и прочее? Тогда не помогут никакие сказки о Китае. Бродяга мог видеть его, Медведева, в доме № 13. Дунин папаша, а он, конечно, был участником заговора, мог видеть фотографию Медведева. Пограничники в поисках потерянного начальника могли зайти в эту расщелину, тогда разговоры могли бы принять совсем уж непредвидимый характер. А, может быть, эти два таёжника, действительно перебили весь конвой товарища Медведева?

— Погонятся, сволочи. — Ещё слабым голосом повторил Медведев.

Еремей посмотрел на него сверху вниз и не ответил на этот полувопрос.

— Ты, паря, вот что. Мы, вот, этого пока что потащим наверх, ты свои вещи забери, мы вернёмся и тебя втащим, так, через полчасика.

Этот проект устраивал Медведева вполне. Федя уже успел спуститься вниз, и Медведев чувствовал себя, как человек, попавший в медвежью клетку: съедят — не съедят, ощущение было неуютным. Медведев слабо махнул рукой.

— Ладно. Спасибо. Бог вам в помощь. Я тут пока отдышусь...

Еремей навьючил всё своё снаряжение, включая сюда и Стёпку. Медведев всё сидел на земле и никак не мог представить себе, чтобы со всем этим снаряжением человек мог бы пробраться наверх. Федя закинул за спину обе винтовки, свою и отцовскую, и оба таёжника поползли вверх. Товарищ Медведев не верил глазам своим. Ему казалось, что по этой круче взберётся не всякая ящерица, но и Федя, и даже Еремей со Стёпкой за спиной, карабкаясь всеми своими конечностями, через несколько минут исчезли за нагромождением скал. Товарищ Медведев вздохнул с облегчением.

Сейчас нужно было торопиться. Товарищ Медведев поднялся на ноги, но ноги были ещё очень неустойчивыми. Пошатываясь из стороны в сторону, он добрёл до устья расщелины. Его вещи лежали там, где он их сложил. На полянке, перед перевалом, лежало несколько трупов, так вот на что намекал Дунин папаша! Значит, через полчаса он вернётся за ним, Медведевым. За это время можно было позвать солдат с самолётов и захватить Дуниного папашу живым, товарищ Медведев не был перегружен такими чувствами, как благодарность.

Однако, сейчас у товарища Медведева не было времени разбираться в каких бы то ни было чувствах. Нужно было разобраться в обстановке. Обстановка казалась товарищу Медведеву чрезвычайно путаной. Какая-то нить, связывавшая Бермана с каким-то заговором, была найдена. Нить, правда, была очень тонка, но она была. Дунин папаша оказался не плодом воспалённого воображения нелепой бабы Серафимы, а реальностью, и ещё какой реальностью, пудов, этак, на восемь, а то и на девять! Не всякому медведю угнаться за таким дядей. Товарищ Медведев даже оглянулся, не маячит ли где-нибудь эта страшная фигура, и не взбрело ли ей в голову вернуться назад и выяснить, так сказать, социальное положение товарища Медведева.

Но никого видно не было. Товарищ Медведев, всё ещё пошатываясь, побрёл дальше. Из-под самолёта поднялась фигура какого-то пограничника и стала махать рукой вниз, товарищ Медведев пригнулся к земле. Фигура поползла к нему:

— Разрешите доложить, товарищ командир, тут снова засада. Большие потери, вот посмотрите.

Сержант показал рукой на карниз горы. Оттуда свешивался над обрывом труп пограничника.

— Другие внизу лежат, перебиты.

Товарищ Медведев тихонько свистнул.

— Сколько вас тут осталось?

— Трое.

Берите автоматы и за мной. Нужно залечь вот в той расщелине. Придут двое. Молодого можно подстрелить, а старого только ранить, лучше всего по ногам. Айда за мной.

Еремей и Федя перевалили через хребет и очутились на полянке, поросшей ельником. Стёпка безжизненным мешком сидел на Еремеевской спине.

Еремей сложил на землю свою ношу.

— Тут, Федя, нужно носилки соорудить. Ты сооруди, а я пойду этого толстого вытащу.

— Ой, батя, лучше не ходи!

Еремей посмотрел на Федю слегка исподлобья, он не любил, чтобы яйца курицу учили.

— Не ходи, батя, — повторил Федя упрямо и тревожно. — И отец Пётр сказывал: спасём врага и нужно его бросить. Из товарищей он, а что про Китай, так врал он и больше ничего. Вот коня бы поймать. Да и Стёпку скорей бы к отцу Петру...

Еремей помолчал. Стёпка со стоном попытался приподняться.

— Опять в горле пересохши...

— Ты уж лежи и помалкивай, чалдон, хвали Бога, что жив остался.

— А Лыско где?

— Должно через перевал пробёг, — сказал Федя. — Ничего, найдём.

Еремей махнул рукой.

— Ну и чёрт с ними, с этими товарищами, и так уж сколько народу мы тут перепортили. Иди, Федя, коня посмотри, ему далеко не уйти, а я тут носилки сооружу.

— Так на коня можно будет Стёпку навьючить.

— На коне трясти будет. Катись.

Товарищ Медведев со своими пограничниками пролежал в засаде до самой ночи. Ни Дунин папаша, ни законный наследник его фигуры, так и не появились. На ночь пограничники сползли вниз, в кустарники. Утром товарищ Медведев хотел было произвести разведку местности или, по крайней мере, подобрать раненых. Но полянка перед перевалом была открыта для любого обстрела с горы, а оба предыдущих происшествия никак не предрасполагали товарища Медведева к дальнейшему риску. Нужно было вернуться в Неёлово и оттуда снарядить целую карательно-разведывательную экспедицию, что товарищ Медведев и предпринял.

В то же утро Валерий Михайлович проснулся с ощущением необычайного комфорта: кровать, подушки, простыни. Отец Пётр уже хлопотал у печки.

— Пока что никто не вернулся, — сообщил он. — Хотите помыться?

Когда Валерий Михайлович вышел из пещерки, почти навстречу ему из кустарников показалась целая процессия: Федя и Еремей, между Федей и Еремеем — носилки, за Еремеем какой-то осёдланный конь.

— Ну, вот и пришли, — раздался сзади голос отца Петра. — Стёпка, конечно, ранен, сейчас посмотрим.

Лица у обоих Дубиных были утомленные: “Всю ночь шли, объяснил Еремей, и прошлых полдня. Вроде, как и не евши, Стёпка вот этот всё кровью плюёт”.

— Известно, в горле пересохши, — слабым голосом сказал Стёпка.

— Тащите его в пещеру, — сказал отец Пётр, — там посмотрим.

Носилки со Стёпкой были внесены в пещеру. Стёпка был в сознании, бледен, рубаха была вся в крови, но единственное сожаление, которое Валерий Михайлович прочёл в Стёпкиных глазах, сводилось к желанию чего-то хлебнуть. Стёпка искоса посмотрел на не совсем ещё убранный стол и втянул в себя, сколько было можно, воздуху:

— Дух хороший идёт, — сказал он несколько робко.

— Рана такая, — прервал его Еремей: — скрозь левую лопатку и под правую ключицу, наскрозь. — Давайте разденем.

Еремей подложил свои медвежьи лапы под поясницу и под голову Стёпки, а отец Пётр с довольно неожиданной нежностью в движениях стянул со Стёпки его окровавленную одежду.

— А ты мне скажи, когда это ты мылся в последний раз?

— Это трудно упомнить. Да, вот же, на том мосту, я же там в воду свалился. Еле выплыл. Да ещё и боров этот...

— Ты пока помолчи.

— Да я же говорю, в горле, как есть, пересохши.

Отец Пётр налил стаканчик водки.

— Ну, уж, Бог с тобой, промочи ты свою засуху.

— Сразу видно, святой вы человек, — сказал Стёпка, — а этому медведю, что ему ни говори, так только ... — Стёпка посмотрел на Еремея и запнулся.

— А Потапыч где? — с тревогой в голосе спросил Еремей.

— Где-то в тайге застрял, на ночь не приходил.

Еремей свирепо плюнул.

— Ну, вот только и дела есть, что, по тайге шляться да всякое дерьмо подбирать. Где теперь его, чёрта толстого, найдёшь? Бери, Федя, винтовку, идём. Чтоб его...

Отец Пётр снова поднял указующий и укоряющий перст свой, и Еремей запнулся снова.

— Погоди, сидел твой Потапыч где-то всю ночь, посидит ещё, наука будет. Бери пока ведро и принеси воды горячей, знаешь откуда, нужно этого Стёпку вымыть.

Минут через десять — пятнадцать Стёпка был вымыт так, как ему, вероятно, не приходилось мыться ни разу в жизни. Рана была осмотрена, промыта и перевязана какими-то травами, настойками и прочим. “Всё это тибетская медицина,” — пояснил отец Пётр Валерию Михайловичу. “Напрасно ваша официальная наука так мало всем этим интересуется”.

Стёпка чувствовал бы себя совсем на седьмом небе, если бы ему дали ещё и второй стакан, но отец Пётр проявил полную неумолимость:

— Теперь ты спи, а я буду над тобой молиться. А вы поешьте и идите за Потапычем. Вы мне тут, Валерий Михайлович, тоже не нужны.

— Поесть успеем, — мрачно сказал Еремей, — чёрт нас не возьмёт, — и снова покосился на отца Петра, — да только, как его искать?

— Чёрта? — перепросил Стёпка,

— Я знаю направление, а там найдём, — сказал Валерий Михайлович.

— Тут у кельи отца Петра все истоптано, но есть направление, найдём, чёрт его не возьмёт...

— Что-то ты, Еремей, больно уж на нечистую силу налегаешь.

— Да вы сами посудите, отец Пётр, сколько мы тут народу напортили. А ведь, тоже, мобилизованные, разве по своей воле? У кого родители, у кого жена, у кого дети... А мы тут их, как белок на промысле...

— А эти-то о твоих детях стали бы спрашивать? — сказал отец Пётр.

— Тут никто ничего не спрашивает, а только и знают, что один другого калечить. Пошли. Вот, прости Господи…

Еремей покосился на отца Петра и сжал зубы.

— Страдает народ безвинно, одному чёрту ладан курим, пошли. Возьми, Федя, коня. Не то опять тащить, может, придётся...

Валерий Михайлович довольно точно помнил направление, по которому исчез в тайге Потапыч, но дальнейшее для него было неясно. Еремей был мрачен и казался совершенно безразличным. Федя шёл впереди с такою же уверенностью, как если бы он шагал по давно знакомой улице.

— А мы не собьёмся, Федя? — спросил его Валерий Михайлович.

— А это как же? — удивленно сказал Федя, — Ведь тут сразу видно, вот посмотрите сами.

Валерий Михайлович посмотрел, но не увидел ничего.

— Так сразу же видно, — повторил Федя, — вот где трава, где ветки, где вот на бурелом наступил, сразу видно.

Валерий Михайлович вспомнил объяснение, какое ему давал очень опытный таёжник, профессор зоологии: для настоящего таёжника тайга — как огромная шахматная доска, в которой все квадратики расположены в законном таёжном порядке. И всякое отступление от этого законного порядка таёжник видит так же, как вы видите один единственный искривлённый квадратик. По-видимому, это объяснение соответствовало действительности — Федя шагал всё дальше и дальше, и Еремей не проявлял никаких признаков любознательности или беспокойства.

Некоторую нерешительность Федя показывал только тогда, когда путь взбирался на каменистые взглобья тайги, на которых не росло вообще ничего — голые каменные россыпи. Тогда Федя становился на четвереньки, самый удобный в таких случаях наблюдательный пункт, с которого вся сумма незаконных явлений на почве вытягивается в некую более или менее прямую линию.

Потом путь спускался снова вниз, в поросли, в тайгу, и Федя снова шагал, как по давно знакомой улице. Так вышли они на маралью тропу.

— Смотри, батя, так и есть, в манзину яму провалился. Только бы не на кол!

— Ничего, — буркнул Еремей, — чёрт его не возьмёт.

Однако, Валерий Михайлович почувствовал беспокойство.

То, что Федя назвал “манзиной ямой”, были ямы, вырытые пришлыми китайскими звероловами — манзами. Эти манзы перегораживали тайгу десятками вёрст заборов из валежника, сушняка, ветвей, оставляя только узкие проходы, а в проходах вырывали ямы — западни для маралов. Этот род охоты истреблял массу дичи, и настоящие здешние постоянные охотники — русские, сойоты и прочие, вели с манзами регулярные войны, пока манзы не были вытеснены вон. Но ямы кое-где ещё остались, сверху прикрытые самым тщательным образом. Время, листопады, дожди прикрыли их ещё основательнее. Шагах в пятидесяти от Еремея с его друзьями виднелась дыра в земле: чёрное пятно в зелёной и серой настилке из листьев и валежника.

— Ага-а-а! — вдруг рявкнул Еремей так, что Валерий Михайлович чуть не споткнулся от неожиданности.

— Ага-а-а — повторила тайга, но из ямы не было слышно ничего.

Неужто и в самом деле на кол напоролся?

На дно ямы манзы обыкновенно втыкали заострённый кол. Все трое бросились бегом.

— Осторожно, Валерий Михайлович, — крикнул Еремей, — а то ещё и вы провалитесь.

Федя прощупал ногой почву, наклонился к самой яме.

— Ты тут, или нет?

— Ту-ут, — донёсся слабый, глухой загробный голос.

— А давно ты тут?

Ответа не последовало.

— Да что тут разговаривать, — буркнул Еремей, — давай аркан, будем тащить.

— Как бы только нам всем туда не провалиться, — предупредил Валерий Михайлович.

— Это действительно, — согласился Еремей, — края ямы-то, поди, пообваливались. Давай, Федя, и другой аркан. Держи меня, а я Потапыча тащить буду.

Еремей просунул свои плечи в мёртвую петлю одного аркана, конец которого взял Федя, а с другим наклонится над ямой.

— Держи, Потапыч!

Из ямы послышалось какое-то бульканье.

— Да жив ты ещё, али нет?

— Жи-и-ив, — донёсся загробный голос.

— Можно тащить?

— Тащи-и-и...

Словно из-под земли появилась одна рука. Даже не из ямы, а из-под земли, сквозь наваленное на яму прикрытие. Ломая его ветки и пробиваясь головой сквозь листву, валежник и прочее, на земной поверхности показалась, наконец, верхняя часть Потапыча. Цвета его лица нельзя было разобрать. Давно небритая щетина была плотно замазана грязью. На эту грязь налепились засохшие листья, хвоя и прочая дрянь. Судорожно цепляясь обеими руками за ломающийся валежник, Потапыч пытался выползти на твёрдую землю. Натягивая левой рукой аркан, правой рукой Еремей выдернул Потапыча, как редиску из грядки.

— Ой, батюшки, не могу, — детским голосом хихикнул Федя и чуть не выпустил своего аркана.

Еремей пошатнулся на самом краю ямы, но устоял. Федя дёрнул за аркан, Еремей свалился на спину. Федя, видя такое дело, поспешил юркнуть в кусты: “Ой, батюшки, не могу, ой, батюшки, не могу…”

Потапыч грузно осел на землю. Жидкая грязь стекала с головы, плеч, спины, из рукавов и даже из-за ворота рубахи. Он пытался что-то сказать, разинул рот и снова захлопнул его, так ничего и не сказал. Валерий Михайлович протянул ему фляжку с водкой. Потапыч попытался взять её рукой, но потеряв в этой руке дополнительную точку опоры, совсем свалился на бок. Где-то за кустами жеребёнком ржал Федя. Отсутствие отца Петра уже не сдерживало Еремея, Валерий Михайлович никак не подозревал в нём такого основательного знакомства с народной словесностью. Словесность откликалась густым эхом, хорошо ещё, что в тайге не было дам. Валерий Михайлович приложил фляжку к губам Потапыча. Опустошив фляжку, Потапыч принял сидячее положение. Снова открыл рот, посмотрел на Валерия Михайловича совершенно осоловевшим взором и, как бы раздумав, снова захлопнул. Еремей, продолжая выражаться, подвёл Лыску.

— Ну, давай грузиться, — дальше последовало продолжение словесности.

Еремей поднял Потапыча, как мешок с сеном, и, взмахнув им в воздухе, плюхнул его в седло.

— Давай торочить к седлу, тащи аркан...

Федя вынырнул из-за кустов, стараясь держаться подальше от Еремея так, чтобы по загривку не влетало, с другой стороны коня. Потапыч был приторочен к седлу, как вьюк. Грязь продолжала стекать с него на землю. Признаки жизни были мало заметны, только уже в дороге стал раздаваться густой храп с присвистом.

Еремей даже и ругаться перестал. Свирепо шагая саженными шагами, что-то бурчал про себя и временами плевался. Так путники добрались до пещеры отца Петра.

Потапыч всё ещё спал. Еремей и Федя стянули его с седла и положили на землю. Отец Пётр критически посмотрел на распростёртое тело:

— Ничего себе не поломал?

— Никакого чёрта с ним не станется...

— Раздеть и вымыть, — кратко, приказал отец Пётр.

С Потапыча сняли всё его обмундирование и, держа его за руки и за ноги, погрузили бесчувственное тело в горячую воду, тело при этом не проснулось. Потом тело было внесено в пещеру и положено рядом со Стёпкиным. Еремей посмотрел на обоих, плюнул и вышел нон.

— Наш Еремей, — сказал отец Пётр Валерию Михайловичу, — человек тихой жизни.

— Как раз сегодня я имел удовольствие в этом убедиться, — засмеялся Валерий Михайлович. — Думал, что сюда слышно — это будет верст пятнадцать, двадцать.

— Нет, слышно не было, но представить себе могу. Вот, попал человек в переделку. И ещё попадёт.

Голова Еремея просунулась в дверь.

— Вы, отец Пётр, уж простите, что так сказать... только, вот, сами подумайте. Было у меня, значит, ровно сто патронов ...

— Да ты заходи...

Еремей вдвинулся внутрь.

— Было, значит, ровно сто патронов. Семнадцать на охоту ушли. А осталось шестьдесят девять. А чтобы промахиваться, такого у меня нету. Людей-то сколько перепортили.

— А это, Еремеюшка, как на войне. На войне мы. Кто воюет за Бога, кто за дьявола. На войне ты бывал?

— Был, только я в артиллерии. Да и то принимать не хотели.

— Почему не хотели?

— В строй, дескать, не гожусь, весь строй, дескать, порчу. А? Слыхали вы такое? В нестроевую команду зачислили. А? Меня-то? В нестроевую команду?

— Жаль, что не в слабосильную, — засмеялся Валерий Михайлович.

Отчего нет — бюрократия! Ну, потом служил в тяжёлой

гаубичной. Так это война. Был царь, были немцы, тут дело ясное. А здесь, хоть сволочь, может быть, да ведь свои! Вот этого, на стене, нашли...

— Кого это на стене?

— Чёрт его знает. Забрался человек на стену и ни вперед, ни назад, так и стоял, пока мы не подошли. Без оружия, даже без пояса. Военный. Говорил, собирался в Китай бежать, да за ним погоня.

— Вы, Еремей Павлович, опишите его подробно.

— Что тут описывать? Здоровый, толстый, вот вроде нашего Потапыча. Бритый. Лет за сорок.

— Какие погоны?

— Погон не приметил, да и в нынешних не разбираюсь, чёрт их знает. По виду — начальник. А внизу, на полянке, это, действительно, стояли самолёты.

— Да ты толком расскажи с самого начала всё, как было. Садись.

Еремей сел и в кратких выражениях (отец Пётр время от времени подымал свой предостерегающий перст), изложил все происшествия вчерашнего дня.

— Это, конечно, Медведев, — сказал отец Пётр, — но только какой чёрт занёс его, — Отец Пётр мельком и искоса взглянул на Еремея, — но только, что ему было в этой расщелине делать?

— Я так полагаю, что шёл он по нашим прежним следам, то есть, почти так, как мы с Валерием Михайловичем лезли, только под конец малость сбился. Говоря правду, я обещал за ним вернуться, да, вот, Федя отговорил...

— Правильно сделал...

— Потом, с горы было видно, этот Медведев снова к самолётам подошёл, врал, значит, никто за ним не гнался.

— Правильно сделал, что не пошёл, — повторил отец Пётр. — Подстрелили бы, а может и ещё хуже, живым бы взяли.

— Ну, это, отец Пётр, пусть попробуют...

