RUS-SKY, 1999 г.
ИВАН СОЛОНЕВИЧ
ДВЕ СИЛЫ
РОМАН ИЗ СОВЕТСКОЙ ЖИЗНИ
БОРЬБА ЗА АТОМНОЕ ВЛАДЫЧЕСТВО НАД МИРОМ.
Издание журнала
“СВОБОДНОЕ СЛОВО КАРПАТСКОЙ РУСИ”
С.Ш.А., Нью-Йорк, 1968.
ОГЛАВЛЕНИЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЬСТВА
В переживаемое нами время издание русских книг в эмиграции — чрезвычайно трудная задача. Но, несмотря на все материальные трудности, стоящие перед Издательством в данное время (и впереди), — мы решили выпустить отдельной книгой роман Ивана Солоневича “ДВЕ СИЛЫ”, по нашему искреннему мнению, — самый лучший роман о советской жизни, вышедший когда-либо в эмиграции. Преодолев ряд юридических, технических и материальных затруднений, мы пошли на этот риск в полной уверенности, что те, кто любят Россию и хотят знать о страданиях русского народа — широко поддержат этот роман.
Основная идея романа — борьба двух сил: Бога и дьявола, добра и зла, свободы и рабства. Практическая же тема романа — борьба за атомное владычество (и, следовательно, политическое) над миром.
Как известно, автор романа больше десяти лет тому назад умер в Уругвае при чрезвычайно таинственных обстоятельствах. Роман раньше печатался отрывками в газете “Наша Страна”, издающейся и поныне в Аргентине, и из-за смерти автора не был полностью закончен. С дружеской помощью брата покойного автора, Бориса, хорошо знакомого со стилем и тенденциями Ивана, роман удалось закончить и предложить читателям (он, надеемся, проникнет и в Россию).
Иван Солоневич до войны выпустил замечательный “рапорт о Советской России — “Россия в концлагере”, который навсегда останется в истории русской печати. “ДВЕ СИЛЫ” — его единственный роман, который может с полным правом занять самое почетное место в списке книг о России.
Выпуском этого романа Издательство “Свободного Слова Карпатской Руси” преследует две цели: ударить по полувековой коммунистической тирании и создать своего рода нерукотворный памятник исключительно талантливому писателю и политическому деятелю, отдавшему свою жизнь в борьбе за Россию.
Большой размер романа вынудил нас издать его в двух частях, но мы глубоко уверены, что каждый русский читатель, прочтя первую часть, с жадным интересом будет ждать и ускорит появление в свет этой второй части предварительной подпиской и пожертвованиями.
Издательство пошло на большие жертвы и риск, печатая этот роман, но появление его на книжном рынке не преследует никаких коммерческих целей. Тут — только чувство русского долга и вера в то, что хорошее нужное дело всегда найдет поддержку в русских сердцах ...
* * *
Во второй части будет дано краткое содержание первой и подробная биография с портретом самого автора романа оставившего такой глубокий след в истории нашей борьбы за освобождение страдающего Отечества.
“СВОБОДНОЕ СЛОВО КАРПАТСКОЙ РУСИ”.
Нью-Йорк, 1968.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
На ст. Лысково Забайкальской железной дороги скорые поезда останавливались редко, только по специальному заказу мимоезжей администрации. Когда-то, во времена одноколейного пути, здесь был разъезд, и здесь поезда простаивали часами, иногда и сутками, ожидая своих встречных товарищей, застрявших где-то в заносах, обвалах, наводнениях, лесных пожарах и прочих разновидностях таёжного пути. С прокладкой второго пути разъезд был упразднен, и станция заглохла.
В виду этого, остановка скорого поезда Иркутск-Чита произвела на станции некоторую сенсацию. Белобрысый телеграфист Васька высунул половину своего туловища из окна, начальник станции тов. Лизайко вышел на перрон во всеоружии своих флажков, и даже начальник железнодорожной охраны тов. Жучкин шагал взад-вперёд по тому же перрону, растирая шершавыми ладонями своё заспанное медно-красное лицо.
Больше на станции не было никого. Звания начальника станции и начальника железнодорожной охраны были просто пережитком одноколейного прошлого, ни тов. Лизайко, ни тов. Жучкин не начальствовали ни над кем, в их персонах концентрировалась вся администрация и вся охрана не доросшего железнодорожного узла.
Поезд подошёл и, лязгнув тормозами, остановился. Из вагона первого класса показалась тыловая часть чьего-то туловища, потом по вагонным ступенькам спустились чьи-то ноги, потом кто-то из вагона помог вытолкнуть на перрон довольно странного вида багаж, в котором опытный глаз мог бы опознать седло и конские вьюки. Новоприбывший пожал чьи-то услужливые руки, повернулся к голове поезда и махнул рукой, каковой жест был понят, как сигнал к отправке. Тов. Лизайко поднял свой традиционный флажок, и поезд мягко, как по сливочному маслу, уплыл в туманную даль таёжных хребтов. Начальник железнодорожной охраны поправил свой пояс и мужественно зашагал навстречу новоприбывшему и его багажу.
На ходу опытный глаз начальника железнодорожной охраны внимательно рассмотрел и новоприбывшего, и его багаж. Новоприбывший оказался довольно высоким человеком, лет тридцати пяти, одетым во что-то вроде походной формы и, видимо, довольно жилистым. Подойдя ближе, тов. Жучкин увидал, что новоприбывший обладает небольшой русой бородкой и спокойными серыми глазами, уголки которых как будто чуть-чуть усмехались. Смысла этой усмешки тов. Жучкин понять не мог.
Новоприбывший оставил свой багаж и зашагал навстречу начальнику охраны.
— Начальник охраны, если не ошибаюсь?
— Точно так. — Тов. Жучкин на всякий случай щёлкнул каблуками и поднёс руку к козырьку.
— Так позвольте познакомиться, моя фамилия — Светлов, а, впрочем, вот вам мое удостоверение...
На небольшой плотной бумаге стоял штамп Академии Наук СССР, снизу были подпись и печать, а в тексте было сказано, что научный работник, член Академии Наук СССР тов. Валерий Михайлович Светлов, отправляется по поручению Академии и Совнаркома СССР вдогонку такой-то геодезической экспедиции, каковую он обязан снабдить инструментами, из перечисления которых тов. Жучкин не понял ровно ничего. Дальше было сказано, что тов. Светлов выполняет поручение исключительно важного оборонного характера, что встречные и поперечные члены партии, чины администрации, военные власти и прочие, и прочие, и прочие обязаны оказывать тов. Светлову всяческое содействие и не имеют права разглашать что-нибудь, касающееся путешествия тов. Светлова, в виду указанного оборонного характера путешествия тов. Светлова.
Прочтя это удостоверение, тов. Жучкин щёлкнул каблуками ещё раз и вернул удостоверение тов. Светлову.
— К вашим услугам, — сказал он дипломатически.
— Так вот что, товарищ ...
— Жучкин....
— Так вот что, товарищ Жучкин, мне нужны кони, один верховой, другой — под вьюк. За наличный расчет. Цена безразлична. Но очень важно время. Желательно, как можно скорей.
Жучкин ещё раз осмотрел Светлова и его багаж. Тов. Светлов производил впечатление человека, видавшего разные виды и разные ландшафты. Багаж был, по-видимому, тяжёл, но вполне под силу крепким сибирским коням. Ружьё было, по-видимому, снабжено оптическим прицелом, такие прицелы тов. Жучкин издали видел в Москве в зените своей охранной карьеры. Упоминание о наличном расчете и о безразличности цены оставило приятный след на душе тов. Жучкина.
— Ежели за наличный расчет, так можно сразу. Дороговато, конечно, выйдет. Ежели чрез правление колхоза ...
— Нет, уж, товарищ Жучкин, лучше без правления колхоза. Мне надо выехать часа через два, а ещё лучше, через час, с правлением мы тут будем канителиться...
— Оно, конечно, ежели через правление, то уж тут бюрократизм происходит... дня два уйдёт...
— Давайте без бюрократизма. Есть у вас на виду что-нибудь подходящее?
— Это найдём. А вы, товарищ Светлов, может быть, пока что чайку бы у меня испили?
Научный работник согласился на чаёк. Седло и вьюки были оставлены на перроне (“Тут никто не тронет”, — заверил тов. Жучкин), ружьё было взято подмышку, и новые знакомцы зашагали к квартире начальника охраны. По дороге тов. Жучкин представил научного работника начальнику станции: “Член академии советских наук”, — сказал он туманно, — “сегодня же отбывают дальше”...
Телеграфист Васька был послан за каким-то мужиком. Из окна квартиры начальника охраны выглянуло замечательно круглое женское лицо, которому тов. Жучкин крикнул ещё с дороги:
— Дунька! Самовар и яичницу, живо!
Лицо спряталось. Жучкин и Светлов вошли в чисто прибранную комнату, наполненную запахом табака, настурции, жареного лука и спирта. Впрочем, запах спирта принёс, может быть, начальник охраны, на перроне на ветру этот запах был мало заметен, комнату же он наполнил сразу. Научный работник слегка повёл носом. Начальник охраны решил перейти в стратегическое наступление:
— Яичница будет сейчас, водчёнки не соблаговолите?
— Водчёнки — это можно соблаговолить, — согласился научный работник.
Жучкин понял, что лёд сломан, и что лошади за наличный рассчёт могут оправдать самые розовые надежды. Жена начальника охраны вкатилась в комнату, держа в руках скатерть и посуду. Тов. Жучкин великосветски представил её своему гостю:
— Это жена моя, Авдотья Еремеевна, позвольте представить... А это профессор советских наук товарищ Светлов ...
Тов. Светлов протянул руку. Авдотья Еремеевна сгрузила посуду на стол, вытерла свои руки о передник и слегка покраснела. Внешним видом она напоминала ряд хорошо подрумяненных сдобных булочек, наклеенных одна на другую. Самая круглая и крупная находилась посередине, другие были налеплены сверху, с боков, спереди и даже сзади. Всё это были очень весёлые и жизнерадостные булочки, готовые хихикать по первому же подвернувшемуся поводу.
— Ужасно приятно, — сказала Авдотья Еремеевна, после чего скатерть, тарелки, стопочки и прочее как-то сами собой разместились на столе. Потом появилась яичница, водка, солёные огурцы, кислая капуста, грибы, сало, а в кухне начал поспевать самовар.
— Как, значит, поручение ваше секретно, — сказал начальник охраны, — то я и спрашивать не смею. А, вот, позвольте полюбопытствовать, что это за ружьецо у вас, занятное какое-то, с аппетическим прицелом, что ли?
— Да, с оптическим, — сказал тов. Светлов, вынул ружьё из чехла и протянул его Жучкину.
Ни такого ружья, ни такого прицела тов. Жучкин не видал ещё никогда. С военно-охотницким интересом он рассматривал это оружие, производившее впечатление точного хирургического инструмента. Прикинул его в руках, прицелился в окно...
— Десяти зарядный автомат Ремингтона, — пояснил Светлов. — Вероятно, самая точная винтовка современности. На версту хороший стрелок положит в головную мишень из десяти пуль, скажем, все десять…
— Вот это да! — восторженно сказал Жучкин. — В Божий свет, как в копеечку, вот что значит передовая техника!
— Ничего, товарищ Жучкин, — успокоительно сказал Светлов, — и догоним, и перегоним.
Выпили по стопочке. От второй тов. Светлов отказался. Тов. Жучкин с сожалением отодвинул и свою стопочку, вышел в кухню, и проглотил там полбутылки. Авдотья Еремеевна доложила о приходе Васьки с мужиком и с лошадьми. Жучкин на минутку исчез и снова появился в сопровождении коренастого мужичонки, глаза и нос которого с трудом разыскали три не заросших проталинки, всё остальное утопало в чаще бороды. Мужик привёл двух неказистых, но таких же коренастых, как и он сам, сибирских коньков. Вышли, осмотрели. Научный работник оказался весьма сведущим человеком: осмотрел зубы и бабки, пощупал шею и произвёл ещё ряд манипуляций. По вопросу о цене мужик заломил совершенно несусветную цифру, так что у Жучкина даже дыханье перехватило: сорвёт, сукин сын, всю коммерцию. Но научный работник не проявил к цене решительно никакого интереса, вытащил из своей походной сумки пачку кредиток, отсчитал требуемое количество и попросил присутствующих помочь оседлать коней.
— Сейчас, тов. Светлов, — сказал Жучкин, — вот только расписку приготовим.
— Мне она не нужна, — сказал Светлов, — а вам, если нужна, расписывайтесь.
По душе тов. Жучкина проползло сожаление: эх, ещё бы тысчонку можно было бы подработать, сглупили мы...
Багаж был принесён с перрона, кони были навьючены, пожелания счастливого пути были сказаны, Светлов сел на одного коня, ведя в поводу другого, обитатели станции Лысково остались у себя дома. Жучкин вручил мужику половину полученных кредиток, а другую оставил себе, мужик пошёл в Госспирт. Тов. Жучкин хлопнул ещё полбутылки, а научный работник тов. Светлов исчез за поворотом дороги.
Дорога шла таёжными перелесками, и товарищ Светлов трусил, не обнаруживая никаких признаков торопливости. В верстах двадцати от Лыскова лес кончился, и на протяжении версты полторы шла кочковатая голая низинка, полого спускавшаяся к речке. Противоположный берег речки зарос тальником, ивняком и прочей такой ерундой. Научный работник товарищ Светлов проявил искренний интерес к этому нехитрому пейзажу, осмотрел низинку, из которой только что выехал на берег небольшой речушки. Переправившись через речку, тов. Светлов стал осматриваться ещё внимательнее. Слез с коня, выискал место, которое ему, очевидно, показалось наиболее удобным, посмотрел на небо и на часы, привязал коней к дереву, вынул из чехла и очень внимательно осмотрел свою винтовку, сел, прислонясь спиной к дереву, закурил трубку и предался размышлениям, о которых мы не знаем ровно ничего.
— Вот, дура, что значит образованный человек, — сказал тов. Жучкин, пряча под подушку кредитки.
Авдотья хихикнула:
— Чтоб деньги швырять, какая тут образованность? А, вот, водку — не то, что ты — вёдрами...
— Не твоего, бабьего, ума дело, — отрезал Жучкин, — пошла вон!
Авдотья Еремеевна хихикнула ещё раз и скрылась. Жучкин постоял в нерешительности посредине комнаты, потом открыл буфет, взял оттуда свежую полбутылки, для чего-то посмотрел на свет, выбил пробку, выпил, крякнул и пошёл спать в сад.
Сон тов. Жучкина был прерван телеграфистом Васькой. Васька тряс и тормошил могучее тело начальника охраны, но ничего, кроме нечленораздельных звуков, вытрясти не мог. Отчаявшись, Васька заорал над самым ухом:
— Товарищ Жучкин, по прямому проводу из Неёлова, вставайте скорей!
Неёлово было той станцией к востоку от Лыскова, куда направлялся скорый поезд Иркутск-Чита, и где был отдел НКВД, которому был подчинен и товарищ Жучкин. Прямого же провода не было никакого, был просто телефон. Но прямой провод звучал как-то особенно внушительно. Он, видимо, оказал свое действие. Товарищ Жучкин приподнялся, посмотрел на Ваську осоловевшими глазами и издал первые членораздельные звуки:
— Ась? Что? А?
Васька повторил свою сентенцию. Жучкин выругался длинно и образно: спать и то, черти, не дают. Однако на его лице проступило некоторое беспокойство: он не любил иметь дела с начальством, в особенности, по инициативе этого последнего. Оправляя на ходу штаны и прочее, Жучкин направился к телефону.
— У телефона Жучкин, начальник охраны ст. Лысково.
Трубка разговаривала кратко и неутешительно.
— Кто это у вас слез со скорого № 67?
— Научный работник советских наук товарищ Светлов...
— А где он теперь?
— Так что я, согласно удостоверению, достал им лошадей, и они отправились дальше, в тайгу...
Трубка сказала внятно и раздельно:
— И-д-и-о-т ...
— Не могу знать, член академии наук . ..
— Да не он, а ты — идиот ...
— Это, то есть, как же прикажите понимать? . ..
— Да вот так и понимай: идиот и больше ничего. Проспал птицу...
— Позвольте, да я по удостоверению ...
Трубка изрыгнула мат. Жучкин решил промолчать. На его лбу проступили капельки раствора спирта в поту.
— Так что вот, товарищ Жучкин, — сказала трубка официально. — С товарным поездом №46 приедет конный взвод ловить вот этого самого научного работника. Ты тоже поедешь. Не поймают — твой ответ.
— Да я же, товарищ начальник, согласно удостоверения Совнаркома...
Трубка снова изрыгнула мат и замолчала окончательно. Жучкин вытер со лба спиртовой раствор и ничего не мог сообразить: почему идиот, что такое с научным работником и, вообще, в чём тут дело.
Он вернулся домой, вылил на свою голову несколько вёдер воды, потом, решив, что этого недостаточно, разделся и стал поливать себя с ног до головы. Авдотья Еремеевна почувствовала, что тут что-то неладно. Но мрачный вид тов. Жучкина ни к каким расспросам не предрасполагал.
Товарный поезд № 46, скрипя тормозами и лязгая буферами, бесконечной лентой растянулся вдоль платформы, но платформа оказалась короче его. Товарный вагон с конным взводом так и не доехал до платформы, а без неё лошадей выгрузить было нельзя. Начальник станции, стоявший приблизительно по середине поезда, играл роль передаточного звена между паровозом и конным взводом: с обоих концов нёсся обоюдный мат, и начальник станции переправлял его по назначению. Конный взвод требовал подать поезд вперёд, машинист боялся вывести поезд за пределы станционных путей. В результате длительного обмена непечатными нотами, конный вагон был отцеплён и подан вручную к задней грузовой платформе. Товарищ Жучкин молча и мрачно упирался в буфер своей мощной спиной и не проявлял никакой жизнерадостности. Для молчания у него, впрочем, были и другие основания: рот был забит кирпичным чаем, который по сибирскому поверью отшибает спиртной дух. Тов. Жучкин жевал чай, и в его голове ворочались тревожные мысли.
Наконец, взвод был выгружен, и тревожные мысли тов. Жучкина были прерваны начальственным криком:
— А Жучкин где же? Куда его черти засунули? — На платформе высился полковник войск НКВД, тов. Заборин, весь опоясанный ремнями, кобурами, сумками, биноклем и чем-то ещё. Рядом с ним находился командир взвода. Тов. Жучкин выплюнул чай.
— Так что я здесь, товарищ полковник.
Заборин посмотрел на Жучкина иронически, Жучкину показалось что-то удавье в Заборинской физиономии.
— Ну, что ж, товарищ Жучкин, давайте хвастаться, как это вы научного работника проворонили.
Жучкин вкратце и держа приличную дистанцию доложил. Задорин слегка понюхал воздух, но никак не мог определить, откуда идёт спиртной дух: от Жучкина или, может быть, собственный перегар даёт себя чувствовать. В виду сомнений, от всяких комментариев Заборин воздержался. Закончив свой доклад, Жучкин остановился, как бы спрашивая: так в чём тут дело. Но никаких разъяснений не последовало. Тов. Задорин посмотрел на небо, на часы, ещё раз обозвал Жучкина шляпой, и приказал двигаться в погоню за научным работником. Жучкин, проклиная всех и вся, взгромоздился на седло, и десяток всадников нестройной гурьбой покинули гостеприимные пределы станции Лысково.
Впереди группы трусили двое пограничников, выполнявших смешанную роль следопытов и Пинкертонов. Их привычные глаза бежали по следам, оставленным конями тов. Светлова, следы эти, впрочем, были видны и без всякого следопытства. За следопытами двигалось начальство и рядом с начальством тов. Жучкин, проклинавший и научного работника, и полковника Задорина, и свою охранную службу, и даже академию наук СССР. Так двигался взвод, пока не выбрался на ту полянку, которую так старательно осматривал научный работник.
Полянка оказала на Жучкина отрезвляющее влияние, ещё больше, чем кирпичный чай.
— Мать твою, так он тут нас, как рябчиков, перехлопает в Божий свет, как в копеечку... — Жучкин вспомнил и “аппетический” прицел винтовки научного работника, и его серые, чему-то усмехавшиеся глаза… Товарищ Жучкин, вообще говоря, трусом не был, но посмертный орден за храбрость его интересовал очень мало. Мысли товарища Жучкина приобрели стремительность и ясность. Он вдавил левую плюру в бок коня, конь взвился штопором, Жучкин разразился матом и незаметно, но изо всех сил, потянул левый повод. Конь стал крутиться волчком, и, пока Жучкин ругался, взвод успел проехать мимо него...
— Эй ты, телячий кавалерист, подтяни хвост потуже, — зубоскалили проезжавшие мимо пограничники.
— Тут такие слепни, что слона прокусят, — ответил Жучкин и, нагнувшись, стал поправлять подпругу, взвод за это время успел проехать ещё десятка два метров вперёд ...
Собственно, Жучкину следовало бы предупредить полк, Заборина о винтовке Ремингтона и телескопическом прицеле и о том, что научный работник производил впечатление очень уж бывалого во всяких передрягах человека. Но товарищ Жучкин был зол, да и было уже поздно — взвод, растянувшись гуськом, проскакал уже полполянки ...
Тов. Жучкин как-то не расслышал первого выстрела, только от головы взвода донеслась чья-то ругань, один из всадников скосился в сторону, мешком свалился с седла, конь рванулся в другую строну, и сухо, чётко, раздельно и неторопливо стали щёлкать выстрелы.