— Могут и попробовать. Они ни о жене, ни о родителях спрашивать уж не будут...

— Трудновато понять, отец Пётр, там дело было яснее — немец или австриец. Тут, чёрт, простите уж, отец Пётр, его разберёт, вот, скажем, Потапыч, он тоже в товарищах ходил. А подвернись он мне вчерась, и...

— Мне один раз подвернулся, — сказал Валерий Михайлович.

— Вот то-то и оно. А ведь родственник, зять, ничего не разберёшь, на заимку надо.

— Видите ли, Еремей Павлович, — сказал Валерий Михайлович, — дело в том, что и заимка не надолго.

— Как это не надолго? Почти тридцать лет тут живём.

— Не надолго, — потвердил и отец Пётр. — Мне тоже придётся перекочёвывать.

Еремей посмотрел на отца Петра, потом на Валерия Михайловича, и на его лице выразилась некоторая растерянность...

— Дело есть в том, Еремей Павлович, — тихо, но ясно продолжал Светлов, — что та территория, на которой вы сейчас живёте, уже, собственно, захвачена большевиками. Но есть и ещё один вопрос. Отец Пётр, дайте мне карандаш и бумагу.

Отец Пётр порылся на полке и достал карандаш и бумагу. Валерий Михайлович стал что-то на ней рисовать. Еремей и отец Пётр молчали не без некоторого удивления. Закончив свой рисунок, Валерий Михайлович протянул его Еремею.

— Похож?

Еремей внимательно всмотрелся в рисунок.

— Это очень здорово у вас вышло, Валерий Михайлович, портрет, можно сказать ...

— Что это? — опросил отец Пётр.

— Я попытался набросать Медведевскую физиономию, он или не он был там, в расщелине.

— Как есть, этот самый, — сказал Еремей.

— Вот это и плохо.

— Почему плохо? — Не без некоторого раздражения спросил отец Пётр. Он, как и Светлов, не любил попадать в загадочные положения.

— Обстановка складывается так, — по-прежнему тихо, но ясно продолжал Валерий Михайлович, — Бермана я нейтрализовал ...

— Как это вы сказали? — перепросил Еремей.

— Нейтрализовал. Обезвредил. Он у меня в руках, и вашей заимки трогать не будет. Но если Медведев был на перевале, то это значит, что он пытается Бермана обойти. Если, как вы говорите, он шёл по нашим следам, то что-то он мог найти. Место заимки он приблизительно знает, а остальное установить не трудно. Словом, он может свалиться на вашу заимку, как снег на голову... В грязную историю попали вы со мной, Еремей Павлович, вот что значит делать добрые дела в наши времена...

— Кабы тут знать, где добрые дела, а где и нет, а что касаемо заимки...

— То заимку, всё равно, придётся бросить, — прервал его отец Пётр. — Мы уже давно живём под Советами, только здесь, в глуши, этого не заметно.

— Как это, под Советами?

— Очень просто. Советы всё это уже давно прикарманили, — пояснил Валерий Михайлович, — и Урянхай, и Манжурию, теперь собираются прикарманить весь Китай.

— Куда же податься-то? — растерянно спросил Еремей.

— Податься, более или менее, некуда, — сочувственно сказал отец Пётр. — В Персию пока что, да далеко уж очень.

— Как от смерти бежать, так и на край света добежишь... Вот недавна тут тоже бежали, мимо нас, из Тульской губернии, подумать только... Мы им говорили, осядайте здесь. А они, нет, уж сразу подальше, хоть на край света... Легко сказать!

— Ничего, Еремей Павлович, место для вас всех у меня есть — долг платежом красен. Но, пожалуй, нужно бы поторопиться...

— Поторопиться трудно, Валерий Михайлович, — сказал отец Пётр, — вашего Стёпку сейчас никуда везти нельзя. Ему нужно недели две...

— Только? — удивился Валерий Михайлович.

— Думаю, не больше. Я приму все меры: и внушение, и тибетская медицина, и медицина просто. В две недели я его на ноги поставлю, организм у него волчий.

— Две недели, — сказал Валерий Михайлович, — это очень мало для раны, но это, может быть, очень много для нас.

— Вы думаете, что Медведев может предпринять что-нибудь очень скорострельное?

— Почти наверняка. Впрочем, до заимки у нас около недели ходу. За это время я кое-что узнаю. Может быть, можно будет и что-то предпринять.

— Вот, Господи, — вздохнул Еремей, — сколько лет жили и тихо, и мирно. А теперь, куда теперь?

— Куда — это уже вы, Еремей Павлович, предоставьте мне, подходящие места у меня есть. А мира скоро не будет на всей земле. Слава Богу, что вы хоть эти годы мирно прожили. Времена, Еремей Павлович, наступают очень тяжёлые...

КАРТОТЕКА

Картотека дома №13 по улице Карла Маркса занимала несколько огромных комнат, и вход в неё был доступен только для особо посвящённых. У входа, закрытого тяжёлой стальной дверью, всегда, и днём и ночью, стояло двое часовых. Даже и товарищ Медведев входил в это святое святых не без несколько неуютного чувства. Картотека дома №13 всегда напоминала ему о том, что где-то в Москве, у самого товарища Сталина есть ещё более потайная картотека, и что в этой картотеке лежит и досье его, товарища Медведева. А что есть в этом досье?

Эти досье назывались “личными папками”. В каждой из них находилась официальная биография данного лица — имя, отчество, фамилия, дата рождения, служебный и прочий стаж, родственники, тут, обычно, ссылка на другую личную папку, дактилографические оттиски, фотографии, особые приметы, общая характеристика, многочисленные анкеты, заполнявшиеся лицом в самые разные времена, и ко всему этому годами и годами накапливались данные доносов, слухов, жалоб и, главное, шпионажа. Были указаны и имена лиц, которым этот шпионаж был поручен, а также и имена лиц, которым была поручена проверка шпионов. Специалисты этого дела на основании всех данных досье вычерчивали то, что официально называлось “профилем” — характеристику данного лица со всех точек зрения, в особенности, с политической. По существу, почти всё мало-мальски культурное, служилое, отчасти и рабочее, и крестьянское население вверенного товарищу Медведеву округа было учтено в этой картотеке. Были учтены и некоторые другие люди, не пользовавшиеся непосредственной заботливостью товарища Медведева, но имеющие или могущие иметь какое-либо отношение к делам и территориям, подведомственным товарищу Медеведеву. Данные об этих лицах присылались из других округов. Медведевский округ в порядке, так сказать, ведомственного товарообмена, снабжал копиями своих досье и другие округа. Так всё население СССР, как бы то ни было возвышавшееся над каким бы то ни было уровнем, было учтено, классифицировано и, так сказать, посажено на булавку. И если в округе появлялось новое лицо, внушавшее какие бы то ни было подозрении, о нем сейчас же наводились справки по месту его последнего жительства. Оттуда сейчас же поступала копия тамошнего досье. Так что, если лицо пыталось что-то утаить, его попытки были тщётными. Если оно было вооружено фальшивым документом, это устанавливалось немедленно. Если оно особо провиралось в бесчисленных своих анкетах, голая и беспощадная правда одерживала быструю победу. Если лицо внушало особые подозрения, но трогать его почему бы то ни было признавалось нежелательным, его “словесный паспорт”, дактилоскопическая формула, рост, вес и прочее, и прочее сообщались телеграфом по всем соответствующим картотекам. Это, в частности, делало невозможной какую бы то ни было контрреволюционную агентуру из заграницы: прибыл в Неёлово человек такой-то и такой-то формулы, указывает на Ахтырку, как на своё последнее местожительство, но по наведённым в Ахтырской картотеке справкам, указанный человек в Ахтырке не проживал.

“Указанный человек” попадал в Неёлове под шпионаж по всем трём измерениям, а в остальных соответствующих учреждениях СССР производились спешные раскопки в картотеках: кем бы мог быть человек таких и таких-то формул. Иностранная агентура, по опыту товарища Медведева, в среднем “выявлялась” в течение недели. Её обычно оставляли некоторое время на свободе, чтобы установить все её связи. Внутренняя контрреволюция выявлялась ещё скорее. Всё это вместе взятое создавало что-то вроде всемогущества...

Даже и товарищу Медведеву было как-то неприятно, когда стальная дверь картотеки бесшумно закрылась за ним. Картотека перегораживалась длинным коридором, в который выходили двери “А”, “Б” и так далее, до конца алфавита. Товарищ Медведев дошёл до двери, на которой стояло “Р”, “С” и “Т”. В ответ на звонок бесшумно открылась другая стальная дверь. В комнате под тремя буквами работало около десятка людей. Их собственные “личные папки” хранились где-то в Москве. Кто-то из этих людей, и не один, был свирепо засекреченным шпионом над остальными. А, может быть, и над товарищем Медведевым. Это всемогущество было всё-таки каким-то неуютным.

Товарищ Медведев имел, конечно, все или почти все права в этой картотеке. Взяв передвижную лесенку, он полез на соответствующую полку и достал оттуда плотный картонный ящичек с надписью: “Светлов, Валерий Михайлович”. Содержимое ящичка его слегка разочаровало, очевидно, центральная картотека не считала нужным сообщить всё то, что она знала об этом Светлове. А, может быть, не так много и знала? Товарища Медведева интересовал, однако, почерк.

Тут были образцы почерка. К ним был присоединён графологический анализ. Пробегая глазами данные этого анализа, товарищ Медведев иронически усмехнулся, правда, только про себя. Там было сказано о чрезвычайно сильной воле и об огромных “комбинационных умственных способностях”, ещё бы! А вот и почерк.

Конечно, это был почерк обрывка записки. Этого обрывка товарищ Медведев вынимать не хотел: пар десять глаз незаметно поглядывали на него не без некоторого интереса. Но, и не имея перед глазами этого обрывка, товарищ Медведев видел ясно, ошибки быть не могло, это был один и тот же почерк. Значит, товарищ Берман, действительно, был в каких-то очень таинственных сношениях со Светловым. Товарищ Медведев грузно поднялся из-за стола:

— Поставьте это на место, — сказал он одному из картотекарей.

Снова одна стальная дверь, потом другая, и из помещения картотеки товарищ Медведев вышел не без чувства облегчения. Усевшись в своем кабинете, он прежде всего позвонил дежурного и заказал ему коньяк. Коньяк и несколько ломтиков хлеба с икрой были принесены через пять минут. Товарищ Медведев стал размышлять.

Общая картина была ему, более или менее, известна. Группа атомных ученых, которых по ходящему в Москве выражению, товарищ Сталин ценил на вес мировой революции, раскололась. Одни продолжали работать. Как будто вполне лойяльно, но как-то очень уж неторопливо. Впрочем, кто мог бы установить нормальную скорость работы в этой атомной тьме кромешной? Другая группа была заподозрена в саботаже и посажена в Нарынский “научный изолятор”, где и сидит сейчас... Там же в качестве заложницы сидит и жена вот этого самого Светлова. Впрочем, Светлову, по-видимому, на это наплевать. Товарищ Медведев очень легко проецировал на других людей свои собственные отношения к людям. Самое неприятное случилось с третьей группой, она просто исчезла. Исчезла так бесследно, что никакие картотеки ничему помочь не смогли: шесть человек наиболее выдающихся исследователей атомной энергии, да ещё и с их семьями словно сквозь землю провалились. Некоторое время существовало предположение, что они сбежали заграницу. Но так как повсюду заграницей у родственного товарищу Медведеву учреждения была своя агентура, то это предположение пришлось оставить. Всяких иностранцев родственное товарищу Медведеву учреждение считало прирожденными болванами, неспособными скрыть какую бы то ни было тайну. Родственное товарищу Медведеву учреждение действовало среди иностранцев, как зрячий среди слепых. Если бы упомянутые шесть человек, да ещё и вместе с их семьями, оказались бы где бы то ни было заграницей, зрячее учреждение их открыло бы в течение двух-трёх недель. Но почти за три года ничего открыть не удалось.

Совершенно случайно был задержан человек с перепиской, которая как-будто бы указывала на та, что исчезнувшие учёные обосновались где-то в сибирской тайге у каких-то урановых залежей. Человека допрашивали, он не сказал ничего. Человека собирались пытать, но под коронкой зуба у него оказалась какая-то микроскопическая капсюлька с каким-то неизвестным ядом. Смерть наступила почти моментально. Случайно попался и этот американец, как его, но он, кажется, не причем, впрочем, можно будет прощупать и его. Совершенно случайно в Москве был замечен Светлов, по-видимому стоящий во главе исчезнувшей группы. К нему было приставлено пять самых лучших филеров учреждения. Двух из них нашли на полотне железной дороги в пределах Медведевской территории. Трое пока что исчезли совершенно бесследно. Учреждение имело некоторые основания предполагать, что Светловская группа, во-первых, имеет намерение взорвать Кремль и, во-вторых, имеет или будет иметь техническую возможность это намерение привести в исполнение.

Именно этими планами учреждение объясняло отсутствие этой группы заграницей, иностранные болваны наложили бы свое вето на этот план.

Товарищ Медведев почувствовал нечто вроде легкого озноба, несмотря на коньяк. Ведь, в самом деле, вот взорван Кремль и Сталин, и Политбюро. Что будет завтра? Нет, даже не завтра, а через час? Вот эти самые красноармейцы... Через час они будут резать всех, всех стоящих у власти. И уж, конечно, его, Медведева, в одну из первых очередей... Взрыв в Кремле будет детонатором. Взорвётся вся страна ...

Товарищ Медведев налил стопку коньяку, выпил его и вытер пот со лба. Он не очень старался ясно сформулировать свои мысли, а если бы и постарался, то, вероятно, не сумел бы. Эти мысли сводились, в сущности, к очень ясному пониманию того обстоятельства, что и Сталин, и Политбюро, и он сам, Медведев, держатся на страхе, только на страхе. На страхе внутри страны и на страхе и глупости вне её. Держатся, правда, долго.. Но даже и товарищу Медведеву всё чаще и чаще приходила в голову навязчивая мысль о том, что вечно это тянуться не будет. Эту мысль товарищ Медведев старался отгонять: на мой век хватит. А вдруг всё-таки не хватит?

Светловская история как-то внезапно расширилась за стены вверенного товарищу Медведеву учреждения и стала личным товарища Медведева вопросом. А что, если и в самом деле? Там взрыв, здесь детонация? На мясистом лице товарища Медведева появилось выражение звериной, страшной, испепеляющей злобы. Это он, товарищ Медведев, вот уже двадцать пять лет, нет даже и все двадцать семь, почти на каждом шагу рискуя своей жизнью и на каждом шагу уничтожая чужие жизни, дошёл, наконец, до его нынешнего положения. И какие-то учёные? Какой-то Светлов? Медведев вспомнил свой разговор с Берманом, когда он, Медведев, счёл просто смешной мысль о том, что кто-то и чем-то может угрожать вот всей этой несокрушимой машине. Оказывается, может. Валерий Михайлович Светлов перестал быть “личной папкой”, он стал личным врагом. Врагом ненавистным и страшным. Кто их там знает, этих ученых? Ведь могут взорвать...

Товарищ Медведев не был культурным человеком, но глупых людей в данном учреждении или не было вообще, или были только на самых низах, вот вроде этого барана Чикваидзе с его морской коровой. Товарищ Медведев не умел ясно формулировать своих затаённых мыслей, да и не хотел формулировать их. Но то, что он знал, он знал. Многолетняя практика тайной полиции выработали в нём и много качеств, и много знаний. Никаких иллюзий у него, во всяком случае, не было, борьба идёт на жизнь или на смерть. И Светлов угрожает смертью.

Но в таком случае Светлов угрожает тем же и Берману. Всякий аппаратчик, всякий член партии понимал достаточно ясно, гибель Кремля есть гибель партии, гибель аппарата, гибель аппаратчиков. Да ещё таких, как он и Берман. Медведев закурил папиросу.

Что хотел, что мог хотеть Берман? Возможен был и такой ход мыслей: если Кремлёвский центр страха будет уничтожен, Берман восстановит другой. Недаром Берман почти никогда не бывает в Москве, и недаром Кремль так внимательно следит за Берманом. Конечно, историю Ягоды Берман знает достаточно хорошо... Но всё Кремлёвское окружение живёт в состоянии вечного страха. И всякому хочется вылезть наверх. Интересно, боится ли сам Сталин? Медведев разговаривал со Сталиным несколько раз и вынес впечатление, что этот человек совершенно чужд всякого страха. Впрочем, также чужд и многим чувствам — машина. И какая машина! Но чего же мог хотеть Берман?

Товарищ Медведев постарался связать в одно логическое целое всё то, что ему известно было бесспорно. Итак, Берман и Светлов сидели там, на перевале на камнях, курили и разговаривали. Берман пришёл на это свидание по ясному требованию Светлова, следовательно, он был в какой-то от него зависимости, случайной или не случайной, это пока не было ясно. Было, однако, ясно, что для чего-то Бермана Светлов то-ли пощадил, то-ли, вероятнее, приберёг. Возможно, что оба оказались, так сказать, попутчиками по борьбе со Сталиным. Возможно, что в распоряжении Светлова имеются какие-нибудь компрометирующие документы. Однако, всё это ещё совершенно неясно, и нельзя строить на этом каких бы то ни было предположений. Были ясны только два обстоятельства: Берман и Светлов находились в каком-то контакте, и решение всего этого нужно было искать где-то на Дубинской заимке, это была единственная путеводная нить.

Товарищ Медведев был несколько раздражён на самого себя: почти никакой информации о Светловском деле, кроме самых общих черт. Правда, всё это дело начиналось где-то вне территории подведомственной товарищу Медведеву, но всё-таки, его, Медведева, должны были поставить в курс дела. Вот теперь на его Медведевской территории разыгрываются совершенно непонятные события, а он, Медведев, остаётся, в сущности, только посторонним зрителем.

Восстанавливая в своей памяти всю цепь этих событий, товарищ Медведев вспомнил об Иванове. Этот кое-что может знать, недаром его вместе с Кривоносовым послали в Лысково, недаром он первый высказал догадку о Веронике и о Нарынском изоляторе... Товарищ Медведев снял телефонную трубку.

Майор Иванов вошёл в Медведевский кабинет с тем же абсолютно ничего не говорящим выражением лица, какое он себе присвоил уже давно.

— Садитесь, — товарищ Медведев ткнул рукой по направлению к креслу. — Коньяку хотите?

— Спасибо, — ответил товарищ Иванов.

— Спасибо да, или спасибо нет? — рявкнул Медведев.

— Если разрешите...

— Так я же вам сам предлагаю.

Товарищ Иванов отпил четверть рюмки и поставил её на поднос.

На челе его высоком не отражалось ничего.

— Вот что, товарищ Иванов, — начал Медведев. — Вы ездили с товарищем Кривоносовым в Лысково. Вы высказали очень правдоподобное предположение, что Светлов и ещё какие-то там черти нацеливаются на Нарынский изолятор. Каковы ваши соображения по поводу всех дальнейших событий?

— Соображения могут не соответствовать конкретному положению вещей.

— О соответствии мы потом поговорим. Валяйте.

— Я так полагаю, товарищ Медведев, что ближайшей конкретной точкой является Лесная Падь.

— А это почему?

— Принимая во внимание всю совокупность данных обстоятельств, позволительно прийти к предположению, что бывший егерь был какой-агентурой.

— Какой?

— Позволительно предположение, что наши сотрудники были там не всегда в безусловно трезвом состоянии, и что, следовательно, бывший егерь имел возможность собирать некую информацию...

— Эта морская корова нашла там какой-то телефонный провод, вы об этом знаете?

— Никак нет, товарищ Медведев.

— Нашла. Но тут её этот егерь и накрыл. Теперь пропал, как в воду канул.

— Я полагал бы, что необходимо произвести весьма тщательное обследование местности.

— Производили. Ни черта.

— Полагаю, что данный метод производства расследования не совсем соответствовал кокретному положению обстоятельств.

— А вы, товарищ Иванов, вы тут янкеля мне не крутите, говорите прямо, в чём, по-вашему, дело?

— Если был телефонный провод, то он куда-то должен был вести.

— Всё обыскали ...

— Я полагаю, что обычный магнитный детектор мог бы обнаружить...

— Сгорело же всё.

— Полагаю, что провод мог бы идти в иной пункт... Вероятно, именно в тот, куда скрылся егерь с его беспризорниками ...

— Допивайте вашу рюмку, — тоном приказа сказал Медведев. — Да, это, конечно, возможно. Вы с детектором обращаться умеете?

— Точно так.

— Поезжайте и пощупайте. Это раз. Второе, вы майора Кузина знаете?

— Точно так.

Товарищ Медведев налил ещё по рюмке, себе и Иванову.

— Пейте, — приказал он ещё раз.

Товарищ Иванов выпил, не меняя при этом присвоенного ему выражения лица. Товарищ Иванов ждал.

— Однако, — продолжал Медведев, — нужно всё-таки найти заимку этого Дубина.

— Полагаю, товарищ Медведев, что никаких поисков не требуется.

— То есть, как это так?

— Не требуется, — деревянным тоном повторил Иванов. — Заимка этого Дубина так и называется: Дубинка. Таких в Урянхае есть три. Но только одна стоит у речки и озера.

— Что же, чёрт вас дери, вы молчали до сих пор?

— Я, разрешите вам доложить, не был по службе поставлен в известность.

Товарищ Медведев посмотрел на Иванова бешеным волком: сотни народа поарестовали, допросы вели, а тут, оказывается, совсем просто: Дубин и Дубинка. А этот идиот сидел и молчал.

— Откуда вы это знаете? — спросил Медведев, кое-как справившись со своим бешенством.

— По делам службы приходилось бывать в Урянхайском крае.

— Так что вы и заимку эту знаете?

— Приблизительно.

— Сколько это километров от перевала?

— Около четырёхсот.

— Значит, дня четыре ходу?

— Вероятно, больше, это около двухсот по воздушной линии.

— Ну, тогда мы ещё неделю имеем впереди. Так вы, товарищ

— Иванов, вооружайтесь, чем вам нужно, и двигайтесь пока в Лесную Падь. Мы ведь уже решили, что вы туда съездите. Теперь как раз вовремя. Но только никому ни слова. Поняли?

— Точно так.

НЕЗНАКОМЕЦ

Лесная Падь прельщала товарища Иванова в сущности только из-за его алюминиевого ящика с книгой Страшного Суда. Всё остальное, в том числе и провод, имело совершенно второстепенное значение. Сидя в автомобиле по дороге в Лесную Падь, товарищ Иванов тщательно пережёвывал в уме все детали своей беседы с Медведевым и также тщательно взвешивал все могущие произойти последствия... Основное было, конечно, ясно: Медведев как-то пытается обойти Бермана. Но на вопрос о том, кто и кого съест, не было никакого ответа. А именно от этого ответа зависело дальнейшее поведение товарища Иванова. А от дальнейшего поведения товарища Иванова мог зависеть, например, такой пустяк, как его собственная жизнь.

Временами товарищу Иванову хотелось бросить всё это, заболеть, как-нибудь перевестись в другой округ или раздобыть себе длительную командировку: пусть тут они едят друг друга без меня. Но снова возникал соблазн продвижения, повышения, власти, виллы, собственного автомобиля, и товарищ Иванов снова наполнялся мужеством и рвением. Середины всё равно нет: или голодная жизнь в низах населения, или сытая и пьяная на верхах. А риск, всё равно, везде одинаков. Ничего не поделаешь...

С такими мыслями товарищ Иванов подъехал к пепелищу Лесной Пади. Оставив автомобиль с шофёром у этого пепелища, вооружившись винтовкой и огромной кожаной сумкой со всякой аппаратурой для розысков провода, товарищ Иванов описал круг около пепелища и нырнул в тайгу. Места шли хорошо знакомые, и через час ходьбы товарищ Иванов дошёл до разваленной церковушки. Прежде, чем нырнуть в неё, он обошел её кругом, тщательно осматриваясь и прислушиваясь: нет, ничего. В церковушке была та же сырость и гниль, что и раньше. Товарищ Иванов подошёл к стенке, вынул соответствующие кирпичи и вместо алюминиевого ящика с книгой Страшного Суда обнаружил пустое место.

Товарищ Иванов почувствовал, что его колени стали подгибаться. Дрожащими руками он стал ощупывать дыру в стене, как будто ящичек мог завалиться в какую-то трещину. Нет, ящика не было. В мусоре, наполнявшем впадину, ещё остался его след. Но, кроме следа, больше не было ничего. Товарищ Иванов почти бессознательно вытер холодный пот, проступивший у него на лбу. Может быть, это была не та дыра? Может быть, он по рассеянности вложил ящичек в какое-то другое место? Может быть... Но товарищ Иванов понял, что это были совершенно праздные надежды, ящичек был украден.

Ноги у товарища Иванова стали подкашиваться. Опираясь о стенку рукой, он уселся на кучу мусора. Ящичек украден. Кто мог его украсть? После пожара вся местность была прощупана сотнями следопытов, кто-то из них мог забраться и сюда. Но как ему могло придти в голову ковыряться в стене? И как он мог найти тайник? И что он сделает с книгой Страшного Суда? На все эти вопросы никакого ответа не было. И не было никакого ответа на самый основной вопрос: так что же делать дальше?

Не без труда поднявшись на ноги, товарищ Иванов всё-таки обыскал всё: другие стенки, кучи мусора, песку, какой-то гнили на земле, которая когда-то была полом — нет, ничего. Книга Страшного Суда исчезла.

Товарищу Иванову стало как-то жутко, как будто какие-то мертвецы начали шевелиться под этими развалинами, как будто какие-то нездешние руки стали протягиваться к нему из полутьмы. Согнувшись, почти на четвереньках, он выполз из развалин. Поднявшись на ноги, он увидел, что шагах в двадцати от него, на стволе поваленного бурей дерева, сидел какой-то незнакомый человек, с виду лет под сорок пять — пятьдесят, и смотрел на него почти что приветливыми глазами. Товарищ Иванов почувствовал, что ему дышать нечем.

Незнакомец продолжал сидеть и даже улыбаться. Когда туман в глазах товарища Иванова несколько рассеялся, он установил, что на коленях у незнакомца лежит маленькая английская винтовка, “Томмигун”, что рядом с незнакомцем на том же стволе лежит алюминиевый ящичек.

— Сядем, поговорим, — дружеским тоном сказал незнакомец.

Товарищ Иванов, словно лунатик или загипнотизированный, двинулся к незнакомцу. Тот дружеским жестом указал товарищу Иванову на место на том же стволе, метрах в трёх-четырех от самого себя. Товарищ Иванов сел. На его привычно деревянном лице мелко-мелко дрожали какие-то мускулы.

— Как вы видите, товарищ Иванов, — прежним дружеским тоном сказал незнакомец, — ваш архив находится в моем распоряжении.

Товарищ Иванов сделал глотательное движение и сказал:

— Угу.

— Но это, — продолжал незнакомец, — только временно, позвольте вручить его вам обратно, там всё в целости.

Товарищ Иванов хотел было тигром броситься к ящичку, но удержался. Он сделал ещё одно глотательное движение и ещё раз сказал “угу”. Сейчас он пытался рассмотреть незнакомца. Намётанный глаз определил почти сразу, что незнакомец совсем недавно побрился, и что до этого он не брился очень давно: лицо было покрыто плотным загаром, а выбритые места были чем-то подкрашены, вероятно, ореховым жиром. Товарищ Иванов не мог бы поклясться, что незнакомца он видит в первый раз в жизни, что-то такое где-то он уже видел.

Товарищ Иванов хотел что-то спросить, но почувствовал, что его голосовые связки отказываются работать. Он протянул руку за спину за фляжкой, но сообразил, что незнакомец может превратно понять это движение.

— Только глоток, — проскрипел он.

— Ах, пожалуйста, пожалуйста, — приветливо разрешил незнакомец, — пожалуйста, хоть три.

Товарищ Иванов не сразу смог открыть фляжку своими дрожащими руками. Однако, три глотка несколько вернули ему, если и не совсем ясность мысли, то некоторую членораздельность речи.

— А зачем вы его взяли?

— Нужно было, — сказал незнакомец. — Мы, видите ли, хотим установить с вами некоторый, как это говорится, деловой контакт.

“Мы”. Значит, незнакомец говорит не только от себя. Товарищ Иванов хотел было оглянуться, нет ли поблизости сообщников этого незнакомца, но понял, что этого делать не следует. Или, по крайней мере, не стоит.

— Но, прежде всего, товарищ Иванов, имейте в виду, что фотокопии вашего архива у нас имеются.

Туманная и нелепая надежда, мелькнувшая было в сознании товарища Иванова, отцвела, не успевши расцвести. Товарищ Иванов сделал ещё одно глотательное движение и ещё раз сказал “угу”. Мелькнула и ещё одна мысль — броситься на незнакомца и как-то ликвидировать его. Но и эту мысль пришлось оставить — винтовка лежала на коленях у незнакомца и ствол её смотрел приблизительно в сторону товарища Иванова. Кроме того, незнакомец не был похож на человека, с которым справиться было бы легко. И ещё, кроме того, у незнакомца могли быть сообщники.

Как-то внезапно и иррационально товарищ Иванов почувствовал огромное облегчение. Да, конечно, он находится в руках у незнакомца. Это было очень плохо. Но если бы книга Страшного Суда попала бы в руки Бермана или Медведева, то это означало бы конец. Незнакомец никакого конца ещё не означал. Ему от товарища Иванова что-то нужно. Но что?

Как бы отвечая на невысказанный вопрос, незнакомец сказал всё тем дружественно-приветливым тоном:

— С вами, товарищ Иванов, мы будем обращаться, как с сырым яйцом — бережно и нежно. Чтобы и вас никто не разбил, и чтобы вы сами не разбились. Таким образом, в вашем учреждении вы будете стоять хотя к под невидимой вами, но очень надёжной защитой. Надеюсь, что всем этим вы злоупотреблять не станете. Нам же от вас нужна вся текущая информация о всех мероприятиях указанного учреждения, касающихся известного вам дела Валерия Михайловича Светлова. Мы, конечно, имеем информацию и помимо вас, так что вы будете, так сказать, контрольным звеном над иной информацией, но и иная информация будет контролировать вас. Словом, вы понимаете.

— Это довольно просто, — с облегчением сказал товарищ Иванов.

— Ну, не очень, — усмехнулся незнакомец, — У нас несколько иная система... Но это мы пока оставим... Если у вас появятся какие бы то ни было данные по этому делу, вы понимаете, какие бы-то ни было, даже и такие, которые вам могут показаться несущественными, вы ставите на ваше окно, выходящее на улицу, на первое с угла, это ваша рабочая комната, стопку каких-нибудь книг. И скажете вашей жене, чтоб она этой стопки не трогала. Это, де, вам нужно для работы... Согласны?

Товарищ Иванов молча кивнул головой.

— Так что, позвольте вручить вам ваше сокровище.

Незнакомец протянул товарищу Иванову его алюминиевый ящичек. Товарищ Иванов хотел было проверить его содержимое, но понял, что это не имеет никакого смысла, он, товарищ Иванов, всё равно, находится в полной или почти полной власти этого человека. Если даже в ящичке находится не всё его прежнее содержание, то поделать, всё равно, ничего нельзя. Товарищ Иванов протянул руку и взял ящичек без какого бы то ни было облегчения. Но загорелая и как-то по таёжному тонкая рука, протягивающая ему этот ящичек, напомнила что-то знакомое, как будто, где-то он эту руку всё-таки видал.

Товарищ Иванов привык ко всяким переодеваниям и перевоплощениям. Теперь, когда прошёл его первый шок, лицо незнакомца стало казаться ему давно знакомым. Степаныч? Нет, не может быть. А вдруг может быть? Нет, не может быть.

— Скажите, — робким тоном, — спросил всё-таки Иванов. А вы не этот, как его... Степаныч?

— Бывший, — кратко отрезал незнакомец.

Товарищ Иванов почувствовал некоторую растерянность. Совсем не так давно, только на днях, он, товарищ Иванов, давал ныне бывшему Степанычу мелкие подачки за тетеревов, уток и прочее. Теперь этот, ныне бывший, Степаныч. А, может быть, не он один? Может быть, даже и его, товарища Иванова, жена, она тоже? Как разобраться в этом всё-таки странном мире, к которому товарищ Иванов всё-таки привык, и в котором, как на маскараде. С той только разницей, что на маскарадах никогда не расстреливают... А тут не разгадаешь маски — и пиши пропало ...

— Так вот, товарищ Иванов, — спокойно и по-прежнему дружественно продолжал ныне бывший Степаныч. — По тем данным, которые мы имеем, ваш начальник Медведев собирается проявлять некоторую инициативу, направленную на поиски Светлова. О всех шагах товарища Медведева вы должны нам сообщать немедленно. Если для расходов по этому поводу вам понадобятся деньги, то вот, будьте добры...

Ныне бывший Степаныч полез в свой карман и протянул товарищу Иванову довольно основательную пачку денег. Товарищ Иванов протянул руку к этой пачке, потом как-то отдёрнулся. Это, конечно, была просто взятка, не деньги для каких бы то ни было расходов, а просто взятка. Денег этих товарищ Иванов использовать не мог, или почти не мог: и его бюджет, и его расходы были совершенно точно известны данному учреждению, и малейшее превышение его финансового экспорта над его финансовым импортом было бы сейчас же замечено. Но в судорожном жесте товарища Иванова играло роль не одно это обстоятельство ...

Ныне бывший Степаныч заметил этот судорожный и противоречивый жест и продолжал сидеть, положив локоть на колено и всё ещё держа в протянутой руке пачку кредиток.

— Позвольте ещё глоток, — сказал товарищ Иванов.

— Ах, пожалуйста, хотя бы и три.

Товарищ Иванов сделал три глотка. Отняв фляжку от губ, он заметил взгляд ныне бывшего Степаныча. В этом взгляде товарищу Иванову показалось, что ныне бывший Степаныч понимает решительно всё: и собачье положение товарища Иванова, и опасность угрожающую ему то-ли со стороны Медведева, то-ли со стороны Бермана, и значение плюшкинской коллекции его алюминиевого ящика, и даже его, товарища Иванова, ведомственную жену, не даром же Степаныч сделал оговорку о стопке книг. Кроме того, было как-то видно, что этот, ныне бывший Степаныч, не боится решительно ничего. Сам он, товарищ Иванов, дышал воздухом страха, как дышат люди воздухом насквозь прокуренной комнаты. А глаза ныне бывшего Степаныча действовали, как струя свежего ветра, это был воздух без страха.

— Что, дрянь дела? — сочувственно спросил Степаныч.

— Дрянь, — покорно согласился товарищ Иванов.

— Не только ваши, — подтвердил Степаныч. — Практически, и у Бермана с Медведевым дела не на много лучше. Кто-то кого-то задавит. Потом победителя задавит кто-то другой.

— Верно, — покорно согласился товарищ Иванов.

От глотков, от перехода от полного отчаяния к какой-то ещё очень смутной, почти подсознательной, но всё-таки надежде, у товарища Иванова мысли прыгали судорожно и несвязно. А, может быть, и в самом деле бросить всё это? Положиться на вот этого бывшего Степаныча. Может быть, именно он не станет “давить”? Может быть, из всей этой войны всех против всех именно бывший Степаныч выйдет победителем? Может быть, возможна всё-таки какая-то человеческая жизнь? Жизнь без маски на лице и без страха в сердце?

— Верно, — ещё раз подтвердил товарищ Иванов. — Разрешите, я папиросу закурю ...

— Ах, пожалуйста, хоть три, — любезно разрешил ныне бывший Степаныч.

Товарищ Иванов достал коробку папирос. Как это ни было странно, зажжённая спичка прыгала в его пальцах. Такого всё-таки не было никогда. А кое-какие передряги товарищ Иванов всё-таки видал на своём веку.

— Простите, — спохватился он, — позвольте вам предложить ...

— Нет, спасибо, я не курю.

— Я, видите ли, товарищ... Не знаю, как вас звать, я видите ли, конечно, вообще говоря, понимаю ... — Тут товарищ Иванов запнулся.

— Что же, именно, вы понимаете? ...

— Да, вот, вообще... Машина. Аппарат. Я, вот, в машине, а вы, вот, эту машину хотите... с рельс спустить... взорвать, ну, вообще, чтобы к чёртовой матери.

— Совершенно верно, к чёртовой матери. Даже и без рельс.

— Так, вот, я понимаю, вы думаете, что раз я в машине, так я за машину.

— Приблизительно.

— Нет, не совсем. Даже, может быть, и не приблизительно. Я, конечно, в машине. Так что, вы думаете, — тут голос товарища Иванова приобрёл несколько несвойственную ему ярость, — если человек в тюрьме, так значит он за тюрьму?

Степаныч слегка поднял брови, но не сказал ничего.

— Сидит, вот, человек в тюрьме и уйти ему некуда. Так уж лучше быть дежурным по кухне, чем голодать просто в камере.

— Эту точку зрения разделяют всё-таки не все люди.

— Не все. Я — все. Я — как все. Куда податься? Не нужно мне ваших денег. Вот, сами посмотрите... Я ещё глоток...

— Не хватит ли? — с сомнением в голосе спросил Степаныч.

— Нет. Ах, опять, простите, может быть, вы?

— Нет, спасибо, я и не пью тоже.

Товарищ Иванов снова достал фляжку и на этот раз твёрдо констатировал, что руки у него дрожали, но это было не от водки...

— Вот, пока там что, я вам скажу. Товарищ Медведев нацеливается на заимку этого Дубина и вызовет или вызвал к себе такого Кузина, вы его, кажется, знаете.

— Да, знаю.

— Кузин у Медведева в кармане. Медведев думает обойти Бермана. Перехватить инициативу. Я ещё мало знаю. Но я честно. Можете оставить эту коробку у себя. Я честно. Надоело. Если пропадать, так уж лучше с вами.

— Почему это? — спросил Степаныч.

— Я этого ещё не знаю. Не знаю… Может быть... Если уж пропадать, так за что-нибудь…

— За что именно?

— Ну, вообще, за жизнь. За то, чтобы жить. А разве это жизнь? — В голосе товарища Иванова снова появились нотки ярости, — разве ж это жизнь, я у вас спрошу?

— Жизнь, конечно, собачья, — согласился Степаныч.

— Собачья? Вы говорите, собачья? А я вам говорю, хуже всякой собачьей жизни. Собак, тех, по крайней мере, не расстреливают. Собак, по крайней мере, врать не заставляют. Даже и у собаки своя совесть есть. А вы думаете, что у Медведева или Бермана есть хотя бы собачья совесть?

— По-видимому, решительно никакой.

— Никакой. Я, вот, в Москве в зоологическом саду бывал, там аквариум и рыбы там всякие морские. У Медведева столько же совести, как и у этих рыб.

— А вы давно это заметили? — сочувственно спросил Степаныч.

— Не знаю. Постепенно. А вот у вас совесть есть, — довольно неожиданно констатировал товарищ Иванов. — Так уж, если пропадать, так уж лучше за совесть, вот!

Человек, который перестал быть Степанычем, внимательно и пристально вглядывался в товарища Иванова. Товарищ Иванов, видимо, находился в состоянии крайнего возбуждения. Он довольно нелепо размахивал дрожащими руками, губы у него кривились и дрожали, несколько раз он зажигал уже зажженную папиросу, потом бросал, потом доставал другую, голос у него то срывался, то вдруг приобретал металлический тон безграничной ненависти. Так, как будто что-то годами и годами накопленное под прикрытием его деревянной маски, прорвало какую-то плотину. Речь его была довольно бессвязна.

— Я, конечно, понимаю, этот мой справочник, — он ткнул рукой по направлению алюминиевой коробочки. — Хвастаться нечем. Можете бросить её к чёртовой матери.

— Нет, зачем бросать, там кое-что есть ...

— Ну, как хотите. А он, то есть Медведев, сейчас готов на всё. Теперь он вцепится в Дубина. Думает, что там, на заимке, этот самый центр.

— Какой центр?

— Да, говорят, какие-то там ученые. Атомы ищут.

— Говоря между нами, товарищ Иванов, никаких там “атомов” нет.

— Ну, всё равно. За Светловым будет форменная охота. Я вам, значит, буду сообщать, можете проверять, как хотите.

— Нет, представьте себе, товарищ Иванов, — совершенно спокойно сказал бывший Степаныч, — представьте себе, что я вам верю.

— В самом деле?

— В самом деле.

Товарищ Иванов как-то, как будто размяк, словно из него вынули все кости. Он опустил голову вниз и некоторое время оба собеседника сидели молча. Потом, как бы собрав все свои силы, товарищ Иванов слегка развёл руками.