Товарищ Жучкин и думать перестал, скатился с седла, вжался в какую-то рытвину и старался, по мере возможности, не шевелиться: “За версту в голову, мать твоя, Пресвятая Богородица, батюшка мой, Николай Угодник, чтоб тебя тут разорвало”. Мысли товарища Жучкина были довольно бессвязны, но они сравнительно точно выражали его душевное настроение. Жучкину опротивело всё: и охранная служба, и товарищ Заборин, и научный работник, и даже винтовка научного работника. Вот, поймают этого академика, так все награды перепадут Задорину. Не поймают — все кары свалятся на Жучкина. Пускай Заборин сам и выкручивается.
Жучкин ещё плотнее вдавился в землю, кое-как достал из-за спины винтовку, дослал патрон, но стрелять было вовсе некуда, если бы даже Жучкин рискнул высунуть голову из рытвины: не такой он дурак, этот научный работник, чтобы не суметь спрятаться в кустарнике, а они, охранники, все как на ладошке.
— Стреляй, сукин сын, я тебе говорю! ...
Жучкин повернул голову. В рытвину, согнувшись вчетверо, полз товарищ Задорин, в руке у него был бесполезный пистолет, что с ним поделаешь за полверсты?
— Стреляй ты, саботажник, трус, сукин сын, — Задорин поднял свой пистолет по направлению к товарищу Жучкину, но в это время голова его как-то странно метнулась в сторону, весь он осел, приткнулся к боку рытвины, и товарищ Жучкин со странной смесью физического ужаса и морального удовлетворения констатировал, что от задней части Заборинского черепа не осталось вовсе ничего: лицо было, как лицо, а сзади за лицом была кровавая пустота ...
— Вот тебе и саботажник, — несколько злорадно подумал Жучкин. Выстрелов больше слышно не было. Кто-то где-то ещё стонал, кто-то изрыгал предсмертные ругательства. Был слышен топот коней, но, как по слуху определил Жучкин, уже без всадников. Капельки холодного пота, смешанного с сивухой, падали на влажную землю ...
Жучкин лежал и время от времени посматривал на небо — скоро ли потемнеет? Солнце уже заходило, от влажной земли подымался пар. Жучкин пока порылся в карманах Задорина, обнаружил там бумажник с деньгами и документами, сунул его в свой карман. Нашёл гребешок и зеркальце — гребешок выкинул вон, а зеркальце приноровил в виде перископа и осмотрел полянку: по дну её стлался туман, берег научного работника был почти не виден. Можно было, по крайней мере, поднять голову.
Товарищ Жучкин поднял голову. По бокам тропинки лежали убитые люди. Никто не шевелился, и никто не стонал. Несколько коней паслись на опушке тайги. Других видно не было. Может быть, научный работник переправился на этот берег, чтобы раздобыть себе пару запасных? При этой экскурсии он мог натолкнуться на Жучкина, Жучкин сел на землю и натужно стал прислушиваться к всякому шороху, но ничего особенного слышно не было.
Стемнело. Жучкин поднялся на четвереньки. Нет, теперь можно и совсем встать: туман и сумерки заволокли всю полянку, да и времени прошло много, научный работник, вероятно, успел протрусить уже вёрст двадцать подальше в тайгу. Разминая свои члены, Жучкин обошёл убитых: да, разрывные пули, тут без никаких, чистая работа, попала в голову — головы нет, попала в живот — одни клочья остаются. Научная техника, тут с трёхлинейным винтом никак не угонишься ... Жучкин ещё раз нагнулся к трупу тов. Задорина: какой был важный, а теперь вовсе без мозгов лежит. Жучкин ещё раз ощупал убитого, взял бинокль, пистолет, часы, обошёл таким же порядком ещё нескольких убитых, поймал двух коней, получше, сел на одного и с другим на поводу тронулся в путь.
Авдотья Еремеевна спала плохо. Всё ей как-то не нравилось. И собачья служба товарища Жучкина, и станция Лысково, не говоря уже об инциденте с научным работником. В простоте своего бабьего сердца она желала научному работнику всякого добра — хорошую жену, например. И не желала никакого добра товарищу Заборину: проклятый крючок, и чего он за людей цепляется? Сама она уже давно мечтала о далёкой заимке на отрогах Алтая, да чтоб хозяйство, да чтоб детишки, да чтоб муж был дома, а не шатался бы по розыскам, да командировкам, да чтобы в дому были иконы, заместо этой азиатской Сталинской рожи, да чтоб ульи были, а не в кооперативе сахар красть, да потом всякие там акты подписывать, словом, мысли у Авдотьи Еремеевны были мелкобуржуазные.
Раздался стук в окно. Накинув платок на голову, Авдотья Еремеевна высунулась в окно. У окна в темноте стоял, конечно, товарищ Жучкин, Авдотья Еремеевна узнала его по запаху. Голос у Жучкина был сух и деловит.
— Дунька, уложи весь скарб. Через час приду. Не забудь деньги под стрехой, спирт в огороде. Чтоб всё было увязано, слышишь?
— Слышу, Потап Матвеевич, куда ж это мы?
— Не твоего ума дело. К тестю, может. На вот, возьми ещё...
Жучкин протянул Авдотье Еремеевне часы, пару пистолетов и что-то ещё. Авдотье Еремеевне стало и жутко, и радостно — неужели, в самом деле, к папаше в тайгу? Избу свою срубить, пчёл развести, в красном углу иконы повесить... Жучкин исчез во тьме, а Авдотья Еремеевна тщательно закрыла ставни, занавесила окна и лихорадочно стала укладываться.
Несмотря на кромешную тьму, Жучкин шагал уверенно и прямо: село он знал наизусть и даже в пьяном виде не путал никогда. Пройдя по каким-то невидимым во тьме тропинкам, огородам, канавам, Жучкин постучал в одну из изб. Дверь открыла заспанная старуха.
— Степаныч дома?
— Дома, спит.
Жучкин прошёл в комнату заведующего кооперативом Ивана Степановича Булькина. Булькин спал, в комнате было темно. Жучкин чиркнул спичку, зажёг стоящую на столе свечу:
— Степаныч, товарищ Булькин, вставайте!
— А? — сказал Булькин, продирая пьяные глаза.
— Приказ об аресте, по прямому проводу. Забирай вещи...
Булькин сел и уставился на Жучкина. По своей должности заведующего кооперативом, он попадал под арест два — три раза в год. Обычно эти аресты вызывались плохим состоянием рынка в центре, в Неёлове. Неёловские чиновники, изголодавшись на советском пайке, отправлялись “на кормление” по сельским кооперативам, предварительно давая приказ об аресте заведующих по обвинению в растрате священной социалистической собственности. Вот тогда-то заведующие и попадали в тюрьму. Приезжали контролеры из Неёлова производили следствие, выпивали, закусывали, составляли акты, из которых явствовали всякие стихийные бедствия, уничтожившие часть кооперативных запасов, снабжались, чем было можно, и — уезжали восвояси. Так как стихийные бедствия не могли быть запротоколированы без согласия завкоопа, то снабжался и он. В общем, всё кончалось не только мирно, но даже и прибыльно. Правда, Булькин предлагал обставлять всё это без арестов, но Булькинское предложение противоречило всем лучшим традициям советской кооперации, да и не давало достаточного повода для административных налётов из центра. В виду этих обстоятельств, Булькин никакого волнения не проявил. Жучкин стоял равнодушным столбом и смотрел, как Булькин, ругаясь, одевался.
— Вот, сволочи, даже и выспаться не дадут, — сказал Булькин.
— С жиру бесятся, — сочувственно подтвердил Жучкин.
Булькин оделся, полез рукой под кровать, достал оттуда одну полную и одну полупустую бутылку водки, рассовал обе по карманам, прихватил мыло, полотенце и ещё кое-что.
— Ну что ж, айда!
В темноте оба пришли в правление сельского исполкома. Здесь Жучкин разбудил сторожа:
— Арестованного привёл, распишись.
Сторож расписался в записной книжке тов. Жучкина. Булькин направился в давно знакомую каталажку и стал там устраиваться для дальнейших сновидений.
— А ключи сюда давай, — сказал ему Жучкин. Булькин достал ключи от кооператива.
— Вот, смотри, будь свидетелем, — сказал он сторожу, — ключи я при тебе товарищу Жучкину передал, понял?
— Что уж тут понимать? — буркнул сторож.
— Ну, пока, — сказал Жучкин.
— Пока, — ответил Булькин, ложась на кровать и не без удовольствия думая о том, что ключи от кооператива переданы товарищу Жучкину, причём никакой описи наличных товаров произведено не было, и что уж там останется, на то — воля Божия, всего Жучкин пропить всё равно не успеет, а с него, Булькина, взятки теперь гладки. На этом Булькин и уснул.
Шагая дальше во тьме, Жучкин направился к колхозной конюшне. Очередной заведующий вышел на стук и проявил крайнюю степень недовольства: чего ты тут по ночам шатаешься?
— Пару коней и воз, — кратко приказал Жучкин.
— С ума ты спятил, ночь на дворе, завтра жито возить ...
— Не жито, а убитых...
— Каких таких убитых? — тревожным голосом спросил зав.
— А вот таких. Сражение вчера было. С контрой. Контров человек пять выбыло, да наших — трое, нужно в Лысково перевезти, приказ из Неёлова.
Зав молча запряг двух лошадей, по выбору Жучкина. Жучкин влез на воз и тронулся дальше. Зав посмотрел ему вслед и пожалел о том, что и Жучкина черти не уволокли.
Отъехав с полсела, Жучкин подъехал к кооперативу. Слез с воза, открыл тяжелую, окованную жестью дверь и принялся за перегрузку с полок магазина на воз. Здесь, в магазине, ему был знаком каждый уголок: вот тут — спирт, тут — мануфактура, тут — сахар, тут — всякие охотничьи принадлежности. Мешки, тюки и ящики легко переплывали с полок магазина на Жучкинский воз. Жучкин учитывал ещё и свой домашний скарб и боялся переоценить свои транспортные возможности. Так что возникали тяжкие вопросы: что брать — мануфактуру или спирт, сахар или селёдки — вопросы эти Жучкин решил в порядке компромисса.
— Это ты тут, Булькин? — спросил чей-то голос из темноты.
У Жучкина на одну секунду упало сердце, а рука потянулась к пистолету...
— Это я, сторож Софрон, — сказал тот же голос в несколько заговорщицком тоне.
— А, Фроня, катись сюда, — обрадовался Жучкин. Ночной сторож, плюгавый и никчёмный мужиченко, воровато вошёл в магазин.
— Ликвидацию производите, Потап Матвеич? — хихикнул он.
— Ликвидацию, ко всем чертям...
— Так вы, Потап Матвеич, когда кончите, ключик-то уж оставьте мне, я уж тут подмету, хи-хи... А вы, я вижу, смываться прицелились?
— Смываться, ко всем чертям, пусть тут без меня ревизуют ...
— Так вы ключик-то, значит, оставьте, я уж тут порядочек наведу...
К дому Жучкин подвёл коней под уздцы. Авдотья Еремеевна молча начала перетаскивать на подводу узды, сундуки, кульки и всякое домашнее имущество. Жучкин помогал могущественно и так же молча. Когда всё было нагружено, Авдотья Еремеевна вскарабкалась на верх повозки. Жучкин сел на козлы, посмотрел на небо — до рассвета было ещё далеко, снял фуражку и молча перекрестился, вспоминая свои юные годы и забывая позднейшую атеистическую учёбу. Авдотья Еремеевна крестилась мелко и быстро.
— Ну, с Богом, — сказал Жучкин и тронул коней.
— Господи Иисусе, — сказала Авдотья Еремеевна.
Научный работник, выпустив свой последний патрон, взял бинокль и сквозь ветки кустарника самым внимательным образом осмотрел полянку. Всё там было в полном порядке. Десяток охранников лежали каждый на своём месте, только этот краснорожий товарищ Жучкин залез в какую-то щель, — ну и Бог с ним! Научный работник проливал кровь только в случае и в пределах крайней необходимости. Кровь товарища Жучкина не казалась ему необходимой. После этого осмотра научный работник перезарядил, протёр свою винтовку, сел на коня и двинулся дальше.
— Это как кому счастье, — сказал бродяга. — Ежели кому фарт, так из своих соплей золото намоет. А кому не везёт — так вот... Я в запрошлом году вот такой самородок откопал, — бродяга сжал свой грязный кулак и продемонстрировал размер прошлогоднего самородка.
— Ну, и что?
— Пропил. Да ещё и три зуба выбили. Вот тебе и самородок. Кому какое счастье.
— Это верно, — сказал Стёпка. — Я, вот, смотри, сколько годов старательствую, а как был в онучах, так и хожу...
Стёпка, казалось, состоял вообще из одних лохмотьев. Он был небольшого роста, но, видимо, весьма жилист. Вместо шапки на голове его красовалась копна начесанных волос. Бородка напоминала сбившийся войлок и, очевидно, никогда не знала бритвы. Нос задорно торчал кверху, а голубые плутовские глаза глядели на Божий мир вызывающе и весело. Трое его спутников выглядели никак не лучше. Это была компания таёжных бродяг, промышлявших всем, что попадётся под руку: охотой, золотоискательством, кражей, чужими головами с риском потерять свою собственную. Они брели на запад приблизительно параллельно железной дороге, и друг друга знали так же мало, как знала бы о них любая полиция мира.
— А вот тебе, кажись, и фарт, — сказал первый бродяга, — смотри: кони.
На полянке, действительно, паслись кони.
— Никак, красноармейские, — сказал Стёпка.
Все четверо сразу нырнули в тайгу: красноармейские кони могли обозначать близость солдат, следовательно, власти, следовательно, неприятности. Четыре пары зорких бродяжьих глаз ощупали всю полянку. В траве лежали люди, видимо, убитые, над ними уже кружились вороны. Кони паслись лениво, со съехавшими набок сёдлами, со спутанными уздечками. Бродяги поползли к трупам. Они ни о чём не сговаривались, но всё вышло как-то само собой: бродяги охватили полянку кольцом, как загонщики на охоте, осмотрели прилегающую к полянке опушку тайги, ничего подозрительного там не обнаружили и принялись за убитых. Молча и быстро были выпотрошены все карманы, седельные сумки и прочее, были сняты сапоги и шинели, всё, что могло представлять какую бы то ни было ценность, вплоть до белья, конечно, и оружие. Бродяги имели все основания не питать друг к другу решительно никакого доверия, каждый сваливал свою добычу в свою собственную кучу, подозрительно оглядываясь на соседей и не выпуская оружия из рук. Пока Стёпка ободрал свой участок полянки, его компаньоны успели исчезнуть: при наличии такого фарта лучше было не рисковать дальнейшим дорожным товариществом.
Стёпка оказался один-одинёшенек. Он навалил свою добычу на пойманного тут же коня и предался размышлениям. Привычная бродяжья осторожность боролась с желанием выпить. Победило желание. Стёпка двинулся по единственной дороге, которая, очевидно, куда-то вела — это была дорога на Лысково. Идти по дороге, ведя на поводу лошадь с ворованными вещами, было слишком рискованно. Стёпка свернул в тайгу, выискал там подходящее место, запрятал свою добычу в заросли кустарника, привязал лошадь к дереву и отправился пешком навстречу сияющей перспективе ближайшего кабака.
На довольно большом, но старом и покосившемся доме красовалась вывеска:
“Трактир Красный Закусон — распивочно и на вынос”. Стёпка поднялся по скрипучим ступенькам крыльца и вошёл в трактир.
— Ну, товарищ, изобрази половинку и закусон, красный или какой уж там — дело шешнадцатое.
Заведующий Красным Закусоном посмотрел на Стёпку подозрительно:
— А платить-то ты чем будешь?
Стёпка показал свою наличность — её было 37 рублей и 50 копеек. На столе перед Стёпкой возникла поллитровка и блюдо, наполненное всякой травой: капустой, клюквой, грибами и чем-то ещё. Стёпка покосился на блюдо:
— А нет ли у вас какого-нибудь вещества?
— Какого тебе вещества?
— А так, чтобы съесть, как полагается, я ж тебе не корова. Ну, мяса там, что ли?
Мяса не оказалось. Стёпка принялся за невещественную закуску. С каждой стопкой, переливавшейся из бутылки в Стёпку, Стёпкин язык начинал приобретать все большую и большую самостоятельность.
— Места тут у вас, можно сказать, гиблые, — сказал он заведующему Закусоном, — мертвяки по дорогам валяются ...
— Какие такие мертвяки? — насторожился зав.
— Голые. В чем мать родила. Ты не смотри, что Стёпка сейчас не при своих, Стёпка всю тайгу наскрозь знает, вот пофартит, так я твой трактир с кишками закуплю...
— Ты это брось, — сказал зав, — чего ты треплешься, какие такие мертвяки? — спрашиваю тебя.
— Обыкновенные мертвяки. Голые. В чём мать родила.
— Где?
— У речки там, — Стёпка ткнул рукой в сторону, — верстов с двадцать отсюда будет. И хоронить некому, тоже, кооперация тут у вас...
— Ты про кооперацию брось, — сказал зав. внушительно, — тут может уголовное дело.
— А мне что? Мое дело — сторона. Я — птица вольная. Вот, намыл Стёпка золота — Стёпка и сыт, и пьян, в твой паршивый трактир и носа не покажу, виданное ли это дело — травой людей кормить...
Стёпка начинал молоть вздор. Где-то под спудом алкоголя ещё мелькала мысль о том, что лучше бы молчать, а то станут таскать по милициям и охранам. Но язык завоевывал все большую и большую самостоятельность ...
— Я всё наскрозь знаю. И какие такие мертвяки — тоже знаю. Красноармейцами были, покойнички. Штук с десять. Лежат, родимые. В чём мать родила. А дай-ка, паря, ещё поллитровочку.
Зав сказал “сейчас”, вышел на кухню, шепнул там что-то трактирному мальцу, малец куда-то скрылся, а на столе перед Стёпкой очутилась свежая поллитровка.
Когда в трактир прибежал секретарь партийной ячейки, товарищ Гололобов, человек с хроническим административным выражением лица, от Стёпки уже трудно было добиться чего-либо путного. Он что-то молол о золоте, о каких-то Иванах, укравших его, Стёпкин, самородок и о чём-то ещё. Товарищ Гололобов сказал заву:
— Ты его придержи, а я сейчас.
Держать Стёпку не было никакой надобности — он и сам едва на ногах держался. Гололобов побежал в правление сельсовета. Жучкина там не было. Сторож, со скуки читавший какие-то объявления, расклеенные на стене, ответил кратко:
— Был ночью. Арестовал Булькина.
— Как Булькина? За что Булькина?
— А этого я не могу знать, Булькин тут сидит, под замком.
Гололобов пошёл к Булькину. Тот спал сном праведника, и рядом с нарами стояли две пустые бутылки. Ни на какие вопросы Булькин не отвечал. Гололобов взял его подмышки и привел в сидячее положение.
— Чего ты тут сидишь, сказывай ...
Но Булькин даже и в сидячем положении шатался из стороны в сторону, и как только Гололобов лишил его своей поддержки, тело Булькина осело на нары, как ком сырого теста. Гололобов позвал сторожа. Оба они, ухватив Булькина за все четыре его конечности, выволокли полумертвое тело на двор.
Тащи ведро воды, — сказал Гололобов сторожу.
Сторож принёс ведро воды, которое и было вылито на голову Булькина. Булькин самостоятельно пришёл в сидячее положение. Отфыркиваясь и оттирая руками воду с головы и лица, он начал ругаться.
— Ты эту волынку брось, — внушительно сказал Гололобов. Говори толком: по какой-такой причине тебя Жучкин сюда посадил?
— Дай водки, — сказал Булькин, — а то я простудиться могу; тоже промфинплан, человеку на голову воду лить, что я тебе — огород?
— Принеси водки, — сказал Гололобов сторожу. Водка была принесена. Булькин старательно вылакал стакан, крякнул и сказал неутешительно:
— Ничего не знаю. Пришёл ночью, приволок сюда, сказал, что приказ по прямому проводу, да ещё и ключи от коопа отобрал, вот, сторож — свидетель. Я теперь за наличность не отвечаю...
— Действительно, — подтвердил сторож. — Ключи от коопа товарищ Жучкин забравши и ушедши ...
Гололобов свистнул. Дело начинало принимать запутанный характер. Бросив Булькина, Гололобов, через заборы и огороды, направился прямым путем к Жучкинской избе. Изба стояла молчаливо и неприветливо, двери были закрыты, ставни были закрыты, дыма из трубы видно не было. Гололобов постучал в дверь — никакого отклика. Гололобов обошёл избу с тыла, со двора, во дворе чуть было не провалился в яму, из которой только что был выкопан то ли ящик, то ли сундук. Подозрения начали сгущаться. Гололобов достал нож, просунул его в щель ставни, открыл окно и увидел, что комнаты были в полном беспорядке. Ящики комода валялись, пустые, на полу. Кровать стояла тоже пустая, без постели, даже ковёр со стены был содран. Гололобов быстро и решительно направился на станцию.
— Васька, давай прямой провод на Неёлово, штаб охраны. Веснушчатое лицо Васьки загорелось любопытством, но когда связь была получена, Гололобов выгнал его вон: тут разговор будет секретный, проваливай.
С одним из начальствующих лиц штаба, товарищем Кривоносовым, у Гололобова когда-то были истинно товарищеские отношения: оба воевали в рядах партизанских красных отрядов, оба голодали и оба верили в будущее. Сейчас это будущее оказалось несколько неодинаковым — Кривоносов сделал карьеру и сейчас был в чине полковника НКВД. Гололобов застрял на уровне сельского партработника и никак не мог понять, почему это так вышло. Но, несмотря на разницу социального положения, некоторые дружественные отношения между старыми партизанами всё-таки остались.
— Тут вот что, Кривоносище, — сказал Гололобов, — тут у нас тёмные дела.
— А что такое? Поймали вы этого Светлова?
— Какого Светлова? — В первый раз слышу.