— Вот, как бывает. Судьба. Вот думал, погиб окончательно. А теперь даже и вы верите.

— Почему даже и я?

— Были вы этим... егерем. Видали и слыхали. Телефон у вас был. Эта баба его нашла.

— Да, кстати, как с этой бабой?

— В лазарете. Не опасно. Я сказал Медведеву, что поеду сюда провод от телефона разыскивать.

— Не найдёте. Нет никакого больше провода. Но можете найти склад оружия.

— Какой склад?

— Есть такой.

Бывший Степаныч достал из кармана блокнот и набросал небольшой чертёж.

— Вот тут, товарищ Иванов, пожарище, от него тропинка вот сюда. Потом так, — бывший Степаныч карандашом вёл товарища Иванова по тропинке, — потом вправо к берегу крохотного ручья, вот тут поваленный бурей кедр и, вот тут яма, а в яме кое-какое оружие. Вам нужно показать Медведеву, что вы не даром сюда пошли.

— Да, это правильно, — подтвердил товарищ Иванов. — А что с этой коробочкой?

— Попадётесь вы с ней, — сказал бывший Степаныч.

— Это тоже правильно. Возьмите её с собой. Я теперь по-иному.

ТОВАРИЩ МЕДВЕДЕВ РАСКИДЫВАЕТ СЕТИ

Отпустив товарища Иванова, Медведев предался размышлению и коньяку. Все это предприятие было и рискованным и сложным. Вызвать преждевременные подозрения товарища Бермана значило подвергнуть себя очень большой опасности. Оставить всё дело в руках товарища Бермана, может быть, было ещё более опасным, всю цепь всех этих неудач товарищ Берман, видимо, объяснил себе то-ли нераспорядительностью Медведева, то ли каким-то заговором, свившем своё гнездо в Медведевском отделе НКВД. Кроме всего того, личная, почти физическая ненависть Медведева к Берману имела, может быть, ещё большую двигательную силу, чем все остальные соображения. Факт связи Бермана со Светловым не подлежал никакому сомнению. Эта связь нависла над всеми медведевыми СССР, как петля виселицы. Нет, что-то нужно предпринимать.

Товарищ Медведев позвонил по телефону. Через несколько минут секретарь доложил ему о приходе подполковника НКВД товарища Кузина. Товарищ Кузин, невысокий, плотный, монгольского типа человек, вошёл как-то бочком, слегка исподлобья глядя на товарища Медведева.

— Садись, — сказал Медведев. — Коньяку?

Товарищ Кузин был одним из немногих, может быть, единственным, которому товарищ Медведев кое-как доверял. Когда-то вместе они участвовали в партизанской войне против Колчака, и товарищ Кузин проявлял исключительное знание местности, климата, инородческого населения и всяких трюков лесной войны. Он был полурусский-полусойот, имел какие-то семейные связи с сойотским населением округа и, вообще, в тайге был, как у себя дома. От этого периода у Медведева остались кое-какие следы чего-то вроде дружбы. Но было и иное: года два тому назад, кто-то вроде сойотов, перебил всю районную партийную верхушку, и Кузин с отрядом был послан для расследования. Во всякого рода следственных и, вообще, учрежденческих мероприятиях товарищ Кузин никогда не разбирался толком. Он дал возможность убийцам скрыться и почти попался на этом деле. Во всяком случае, к товарищу Медведеву попали документальные данные, совершенно бесспорно уличавшие товарища Кузина в предательстве, саботаже, в переходе на сторону классового врага. В общем, это, конечно, был расстрел. Но товарищ Медведев предпочёл расстрелять некоторых иных людей и, вызвав Кузина, товарищески похлопал его по плечу:

— Так что, вот, влип ты, товарищ Кузин, вот смотри...

Желтоватое лицо товарища Кузина приобрело землистый оттенок.

Но товарищ Медведев продолжал:

— Ничего, не беспокойся, пока я буду цел и ты будешь цел, понимаешь?

Товарищ Кузин, конечно, понял. Если что случится с Медведевым, то пропал и он, Кузин. Это создавало нечто вроде доверия. Поэтому товарищ Медведев изложил товарищу Кузину всё то, что он сам знал о Светлове, атомных ученых, Бермане, Еремее и прочем. Товарищ Кузин, медленно потягивая коньяк, сказал:

— А всё это, товарищ Медведев, как-то непохоже.

— Что непохоже?

— Непохоже, чтобы эти твои ученые были на Дубинской заимке. Заимку эту я знаю, да и сойоты рассказывали, там новый человек за сто вёрст виден, тайга слухом полнится. Никого там нет. А Светлов, очень даже просто, идёт, вероятно, в Китай, заграницу. Так что может и заимка-то ему вовсе не нужна. Дубина поймать, конечно, можно.

— Ну, этакого медведя...

— Тигров живыми ловят, есть такие специалисты, а человека дело совсем простое.

— Нет, нужно Светлова.

Товарищ Кузин слегка усмехнулся:

— Вот ловили же ...

Не совсем. Хотели по его следу всю компанию накрыть. Словом, если бы их всех на этой заимке захватить, а?

Товарищ Кузин отхлебнул из рюмки.

— Заимку я знаю. Строения каменные, кругом колючая проволока, есть там стрелков человек десять. Если послать отряд, то на заимке о нём ещё за неделю узнают, у них там в тайге всякая своя сигнализация. Словом, придётся брать с бою. Тут можно целую роту уложить...

— Ну, а если по дороге перехватить?

— Это тоже вопрос: по какой дороге? Прямиком они не поедут.

— Почему не поедут?

— Ясно, будут бояться погони. Тут этот бродяга, да и с тобой... Дубин, ведь вот не пришёл же тащить тебя через перевал, значит, смекнул, в чём дело...

У товарища Медведева временами, хотя и сравнительно редко, возникало несколько неуютное ощущение того, что вот все эти Берманы, Кузины и даже Иванов, как-то умнее его самого. Ведь вот же простая мысль, а ему, Медведеву, она в голову не пришла. Ощущения такого рода товарищ Медведев преодолевал довольно быстро, зато у него административные способности, доверие партии, служебный стаж... Но, тоже сравнительно редко, мелькало и другое ощущение — а вдруг это всё не поможет? Вот теперь он ввязался в какой-то конфликт с Берманом. А, может быть, у Бермана тоже есть такие мысли, которые ему, Медведеву, и в голову не приходят?

— Ещё по рюмке? — сказал он.

Товарищ Кузин молча кивнул головой.

— Прямой, то есть, ближайшей дорогой они не пойдут. Их там четверо?

— Четверо.

— Ну, этот твой начмил, Жучкин или как его, тот не очень много стоит. А остальные три — это ещё нужно подумать. Я подумаю.

Подумай, Кузин, большое дело может быть.

Товарищ Кузин как-то презрительно поморщился.

— Дела у нас, товарищ Медведев, все одинаковые...

— То есть, как это так?

— Да вот так. Без фундамента живём. Вот поймаешь ты, скажем, этого Светлова, а Берман обвинит тебя в том, что ты всё дело испортил, может быть так или не может быть так?

— Ну, уж это ты извини.

— Я-то извиню. А что Москва скажет?

— Ещё по рюмочке? — спросил Медведев.

Кузин молча кивнул головой.

— Н-да, — задумчиво сказал Медведев, опрокинув в рот рюмку и закусывая бутербродом. — Без фундамента, говоришь, живём? — Такая мысль ему тоже как-то в голову не приходила.

— Без фундамента, — подтвердил Кузин. — Если в старое время человек подполковником был, так ему на всё было плевать. Знал своё дело, знал свой закон. А ты, ты-то что знаешь?

— А знаю я, товарищ Кузин, то, что этот тарантул совсем нацелился меня съесть.

— Так это, по-твоему, фундамент?

— Разговорчики у тебя, товарищ Кузин, мелкобуржуазные. Есть ли фундамент, нет ли фундамента, а дело надо делать. Ты Иванова хорошо знаешь?

— Иванова? Его? Его собственная жена хорошо не знает, не то, что я.

— Я с ним тут по этому вопросу разговаривал...

— Ну и глупо.

— Почему глупо?

— Потому, товарищ Медведев, что у тебя есть на меня документики, да и у меня на тебя кое-что имеется.

— А у тебя-то что? — Медведев даже приподнялся с кресла.

— Есть. А что — это уж другой разговор. Словом, ты завалился, и я завалился. А если я пропаду, то и ты пропал. Тут уж люб — не люб, а приходится вместе. А Иванов? Почему он не может пойти к Берману и сообщить!

— Ну, я ничего ему не говорил, только спрашивал.

— И спрашивать не стоило. Ты, товарищ Медведев, пока №1 в политике там или в партии — это дело твоё. А если в тайге, то помнишь нашу партизанщину? Тут уж я не проморгаю. Нужно только подумать. Тут, в сторонке от ихнего маршрута озерко есть, можно на гидро спуститься. Сойоты-приятели у меня там есть, можно коней достать. Конечно, против Дубина они не пойдут, но можно и наврать кое-что. Мне нужно бы человек десять-пятнадцать, я их сам наберу. И два гидро. А как Бермана обойти — это уж твоё дело.

— Ты, Кузин, пойми, если мы докажем, что Берман прикрывал всю эту банду...

— Это я понимаю. А если Берман тебя ещё по дороге ликвидирует?

— Мало ли мы рисковали?

— И много ли мы выиграли?

— У тебя, Кузин, разговорчики не только мелкобуржуазные, а может, и похуже...

— Ну, хорошо, бросим разговорчики. Ты что ж это, — тут товарищ Кузин крепко выругался, — что ж ты мне-то станешь ещё говорить о мировом пролетариате, что ли?

— К чёртовой матери мировой пролетариат, мне нужно Светлова поймать и Бермана ликвидировать. А то пока там до мирового пролетариата, как бы он нас с тобой не ликвидировал? Ещё по рюмке?

— Нет, не хочу. Подумать нужно. Говоря в общем и целом, нужно базироваться на гидро, на озеро и на сойотов. Всё это уж моё дело. А Берман — это уж твоё дело. Пропаду я — пропадёшь и ты. Нужно подумать.

— Подумай, — сказал Медведев, как-то искоса поглядывая на Кузина.

— А этому Иванову — ни слова. Чёрт его там знает. Очень уж тихий мальчик.

ПЕТЛЯ

Маленький караван продвигался медленно. Потапыча всё время лихорадило, ночь в яме не прошла ему даром. Как это и предвидел товарищ Кузин, Еремей вёл караван не по обычной тропе, а всякими обходами. Вечерами раскладывали костёр, но для ночлега уходили от кострища на версту-полторы. Валерий Михайлович время от времени извлекал из вьюка свой таинственный радиоаппарат и вёл какие-то ещё более таинственные разговоры. Еремей был мрачен и молчалив. Только раз, у костра, как-то недоумённо поведя плечами, Еремей сказал:

— А, вот, поди ж ты! Жулик человек, шарамыжник, пьяница, бродяга, а, вот, как будто чего-то не хватает.

— Весёлый человек, — сказал Валерий Михайлович.

— Да и я весёлый человек, пока в тайге сижу.

Потапыч густо откашлялся и сказал хриплым голосом:

— Бесполезная личность...

— А ты кому полезный? Только вот дуре Дуньке, да и то...

— Что да и то?

— Разжирел на ворованных хлебах, как боров, а толк-то с тебя какой?

Потапыч ещё раз откашлялся, но предпочёл оставить эту опасную тему в покое. Еремей, снова обращаясь к Светлову, продолжал тем же недоуменным тоном:

— Такая жизнь пошла, что только в тайге и жить можно человеком, а не зверем. Да вот вы, Валерий Михайлович, сказали, что и тайгу придётся бросить, куда же податься-то?

— Я ещё не совсем уверен, что придётся и тайгу бросать. От нас к Медведеву один там человек приставлен, если будет опасность, он нам сообщит. То есть, вероятно, сообщит, сейчас ни за что ручаться нельзя. Пока доедем до вашей заимки, что-то выясниться.

— Доехать-то недолго, завтра к вечеру будем уже дома.

— А я, папаша, — сказал Федя, — завтра утром вперёд пойду, наперерез через горы, наши-то, поди, ждут там и не дождутся.

— И это можно, — согласился Еремей. — Скажи, пусть баню затопят. Часа на три раньше будешь.

Рано утром, когда караван был уже навьючен, Федя пошёл вперед. Потапыч так ослабел, что с трудом взобрался на коня, его всё лихорадило, и даже Светловский хинин помогал мало. Еремей был по-прежнему мрачен, и даже близость дома его не успокаивала.

— Правда и то, что вся Россия куда-то бежит, мы-то чем лучше?

— Скоро и бежать будет совсем некуда, — отозвался Потапыч. — Вот всё думали-думали: к папаше, на заимку, вот тебе и заимка...

Часам к пяти следующего дня караван пробирался по вьючной тропе, проложенной через довольно широкую полянку. Валерий Михайлович услыхал какой то крик и, повернув голову, заметил какого- то человека, который что-то кричал, на ходу размахивая руками и казался в состоянии крайнего возбуждения. Валерий Михайлович почти автоматически схватил винтовку.

— Нет, это свой, — успокоительно сказал Еремей, — сосед, сойот, безвредный человек, да только, что с ним?

Сойот оказался маленьким невзрачным человеком, одетым почти в лохмотья. В руке у него была старая, видавшая всякие виды, берданка. Он казался в полном изнеможении от усталости и возбуждения.

— Помогай, бачка, приятель приехал, на охоту пошли, упал, ногу сломал, вот лежит там, версты две, слабый я, не могу нести. Хорош приятель, много помогал.

Еремей сердито плюнул.

— Ввек мы до дому не доедем, словно наколдовал кто, ну, веди, где там твой приятель лежит.

— Поедем вместе, — сказал Валерий Михайлович, — вдвоём безопаснее.

— Да какая тут опасность, места, ведь, уж свои, а сойот этот — старый приятель. Зря Федьку отпустил, пошёл бы с Федькой, с Потапыча сейчас никакого толку нет.

Валерий Михайлович казался в некоторой нерешительности. Ему как-то не хотелось отпускать Еремея одного, и ещё менее хотелось оставлять свой таинственный багаж под охраной только Потапыча, который, действительно, стоил немного. Еремей предложил сойоту свободную Федину лошадь.

— Вы тут подождите, мы в полчаса — час смотаемся...

Сойот взобрался на лошадь и вместе с Еремеем исчез в тайге.

Сойот ехал впереди, указывая дорогу. Еремей, всё-таки с винтовкой в руке, трусил за ним в расстоянии шагов десяти. Версты через две, среди заваленной буреломом прогалинки, Еремей увидел лежащего на земле человека. Подъехать верхом было невозможно. Еремей и сойот спешились и стали пробираться к лежащему.

— Нашли, товарищ Кузин, нашли помощь, — радостно кричал сойот.

Товарищ Кузин медленно приподнялся на локте. Шагах в десяти позади Еремея, из-за сваленного бурей кедра поднялась человеческая фигура с арканом в руке. Фигура сделала два-три взмаха над головой и неслышная петля аркана захлестнулась на шее Еремея. Фигура дёрнула аркан, откинувшись назад всей тяжестью своего тела. Еремей ещё успел схватиться за ремень аркана, но петля уже придавила обе сонные артерии. Теряя сознание, Еремей грузно осел на землю. Из-за того же кедра и откуда-то с других сторон сразу выскочило несколько человек. Сойот завизжал пронзительным визгом:

— Друга обманул! Товарища обманул! Ги- и- и .

— Вяжи! — орал Кузин.

Сойот вскинул берданку. Глухо в тайге стукнул выстрел, и Кузин медленно опустился на землю. Сойот с проворством белки нырнул в заросли.

— Держи его, держи, — слабеющим голосом кричал Кузин.

Кто-то кинулся за сойотом, кто-то стал стрелять ему вслед. Остальные целой кучей навалились на потерявшего сознание Еремея. В несколько секунд он был связан ремнями и по рукам, и по ногам. Когда он очнулся, почувствовал, что не может пошевелить ни одним членом, даже его чудовищной силы было недостаточно, чтобы разорвать эти ремни. Он лежал на спине, смотря в осеннее прозрачное небо тайги. “Всё-таки взяли живым”, — подумал он... Потом мысли перескочили к Светлову и к заимке. “Теперь они, вероятно, на заимку бросятся. Хоть бы предупредить своих!”

Не без некоторого усилия, Еремей повернулся на бок. Шагах в семи-восьми от него сидел на земле тот, которого сойот назвал Кузиным. Обеими руками он опирался о землю, а изо рта тонкой струйкой текла кровь. Около него возились два человека в форме пограничников. Кузин посмотрел на Еремея, и его лицо исказилось гримасой.

— Вот тебе и фундамент, — сказал он, — но поперхнулся, и кровь хлынула изо рта широкой струёй.

— Дурак сойот, всё-таки — сказал Кузин, — не того поймал. Ну, тащи нас обоих на самолёт...

ОБЛАВА

Валерий Михайлович сидел на поваленном стволе дерева. Потапыч лежал рядом на земле. Глухо раздался выстрел. Валерий Михайлович по его звуку определил, что это был выстрел из берданки. Потом раздалось ещё несколько. Это, конечно, значило, что Еремей попал в засаду. Валерий Михайлович с чрезвычайной стремительностью стал развьючивать одного из своих коней.

— Никак стреляют, — глухо спросил Потапыч.

— Стреляют. Еремей попал в засаду. Я сейчас туда. Потапыч крепко выругался.

— Попадётесь и вы, — сказал он. — Выстрелов было много, значит, и людей много, а вы один.

— Ничего не поделаешь. Вы стрелять ещё можете?

— Это я всегда могу.

— Залягте вон за то дерево. Стрелять во всякого, кто подойдет. Если со мной что случится, вот этого вьюка не трогайте никак. Довезёте до воды и прямо в воду. А этот, другой, я спрячу.

Валерий Михайлович с такой же лихорадочной стремительностью отнёс один из вьюков в сторону и завалил его всякой всячиной. Мысли работали четко и ясно: собственно, во вьюках заключались судьбы многих, многих людей, может быть, миллионов. Но там, где-то был Еремей, который, очевидно, попался, который рисковал своей жизнью из-за него, Валерия Михайловича, и из-за Стёпки и вот теперь, из-за совершенно неизвестного человека, который к тому же оказался предателем.

— Пропадём мы тут все, — с трудом подымаясь, сказал Потапыч.

— Ну, что ж? Пропадать так пропадать, так я вон там залягу.

Валерий Михайлович закинул винтовку за плечо и взял в руки пистолет, в тайге при встрече, где сотая доля секунды могла быть решающей, пистолет был рентабельнее. Следы двух лошадей были видны достаточно ясно. Но Валерий Михайлович пошёл не по этим следам, а параллельно их направлению, шагах в тридцати справа, так было меньше шансов попасться в засаду. Через минут десять он услыхал топот двух коней, неужели Еремей вырвался? Валерий Михайлович, держа пистолет на прицеле, пробрался обратно к следу. Минуты через две-три из таёжной чащобы вынырнул сойот верхом на одной лошади, ведя на поводу другую, без седока. Значит, Еремей не вырвался.

— Стой! — крикнул Валерий Михайлович.

Сойот круто осадил лошадь. Лицо его было залито кровью и глаза были почти безумными.

— Обманул друга, обманул. Еремея на аркан поймал.

Сойот снова завизжал пронзительным визгом.

— Много там людей? — спросил Валерий Михайлович.

— Много. Двадцать человек. Сорок человек. Больше человек.

— Солдаты... Сойот ничего не знал, сойот поверил другу, теперь сойоту вешаться надо!

Валерий Михайлович пристально всмотрелся в сойота. Нет, сойот не лгал, нужно было бы быть гениальным актёром для того, чтобы разыграть такую роль.

— Ты ранен? — спросил Валерий Михайлович.

— Не знаю, всё равно сойоту вешаться надо. А Кузина сойот убил. В живот. Из берданки.

Валерий Михайлович понял, что попытка спасти Еремея совершенно безнадежна. Но если сойот не врал, то надо ожидать нападения и на караван, и на заимку. Пока радио есть в его, Валерия Михайловича, распоряжении, ещё остаётся надежда спасти Еремея путём нажима на Бермана, надежда слабая, но всё-таки есть. Если же будет потеряно радио, то с ним будет потеряна и всякая надежда.

— Едем к каравану, скачи вперед, — приказал Валерий Михайлович, вскочив на свободную лошадь и оба поскакали со всей скоростью, какую только позволяли таёжные пути. Навстречу им поднялся Потапыч.

— Ну что, влип Еремей?

— Попался. Может быть, ещё выручим. Скорее вьючить опять.

Потапыч как будто сразу отделался от своей лихорадки. Вьюк был навьючен в несколько секунд.

— Теперь во все лопатки к заимке. Боюсь, что они и на заимку нападут.

— Ну, там-то уж им не поздоровится.

— Скачут, скачут, — провизжал сойот. — За нами скачут!

— Езжайте вперед и подождите меня через версту. Я буду прикрывать, — сказал Валерий Михайлович.

Потапыч и сойот поскакали вперед. Валерий Михайлович остался один, тщательно вслушался во всё приближавшийся топот коней, потом по следу каравана, пробежал метров пятьсот со скоростью, которая сделала бы честь любому легкоатлету и залёг за поваленным стволом. Через несколько секунд на тропе показались четыре всадника. Валерий Михайлович выпустил четыре пули. На тропе больше не показался никто. Но откуда-то издалека, направления Валерий Михайлович уловить не успел, послышался какой-то сигнальный свист. Почти с прежней скоростью Валерий Михайлович снова побежал по следу каравана. Караван ждал его, как было условлено.

— Сейчас нужно как можно скорее, — сказал Валерий Михайлович.

Около часу караван с предельной при данных условиях скоростью пробирался по тропе. Через час дорога привела к открытому берегу горной речки, заваленному галькой. Берега ложа были круты и обрывисты, от них до речки летом, в период таяния горных снегов широкой и бурной, сейчас узкой и мелкой было в обе стороны шагов по двести. Караван медленно спустился с обрыва.

— Ох, место плохое, ох, плохое место, шаман тут был убит. Стойте здесь, сойот сам посмотрит.

Валерий Михайлович с Потапычем и конями остались стоять внизу под обрывом. Сойот, проверив свою берданку, поскакал к речке, то и дело ныряя в какие-то ямы и вымоины. Минут через пять он исчез в тайге. Ещё через минуту послышался его выстрел.

— Нужно залегать, — сказал Потапыч.

Валерий Михайлович с прежней стремительностью снял свой драгоценный вьюк с радио, и оба спутника залегли в вымоину гальки, держа на прицеле свои винтовки. Из лесу вынырнул сойот и издали что-то кричал. Из того же лесу раздалось три-четыре выстрела. Сойот, прижавшись к гриве коня, вскачь помчался к речке. Выстрелы продолжались. Почти посередине речки сойот как-то странно скосился на бок, упал в воду и река понесла его труп куда-то на север. Из лесу выбежало несколько пограничников. Трое из них упали сразу, остальные спешно скрылись обратно.

Валерий Михайлович не питал никаких иллюзий, положение было почти отчаянным. От обоих спутников до опушки леса, в котором скрылись пограничники, было шагов триста-четыреста. Из вымоины ещё можно было высунуть голову, но выйти из неё было нельзя. Несколько пуль, защёлкавших по гальке, дали совершенно излишнее этому доказательство. Дорога вперёд была заперта. Дорога назад была под обстрелом. Откуда-то сзади каждую минуту могли появиться новые пограничники. Раненый конь галопом помчался по гальке, но был убит очередным выстрелом из леса. Остальные понеслись вдоль берега.

— Нужно по ямам переползти подальше, — сказал Валерий Михайлович. — Только так, чтобы нас не видно было.

— Я ваш вьюк потащу, — сказал Потапыч, у вас винтовка аппетическая, вам способнее стрелять...

Вымоины тянулись одна за другой, и по ним можно было переползать, не подставляя себя под выстрелы с другого берега. Но скоро это кончилось, очередная вымоина была достаточно глубока, и в ней можно было укрыться, но дальше ходу не было, шёл какой-то горб. Потапыч быстро высунул голову и, нырнув обратно, пессимистически сообщил:

— Дальше ходу нет, до ближайшей ямы шагов, надо полагать, с тридцать, никак не проползти, подстрелят. Вы только не высовывайтесь, теперь они этот горбик под прицелом держат.

— Придётся, видимо, отсиживаться до темноты... Нужно только не дать им перейти на этот берег. Давайте укрепляться.

Из валунов и обломков гранита осаждённые устроили нечто вроде бруствера, со щёлками вроде бойниц. В такую щелку Валерий Михайлович просунул свою винтовку. По противоположному берегу ползком пробирались к речке три-четыре пограничника. Они не успели ни пробраться к берегу, ни отступить в лес. Из лесу посыпались частые выстрелы, и пули стали щелкать по камням бруствера…

— Теперь они будут в обход идти, — сказал Потапыч. — Вы, Валерий Михайлович, держите под обстрелом правую сторону, а я — левую, авось до темноты мы их задержим. Напрямик они теперь не пойдут.

Валерий Михайлович переконструировал свою бойницу и старательно всмотрелся в противоположный берег. Оттуда, из глубокой опушки леса, всё ещё сверкали огоньки выстрелов. Но стреляющие были скрыты за кустами и, кроме огоньков, ничего видно не было. Можно было, конечно, стрелять и по огонькам, но запас патронов у Валерия Михайловича был не так велик, чтобы расстреливать его на авось. Валерий Михайлович оторвался от винтовки, взял бинокль и стал взором исследовать каждое место опушки.

— Есть! — вдруг заорал кто-то сзади.

Валерий Михайлович обернулся. У обрыва вымоины, шагах в четырех-пяти от Валерия Михайловича и метрах в двух выше, стоя на коленях, опираясь одной рукой на землю и в другой держа на прицеле пистолет, высовывался какой-то пограничник.

— Ну, а теперь сдавайтесь, сукины дети! — заорал он.

Валерию Михайловичу была ясна вся беспомощность положения. Вытащить винтовку из бойницы не было возможности, пограничник имел полную возможность прострелить оба плеча или хотя бы одно, и сделать невозможным ни сопротивление, ни даже самоубийство. Рядом с первым пограничником оказался и другой, на этот раз стоя во весь рост, но тоже с пистолетом на прицеле. Потапыч обернулся на крик и то, что он сделал, сделал почти бессознательно — швырнул во второго пограничника горстью гальки и медведем бросился вперёд. Ударил выстрел. Потапыч, что-то рыча, успел схватить второго пограничника за ноги, и оба покатились на землю. Первый пограничник продолжал что-то орать, и рядом с ним возник ещё кто-то. Валерий Михайлович медленно поднялся на ноги.

— Сдавайся, сук...

Пограничник как-то оборвался и комком сырого теста свалился вниз, в выбоину. Третий упал плашмя, выронив из рук свой пистолет. С противоположного берега раздался зычный крик:

— Держись, папаша, выручим ...

Это был голос Феди. Голос прерывался частой стрельбой оттуда-же, с другого берега. Валерий Михайлович выхватил из бойницы свою винтовку и вскарабкался на обрыв выбоины. По полянке, тянувшейся от ложа речки до лесу, бежало к лесу несколько человек, сколько, Валерий Михайлович считать не стал. Не добежал никто. Потапыч, одолев своего противника, сдержанно ругался. Противник лежал полузадушенный. Десятка полтора всадников во главе с Федей мчались к выбоине. Федя ещё на скаку кричал:

— Тут сойоты прибежали, сказывали, на ихнее озеро самолёты спустились, мы, значит, все на выручку, а где папаша?

— Взяли Еремея Павловича, — сказал Валерий Михайлович.

— Как взяли?

— Так, взяли.

Федя медленно слез с коня. По его детскому круглому лицу потекли молчаливые слезы.

— То есть, как же это так? — спросил он, как бы ещё не веря невероятному сообщению.

— Да вот так. Выманили Еремея Павловича и схватили.

Федя продолжал стоять, опустив винтовку, и слёзы продолжали стекать с его щёк. Где-то вдалеке раздался гул самолёта. За грохотом стрельбы и шумом схватки никто этого гула раньше не расслышал. Далеко-далеко, сверкая алюминием на фоне голубого неба и снежных горных вершин, плыл на север самолёт.

— Вот, может на нём Еремея увозят, — сказал Потапыч.

Федя продолжал стоять молча. Несколько мужиков спешившись, стояли рядом, тоже не веря тому, что Еремея Павловича Дубина кто-то в мире мог схватить. Валерий Михайлович коротко рассказал всё, что он знал.

— В конце концов, — закончил он своё сообщение, — дело ещё не пропало. Вот я сейчас нажму.

— Куда же тут нажать? — недоуменно спросил Федя.

— Ты вот этого раньше свяжи, а потом будешь спрашивать! — Потапыч показал на побеждённого пограничника, который уже принял сидячее положение, но ещё не вполне успел придти в себя.

Федя молча отобрал от пограничника всё его вооружение. Валерий Михайлович распаковал свой вьюк и занялся таинственными манипуляциями с радио. Все остальные стояли и смотрели с почти суеверным уважением. Кончив свои манипуляции, Валерий Михайлович сказал:

— Ну, что можно будет сделать, будет сделано. Еремея Павловича, в худшем случае, подержат в тюрьме. Что его не расстреляют, за это можно почти ручаться. А там посмотрим.

Федя вздохнул с некоторым облегчением и рукавом рубахи вытер себе глаза. Пленный пограничник издал какой-то неопределённый звук. Потапыч обернулся к нему.

— Ах, так это ты? — сказал он тоном искреннего изумления.

— Действительно, я, — как бы извиняясь, подтвердил пленный.

— Тебя-то какой чёрт сюда понёс?

— А тот же чёрт, что и тебя носил...

Потапыч длинно и сложно выругался.

— А теперь куда тебя деть?

— Хоть к чёртовой матери ...

— Свой паренёк, — пояснил Потапыч, обращаясь к Валерию Михайловичу.

— Видно, что свой, — ощерился паренёк. — Вот, кажется, ногу свихнул.

— И благодарите Бога, — сказал Валерий Михайлович, — если бы он не стянул вас с обрыва, вас бы подстрелили, как вот этих! — Валерий Михайлович показал рукой на трупы двух пограничников.

— А ведь и правда, — удивился паренёк.

— Свой, — подтвердил ещё раз Потапыч. — И выпито было... А вот звать его... Вот и забыл...

— Петренко, — сказал пленник.

— Ах, да, Петренко, теперь вспомнил… Так куда ж тебя деть-то?

— А хоть к чёртовой матери, — повторил Петренко.

— Несерьёзный адрес, — сказал Потапыч.

— А нельзя ли с вами увязаться? — робким тоном спросил Петренко. — И дезертирства никакого не будет, никто не отвечает. Пропал человек, и конечно. Трупа, дескать, не нашли... Да и кто искать будет?

— Вы, товарищ Петренко, — вмешался Валерий Михайлович, — сначала расскажите, что это за отряд, какое назначение, ну и всё такое.

Петренко, всё ещё сидя на земле, пожал плечами.

— А разве я знаю? Собрали две отборных полуроты. Посадили на четыре самолёта, командовал капитан Кузин. Задание для нашей полуроты было перехватить ваш караван.

— А другая полурота?

— Об этом ничего я не знаю. Спустились на каком-то озере, высадились, которым взводным, тем дан был приказ, а нам только сказано взять живьём, вот и взяли... — Петренко попытался подняться, но со стоном опустился снова на землю.

— Как есть, ногу вывихнул. Вот тебе и приятель...

— Это вы при падении, — утешил его Валерий Михайлович. — Мой вам совет, заберитесь в кусты и ждите. Придут ваши и заберут вас. Взять с собою мы вас не можем. Федя, скорее ловить коней и вьючиться. Вторая полурота может напасть на заимку.

Федя с мужиками помчались ловить коней. Потапыч с хмурым видом обошёл берег и собрал всё оружие убитых пограничников. Валерий Михайлович пытался ещё что-нибудь выудить у Петренко, но тот, видимо, и в самом деле, ничего не знал. Потапыч, вернувшись, мрачно сложил в кучу собранное оружие и ещё более мрачно сказал:

— Ну, и нахлопали же их! Твоё, Петренко, счастье, что я во время тебя стащил. Тут по части винтовки такие мастера, что не дай ты, Господи ...

Петренко как-то неуютно поёжился. Он хотел что-то сказать, но его прервал Валерий Михайлович. Голос у Валерия Михайловича стал каким-то сухим, а глаза недобрыми и колючими.

— Сколько вас тут есть? — спросил он Федю.

— Одиннадцать, Валерий Михайлович, — ответил Федя каким-то субординационным тоном.

— Возьми с собой восемь, ты девятый, скачи к заимке. Вышли вперёд двух-трёх разведчиков, чтобы не попасть в засаду. Вы, Потапыч, займитесь вьюками.

— Оружие бы хорошо подобрать ...

— Не нужно. Только патроны. Да и то потом. Действуйте!

Потапыч как-то бессознательно вытянулся и ответил по-военному:

— Слушаюсь, Валерий Михайлович.

— Так, значит, вы и есть тот Светлов, — жалобным голосом сказал Петренко, — за которым нас, вот, гоняли. Взяли бы вы меня с собой, товарищ Светлов, ей Богу.

— А что вы делать будете?

— Землю пахать. Землю пахать хочется.

— Демобилизуют вас, будете пахать.

— В колхозе-то? Там не я пашу, там на мне пашут... Взяли бы вы меня с собой, ей, Богу...

Петренко всё ещё сидел на земле, поджав под себя повреждённую ногу и снизу вверх смотрел на Валерия Михайловича умоляющим взглядом.

— Позвольте доложить, Валерий Михайлович, — военным тоном сказал Потапыч. — Парень, действительно, свой, попал по мобилизации, ну, конечно, проверяли там, кто папаша, кто мамаша, меня, ведь, тоже проверяли, а разве проверишь, что у человека на душе делается...

Валерий Михайлович ещё раз оглядел Петренко.

— Ну, чёрт с вами, едем вместе, там посмотрим.

— Вот и спасибо, Валерий Михайлович. Спасибо, что не побрезговали. А, может, и я ещё на что, кроме как пахать, пригожусь...

Уцелевшие кони были пойманы и навьючены. Федя в числе девяти всадников, указал по направлению к заимке. Светлов, Потапыч, Петренко и ещё два мужика тоже двинулись вслед за Федей через речку. На опушке леса валялось несколько трупов. Валерий Михайлович приказал собрать все патроны, винтовок и так было достаточно и с той, и, тем более, с другой стороны. Караван медленно втянулся в лес.

Лицо у Валерия Михайловича стало каким-то серым, колючим и почти отсутствующим. Всё было очень нехорошо. Точно он, Валерий Михайлович, волочил за собою какую-то бесконечную цепь горя, несчастий, убийств. Вот, сколько жизней только на один отрезок его жизненного пути от Лыскова до заимки. Не стоит считать. И, кроме того, до заимки ещё не добрались, да неизвестно, доберутся ли. И неизвестно, цела ли ещё заимка. А если и цела?

— Потапыч, — резким тоном спросил Валерий Михайлович, — как звать жену Еремея Павловича?

— Дарья Андреевна.

Что он, Валерий Михайлович, скажет этой женщине? Вот, приехал дорогой гость с радостными вестями? И как быть с Еремеем?

Челюсти Валерия Михайловича сжались ещё крепче. Как много, много раз в прошлом, так и сейчас, вопрос приобретал некоторый принципиальный характер. И, как и в прошлом, осложнялся, так сказать, техническими деталями. В данном случае технические детали сводились к тому, что по всем разумным данным вся эта экспедиция, пока что закончившаяся арестом Еремея, была предпринята по собственной инициативе Медведева, и что, по тем же данным, Берман не имеет никакой возможности освободить Еремея даже и при его, Бермана, почти неограниченной власти над жизнью и смертью миллионов людей. Там, на перевале, Валерий Михайлович пообещал Берману не предъявлять ему невыполнимых требований. Требование об освобождении Еремея было невыполнимым. Или почти невыполнимым. Как это ни было парадоксально, для дела, для борьбы, для ликвидации этого и в самом деле сатанинского аппарата, олицетворявшего собою по мнению Валерия Михайловича, если и не абсолютное зло, то наибольшее в истории человечества приближение к абсолютному злу, жизнь Бермана была неизмеримо дороже жизни Еремея. Держа в руках Бермана, живого Бермана, можно было добиться очень многого. Жизнь Еремея, с точки зрения дела, была почти безразличной. Имеет ли он, Валерий Михайлович, моральное право рисковать интересами дела, то есть жизнью миллионов людей, в интересах спасения жизни Еремея. Валерию Михайловичу вспомнились горячечные рассуждения Раскольникова о Наполеоне и “твари дрожащей”, рассуждения не только горячечные, но и глупые, как он всегда их оценивал. Теперь они представились в несколько ином свете. У Раскольникова был выбор: можно было убивать и можно было не убивать. У Валерия Михайловича этого выбора не было. Нужно, чтобы погибли или Берман, или Еремей. Если Берман освободит Еремея, что технически было вполне возможно, то, он, вероятно, подпишет себе смертный приговор, Медведев уж сумеет использовать весь клубок событий и, спасая, может быть, самого себя, сделает всё, чтобы погубить Бермана...

Валерий Михайлович посмотрел на часы. Было без пяти четыре. Оставалось ещё два часа и пять минут. За это время нужно выработать какой-то план...

Валерий Михайлович, сидя в седле, закурил папиросу. Потапыч искоса посмотрел на него, и какой-то невысказанный вопрос застрял у него в горле — лицо Валерия Михайловича не предрасполагало к вопросам.

Во всяком случае, пытку и казнь Еремея можно было отодвинуть на неопределенно долгое время. Берману нужно дать понять, что за целость и жизнь Еремея он, Берман, отвечает своей жизнью. Потом эту угрозу, может быть, можно будет и не приводить в исполнение. Но нужно рискнуть. Валерий Михайлович крепче сжал зубы, мысль, которую он железным усилием воли загнал куда-то в подсознание, дальше подсознания он загнать её не мог, снова прорвалась на свет дневной. Жизнь Бермана означала, в частности, весьма вероятную возможность освобождения Вероники в каком-то не очень далёком будущем. От этой мысли Валерий Михайлович почувствовал нечто вроде физической слабости: пот выступил на лбу, и спичка для очередной папиросы дрожала мелкой дрожью... Потом Еремей с его, так сказать, перманентной готовностью “отдать душу за други своя”, а какой ему, Еремею, друг Валерий Михайлович? Или Стёпка? Конечно, уступка Берману означала бы слабость, и Берман эту уступку так бы и учёл. Валерий Михайлович знал, какой лукавый инструмент являет собою человеческая логика, и как послушно приводит она те доводы, которые желательны подсознанию. “Наука есть служанка богословия”. Логика есть потаскуха человеческих эмоций. Основной всепоглощающей эмоцией Валерия Михайловича когда-то было освобождение человечества. И вот...

Валерий Михайлович трясся на своём коне, молчал и курил. Потапыч посматривал на него с чувством всё большего перепуга. В пять тридцать Валерий Михайлович лаконически приказал:

— Спешиться, привал. Снять вот этот вьюк.

Потапыч и мужички стали развьючивать. Петренко попытался слезть с седла, но со стоном опустился обратно. Валерий Михайлович, вопреки своему обыкновению, не помогал ничем, стоял, курил и молчал. Когда вьюк был снят, Валерий Михайлович уселся за свое радио, и зелёные огоньки снова запрыгали в таинственной лампочке. Потапыч и мужики снова смотрели на это священнодействие с почти суеверным чувством, а Петренко, почти улегшись на шею коня, обводил недоумённым взором всю эту группу.

Манипуляции Валерия Михайловича продолжались минут двадцать. Когда они были кончены, и когда радиопередатчик был снова упакован, Валерий Михайлович так же лаконически приказал:

— Навьючить и теперь поскорее.

Кавалькада двинулась дальше по еле заметной таёжной тропе. Уже темнело, и тропу могли разглядеть только очень привычные таёжные глаза. Где-то, не очень вдалеке, послышался конский топот и раздался свист.

— Это, никак, Федор Еремеевич свистит, — сказал один из мужиков.

У Валерия Михайловича слегка опустилось сердце. Это могло означать, что Федя вместо заимки нашёл только развалины. Но минут через пять Федя ещё с двумя всадниками вынырнул из лесной темноты.