— Академика. Мы за ним целый взвод послали.
— Вот тут-то и оно. Взвод, кажись, весь перебит, в трактире какой-то пьяный бродяга, говорит, у речки десять убитых лежит ...
Кривоносов протяжно свистнул.
— А, может, врёт?
— Непохоже. И, опять же, Жучкин смылся.
— Куда смылся?
— Неизвестно. Ночью вернулся один, без взвода, арестовал завкоопа, забрал у него ключи и смылся с женой. Надо полагать, и кооп выпотрошил, потому забрал в колхозе двух коней и подводу. Бродягу я приказал задержать. А в коопе ещё не был.
— К чёрту твой кооп. Тут дело хуже. Тут очень большие неприятности могут быть, вот, чёрт его раздери ...
— А в чём тут дело, с этим академиком?
— Ну, это после. Ты пока что пошли кого-нибудь на речку, посмотреть, как и что — да парней потолковее. А я на дрезине приеду, часа, значит, через два. Ты там уже как-нибудь себя прояви, а то и тебе влететь может!
— А я-то тут при чём?
— Ну, это, как сказать. Сам, ведь, знаешь... Ну, пока. Я прямо к тебе приеду...
Часа через два Кривоносов со своим помощником вкатили на дрезине в Лысково. Гололобов встретил их на перроне. Вид у всех трёх был деловой и озабоченный. Гололобов, кроме того, не понимал решительно ничего. Он побывал уже в кооперативе, чтобы хоть там как-нибудь себя проявить и хоть какие-нибудь следы нащупать. Но в кооперативе даже и следов не осталось, всё было подметено вчистую.
Из сообщения Гололобова Кривоносов вывел только то заключение, что, значит, у Жучкина были какие-то сообщники: один и на одном возу он всего коопа увезти не мог. Заключение показалось Гололобову правильным и простым. Как это он сам не догадался?
К квартире товарища Гололобова вело высокое деревянное крыльцо, на ступеньках которого сидел Стёпка, переживавший двойное похмелье: и голова трещала, и проболтался зря. Вот, теперь начнут таскать по милициям, Стёпка этого очень не любил. Стёпку охраняли два комсомольца.
— Веди его в помещение, — сказал Кривоносов. Трое представителей власти уселись за обеденным столом. Стёпка стоял перед столом, взъерошенный, оборванный, грязный и злой. На столе в качестве вещественного доказательства неизвестно чего, лежало всё Стёпкино имущество, обнаруженное при обыске: старая берданка, десятка два дробовых патронов, нож, лопатка, молоток, вашгерд, топорик, пачка махорки, котелок, спички, и всё такое. Лежала и вся его наличность: 37 рублей 50 копеек — подозрительного ровно ничего.
— Имя, фамилия, профессия? — грозно спросил Кривоносов.
— Степан Иванов, старатель, вот тут же у вас лежит удостоверение...
— Это ты убитых видал?
— Так точно, я.
— Ты что это сразу не доложил?
— Так я сразу и доложил.
— Это в трактире-то?
— А куда я больше пойду. Село незнакомое, а в горле пересохши. Вот и сейчас, чем орать тут на меня, дали бы для ради прояснения половинку. А то без половинки ничего вспомнить никак невозможно.
— Вот, я тебе ещё покажу половинку, пьяная ты рожа!
— С показу какой толк. Мне чтоб выпить. Потому выпивши и не проспавши, ничего вспомнить вовсе невозможно.
Все трое посмотрели на Стёпку понимающими взорами.
— Дай ему, что ли, стаканчик, — сказал Кривоносов. Гололобов достал из шкафа бутылку и стал наливать стакан.
— Да ты полный, полный лей, — сказал Стёпка, — всё равно на казённый счёт всю бутылку запишешь, дорожному человеку лишней капли жалеют.
— А ты помалкивай.
— Помалкивать я и в тайге могу. Если помалкивать, какая вам с меня польза?
Стёпка медленно и со смаком вытянул стакан. Посмотрел на бутылку умилительным взором — там ещё стакана полтора осталось, но Кривоносов был неумолим: “Напьётся, так тоже пользы никакой не будет, ну, рассказывай ...”
Стёпка, сидя на ступеньках крыльца, уже кое-как успел обдумать свое показание.
— Так что, шли мы вчетвером с Беловодских разработок, я и ещё трое.
— А кто эти трое?
— Не могу знать, все на Ивана отзываются. Только давеча встретились, тоже вроде старателей, а, может, и нет. Неизвестные мне люди.
— Где они теперь?
— А это — чёрт их знает. Должно быть, в тайге.
— Ну, мели дальше.
— Так что идём и видим: лежат мертвяки. Голые. В чём мать родила. Опять же и кони тут пасутся. Добыча, значит, фарт. Ну, те трое мне и говорят: ты, Стёпка, нам тут не племянница, ступай ты к чёртовой матери, мы тут и без тебя обойдёмся. Они, значит, чтоб всё себе. Ну, их — трое, а я — один, тут и пулю в пуп недолго получить. Я, значит, пошёл около, кругом, вот на это самое село, а в горле пересохши ...
— А сколько их, убитых?
— Ну, на это я не бухгалтер, должно быть с десяток.
— А Жучкин где? — сразу выпалил Кривоносов и попытался пронизать Стёпку своим испытующим взором. Но Стёпка оказался непроницаемым.
— Никаких Жучкиных не знаю.
— Не знаешь?! — Кривоносов перегнулся через стол.
— И слыхом не слыхал ...
На дворе раздался конский топот, и в комнату вошло трое комсомольцев, посланных Гололобовым на речку. Вид у комсомольцев был растерянный и сенсационный: действительно, у речки лежат десять убитых красноармейцев, совсем голые, кони и оружие пропали ...
Кривоносов посмотрел в окно. Уже спускалась ночь. Сегодня ехать на речку самому уже поздно. Он отпустил комсомольцев и снова принялся за Стёпку. Но Стёпка был прозрачен, как бутылка, и на своём стоял твердо: что знает, о том и доложил.
— А что в трактире, так где я тут милицию найду — село незнакомое. Я, вот, значит, заведующему и сказал: пойди, значит, и доложи, кому следует. А что я — рваный, так это кому какой фарт. Хотел бы, с мертвяков френч снял бы, был бы не хуже тебя ...
— Как это снял бы: сам говоришь — голые?...
— Так это потом голые, пока я полянку обходил. Оглянулся — ни коней, ни граждан, ничего, одна срамота торчит...
— Тьфу ты, пьяная рожа, — не выдержал Кривоносов.
— Так ты пей, сам пьян будешь и завидовать будет нечего. — Стёпка чувствовал все большую и большую неуверенность в ногах и всё большую и большую смелость на языке.
— А что я в тайге, может, месяц и ни маковой росинки, так этого никто не видит... А для кого я, спрашивается, заявлять пришёл? Для советской власти. Ежели бы не Стёпка — сгнили бы ваши мертвяки ко всем чертям...
— Пошёл вон, — сказал Кривоносов.
— Так я и пойду, мне чего тут торчать, ежели прохожему человеку стакана водки жалеют. Мне, можно сказать, медаль бы нужно дать, а тут и горло промочить, так ...
— Пошёл вон, — ещё раз сказал Кривоносов, — забирай свое барахло...
Стёпка молча собрал со стола всё своё имущество и из денежного своего запаса протянул пятерку Гололобову:
— Дай, браток, ещё стаканчик. Сам понимаешь — ночь, а в горле пересохши.
Кривоносов понимающе усмехнулся. Гололобов налил бродяге ещё стакан, и Стёпка, уже с берданкой в руке и с мешком за спиной, даже и слезу пустил:
— Вот это, я понимаю — наша родная советская власть, не то, что вошь какая, понимает, значит, трудящего человека...
— Ну, катись, катись, — сказал Кривоносов — и пятёрку свою забирай.
Стёпка выпил стакан, хотел ещё что-то сказать, но прослезился, махнул рукой и вышел на крыльцо.
На дворе стояла чёрная кромешная ночь, и даже звёзд не было видно. Места были незнакомые. В Стёпкином сердце переливались слёзы: куда теперь пойдёшь? Стёпка решил, что идти некуда и незачем. Нащупывая ногой ступеньки крыльца, он спустился пониже, присел, осел, уселся и заснул сном пьяного праведника.
Как только Стёпка вышел, жена Гололобова поставила на стол всякую еду. Кривоносов сидел мрачно. Гололобов полез в шкаф и достал бутылку.
— Да, дело, можно сказать, такое, что ни черта не поймешь.
Гололобов недоуменно развел руками и, сведя их, — в правой была бутылка — замечательно ловко выбил пробку. Кривоносов и его помощник молча протянули стаканы. Так же молча, Гололобов налил. Кривоносов подул на поверхность водки, посмотрел на стакан справа и слева, выпил и сказал:
— Да-а-а! Налей ещё.
Молча выпили и молча закусили. Кривоносов был мрачно задумчив. Остальные двое не решались нарушать ход его, видимо, очень неприятных мыслей. Только на перегоне третьей бутылки, Гололобов не выдержал.
— А в чём тут дело, ты бы сказал, люди тут свои, сам знаешь...
Кривоносов передёрнул плечами:
— В конечном счёте, чёрт его знает. Этот академик ехал на Неёлово, был приказ арестовать его при прибытии. С ним из Иркутска ехали двое филеров — обоих нашли на полотне дороги, под колеса, значит, попали. А академик высадился здесь. Вот, теперь из Иркутска, а, может, и из Москвы, будет чистка. Им, в центре, что? Вот телеграфировали, чтобы этого академика взять живьём, “без телесных повреждений”, вот пойди, возьми: это по телеграфу легко... А отвечать, ясное дело, мы будем. И, товарищ Гололобов, и ты тоже.
— А я-то тут причем?
— Это как сказать? Ясное дело, какой-то заговор был тут, в Лыскове. Тут, нужно понимать, высадился в Лыскове, лошадей достал сразу, Жучкин завёл взвод в западню, кооператив ограбил, сам смылся. Взвод перебит, Задорин тоже, документы следственные были у него — пропали. А тут ещё и бродяги какие-то ...
— Зря этого выпустили.
— Нет, он не причем, сразу видно. А вот те трое? Где они? Опять же кооператив: один Жучкин на одном возу всего увезти не мог. Кто тут с Жучкиным и с академиком в стачке был? Ты посмотри, в общем и целом, видишь, какая тут неувязка получается. Пиво у тебя есть?
— Пиво тоже есть, — сказал Гололобов. — Ежели объективно, получается дело — дрянь. И Жучкин, вот сволочь, кто бы мог подумать ...
— Думать всякий может, — сказал помощник.
— Тут пакет запечатанный есть, — Кривоносов показал на свой портфель, с приказом вскрыть в случае непоимки. Ну, там и другие документы ...
— Так ты вскрой.
— Лучше завтра, утро вечера мудренее, а то тут сало на столе, замажем только бумаги, айда спать, завтра посмотрим ....