— Это мы, Валерий Михайлович, — прокричал он — тамо дома всё в порядке, мы навстречу поехали.

— А что Дарья Андреевна? — спросил Валерий Михайлович.

Федя как-то хмыкнул и не ответил ничего.

Темнота всё сгущалась, и когда кавалькада доехала до заимки, было уже совсем темно. О встрече с Дарьей Андреевной Валерий Михайлович думал не без трепета: что он ей скажет? Одно, конечно, можно гарантировать, на данный момент жизнь Еремея, по-видимому, можно считать в относительной безопасности. Но как долго продлится данный момент? И что есть относительная безопасность?

Разноголосый собачий лай оторвал Валерия Михайловича от его размышлений. При свете чего-то, вроде смоляной бочки Валерий Михайлович рассмотрел группу плотно сколоченных изб, каменных, как ему показалось, и заграждение из колючей проволоки, кустарника и поваленных деревьев, окружавшее эту группу. Десятка полтора — два человек стояло у прохода через это заграждение. Женщин среди них почти не было, мужчины были все вооружены.

— Приехали, — глухим голосом, но как бы не без некоторого облегчения, сказал Потапыч, слезая с коня.

На шею ему, плача, кинулась какая-то женская фигура, это была Дунька. Другая женская фигура подошла к Валерию Михайловичу, и тут Валерий Михайлович испытал такое изумление, какого он, может быть, не испытывал никогда в жизни.

— Вы, Валерий Михайлович, вы не убивайтесь, — сказала фигура, — на всё Божья воля, Бог не оставит. А вины вашей нет никакой. Вот, это наш батюшка, помолимся Богу, Бог нас не оставит.

Валерий Михайлович слез с коня. Горло у него сжималось как-то судорожно. Он снял шапку, обеими руками взял грубую женскую руку и поднес её к губам. Другая женская рука мягко легла ему на голову.

— Времена, Валерий Михайлович, истинно говорю вам, антихристовы. Смешал Господь разум человеческий, ибо разум человеческий — безумие перед Господом.

Валерий Михайлович, всё ещё не выпуская руки Дарьи Андреевны, поднял голову. Перед ним в неясном дрожащем свете смоляной бочки стоял маленький священник, на груди которого тускло поблескивал крест, вероятно, медный. У священника была реденькая мочального цвета бородёнка, но больше ничего нельзя было разобрать. И ничего нельзя было ответить. Это он, Валерий Михайлович, принёс сюда горе, кровь и смерть, и его, Валерия Михайловича, утешают люди, которым он всё это принёс. Валерий Михайлович стоял, держа в руках крепкую грубую руку Дарьи Андреевны и чувствовал, что его нервы начинают, кажется, сдавать.

Положение спас Потапыч.

— Ну, Бог — не Бог, а пока человек жив, человек жив. Вот Валерий Михайлович всё что-то по радио распоряжался. Мало ли какие переделки бывают на свете Божьем?

Дарья Андреевна обернулась на него, но не сказала ничего. Священник покачал головой:

— Да, безумие перед Господом. Вот и Потапыч болен безумием разума, какой уж там у него есть.

Дуня, всё ещё рыдая, оторвалась от Потапыча и переселилась плакать на шею Валерия Михайловича. Валерий Михайлович продолжал стоять в самом центре этой странной группы и чувствовал, как всё больше и больше что-то сжимается в горле.

— Ну, идём пока что в избу, — сказал священник, — что тут на дворе столбами стоять.

Валерий Михайлович со страшным усилием воли вернул себе дар слова.

— Вот только с этим вьюком поосторожнее, там, в самом деле, радио.

— А это уж вы не беспокойтесь, — обрадованным голосом сказал Потапыч, — это уж нам известно, ваш вьюк сейчас в избу внесём. Уж как тютельку, вы уж не беспокойтесь... Ты, Федя, там подмогни.

Но Федя уже и сам распоряжался, вероятно, по праву, так сказать, наследника престола. Дарья Андреевна осторожно поцеловала Валерия Михайловича в лоб и освободила свою руку.

— Пойдем, в избе всё-таки светлее.

Валерий Михайлович двинулся за ней. Под ногами хрустел лёд на лужах, смоляная бочка освещала двор неровным красноватым прыгающим пламенем, свет пламени от времени до времени выхватывал из темноты какие-то неясные человеческие фигуры, издали смотревшие на вновь прибывших. В избе оказалась большая комната, центр которой занимал стол, уже накрытый для какого-то, по-видимому, гомерического пиршества: стояли бутылки и у бутылок какие-то яства, накрытые сверху глиняными мисками. По стенам комнаты жалось неопределенное количество разноцветных ребятишек, и постарше, и с пальцами, всё ещё засунутыми в рот. Стояла огромная, с Еремея русская печка, в которой пылало пламя, и от которой по всей комнате шло какое-то особое, русское, тепло, в углу мерцали лампадки у киота, мебель была сколочена тоже по Еремеевскому образцу, как у Собакевича, у которого каждый стул, казалось, хотел сказать: “И я тоже Собакевич!” Всё было массивно, сколочено на века, но как-то приветливо и уютно. Федя внёс в комнату Светловский вьюк и спросил куда его поставить.

— А в ту горенку, что для Валерия Михайловича, — ответила Дарья Андреевна.

Валерий Михайлович посмотрел на часы.

— Мне ровно в десять нужно ещё раз с Неёловым по радио поговорить.

— Чудеса, чудеса, — сказал священник, усаживаясь у стола, — видимо, на своё уже привычное место. — Чудеса. Вот достиг разум человеческий того, что за тысячу вёрст люди друг с другом разговаривают. А того, чтобы человек человека за два шага понял, этого разум человеческий не достиг...

Валерий Михайлович не без некоторого неприятного удивления констатировал, что священник прав — за тысячи вёрст разговаривают, а за два шага истребляют. Но сейчас Валерию Михайловичу было не до обобществления.

— Вы, вот, сюда садитесь, отдохните, ведь тоже намаялись, — сказала Дарья Андреевна.

Валерий Михайлович уселся в какое-то сооружение, которое оказалось очень комфортабельным креслом — медвежья шкура, натянутая на какой-то остов.

— Вот, — продолжил свою мысль священник, — кстати, зовут меня Паисием, отец Паисий. А всё по Писанию: человек, аки трава и дни его, аки цвет сельный, так вот и идёт. Ждали, вот, Еремея Павловича, а где он сейчас... Помолиться надо… Знаю, знаю, человек вы образованный, в молитву не верите.

Валерий Михайлович и верил, и не верил. Ссылки на Божью волю иногда его раздражали, они означали, или он думал, что они означают отказ от борьбы. Из десятков и десятков миллионов людей, погибших в голоде, в пытках, в казнях сколько полагались на волю Божью? И как можно было призывать Абсолюта к вмешательству в дела мельчайшей микроскопической плесени, кое-как рассыпанной по поверхности одной из мельчайших песчинок мироздания? Но, может быть, может быть, было и иное — Абсолют, отражённый в каждой человеческой душе?

Валерий Михайлович уже успел справиться с собой.

— На этот раз вы ошибаетесь, отец Паисий. Я — человек верующий и человек православный.

Отец Паисий радостно, недоумённо и слегка недоверчиво развёл руками:

— Бывает, бывает. Великая радость. Ибо это радость о блудном сыне, прошедшем сквозь искушение разума. Бывает.

Над столом висела громадная, как и всё в этой комнате, керосиновая лампа, и при свете её Валерий Михайлович постарался рассмотреть лицо отца Паисия. Оно, может быть, было необычно тем, что ничего необычного в нём не было. Цвета глаз Валерий Михайлович рассмотреть не мог. Жиденькая, мочального цвета бородка и такие же усы скрывали линии рта. Чуть-чуть вьющиеся волосы открывали высокий и очень упрямый лоб, он несколько выдавался над надбровными дугами. От отца Паисия веяло таким же внутренним спокойствием, как и от Еремея, и от Дарьи Андреевны.

А уж Дарью Андреевну Валерий Михайлович встретил в обстановке, которая, казалось бы, не давала решительно никаких оснований для внутреннего спокойствия. Отец Паисий смотрел как-то вниз на свой крест, который он перебирал пальцами, который был, действительно, только медным, но который был начищен до золотого блеска.

— Рад, очень рад, — сказал отец Паисий. — Неразумная вера лучше, чем разум без веры, но сколько веры разрушил ваш разум?

На этот вопрос Валерий Михайлович предпочёл не отвечать.

— Царство на ся разделися, и человек разделися на ся. Самый, конечно, глубокий раздел — это в душе человеческой. И рече безумец в сердце своем: несть Бог...

Валерий Михайлович почему-то вспомнил об отце Петре.

— А отца Петра, отшельника этого, вы, отец Паисий, знаете?

— Знаю. Волшебствует. Бога ищет. Кажется, нашёл своего.

— Какого же это, отец Паисий? — спросила робким и недоумённым тоном Дарья Андреевна.

— Самого себя, — грустно ответил отец Паисий.

— Так разве-ж это можно?

— Без Бога, Дарья Андреевна, до чего человек не допрыгается... А нужно всё-таки, помолиться, — отец Паисий встал и подошёл к киоту.

— Помолимся умно, каждый как может.

Валерий Михайлович вспомнил, что “умной” молитвой называется молитва про себя. Сейчас бы подошла молитва о плавающих, путешествующих, недугующих и плененных, но полного текста этой молитвы Валерий Михайлович не знал. Отец Паисий, подойдя к киоту, перекрестился широким русским крестом.

— Господи Владыка живота моего...

Все стали на колени. Даже на медно-красной роже Потапыча, который только что вошёл в комнату, не отразилось никакой иронии. Он неловко стал на колени и осматривался кругом. Валерий Михайлович ещё раз констатировал тот факт, что молиться он не умеет, детское настроение молитвы было забыто давно, а для взрослого чего-то всё-таки не хватало.

“Ещё не хватало”, — подумал Валерий Михайлович. Он попытался концентрировать свои мысли на призыве к Абсолюту, но мысли разбегались по каким-то техническим деталям вопроса о Еремее и Бермане. Выходило всё-таки по отцу Паисию, как будто он, Валерий Михайлович, молился самому себе и взывал к своим силам и только к ним.

Когда отец Паисий закончил свою молитву, Дарья Андреевна предложила нерешительным тоном:

— А теперь, может быть, закусить чем Бог послал?

Но закуска была бы чем-то вроде кощунства. Валерий Михайлович ещё раз посмотрел на часы.

— Так позвольте мне минут на десять к моему радио, — может быть, хоть узнать что-нибудь удастся.

— А вот Федя вас в вашу горенку проводит, Федюшка, проводи Валерия Михайловича.

Когда Валерий Михайлович вышел, Дарья Андреевна взяла руку отца Паисия и прильнула к ней. Неслышные слёзы потекли по этой руке. Другой рукой отец Паисий так же молчаливо гладил голову Дарьи Андреевны. Потапыч, как-то повертевшись, исчез в двери. На дворе начиналась вьюга, и ветер бился о ставни избы. Дарья Андреевна положила свою голову на колени отца Паисия.

Минут через десять в комнату с несколько растерянным видом вошёл Валерий Михайлович.

— Там, в этом доме №13, что-то случилось, ещё неизвестно что, через час... вероятно что-то ...

Валерий Михайлович поднял голову и прислушался. Порыв ветра донёс гул самолёта. Потом порыв затих, и гул как будто прекратился. Обман слуха или, в самом деле, нападение на заимку? Дарья Андреевна и отец Паисий тоже подняли головы. Да, конечно, это был гул самолёта, сейчас для Валерия Михайловича в этом не могло быть никаких сомнений.

— Это самолёт, — сказал он твёрдо, — нужно подымать тревогу.

Отец Паисий с несколько неожиданной для него быстротой выбежал на двор. Валерий Михайлович взял свою стоявшую в углу винтовку и из рюкзака вынул карманный фонарь большой силы света, который Валерий Михайлович экономил на крайний случай.

Валерий Михайлович с Дарьей Андреевной тоже выбежали на двор. Смоляная бочка всё ещё горела, и ее затухающий огонь кое-как освещал стены соседних домов. Гул самолёта сейчас был слышен совершенно отчётливо. Потом как-то сразу прервался, самолёт, видимо, пытался снизиться над озером.

Обитатели заимки обладали, видимо, лучшим слухом, чем Валерий Михайлович, ибо всё мужское население уже было на дворе с винтовками в руках. Федя старался распоряжаться по праву наследника престола, но какой-то бородатый таёжник оборвал его довольно невежливо:

— Ты раньше сопли утри, а потом уж командовать будешь. Валерий Михайлович ничем командовать не мог, ибо не имел никакого понятия ни о населении заимки, ни об окрестностях, ни об озере. Для него было очевидно только одно — Медведев протянул свою руку и сюда. Где-то, вероятно, на середине озера, раздался гулкий всплеск, потом нечто вроде тяжкого удара, и потом замолкло всё. Обитатели заимки рассеялись за какими-то прикрытиями. Кто-то из темноты закричал:

— От света уходите, по свету стрелять будут!

Это было довольно очевидным. Но куда уйти? Дарья Андреевна потащила Валерия Михайловича куда-то за рукав. Из освещённой светом смоляной бочки двери соседнего дома вышел отец Паисий. К искреннему удивлению Валерия Михайловича тоже с винтовкой в руках. Почти бессознательно Валерий Михайлович как-то усмехнулся: молитва — молитвой, а и с винтовкой не плошай. И снова сразу же поймал себя на абсурде: разве меч всегда противоречен кресту? И разве Пересвет и Ослябя были насильниками?

Валерий Михайлович очутился за прикрытием какой-то стенки, которая оказалась каменной. В стенке было что-то вроде бойницы, обращённой к озеру.

— Вот тут безопасно, — сказала Дарья Андреевна понимающим тоном. — Этого не прострелят, я тоже за винтовкой сбегаю.

Дарья Андреевна исчезла. Казалось, над озером воцарилась полная тишина, гул вьюги был только звуковым фоном, и на этом фоне не было слышно ничего. Вернулась Дарья Андреевна, действительно, с винтовкой, и было видно, что для неё это далеко не первый раз. Да, заимка может оказаться довольно крепким орешком даже и для Медведева с его командами. Валерий Михайлович просунул свою винтовку в бойницу и весь ушёл в слух. Но кто-то что-то уже кричал с берега, что именно разобрать за гулом вьюги не было возможности. Однако тон криков не был тревожным. И вдруг до Валерия Михайловича донёсся неясный рык голоса, который во всём мире мог принадлежать только одному человеку, и этим человеком мог быть только Еремей Павлович Дубин. Дарья Андреевна бросила винтовку.

— Господи, Боже мой, помилуй и помоги! Пресвятая Заступница, Матерь Божия, помилуй и помоги! Это он, как Бог Свят, это он. — Дарья Андреевна крестилась, молилась и, видимо, не верила своим ушам.

Валерий Михайлович поднялся. У самого берега группа мужиков пыталась спустить на воду лодку, которая стояла на берегу и, видимо, примёрзла к земле. Из тьмы озера снова донёсся рык. На этот раз не было никаких сомнений, это был Еремей.

— Сами доплывём, — рычал он, — здорово, ребята, жив и цел!

Валерий Михайлович достал свой фонарь. Яркая полоса света прорезала вьюгу и тьму. Шагах в пятидесяти от берега, ломая своими медвежьими руками ещё тонкий прибережный лёд, проламывался к берегу Еремей Павлович. Было еще плохо видно, но как будто бы на его плече что-то виднелось, не то мешок, не то человеческое тело. Лодку, наконец, сдвинули с места, но это было уже поздно, Еремей стоял уже по грудь в воде или во льду и проламывался дальше. На его плече висело, действительно, какое-то человеческое тело. Дарья Андреевна бросилась на лёд, он под ней проломался, она бежала дальше, ломая ледяную корку, и через несколько минут на берегу появился Еремей Павлович совершенно живым и, по-видимому, невредимым, на шее его повисла Дарья Андреевна, которая рыдала, уже не стесняясь никого, на одном плече у него висела винтовка, на другом бессильно повисло какое-то человеческое тело.

Еремей Павлович победоносно высадился на берег, осторожно снял с себя Дарью Андреевну и так же осторожно положил на землю чьё-то бесчувственное тело. Федя и Дунька, плотно обнявшись, плакали тут же в сторонке. Потапыч стоял недоумённым столбом.

— Ну, как вы? Все целы? — загремел опять Еремеевский голос. — А баня, Дунька, готова? Эх, сейчас бы попариться, было бы дело! А это неизвестный мне человек, а, вот, меня выручил. Здравствуйте, Валерий Михайлович, но только я на ваших самолётах больше не ездок, я вам не ворона, чтобы летать. Качает и мутит, я вам не ворона...

Дунька, оторвавшись от Феди, тоже бросилась на отцовскую шею:

— Господи, Боже мой, Владыка Милостивый, цел ты вернулся и то слава Тебе, Господи!

— Какое там цел, видишь, какую шишку набил... Да и руки, видишь, в кольцах. У этого человека тоже. Ты там, Федя, принеси напильник...

На левой стороне Еремеевского лба, действительно, красовалась довольно основательная шишка.

Товарищ Берман от времени до времени, впрочем, очень редко, считал необходимым преподавать своим сотрудникам некоторые основы, на которых зиждилась человеколюбивая деятельность подчиненного ему учреждения. В область высокой политики Берман при этом не вдавался никогда, сотрудники были благодарны ему и за это. Обычно говорилось о товарищеской спайке, сотрудники слушали, молчали и даже не улыбались. Иногда говорилось о железной дисциплине партии и НКВД, тут улыбаться и вовсе не было поводов. Иногда Берман подчёркивал ключевую позицию, которую занимало данное учреждение в общей системе власти, требовал выдержки, спокойствия, стальных нервов и говорил даже и о физкультуре. Сотрудники смотрели на чахлое насекомое тело товарища Бермана, вспоминали его странные папиросы и запах какого-то наркотика, который вечно вносил с собою Берман, слушали с деревянно-внимательными лицами и, как на всяких собраниях и прочем, ждали только одного — конца. К счастью для сотрудников, Берман не стремился пожинать лавров красноречия и редко говорил больше двух-трёх минут. Но и от этих двух-трёх минут у аудитории оставалось чувство какой-то жути, что, собственно, Берман и имел в виду.

Особенно нелепы были призывы к физкультуре: “Нам, чекистам необходимо железное здоровье”. По лицу Бермана трудно было определить, сколько ему лет: может быть тридцать, а может быть и шестьдесят. Он был похож на преждевременно состарившегося тарантула, но кто мог бы сказать, когда именно тарантулу полагается стареть? Во всяком случае, для того, чтобы подать сотрудникам личный пример, Берман не ежедневно, но довольно часто, отправлялся на прогулку. Ему подавали огромную открытую машину. Рядом с шофёром сидел телохранитель. Остальные пять телохранителей следовали на другой машине, шагах в двухстах от первой; Берман упорно запрещал лишнюю охрану, учреждение так же упорно не слушало его запретов, и Берман знал, что никто их и слушать не будет, всё это входило в рутину ведомства, и нарушение этой рутины могло бы иметь для нарушителей очень тяжкие последствия. Раз созданное учреждение, казалось, продолжало жить собственной жизнью, подчинённой каким-то собственным законам и строило свой быт и свои клетки почти органически.

В этот, столь богатый событиями день, Берман решил поехать на прогулку. Была подана машина, официальный телохранитель уже сидел рядом с шофёром, неофициальных пять уже усаживались в свою машину где-то за предполагаемыми пределами взоров товарища Бермана, и физкультурная экспедиция двинулась по улицам Неёлова. Маршрут был тоже “установлен навсегда”, не столько по соображениям рутины, сколько по состоянию мостовых и дорог: ни по какому иному маршруту на машине проехать было нельзя, не рискуя рессорами автомобилей. Благодарное население Неёлова предпочитало сворачивать с дороги, кроме беспризорников, для которых никакие законы писаны не были, и которые, тоже уже по традиции, завидев любую машину, имевшую особо привилегированный вид, устремлялись к ней, рискуя попасть под колёса и выпрашивая папиросу.

Так случилось и на этот раз. Когда машина товарища Бермана на повороте замедлила ход, какой-то беспризорник, завёрнутый в невообразимое даже и для социалистического рая тряпьё, вскочил на подножку машины и, протягивая свою грязную руку, больше похожую на высохшую птичью лапу, провизжал:

— Дяденька, дай папироску!