В результате водки, а ещё больше пива, Кривоносов проснулся ночью, чиркнул спичку и, расстёгивая на ходу своё обмундирование, направился к выходу. На дворе стояла кромешно чёрная ночь. Кривоносов нащупал перила крыльца, спустился вниз и наступил ногой на что-то мягкое и живое. Что-то мягкое и живое завопило благим матом, и собачьи зубы вцепились в голую икру начальника секретного отделения. Кривоносов схватил всеми двумя пятернями какую-то собачью шерсть, пытаясь оторвать зубы от икры и, рыча от боли, скатился куда-то вниз, во тьму.
Гололобов и помощник проснулись от дикого вопля на дворе. Гололобов, лучше знавший местную обстановку, выскочил первым. Чиркнув спичку, он увидел на земле какой-то воющий и перекатывающийся ком. Из кома временами мелькали чьи-то ноги — в одной из них он опознал Кривоносовскую. Бросив спичку, он ухватился за неё и с предельным напряжением воли и мышц выдернул кого-то из кучи. Фонарь, принесённый мадам Гололобовой, осветил такую картину.
На земле с одной стороны крыльца сидел Стёпка, скрючившись в три погибели и оглашая двор нечленораздельным воем. С другой, тоже на земле и тоже скрючившись, сидел товарищ Кривоносов, держался за икру и оглашал двор нечленораздельным матом. Лицо товарища Кривоносова было в крови. Обмундирование, вследствие неожиданности, было мокрое. Помощник одним прыжком очутился у Стёпки и схватил его за шиворот. Оба Гололобовы ринулись на поддержку товарища Кривоносова, причем мадам старалась не слишком внимательно смотреть на Кривоносовское дезабилье. Кривоносов был введен, а Стёпка был втащен в дом.
— Ты что это, сукин сын, — орал помощник.
— А кто это сукин сын? Виданное ли дело, на живого человека ступают, что я тебе — плитуар, что ли? — Стёпка взвыл снова: — Света Божьего не взвидел, на живого человека, как на плитуар, прямо на под микитки!..
Кривоносов даже и не ругался. Подолом рубахи он вытирал кровь с лица. Мадам Гололобова чувствовала, что больше не выдержит и что получится скандал. Затыкая рот передником, она выбежала из комнаты и только в спальне вытащила передник изо рта: “Ой, батюшки, не могу, ой, уморили!”
— Ты где был? — спросил помощник Стёпку, — сказывай, где ты, сукин сын, был?
— Что, спать человеку нельзя? Нет такого закону, чтобы человеку спать нельзя было. А где это видано, чтобы с пьяных глаз по живым людям ходить, да, смотри, я весь мокрый, а? Что это — в законе писано?
Помощник швырнул Стёпку в угол.
— Сиди здесь, — приказал он.
Кривоносов нуждался в скорой помощи: икра была прокушена, лоб был разбит, нос был расквашен вдребезги. Гололобов принёс из кухни таз с водой, зажёг лампу, потушил фонарь, и при свете лампы оба стали обозревать потери, понесенные товарищем Кривоносовым в тяжком ночном бою с контрреволюцией, саботажем и преступлениями по должности. Потери были неприятные. Кривоносов наклонился над тазом и стал смывать с лица кровь. Помощник его и Гололобов старательно вытирали лицо полотенцем. В этот момент неслышно и неожиданно потухла лампа, и пока Гололобов, ругаясь, чиркал спичкой, обжёг руку о раскалённое стекло и оглянул комнату, то в ней не оказалось ни Стёпки, ни кое-чего ещё, чего — сразу было трудно определить. Гололобов пробкой выскочил во двор, но там стояла чёрная кромешная ночь, и бродяга растворился в ней, как рюмка водки в водах Тихого океана. Как потом выяснилось, вместе со Стёпкой там же растворились френч, бинокль, пистолет и, что самое странное, также и портфель товарища Кривоносова. Заговор на станции Лысково охватил администрацию поистине железным кольцом.
Лампа, зажженная мадам Гололобовой осветила картину по настроению очень близкую к последней сцене “Ревизора”. Кривоносов стоял в центре, прижимая к голым чреслам мокрое и окровавленное полотенце. Мадам Гололобова стыдливо отвернулась к стене. Помощник держал в руках таз с водой, а Гололобов, обнаруживший исчезновение портфеля и прочего, вопросительно смотрел на Кривоносова. Несколько мгновений молчали все. Первый взрыв раздался из Кривоносовской глотки:
— Чего же вы стоите, держать его, сукиного сына! Гололобов, возьми фонарь из моего кармана, беги за этой сволочью, документы в портфеле!
Гололобов стал шарить по карманам Кривоносовской шинели, попадая не туда, куда надо и соображая, что выскочить с фонарем на крыльцо — это значит изобразить собою нечто вроде светящейся мишени: у бродяги берданка, и бродяга, конечно, умел стрелять. Кривоносов же только то и делал, что слизывал сливки с его Гололобовских и прочих подвигов, пусть теперь, буржуй, сам и расхлебывает. Кроме того, Гололобов своим партийным опытом ощущал и некоторые другие возможности — довольно неприятные. Помощник делал вид, что не знает, куда поставить таз, вообще, произошла, как говорится, минута замешательства. Кривоносов не выдержал. Обругав соплей Гололобова, он, выхватив из кармана шинели электрический фонарь, бросился на крыльцо, Гололобов посмотрел ему вслед, и саркастическая улыбка осветила его административную физиономию. С крыльца раздался истошный крик: “Держи, держи!”, почти в тот же момент грохнул раскатистый выстрел берданки, посыпались разбитые стёкла окна, и незаконченное “и” в крике “держи” сменилось законченным матом. Мадам Гололобова деловито нагнулась над столом и задула лампу. Помощник уронил таз на пол. С крыльца продолжал доноситься приближающийся мат: Кривоносов оставил свои поиски и возвращался вспять. Гололобов крикнул: “Сюда, сюда, товарищ Кривоносов”, хотел, было, чиркнуть спичкой, но раздумал: теперь уже торопиться и вовсе не к чему.
Кривоносов, ругаясь, нащупал путь в комнату и, невидный во тьме, кричал что-то о саботаже и о предательстве. Гололобов, наконец, чиркнул спичку и постарался снова зажечь лампу; мадам Гололобова успела за это время закрыть ставни.
Кривоносов оказался вполне живым. Стёпка, отбежав во тьме шагов на тридцать, сообразил, что за ним могут погнаться с фонарем, догонят — не догонят, а стрелять будут. Лучше стрелять самому. Держа в зубах всё свое вновь благоприобретенное имущество, он зарядил берданку и стал ждать. Как только Кривоносов со своим фонариком появился на крыльце, Стёпка бабахнул в светящееся пятно, но попал не очень точно. Дальнейшее исследование обнаружило дюжины две мелких дробинок, продырявивших кожные покровы товарища Кривоносова, центр заряда угодил в стену.
Итак, Стёпка, с ним портфель и всё остальное пропали бесповоротно. Кривоносов, прикрывая свою наготу электрическим фонариком, опустился на стул. Он чувствовал себя убитым — и морально и огнестрельно: портфель с секретными бумагами был утащен из-под самого носу, а о размерах своего ранения Кривоносов мог только догадываться, сейчас они ему казались почти смертельными. И как потом объяснить ранение в голом виде? И что скажут, и что предпримут в центре?
Примерно такие же мысли бушевали в головах Гололобова и помощника. Проблема, которая встала перед всеми тремя, могла бы быть сформулирована так: кто теперь первым успеет подвести остальных двух?
В самом беспомощном положении был, конечно, Гололобов — мелкий деревенский партработник, на которого, конечно, свалятся все шишки: это именно он стоял во главе того Лысковского заговора, который снабдил научного работника лошадьми, перебил взвод охраны, ограбил кооператив, произвел покушение на жизнь начальника секретного отделения и, наконец, похитил портфель с секретными документами. Было бы наивно доказывать какому бы то ни было центру, что Стёпка спёр портфель вовсе не потому, что там были или там не было секретных документов, а потому, что из портфеля можно было бы выкроить пару великолепных голенищ. А остальные события, в частности побег Жучкина, поддавались объяснению ещё меньше. Наиболее портативное объяснение давала теория заговора, и во главе угла этой теории неизбежно должен был стоять товарищ Гололобов, если и не как соучастник, то как укрыватель или, по крайней мере, как ротозей.
Это было ясно для всех трёх представителей администрации. Несколько туманно это ощущала даже и товарищ, она же мадам Гололобова: товарищ, она же мадам Гололобова страдала рядом мелкобуржуазных заболеваний и любила, чтобы её называли не товарищем, а мадам. Гололобов предполагал, может быть, и не без некоторого основания, что мелкобуржуазные срывы его жены не остались без влияния и на его собственную административную карьеру. Как бы то ни было, предыдущий партийно-супружеский опыт товарища-мадам оставил в её душе горький осадок несбывшихся мечтаний, кислое разочарование в талантах её супруга и едкое недоверие к партийным добродетелям окружающего её мира. Этот мир обещал так много и дал так мало: мадам Гололобова не поднялась ни на одну социальную ступень. Правда, обещания данные партийным миром товарищу и мадам Гололобовой, были плодом мечтаний, а не результатом каких бы то ни было обязательств. Партийный мир не оценил ни талантов товарища Гололобова, ни того великосветского обращения, которое внесла бы в этот мир мадам Гололобова, если бы её об этом попросили, и если бы она об этом имела хоть какое бы то ни было представление. Но её не просили и представления она не имела никакого. Горькая обида на партийный мир перемешивались с подсознательным или, по крайней мере, даже внутренне невысказанным подозрением, что её муж, товарищ Гололобов, есть просто шляпа и дурак: другие вот куда позабирались, а он тыкался, тыкался, да вот так и засел на должности завалящего сельского партработника. Товарищ, она же мадам Гололобова была коренастой, толстой, пронырливой женщиной с вечно поджатыми губами и с голодом ненасыщенного снобизма в глазах. Дурацкая история с бродягой как-то сразу сдула с окружающего её мира и ту тонкую пелену человеческого приличия, которая всё-таки обволакивала обычную жизнь, партийную повседневность. Бродяга исчез, портфель исчез, какие-то там документы исчезли, товарищ Кривоносов сидит на стуле голый и окровавленный, Гололобов нелепо тыкается куда не надо, а помощник, мадам Гололобова готова была даже поклясться в этом, помощник даже и хихикнул в темноте. Было ясно: все трое попали в какую-то яму. И все трое будут из нее карабкаться, топча друг друга почём зря. Как ни низка была социальная ступенька, на которой пребывала мадам Гололобова, даже и эта нищая ступенька начинала трещать. Тягостную растерянность прервал помощник:
— Вам, товарищ Кривоносов, надо обратно в Неёлово, в госпиталь.
Кривоносов только выругался в ответ.
— Я пойду дрезину приготовить. Вам бы пока одеться.
Кривоносов согласился: здесь пока делать нечего. Но во что одеться?
— Серафима, — сказал Гололобов жене, — принеси товарищу Кривоносову что из моего белья...
Мадам Гололобова заелась. Гололобов посмотрел на неё мельком, но достаточно выразительно. Мадам Гололобова исчезла в другую комнату. Кривоносов продолжал сидеть — голый, с бесполезным электрическим фонариком на чреслах, помощник осматривал его раны. “Ерунда, дробинки... но вот на животе кожа пробита — дробинки могли и глубже пройти ...” Кривоносов нагнулся и посмотрел на свой живот:
— Да, надо в Неёлово, — прохрипел он, — пойдите, разыщите шофёра.
— Я пойду, — сказал Гололобов, — товарищ тут в темноте не найдёт..
— Всё равно, — сказал Кривоносов, — я пока оденусь.
Но мадам Гололобовой не было, не было и белья. Гололобов прошёл в соседнюю комнату, где мадам Гололобова свирепо переворачивала содержимое комода.
— Тоже, всякую сволочь одевать, — прошипела она.
— Молчи, — таким же шипом ответил Гололобов, — посмотри там, что постарее ... И живо.
— Вот он тебя оденет... в петлю всунет, вот помяни моё слово, сволочь на сволочи сидит, сволочью погоняет, а ты им давай последнее...
— Цыц, — сказал Гололобов, — а то вот я с тобой разделаюсь ...
Мадам Гололобова, всхлипывая, вручила супругу пару заштопанных нижних одеяний. Гололобов передал их помощнику, пошёл на станцию, разбудил шофёра дрезины, кое-что шепнул дежурному Ваське и вернулся домой. Кривоносов уже сидел одетый и бледный. Воображение рисовало ему и партийное дознание, и его собственные кишки, пробитые дробинками и всякие такие вещи в том же роде. Поддерживаемый справа Гололобовым и слева помощником, не попрощавшись даже с мадам Гололобовой, Кривоносов заковылял на станцию.
На рельсах, стуча мотором, уже стояла дрезина. Не выспавшийся шофёр с неодобрительным удовольствием посмотрел на печальное трио: “Еще одну сволочь подковали”, — подумал он.
Кривоносов с помощником уселись на заднюю скамейку дрезины.
— Вы, товарищ Гололобов, позвоните в отдел, что я еду, — сказал Кривоносов. И подумал о том, что, собственно, надо бы выработать общий план показаний: такой чепухе, какая произошла в реальности, всё равно никто не поверит. Но потом даже сам себя обозвал ослом, что с товарищем Кривоносовым случалось сравнительно редко — всё равно и помощник, и оба Гололобовы будут тянуть свою линию, только, вот, какую?
Мысли у Кривоносова работали плохо — голова болела, ныл выбитый зуб, горела простреленная кожа, и Кривоносов чувствовал, как рубашка, намокает от капелек крови. Тут нужно бы думать во всю, а, вот… Он пытался, было, собрать свои мысли в железный кулак, но мысли разбегались, перед закрытыми глазами вставала бродяжкина рожа, нарисованная на жёлтой коже портфеля, бродяга щёлкал портфельным замком, и из портфеля сыпались выстрелы берданки.
“Что я? Брежу, что ли?” — спохватился Кривоносов и никак не мог разобрать, от чего собственно, болела голова — от ранения или от похмелья?
— Вы, товарищ Кривоносов, положите голову сюда, ко мне на колени, так удобнее, — материнским тоном сказал помощник.
Кривоносов покорно улёгся на коленях своего помощника. Помощник прикрыл его голову полой своей шинели, дрезина, стуча мотором и подпрыгивая на стыках рельс, мчалась со скоростью 60 — 70 километров, и предрассветный ветер начал пронизывать насквозь. Помощник бережно держал на коленях Кривоносовскую голову и тщательно обдумывал планы использования простреленного Кривоносовского живота в качестве ступеньки к дальнейшей карьере.
Помощник, собственно говоря, назывался Ивановым и был в чине майора. Но он умел себя держать как-то незаметно, что даже сослуживцы звали его то Петровым, то Сидоровым, и он отзывался на все имена, даже не внося поправок. И наружность его как нельзя лучше подходила ко всякой незаметной роли: нос — обыкновенный, глаза — обыкновенные, особых примет не имеется, как свидетельствовали в старинных паспортах и в новейших удостоверениях. Только внимательный наблюдатель мог бы отметить вечную бдительность в глазах и вечную осторожность в движениях.
Товарищ Иванов как-то не мог проницать взором дали, но своё ближайшее окружение он прощупывал молча, незаметно и чрезвычайно внимательно. Следуя примеру великого вождя, где-то в недоступных для обыска палестинах, товарищ Иванов имел книжку, где были занесены все партийные и непартийные грехи его партийных и непартийных сотоварищей. Каждый грех имел отметки по пятибалльной системе — от единицы до пяти: это обозначало степень достоверности. Были и другие отметки — буквами, цифрами и всякими другими значками. Если бы их расшифровать, то, например, посвященная товарищу Кривоносову глава книжки указала бы на партийные связи, с именами и по возможности биографическими данными соответствующих лиц, на его доходы, на его привычки, на его любовные похождения, а также и на нелояльные выражения, которые товарищ Кривоносов допускал в присутствии таких-то и таких-то лиц, об этих лицах тоже были соответствующие записи, странички и даже главы. Это было “Who’s Who” *), приноровленный для доноса в любой день в любом направлении. Книжка обеспечивала товарищу Иванову огромные маневренные возможности.
Сидя на дрезине, дрожа от холода и пестуя раненого сотоварища, Иванов перелистывал страницы, посвященные Кривоносову. И строил некоторые планы, касавшиеся будущего — и его собственного, и Кривоносовского.
*) Английский сборник биографий выдающихся людей современности.
Гололобов же, проводив глазами удалявшийся во тьме красный фонарик дрезины, пошёл в контору станции, выгнал оттуда Ваську и сел за телефон. Через минут десять всяческих стараний сонный грузинский голос откликнулся из трубки, голос был недоволен и раздражен.
— Чего тут дело? Пачему ночью звонить?
— Это я, товарищ Чикваидзе, Гололобов, секретарь Лысковской партячейки.
— Так это не основание ночью людей будить.
— Основание, товарищ Чикваидзе, есть — я уж битый час в отдел звоню, да там не отвечают, спят, должно быть.
— Так в чём дело?
— Товарищ Кривоносов тут ранен.
— Ага, — сказал грузинский голос с нескрываемым интересом, — сильно ранен?
— Неизвестно, дробью.
— То есть, почему это дробью? — удивился грузинский голос.
— Так, дробью, я думаю, по пьяной лавочке. У Гололобова никакого плана не было. И не так просто было его выдумать. Но можно было заложить некий фундамент, на котором в зависимости от обстоятельств и размышлений, мог быть построен план.
— Дело какое-то тёмное, товарищ Чикваидзе, — продолжал Гололобов, я тут, можно сказать, не в курсе, товарищ Кривоносов вам сам расскажет, он с помощником только что выехали, будут часам к шести.
— Так кто же его ранил?
— Бродяга какой-то, и документ, кажется, спёр, что в портфеле были.
Трубка свистнула протяжно и веско.
— А этого Светлова поймали?
— Я о Светлове ничего не знаю, какой Светлов?
— А этот, который у вас там взвод перестрелял.
— Ах, так это он — Светлов?
Грузинский голос выругался по-русски, что это за кабак, тут такое дело, а партийная организация ни черта не знает.
— Партийной организации ничего сообщено не было.
— Что ж это? Кривоносов на свой страх действовал?
— Он сам расскажет. Я полагаю, товарищ Чикваидзе, что об этом не совсем удобно говорить по телефону.
— Совсем странно, — сказала трубка.
— Именно. Я, товарищ Чикваидзе, поэтому именно вам и позвонил. Обратите, пожалуйста, внимание — товарищ Кривоносов ранен в голом виде.
— То есть, как это в голом виде?
— То есть, будучи раздевши, как мать родила.
— Что же это? В бане или где его ранили?
— Очень дело запутанное, товарищ Чикваидзе, — должен сказать официально, ни черта не понять.
— Хорошо, — сказал Чикваидзе, — я приеду сам, посмотрю.
Кривоносов и Иванов ушли, даже не попрощавшись с Серафимой Павловной. На столе остались недоеденный ужин, недопитая водка, пол был залит водой и кровью, в разбитые стёкла дул холодный ночной ветер. Мадам Гололобова ещё поджала губы, готовые разъехаться в истерический плач: вот на всю остальную ночь работы, как кухарка или там горничная, даже руки на прощанье не подали, тоже, аристократия. Вспомнились заискивающие манеры Гололобова, барственный, свысока, взгляд Кривоносова и издевательская усмешка Иванова. “Тоже, новое дворянство”, — ещё раз подумала мадам Гололобова и сразу же, как-то особенно резко и чётко почувствовала, что даже и в это дворянство ни ей, ни мужу никакого хода нет. Что годы и годы усилий, унижений, натужных попыток пролезть куда-то вверх, хоть как-нибудь пролезть, что все это пошло прахом, что сидит она, мадам Гололобова, на положении, пожалуй, хуже домработницы. Потому что, если что-нибудь стрясется с ее мужем, то куда деться ей, мадам Гололобовой? Растерянно она подошла к зеркалу, как к последнему прибежищу. Прибежище было неутешительно: из рамки на мадам Гололобову смотрело расплывающееся, огрубевшее лицо, от глаз бежали гусиные лапки, от подбородка спускались складки кожи. “Кому я такая нужна?” — всхлипнула мадам Гололобова и вспомнила те надежды, какие когда-то подавал молодцеватый командир красного партизанского отряда товарищ Гололобов, вот именно с ним мадам Гололобова мечтала вскарабкаться в тот свет, где можно будет показать … Что можно будет показать? Ну, там было бы видно. Ну, настоящее обращение, вот, как в романах пишется ... А обращение получилось вот какое: мужичья изба, и даже руки не подают. Да и изба-то не своя... Вот пришьют теперь Гололобову какую-то там неувязку...
При мысли о неувязке у мадам Гололобовой даже холодно на сердце стало. За эти годы она уже навидалась кое-чего. Не нужно было особенно воспаленного воображения, чтобы представить себе всё дальнейшее: следствие, партийную проверку, невинные доходы от кооперативов и мужиков, перебитый взвод, Стёпку, научного работника — узел над станцией Лысково завязывался крепко, а кто за станцию отвечает? Отвечает Гололобов.
Отвращение и озлобление схватили за горло мадам Гололобову — ох, дурак! Господи, ох, дурак, подлец, шляпа, погубил мою молодость, а теперь что? Давно нужно было к кому другому перебраться, вот эта стерва Кривоносов, смотри, как высоко забрался... "Я — честный коммунист,” — передразнила Гололобова своего мужа, в невинность, дурак, играет, кому нужна его дурацкая невинность? И ещё белье этой сволочи сказал отдать, а теперь вот эти помои, за этими дворянами убирай, небось, жена Кривоносова сама полов не моет. Куда я теперь с такими руками? Гололобова посмотрела на свои грязные руки... Другие жены маникюры там всякие заводят, а тут, как в свинарнике. Неужто уже совсем, совсем поздно?