Из птичьих пальцев мальчишки на сиденье рядом с Берманом упал какой-то клочок бумаги. Берман накрыл его правым локтём, левой рукой полез в карман и выбросил на мостовою пару папирос, это тоже была традиция, так средневековые короли бросали в толпу цехины, дукаты и талеры.

— Спасибо, дяденька! А я! — беспризорник спрыгнул с подножки и бросился к папиросам, на которые уже насела кучка его сотоварищей. Машина завернула за угол, и уличная идиллия осталась позади товарища Бермана.

Клочок бумажки жег Бермановский локоть. Телохранитель, как всегда, смотрел, главным образом, на тротуары, пытаясь определить людей, у которых в их “авоське” или портфеле могла быть бомба. На поворотах телохранитель был особенно внимателен. Поэтому бумажка не была замечена никем, кроме товарища Бермана. Поправляясь в сидении, товарищ Берман осторожно переложил бумажку в карман. Машина выехала за город. Берман вышел на шоссе или, вернее, просёлок, который только очень отдаленно был похож на шоссе, но который всё-таки кое-как был подсыпан для автомобильного движения, посидел на обочине дороги, выкурил ещё одну папиросу и влез в машину. На этом гигиеническое мероприятие товарища Бермана обычно и заканчивались.

Вернувшись в свой кабинет, Берман достал бумажку. На ней заглавными квадратными буквами стояло: “условие Дубина перевала будет выполнено”.

На своем лбу товарищ Берман почувствовал нечто вроде холодного пота. Это могло означать только одно: Дубин арестован, и Светлов требует его освобождения. Кто-то и где-то железной рукой сжал Бермановское Кощеево яйцо. Что делать?

Берман достал свой шприц. Сладковатый запах какого-то наркотика чуть-чуть заметно повис в воздухе. Покончив со шприцем, Берман всосал в себя сразу, по крайней мере, полпапиросы.

По-видимому, то ли Медведев, то ли кто-то из его подручных захватили этого Дубина. Как бы то ни было, протестовать против этого захвата он, Берман, не имеет никаких поводов, он сам одобрил Медведевский план массовой таёжной облавы, но это одобрение было дано до рокового разговора на перевале. Сейчас Светлов нажимает кнопку. Что им руководит? Только ли то чувство привязанности к людям, которое графологическое исследование установило, как единственный слабый пункт Светловской психологии? Или что-то иное? Если только привязанность, то Светлов, может быть, своей угрозы не выполнит, было бы нелепо предполагать, что возможность шантажирования Бермана будет растрачена по такому пустяковому поводу. А, может быть, и будет?

Здесь товарищ Берман вступил в область настолько чуждой ему психологии, что терял всю присущую ему уверенность... или самоуверенность. Товарищ Берман вспомнил холодный спокойный блеск Светловских глаз и подумал о том, что этот человек исполнит или постарается исполнить всякое своё обещание и всякую свою угрозу. Реализация данной угрозы, кроме того, была слишком страшна, чтобы рисковать ею на основании очень сомнительных выводов по поводу привязчивости, дружбы и прочего в этом роде. Угрозу надо принять, как факт, и с ней надо считаться, как с фактом. Но как?

Товарищ Берман закурил очередную папиросу. Очередная папироса как-то отвлекла его в сторону чисто теоретических соображений. Власть над смертью у него была почти безгранична. А власть над жизнью? Почти никакой. Вот он, глава почти всемогущей организации, только что прятал бумажку, как невыучивший урока школьник прячет шпаргалку. Вот стоит перед ним действительно угроза, и он не может её отвести, приказав просто-напросто отпустить этого Дубина на все четыре стороны. Ибо если он это прикажет, то Медведев каким-то, не вполне ясными для самого Бермана путями, доложит об этом приказе в Кремль. В Кремле же, кроме Гениальнейшего, сидят и ещё люди, вот вроде того же Медведева, для которых день гибели Бермана будет, может быть, и одним из лучших дней их жизни...

Во всяком случае, всё это возможно оттянуть. Светлов должен же понимать и его, Бермана, положение? Обещал же Светлов не предъявлять ему заведомо невыполнимых требований? Но как об этом дать знать Светлову? Неужели в стенах этого учреждения у Светлова есть своя агентура?

Над Неёловым, над улицей Карла Маркса и над домом № 13 уже спускалась ночь. Берман всё сидел и комбинировал. На столе раздался тонкий телефонный писк. Берман нажал ответную кнопку. В комнату вошёл секретарь:

— Разрешите доложить, товарищ Берман, — товарищ Медведев хочет вас видеть...

В комнате было уже совсем темно, и Берман приказал включить свет. Грузная фигура Медведева показалась в рамке двери. Вид у Медведева был торжествующий и смущённый. Слегка разводя в стороны руками, он сказал:

— Ну и дела, товарищ Берман...

— Я уже знаю, — ответил Берман, — вам удалось всё-таки арестовать этого Дубина.

Товарищ Медведев выругался длинно и витиевато, но только про себя, откуда этот эфиоп знает об аресте? Ему, Медведеву, только что сообщили по телефону с аэродрома. Что этот эфиоп знает ещё?

— Точно так, товарищ Берман. Это капитан Кузин с его отрядом. Действовал, так сказать, по собственной инициативе. Обошлось, правда, дороговато.

Берман не проявил никакого интереса к цене.

— Десятка два человек выбито из строя, и сам Кузин ранен пулей в живот. Сейчас их всех доставят сюда. Хотите посмотреть?

— Всё это было бы очень хорошо несколько дней тому назад. Теперь, я думаю, мы только вспугнули гнездо. Сорвали след.

— Ну, товарищ Берман, лучше всё-таки живой Дубин, чем мёртвый след. Следы, ведь, все были потеряны...

Медведев всё ещё стоял перед Бермановским столом, и Берман скупым движением руки показал ему на кресло. Медведев с грузной осторожностью уселся, почти не сводя испытующего взора с товарища Бермана.

— Замечательно запутанная история, — как бы соболезнующим тоном сказал он. — Впрочем, для вас она, может быть, яснее, чем для меня, я не был посвящён в курс дела. Какую-то нить мы всё-таки имеем…

— Очень сомнительная нить, — сказал Берман. — было дано распоряжение следить за Светловым, ещё в Москве, и не арестовывать его. Иначе он был бы уже давно арестован.

— Лучше Дубин в руках, чем Светлов в небе, — попробовал пошутить Медведев, но осёкся. — Лучше что-нибудь, чем ничего...

— Вы, товарищ Медведев, пока оставьте этого Дубина в моём личном распоряжении, я займусь им сам.

Товарищ Медведев почувствовал нечто вроде разочарования. Не то, чтобы он был садистом по природе, но после приключения в расщелине у него остался какой-то осадок, товарищ Медведев и сам не мог бы определить, какой именно. Может быть, ощущение какой то силы, очень большой силы, но силы как-то абсолютной враждебной и ему, Медведеву, и его, Медведева, учреждению, и всему тому складу жизни, в котором он, Медведев, был устроен так хорошо. Это было то же ощущение, какое возникло у него при изучении папки с делом Светлова, это сила, которая собирается отправить его, Медведева, на виселицу. Никаких симпатий к этой силе Медведев питать не мог. Но было бы очень утешительно увидеть эту силу у своих ног. И в своём распоряжении. Жаль, что это удовольствие перехватывает Берман.

На столе опять раздался тонкий телефонный писк. Опять вошёл секретарь.

— Дежурный по комендатуре с докладом.

— Пусть войдёт.

В кабинет вошел товарищ Иванов.

— Разрешите доложить: доставлен арестованный гражданин Дубин и раненый капитан Кузин, и ещё шесть раненых. Как прикажете?

Медведев искоса посмотрел на Бермана и не приказал ничего.

— Арестованного в верхнюю комендатуру, — приказал Берман. — Раненых, конечно, в госпиталь, впрочем, я сам сейчас приду...

На самолёте, куда с великим трудом пограничники взгромоздили огромную, тяжёлую массу Еремея Павловича, лежали рядом оба: и побеждённый, и победитель. Побежденный Еремей не мог пошевелить ни одним суставом. Победитель капитан Кузин от времени до времени слизывал кровь со своих пересыхавших губ и тихо стонал. Оба смотрели в одно и то же ясное небо. Самолёт, пролетая над хребтами, то проваливался в воздушные ямы, то качался, как щепка, под порывами горных ветров. При каждом провале вниз, Кузин сжимал зубы и старался не стонать. Еремей молчал, и мысли его были заняты, главным образом, заимкой: как пить дать, дорвались и туда. Может быть, Светлов всё-таки успел на выручку? А, может быть, он лежит также связанный в другом самолёте? Как Федя, как Дарьюшка? Впрочем, обо всём этом лучше не думать совсем...

Подпрыгнув несколько раз на площадке аэродрома, самолёт стал. Кузин казался в полузабытьи. С большим трудом шевеля губами, он всё- таки приказал конвою:

— На этого — две петли и наручники. Раньше петли...

Трое пограничников привели Еремея в сидячее положение и надели на его шею две скользящих петли из тонкой стальной проволоки. Конец одной шел вперёд, другой — назад. Еремей понял: малейшее движение с его стороны, его сонные артерии будут перетянуты двумя стальными петлями — и шабаш. Надев петли, пограничники, к которым присоединилось ещё человека три, видимо, достаточно опытных в такого рода манипуляциях, осторожно развязали ремни и надели на руки Еремея сразу два наручника. Посмотрев на них, Еремей, с какой-то слабой надеждой неизвестно на что, убедился в том, что цепи наручников были не одинаковой длины. Потом Еремею развязали ноги и приказали спускаться.

Спускаться было трудно. Ноги затекли от ремней. Нащупывая скованными руками стенки самолёта, Еремей спустился по лесенке. Кузина уже перекладывали на носилки. Тут же стояло ещё около полдюжины носилок, на которые перегружали с самолёта раненых пограничников. Метрах в десяти стоял черный ворон с раскрытой для добычи пастью — тюремный автомобиль.

Еремей, пошатываясь на своих затёкших ногах, двинулся к этой пасти. Один пограничник с концом проволоки в руках, шёл вперед, пятясь задом, другого, сзади, не было видно. Захлопнулась стальная дверь ворона, и Еремей подумал о том, что отсюда-то уже не сбежать, очень уж обстоятельно всё это устроено. Но, уж как там Бог даст...

Дверь ворона раскрылась на дне глубокого каменного колодца. По всем четырём сторонам двора подымались шестиэтажные стены с окнами, заделанными тяжёлыми решётками. В прежнем порядке Еремея повели куда-то наверх. Лестницы, коридоры, повороты. Наконец, большая квадратная комната, на полу которой стояли носилки, а на носилках лежал капитан Кузин. Около него стоял Берман, тот самый Берман, с которым таким повелительным тоном и ещё так недавно разговаривал на перевале Валерий Михайлович. Рядом с Берманом стоял тот человек, которого ещё так недавно Еремей Павлович спасал со стенки расщелины. Может быть, и Валерий Михайлович не так уж всесилен? И, может быть, этого толстого совсем не стоило спасать?

— Ну, что, товарищ Кузин? — совершенно безразличным тоном спросил Берман.

Кузин облизнул свои запёкшиеся губы и сказал:

— Ранен. В фундамент.

— Какой фундамент? — удивился Берман.

— Фундамент, — уже бредя, ответил Кузин. — Вот, один был фундамент, и тот прострелили. Теперь вовсе без фундамента...

— Отнесите его в госпиталь, — приказал Берман. — А это тот Дубин?

Берман обернулся и осмотрел Еремея Павловича. Так несколько секунд стояли они друг против друга. Впрочем, сам Берман Еремея Павловича как-то не интересовал. Обстановка интересовала больше.

“Верхняя комендатура”, куда приводили наиболее важных арестованных, была большой квадратной комнатой. У стен стояли тяжелые дубовые скамейки, почти посередине комнаты стоял такой же тяжелый дубовый стол и перед ним — тоже скамейка. На стенах были развешаны портреты вождей, к которым Еремей не проявил решительно никакого интереса, и была растянута огромная карта, которую Еремей мельком, но внимательно сфотографировал своими глазами: а, вот Неёлово, вот это Лысково, а вот тут, должно быть, и есть заимка, что-то делается сейчас там? По своей старой артиллерийской службе Еремей Павлович умел разбираться в картах.

Из комнаты вели три двери. Сквозь одну из них, выходившую в какой-то коридор, входили какие-то, видимо, очень высоко стоявшие люди, на лицах которых отражалась смесь любопытства и робости: любопытно было посмотреть на такого таёжного зверя, каким они уже знали Еремея Павловича, а присутствие Бермана вызывало некоторую робость и как-то отбивало всякое любопытство. У этой двери стояла стойка с оружием. Над ней висела распределительная доска электрического освещения. Окна были забраны тяжёлыми решётками. Двое пограничников всё ещё стояли с концами стальных петель в руках, один спереди, другой сзади.

Товарищ Медведев не хотел вмешиваться в планы и намерения товарища Бермана, но всё это было как-то слишком уж глупо, арестованный был уже в доме № 13, из которого по своей собственной воле не выходил ещё никто.

— Я полагаю, товарищ Берман, что петли можно снять.

Да, пусть снимут. Держать оружие наготове.

Человека два из присутствовавших вытащили из кобур свои пистолеты. Двое пограничников не без некоторой робости сняли с Еремеевской шеи стальные петли.

— Разрешите сесть, ваше благородие, — дрожащим голосом попросил Еремей, — ноги совсем затекши, потому что, как ремни...

— Садись, садись, — покровительственным тоном, сказал Медведев. — Так что вот как дела-то меняются. А?

Как это ни странно, Медведеву только сейчас пришла в голову мысль о том, что если Берман самолично будет допрашивать этого таёжного медведя и узнает о романтической встрече у стены расщелины, то ему, Медведеву, не очень легко будет объяснить, как он туда попал и что он там делал. Эх, лучше было бы оставить этого Дубина в покое!

Берман обошел и Дубина, и стол и уселся в кресло за столом. Еремей, шатаясь и пытаясь опереться скованными руками, с трудом сел на скамейку перед столом.

— Я что-ж, сказал он всё тем дрожащим и как бы умоляющим голосом, я что-ж, таёжный мужик, кому помочь... Так, вот, и вам помог…

Берман посмотрел на Медведева с плохо скрываемым удивлением.

— Была такая история. Я вам потом расскажу, — сказал Медведев, и сам себя поймал на неизбежном контр-вопросе Бермана: “А почему вы этого раньше не рассказали?” Нехорошо выходило, лучше бы этого Дубина выпустить ко всем его таёжным чертям. Такого же мнения придерживался и Берман по несколько иным соображениям. Такого же мнения придерживался и Еремей Павлович, по соображениям совершенно ясного порядка. Но всё-таки все три единомышленника были только щепочками в зубчатке одной и той же машины.

Товарищ Медведев стоял над Еремеем и смотрел на него сверху вниз. Чувства у товарища Медведева были несколько смешанными. Ему как то импонировала та сверхчеловеческая сила Еремея, которая видна была в каждой черте его могучей фигуры. Но эта сила была враждебной силой. “Вот так кулак”, — подумал Медведев. Было и какое-то, как бы общепартийное удовлетворение в том, что вот эту кулацкую силу, в данный момент олицетворенную в Еремее, удалось захватить, заковать и получить над ней право жизни и смерти. “Вот, сволочь, кулак”, — ещё раз подумал Медведев. На товарища Бермана даже и физическая сила Еремея, если и производила впечатление, то только отталкивающее, что-то враждебное не только политически, но и биологически. “Ну и зверь”, — подумал Берман.

Чувства робости и растерянности, проступившие на лице Еремея Павловича, внесли какое-то успокоение в напряженную атмосферу комендатуры. Один из сотрудников не без некоторого облегчения закрыл предохранитель своего пистолета. Другие сотрудники, довольно плотно набившиеся в комендатуру, как будто вздохнули с тем же облегчением, но всё-таки предпочитали держаться от Еремея подальше. Отошёл чуть-чуть и Медведев.

— Помогал, — сказал он насмешливо, — а сколько наших пограничников перестрелял? Сколько, ну, говори... всё равно, заставим говорить...

— Да, что же тут заставлять, — тем же дрожащим голосом сказал Еремей, — я и сам всё расскажу, как перед Истинным, а что касается вас, то, вот, иду и вижу: на скале человек прилип, высоко, сажен этак с десять… — Еремей Павлович поднял вверх руки, как бы желая показать, на какой именно вышине прилип к скале товарищ Медведев.

Всё остальное совершилось с такой потрясающей быстротой, что в памяти товарища Медведева осталось только одно воспоминание, оно осталось на всю жизнь, правда, недолгую — изумление и ужас перед тем, что тяжелая дубовая скамейка может просвистать в воздухе, как лёгкий стальной прут ...

Опуская вниз свои руки, Еремей сразу рванул их в стороны. Неравные цепи наручников лопнули одна за другой. Дубовая скамейка просвистела в воздухе и ахнула по распределительной доске. На доске вспыхнула дюжина синеватых огоньков, и верхняя комендатура провалилась в тьму, наполненную свистом скамейки, хрустом костей, стонами и криками. Выстрелов не было, никто не решался стрелять во тьму, может быть, никто не успел ничего сообразить.

Медведев успел сообразить только то, что нужно спасаться. Кого- то из близстоящих он охватил в свои объятия и прикрылся им, как щитом. Это было сделано во время, страшный удар сбил с ног и Медведева, и его щит, и острая боль пронзила его левую руку. Больше Медведев не помнил ничего.

Товарищ Берман проявил почти такое же присутствие духа и сразу нырнул под стол. На верхнюю доску стола обрушился очередной удар, и Берман, теряя сознание, судорожно и бесцельно хватался за какие-то щепки. Умнее всего поступил дежурный по комендатуре, товарищ Иванов — он бросился в угол комнаты, почти инстинктивно рассчитав тот геометрический факт, что полукруг, описываемый скамьей, не может задеть угла. Но и у товарища Иванова не осталось ясных воспоминаний об этих секундах. Что-то свистело, что-то хрустело, что-то стонало. Однако, верхняя комендатура интересовала Еремея Павловича очень мало. Он со всей силы швырнул скамью о противоположную стенку, бросился к стойке с оружием, на ощупь схватил винтовку и патронташ и также ощупью ринулся к двери, которая уже была запружена людьми и телами.

Еремей топтал их, как муравьёв, и, прорвавшись сквозь эту баррикаду, бросился в коридор. Там стояла такая же непроницаемая тьма, как и в верхней комендатуре. Кроме того, Еремей Павлович не совсем точно рассчитал свой порыв и ширину коридора. С разбегу от так стукнулся лбом о противоположную стенку, что из его глаз посыпались все звёзды небосклона. Кто-то всё-таки прорывался сквозь дверь и наталкивался на Еремея, и Еремей кого-то комкал своими железными пальцами, кого-то ломал, кого-то топтал. Всё это длилось едва ли больше трёх-пяти секунд. И справа, и слева стояла полная тьма, а направление налево или направо могло давать больше или меньше шансов на спасение. Вдруг шагах в десяти по коридору вспыхнула спичка и раздался чей то голос:

— Что это тут такое?

У открытой в коридор двери стоял человек в форме. Свет спички на одно мгновение осветил дверь из верхней комендатуры, запруженную воющими людьми и уже не воющими телами, другую дверь, у которой стоял человек со спичкой, и длинный коридор, тянувшийся шагов на тридцать-сорок и упиравшийся в какой то поворот. Но спичка горела только одно мгновение. Еремей одним прыжком очутился около человека со спичкой, труп человека ударился о стенку, спичка упала и погасла. Еремей бросился вдоль коридора, расчитывая свою скорость так, чтобы снова не трахнуться лбом ещё об одну стенку. Но стенка, которой заканчивался коридор, вдруг осветилась бледным светом. Добежав до угла, Еремей завернул за него сразу и увидал снова открытую дверь в коридор, у двери ещё какого-то человека в форме, но на этот раз не со спичкой, а со свечкой, и услышал тот же вопрос: “Что это тут делается?”

Ответа человек не получил. На его голову свалилась какая-то железная глыба. Еремей заглянул в открытую дверь. Это была довольно просторная комната с окнами, заделанными всё той же решёткой. Почти посредине комнаты стоял стол, на столе горела, видимо, только что зажжённая керосиновая лампа со стеклянным абажуром, у стола сидел какой-то человек с невероятно измождённым лицом. Руки этого человека лежали на столе и были скованы наручниками. Но, главное, в окно комнаты лился какой-то свет от наружных фонарей, комната могла выходить на улицу.

Еремей втащил труп внутрь комнаты и запер за собою дверь, это была массивная двойная дверь, в неё толкнутся не сразу.

— Ты что здесь? — довольно глупо спросил Еремей человека у стола.

— А вот, сижу, — сказал человек.

Еремей одним прыжком очутился около него. Оказалось, что цепь наручников была прикреплена к верхней доске стола. Еремей кратко выругался.

— Давай сюда, — Он просунул свои длани между обоими запястьями наручника и сжал эти длани в два кулака, цепь лопнула, как нитка.

— Это очень замечательно, — спокойным тоном сказал человек. Он встал со стула, но видно было, что ему трудно стоять. Другим прыжком Еремей бросился к окну. Оно было расположено, по-видимому, очень высоко, трудно было сказать, куда оно выходило — на двор дома № 13 или на улицу вроде Карла Маркса. Еремей поставил винтовку к стене и впился в решётку обеими руками. Решётка не поддавалась никак. Еремей выругался ещё раз. Потом, отойдя на шаг от окна, тяжело вздохнул, перекрестился, взялся обеими руками за угол решетки, упёрся обеими ногами в стенку у решётки. Чудовищный ком мускулов гигантской пиявкой прирос к железным прутьям. Из кома неслось всё учащающееся дыхание. Решётка не поддавалась. Но поддалась стена...

Вместе с решёткой и кирпичами, с грохотом и пылью Еремей вылетел почти на середину комнаты, но ещё в воздухе перевернулся, как кот, и упал на все четыре лапы. Он схватил винтовку и бросился было к окну.

— Подождите, — каким то деревянным тоном сказал неизвестный человек. — Я посмотрю, вам нельзя рисковать.

— Почему нельзя? — слегка возмущённо спросил Еремей, но тон неизвестного человека был не только деревянным, но и как-то внушительным. Еремей почти автоматически протянул ему винтовку. Высунув из окна раньше винтовку, а потом голову, неизвестный человек сказал всё тем же деревянным тоном:

— Это не улица, это двор. Кроме того, это четвёртый этаж. Но на дворе нет никого.

Неизвестный человек вернул винтовку Еремею и, наклонившись над убитым чекистом, вытащил из кобуры его пистолет. Обстановка не была утешительной.

Внизу, на глубине четырех этажей, расстилался довольно большой двор. Со всех четырёх сторон он был окружен стенами, окна которых были частью освещены. Только одна сторона замыкалась чем то вроде гаража. Сквозь другую уходили ворота, из-за которых лился какой то неясный, вероятно, уже уличный свет. Под окном, из которого выглядывал Еремей, шли вниз одно за другим ещё три окна. Над двумя верхними было что то вроде очень узких карнизов.

— Ну, давай попробуем, — сказал Еремей.

Неизвестный человек равнодушно пожал плечами.

— Я не могу. Ноги испорчены. Я просто застрелюсь.

— Пошел к чёртовой матери, — зашипел Еремей.

— Вы мне не поможете, а сами погибнете.

— А я тебе говорю, пошёл к чёртовой матери! За шею держаться можешь?

Неизвестный человек посмотрел на Еремеевскую шею.

— Впрочем, и у вас нет никаких шансов.

— Пока человек жив, шансы всегда есть. Держись, я тебе говорю. Впрочем, постой!

Еремей взял со стола лампу, разбил её резервуар об пол и собирался было свалить в огонь все бумаги, которые были на столе.

— Одну минуту, — сказал неизвестный человек, — эти бумаги лучше взять ...

Сложив вдвое одну из папок, он засунул её за пазуху.

— Что-ж, попробуем.

Неизвестный человек обнял Еремея за шею.

— Держись крепко, пальцы сплети, оборваться могут, — прошипел Еремей.

Еремей Павлович с винтовкой и неизвестным человеком вылез из окна. Ближайший карниз тускло вырисовывался метрах в двух ниже. Это, собственно, был даже и не карниз, а просто кирпичная каёмка над окном, шириной, вероятно, сантиметров в пять. Стоя на подоконнике, Еремей согнулся в три погибели. Схватился за подоконник левой рукой, и оба повисли в воздухе. Неизвестный человек равнодушно посмотрел вниз и пожалел о том, что там, наверху, в комнате следователя, он не пустил себе пули в лоб. Если при падении не убьёшься насмерть, то и пулю пустить будет поздно, все кости будут переломаны.

— Ну, теперь держись крепче, — снова прошипел Еремей, — сигать буду.

Неизвестный человек не понял, куда именно собирается сигать эта невероятная туша, если прямо вниз, то и костей не соберешь. Еремей, вися в воздухе на пальцах левой руки, слегка раскачался. Оба тела скользнули вниз. Нога Еремея на какую-то долю секунды уперлась в карниз и затормозила падение. В следующую долю секунды железные крючья Еремеевских пальцев зацепились за тот же карниз. Даже и у Еремея мелькнуло сомнение — выдержат ли пальцы, всё-таки прыжок и всё-таки вместе пудов с двенадцать будет. Но пальцы выдержали. Неизвестный человек понял, что они выдержали, но не мог понять, как они могли выдержать.

— Это в самом деле... — прошептал он всё тем же деревянным тоном.

Отсюда было только два этажа. Оба тела опять скользнули вниз, Еремеевская нога опять на какую-то долю секунды зацепилась за очередной карниз, потом опять прыжок, и опять у обоих мужчин одна и та же мысль — выдержат ли пальцы. Пальцы опять выдержали.

— Ну, теперь прямо на дно, — прошипел Еремей, — подожми ноги, а то поломаешь.

Неизвестный человек поджал ноги и хотел было даже зажмурить глаза. Еремей обхватил его свободной правой рукой.

— Ну, теперь с Богом, — совсем тихо сказал Еремей.

Оба тела оторвались от карниза и стены. В воздухе Еремей вытянулся как нитка, даже и носки ног вытянулись в струнку. Толчок о каменное дно двора был тяжёлым, но каким-то неожиданно для неизвестного человека эластичным. Но человек всё-таки глухо застонал, как он ни поджимал ноги, толчок дал себя знать. Держа неизвестного человека по-прежнему подмышкой, Еремей стремительно скользнул под ворота.

За ними была, конечно, улица. Но они кончались чудовищной железной решёткой с брусьями в дюйм — полтора толщиной. Еремей положил неизвестного человека на землю и освидетельствовал решётку. Она была совершенно безнадёжной даже и для сверхчеловеческой силы Еремея. Он вцепился было в её угол, но скоро оставил.

— Ну, теперь, кажется, пропали и в самом деле, — сказал он.

Неизвестный человек с трудом поднялся на ноги. Вверху, по всем этажам дома №13 кто-то кричал, что-то звонило, ревели какие-то сигнальные гудки. Но двор оставался пустым.

— Этого я ещё не могу утверждать, — повторил неизвестный человек. — Вы подождите тут. Может быть, вы меня подхватите, когда я буду прыгать. Стойте вот на этом месте.

Еремей Павлович не понимал ничего. Неизвестный человек, пошатываясь и хромая, пошёл вглубь двора. Тяжёлые двери гаража были не заперты. Через минуту или две Еремей Павлович услышал тяжелый гул автомобильного мотора. Еще через несколько секунд из тьмы гаража стремительно вынырнул “чёрный ворон”, может быть, тот же, на котором Еремея Павловича доставили в этот дом. На подножке ворона одной ногой стоял неизвестный человек, держа, очевидно, другую ногу на рычаге газа и свободной рукой правя машиной. Огромная, вероятно, пятитонная машина, рванулась мимо Еремея. Неизвестный человек почти упал на его руки. Страшной своей тяжестью машина въехала в решетку ворот и вынесла их на своих плечах.

— Вот это да! — сказал Еремей неизвестному человеку, но неизвестный человек был без сознания.

Перекинув его через левое плечо и взяв в правую руку винтовку, Еремей проверил её затвор и осторожно высунулся — это была, конечно, улица. Чёрный ворон, как взбесившийся конь, нёсся куда-то на противоположную стену, до которой было, вероятно, шагов пятьдесят. Слева и справа от ворот тянулась изгородь из колючей проводки и между изгородью и стеной дома №13 стоял в беспокойстве часовой, смотря куда-то вверх. Грохот прорвавшейся из ворот машины заставил его повернуть голову. Он хотел было вскинуть винтовку, но не успел. Следующими двумя выстрелами Еремей разбил два соседних уличных фонаря. Чёрный ворон врезался в какую-то стену, раздался глухой взрыв, и у стены вспыхнул огромный бензиновый костёр.

Еремей Павлович, поправив лежавшее на его левом плече тело неизвестного человека и, перекинув винтовку за спину, со всех ног бросился наискосок улицы, нацеливаясь на ближайший её угол. Несмотря на неизвестного человека, на винтовку и полутьму он сделал метров сто, вероятно, не больше, чем в одиннадцать секунд. Дом №13 гудел, звенел, кричал. Неслись какие-то выстрелы. Где-то по городу всему этому отвечали какие-то сигнальные гудки и звонки. Еремей Павлович круто завернул за угол. И в тот же момент также круто, визжа всеми своими тормозами, шагах в пяти от Еремея Павловича остановился какой-то автомобиль. Из него пулей выскочил человек в военной форме, в руках у него был пистолет.

— Руки вверх! — заорал он.

— Кричите: “Газы! ” — тихо прошептал неизвестный человек.

— Газы, газы! — заорал Еремей во всю свою медвежью глотку.

— Какие газы? Где газы? — несколько обалделым тоном спросил человек в военной форме, подбегая ближе к Еремею. Почти рядом с ним бежал тоже выскочивший из автомобиля шофёр.

— Газы, газы! — продолжал орать Еремей, как бы в припадке безумия, — вон там газы!

Еремей поднял правую ладонь, показывая ею, где именно находились газы, потом быстрее, чем человек в военной форме мог бы нажать на спуск пистолета, та же ладонь спустилась ему на голову. Человек в военной форме свалился, как сноп. Шофёр стремительно схватился за кобуру своего пистолета, но всё та же ладонь схватила его за локоть и мягкий бас пророкотал:

— А ты, паря, не ерепенься, вези нас, куда полагается.

На человека в военной форме Еремей даже и не посмотрел. Шофёр левой рукою схватил правую руку Еремея, но сейчас же сказал:

— Брось, сломаешь, куда везти?

— Вот это интеллигентный разговор, — одобрил Еремей. — Идём в машину. А пистолет-то твой я уж себе возьму.

— Я знаю, кто ты, — сказал шофёр положительно, — ты — этот самый Дубин.

— А ты почём знаешь?

— Больше некому. Я сам — чемпион Неёлова. Больше, как тебе, некому. Идём, чёрт с тобой.

— Интеллигентный разговор. — Ещё раз сказал Еремей Павлович, завладевая пистолетом. — Вот, я только этого парнишку в машину запихаю.

— Я, кажется, уже могу сам, — слабым, но ясным голосом сказал неизвестный человек.

— И слава Тебе, Господи, — согласился Еремей. — Ты, значит, назад полезай, а мы уж вдвоем впереди посидим. Айда!

Неизвестный человек, видимо, с большим трудом, всё-таки влез в машину. Шофёр полез на свое место, придерживая левой рукой свой правый локоть.

— Ну и ну, — сказал он, усаживаясь за руль, — тебе бы к нам в “Динамо”. *)

— Ничего, паря, Бог даст — и до Динамы доберёмся... Будет ваша Динама на всех столбах висеть.

— Чёрт с ней, — согласился шофёр, — а везти-то вас куда?

— На аэродром, — тем же слабым, но ясным голосом сказал неизвестный человек.

Ну да, на аэродром, — обрадовано повторил Еремей, — шпарь-ка, паря, на аэродром.

*) “Динамо” — спортивное общество ОГПУ — НКВД.

Шофёр дал газ.

— А ты, как я вижу, человек понимающий, — продолжал Еремей, обращаясь к шофёру, — так ты понимать-то должен, наше дело...

— Тут и понимать нечего.

— Словом, если уж пропадём, так втроём, всё-таки веселее будет.

— Спасибо за такое веселье. Но опять же, жаль, чтоб такого медведя, как ты, расстреляли, быть бы тебе чемпионом.

— Мне это, братишка, ни к чему.

Машина вылетела на широкую и прямую улицу. Шофёр поддал газу. На одном из перекрёстков вспыхнул какой-то сигнальный свет и из-под уличного фонаря, висевшего посередине улицы, вынырнуло четыре человека с винтовками в руках.

— Дело дрянь, — мрачно констатировал Еремей.

— Ничего, — бодрым тоном ответил шофёр. — Проедем. Я их обложу.

К этой системе Еремей отнёсся скептически, но возражать не стал. Люди с винтовками перегораживали дорогу, и винтовки были, более или менее, на прицеле. Шофёр несколько замедлил ход и высунулся из окна.

— Машина товарища Бермана, не видите, что ли? — Дальше, действительно, следовала брань.

При упоминании имени товарища Бермана, люди с винтовками отскочили от машины, как от раскалённой змеи. Машина промчалась мимо.

— Самое разлюбезное дело, — сказал шофёр. — Так и на аэродром проедем. Я, когда в Москве был шофёром на автобусе, подал заявление в БРИЗ *), чтобы, значит, все автобусные гудки переделать, чтобы сразу крыли бы матом, а то гудишь-гудишь — ни черта!

— Ты, я вижу, — улыбнулся Еремей, — весёлый человек!

— Стараюсь, — ответил шофёр. — Сам знаешь, жизнь наша становится всё веселей, скоро начнём массово вешаться от веселья. Однако, подумать надо.

— Что подумать?

— Насчёт аэродрома.

*) “БРИЗ” — бюро рабочего изобретательства.

Машина уже выехала за город. Шофёр совсем замедлил ход.

— Нет, тут на ругани не проедешь. У ворот караулка, там пять человек, телефон, сигнал, ну и всё такое. Внутри команда, человек с сорок. Вы, ясно, улететь хотите. А только, кто править-то будет?

— Я могу, — сказал неизвестный человек.

— Тогда другое дело. Только, вот, ну, караулку-то можно обставить. Да только из караулки сейчас позвонят в команду, те выбегут сразу. Нет, тут нужно подумать, Аэродром-то весь обнесён проволокой и караульные ходят. Проволоку-то можно одолеть, столбы машиной вырвать.

— Как машиной?

— Да вот так, у меня тут цепи есть на случай аварии мотора. Прицепиться за столб и пустить машину, вырвет, как тютельку...

— Ну, столб-то и я сам, пожалуй, смогу выворотить.

— А караульный? Если выстрелить, команда услышит. В городе тревогу дали. Конечно, и на аэродроме тревога. А не лучше ли вам, ребята, просто в лес? Дело вот ещё такое... — шофёр совсем остановил машину.

— Какое?

— Аэродром не военный, но есть на нём четыре бомбовоза, деревни бомбить. Сам видал, как они это делают, кулаков усмиряют. Так вот, есть у меня такая мыслишка: вы, значит, летите себе к вашей чёртовой матери, а я этот аэродром подожгу, всё равно на вас подумают.

— Гм, — сказал Еремей, — мысли у тебя, паренёк, правильные, только поставят тебя к стенке.

— Не поставят, выкручусь, меня Медведев очень любит. А что я вас вёз, сам признаюсь, а по дороге, скажу, сбежал, что мне было делать? Вас двое, я один, а руку ты мне, браток, чуть в котлету не раздавил, должно быть, вся в синяках.

— Бывает, — сказал Еремей.

— Мы, вот что, свернём машину с дороги за полверсты до аэродрома. Тут, в заднем сиденье у меня ещё и винтовка спрятана. Вы, ребята, меня не бойтесь, никого ещё не подводил, разве что тех, кого следует. Очень мне эти бомбовозы чешутся...

— Парень ты, видимо, подходящий, давай что-ли вместе лететь?

— Не выходит, семья на учёте.

Вдали показались огоньки аэродрома. Машина свернула на какой- то просёлок.

— Ну, давайте вылезем и посмотрим.

— Вы можете идти? — спросил Еремей неизвестного человека.

— Трудно.

Ну, я вас потащу, там видно будет.

Еремей посадил неизвестного человека себе на шею. Шофёр достал свою винтовку и ещё раз сказал:

— Говорю вам, ребята, не бойтесь, не подведу. Катимся.

— А нет ли у тебя там ещё и верёвки? — спросил Еремей.

— Есть и верёвка. Всё есть. Как на корабле, и водка есть.

— Давай верёвку сюда, верёвка всегда пригодится.

Шофёр пошёл вперед, пробираясь сквозь освещённый лунным светом лес. Через несколько минут показался бесконечный забор из колючей проволоки, перед забором такая же бесконечная дорожка и на ней часовой, скучно шагавший вдоль забора.

— Лежите тут, — сказал Еремей, — я этого часового сейчас прикручу, только ты ему не показывайся.

— Это я понимаю, — сказал шофёр.

Еремей змеёй пополз от куста к кусту. Неизвестный человек, оставшись с шофёром, всё-таки вытащил из кармана пистолет.

— Брось, — сказал шофёр, — я же говорил, не подведу.

Еремей дополз до куста, от которого до дорожки часового было шагов с десяток. Когда часовой прошёл мимо куста, Еремей бесшумно и быстро, как огромная кошка, скользнул к нему. Какой-то шорох часовой всё-таки услыхал. Он повернулся, но перед его лицом возникла чья то борода, и какие-то стальные тиски сжали ему горло, больше часовой не помнил ничего.

— Ну, вот, — сказал Еремей, вернувшись назад и кладя связанное и бесчувственное тело на землю. — Теперь ему какой-нибудь кляп в рот, и пусть себе лежит, найдут, волки не съедят. Накрыть его только чем- нибудь, а то застудится парень.

Когда дело с часовым было окончательно урегулировано, группа подползла к забору. Еремей испытующе потряс столб.

Столб стоял прочно. Еремей накинул цепь на его верхушку. В конец цепи вцепились оба, и Еремей, и шофёр. После нескольких рывков столб зашатался и свалился на землю.

— Теперь по нём можно перейти, как по мостику, — сказал Еремей, — айда!

Он взял на руки неизвестного человека, и все трое очутились на территории аэродрома. Вдали стояли ангары.

— Вот там две скоростные машины, — сказал шофёр. — Однако, нужно поскорее, как бы кто-нибудь не увидал.

Неизвестный человек уже не имел сил подняться на машину. Еремей поднял его, как котёнка и посадил на место.

— Ну, теперь, ребята, такое дело, как только вы заведёте мотор, команда выскочит сейчас же, пропали тогда мои бомбовозы. Вы малость погодите, минуту или две, и я это всё устрою культурно. Ну, давай вам Бог. Больше не попадайтесь.

Еремей протянул ему руку.

— Ну, ты только не сломай, — шофёр потряс Еремеевскую лапу, — может, где и когда ещё повстречаемся, мало-ли что бывает на этом свете. Когда я свистну — пускайте самолёт.

Еремей уселся в машину.

— А куда лететь? — спросил неизвестный человек.

— Я по звезде покажу.

— Далеко?

Это, как сказать… Пёхом недели две-три. А по воздуху я не ходок. Думаю, что по карте вёрст с полтысячи.

Неизвестный человек покачал головой.

— Постараюсь выдержать. А каков спуск?

— На озерко.

— Машина на колесах, — утопим машину, да и сами, вероятно, утонем.

— Машина — чёрт с ней. А чтобы мы утонули, так этого не бывает. Выплывем.

Недалеко раздался тихий свист. Мотор загудел, и машина рванулась вперёд. Уплыла земля, стал уплывать аэродром, верхушки сосен плыли назад. Минуты через три-четыре снизу донёсся взрыв. Потом другой. Потом весь аэродром вспыхнул, как куча целлулоида, и тяжкие взрывы покатились над тайгой. Неизвестный человек со смертельно бледным лицом вёл самолёт в направлении звезды, на которую ему указал Еремей.

Конец первой части.


RUS-SKY, 1999 г. Последние изменения: 10/01/07