Мадам Гололобова побежала в спальню, судорожно разрыла комод и достала блузку — ту самую, какую года три тому назад она достала у одной ссыльной. Блузка не помогла: тучные телеса мадам Гололобовой грозили порвать все швы. “Декольте нужно перешить”, — решила мадам Гололобова, но сама же поняла, что это только самоутешение — никакие декольте уже ничему не помогут, молодость прошла. Съел товарищ Гололобов её молодость, съел и даже не подавился, проклятый! Проклятый, проклятый, дурак, дурак, ну и пусть теперь сядет, вот только куда же ей, мадам Гололобовой деться?
На крыльце послышались шаги мужа. Мадам Гололобова быстро села на стул и дрожащими пальцами перебирала ненужную, запоздавшую блузку ...
— Что ж ты ничего не убрала? — сказал Гололобов — вишь, какой свинарник тут.
— Убирайте сами, дорогой гражданчик, я вам тут не домработница.
— Это что ещё значит? — недоуменно возразил Гололобов.
— А вот то и значит, довольно на мне ездили, дорогой гражданчик, ищите себе другую такую дуру, как я. Хватит. Ищите себе честную коммунистку, чтобы она за вашим начальством подтирала...
Гололобов и так шёл домой в состоянии удрученности и растерянности. А тут ещё и Серафима?
— Ты что, с ума сошла?
— Мне есть с чего сходить, а вам, гражданчик, и сходить не с чего — шляпа, — пришпилила она злобно ... — Шляпа, дурак, за родную советскую власть, вот теперь тебя в петлю всунут, так тебе, дураку, и надо!
Дальнейший шип Серафимы перешёл в непечатную форму...
Супружеские ссоры случались у Гололобовых не в первый раз, но сейчас Гололобов понял: сейчас что-то прорвало, что именно — он ещё не успел сообразить. Серафима сидела с перекошенным от злобы лицом и продолжала непечатно шипеть. “Пьяна она, что ли?” — подумал Гололобов, но Серафима развеяла его сомнения:
— Давно нужно была на тебя, проклятого дурака, плюнуть. Ты потому сюда меня и заманил, чтобы я тут одно мужичье видала, чтоб от тебя, калеки, уйти не к кому было, а то бы давно ушла. У-ууу, гад, гадюка, на животе перед барами ползаешь и хочешь, чтобы и я ползала, туда тебе, гадина, и надо!...
Гололобов понял, что это не водка, что это — конец. Перекошенная физиономия Серафимы открыла ему новые горизонты, он чувствовал их и раньше, но не хотел их видеть. Теперь не видеть их было нельзя.
— Замолчи ты, стерва, — выдохнул он.
Но мадам Гололобову прорвало окончательно, и она сама чувствовала, что это уже окончательно. Всю остервенелую злобу на все свои несбывшиеся мечты она швыряла в лицо Гололобову.
— Замолчи ты, стерва, — ещё раз крикнул Гололобов.
— Уж молчала, сколько лет молчала, а теперь уж ты помолчи. Умник, в люди выбился, комиссаром стал. Ежели я, интеллигентная женщина, женщина с понятиями, за тебя, дурака, замуж пошла, так не для того, чтобы твою паршивую ворованную водку пить, в свинарнике сидеть и полы подметать, хам, холуй, сопля проклятая ...
Гололобов изловчился дать Серафиме по уху, но она извернулась вьюном, и кулак попал как-то по затылку. С диким воем мадам Гололобова свалилась на пол, потом вскочила и схватила кухонный нож:
— Ну, подойди, подойди, стерва соплявая, подойди, я тебе говорю. Я все твои хабары на стол выложу, я твоему начальству всё расскажу, как это ты об товарище Сталине выражался. Ты меня в свинарник загнал — я тебя в гроб загоню ...
Заметив дальнейшее наступательное движение со стороны товарища Гололобова, мадам юркнула в дверь и исчезла. Откуда-то со двора донёсся ее истошный вопль:
— Караул, убивают! — Потом замолк и он.
Гололобов постоял в растерянности посреди комнаты. Машинально налил себе стакан и также машинально выпил его, и все происшествия этого дня суммировал в одном вопросе:
— Ну, и что теперь?
Ответа на вопрос не было никакого. Со стены сардонически ухмылялся товарищ Сталин, вот тот самый. В разбитое окно пробивались осенний ветер и утренний свет, комната являла картину Мамаева побоища, делать здесь товарищу Гололобову было совершенно нечего. Вопрос был только в том, где именно и что именно делать товарищу Гололобову вообще?
В спальне были выворочены ящики комода, на стене над кроватью, висела охотничья двустволка. Гололобов почти механически снял её с гвоздя, взял ягдташ, положил в него хлеба, сала, бутылку водки, потоптался бездумно по дому и вышел во двор.
Было уже почти светло. Единственная дорога, отходившая от Лысково в тайгу, вдаль, в дичь, вилась между плетнями и пропадала в лесу. Глаза Гололобова обнаружили валявшуюся на траве стреляную гильзу — это Стёпка стрелял в Кривоносова, стаи ворон, вившихся над соснами, но мадам Гололобовой видно не было, да и не было никакой охоты видать её, сегодняшний день надо было как-то передумать. И найти из него какой-то выход, вот только какой?
Гололобов двинулся дальше, в тайгу. Вспомнил о том, что на Березовой Пади появились тетеревиные выводки, но без собаки трудно было их достать. “Ну, всё равно ...” Гололобов зашагал дальше, пытаясь в пустой голове собрать разъезжавшиеся мысли о научном работнике, о Стёпке, о Кривоносове и, наконец, о своей жене. Все мысли были неутешительные. Было ясно, что вся эта история даром не пройдет — будут таскать по допросам, снимут с работы, отправят то ли “на производство”, то ли в лагерь. В лагере дело, конечно, ясное — крышка. Но что делать на производстве? “Эх, давно надо было уйти из партии ... Давно надо было ...”
Но только сейчас, в это хмурое и трагическое утро Гололобов почувствовал, что уйти было некуда. Ну, куда он теперь годен? Специальности никакой. Другие, вот, поумнее, могут хоть мосты там строить или что ещё. Но он, Гололобов, если отнять от него низовую партийную работу, что больше он знает и что ещё он умеет? Простой партийный аппаратчик! Когда-то можно было хоть в тайгу, на промысел уйти, белку там промышлять или золото промывать. А теперь куда? Вот сидел сиднем все эти годы и высидел шиш с маслом. Даже и выдвинуться не удалось... Сукин сын, Кривоносов, когда-то корешками были, из одного котла кашу хлебали, а теперь вот как нос дерёт. Забюрократился, сволочь! А кто не забюрократился? Гололобов стал перебирать в памяти своих товарищей по партии и, перебрав, горько усмехнулся: одни лопали в господа, это верно. Зато другие попали в подвал, это тоже верно. Он пока что сидит на жёрдочке между господами и между подвалом, впрочем, какая уж тут жёрдочка? Если до сих пор в господа не вышел, когда легко можно было, то куда уж теперь?
Тайга давно сомкнулась за спиной товарища Гололобова. Берёзовая Падь с её тетеревами осталась где-то в стороне. Стал накрапывать дождик. Гололобов посмотрел на небо — его заволакивала чёрная осенняя туча. В сущности, Гололобову было всё равно — мокнуть или не мокнуть, но, почти инстинктивно, думая всё ту же несложную и безвыходную думу, он нашёл вырванную бурей лиственницу, корни которой образовали навес, там можно будет переждать дождь.
Под корнями было мягко и даже тепло. Гололобов положил двустволку и снял ягдташ. Снимая, прощупал рукой бутылку, отхлебнул, и снова стал думать: ”Ну, конечно, если ходить по людям, как по мостовой, можно было куда-то протиснуться, в областные работники, может быть. Эх, прошляпил! И Серафиму прошляпил. Это тоже верно. А как же это с Серафимой?”
Когда-то потянула интеллигентность Серафимы, она это так здорово иностранные слова говорила и опять же ногти красила. Думал, что, вот, она его на культурную ступень, так сказать, подымет. Вот тебе и культурная ступень, раньше, по крайней мере, по матери не ругалась ... Постепенно в памяти Гололобова, как на экране в кино, разорванные буквы стали сливаться в очень ясное слово: сволочь Серафима и никогда ничем иным не была. Сволочь и ... и больше ничего. Думала по его гололобовской спине куда-то в красные дворянки попасть, не попала, так теперь уже не спустит, это, уж, да! Ох, и сволочи, все — сволочи! Все, как есть! Гололобов вспомнил, как делал карьеру Кривоносов — одного продал, другого выдал, грыз людей, как собака. И, с опозданием в несколько лет, понял товарищ Гололобов, что ничего этого он не мог бы сделать, если бы и хотел. Не мог бы. Рука бы не поднялась, и язык не повернулся бы... А Серафима, что Серафима? В её бабских глазах всяк, кто не вор — тот и дурак. Но, конечно, без воровства и он, Гололобов, не прожил, а всё-таки...
На душе становилось совсем мутно: вот так и прошла жизнь. В монастырь бы, так теперь и монастырей нет. Из партии уйти? И поздно, и некуда. Гололобов хлебнул ещё и постарался устроиться поудобнее. Дождь начинал бить по кустам черёмухи, осинника. Гололобов поджал ноги и, чтобы удобнее сидеть, вынул из заднего кармана свой тяжёлый кольт. Вид пистолета принёс ему какое-то утешение: вот так, вложить ствол в рот — раз! И никаких тебе ни вопросов, ни ответов — прямо на лоно Авраама, Исаака и Карла Маркса… Гололобов хлебнул ещё. Да, крышка, в угол загнали, как волка на облаве. В тайгу бы — да стар для тайги. Гололобов повертел в руке кольт, вложил для пробы ствол в рот, провёл языком по шершавой насечке прицельной рейки... И потом всё сразу перестало быть...
Если у товарища Гололобова была душа, то, покидая его партийное тело и партийную книжку, она, вероятно, никак не могла сообразить, так что же, собственно, случилось. Самоубийство? Неосторожное движение указательным пальцем? Или, просто, с пьяных глаз? Душа посмотрела на распростёртое тело, махнула рукой и поплыла дальше по всем законам небесной механики.
С пассажирского поезда 6.22 слез кавказского вида гражданин в приватной одежде, с портфелем в руках и с видом человека, приехавшего в командировку и потому располагающего неограниченным запасом свободного времени. Начальник ст. Лысково оглядел его только мельком, вот такого вида дяди наезжали время от времени скупать рога или копыта, инспектировать кооператив, или организовать сбор дохлых кошек для нужд индустриализации Сибири — много таких шаталось. Гражданин посмотрел на хмурое небо, поднял воротник своего пальто и зашагал в деревню. По тому, как он шагал и осматривался можно было заметить, что в Лыскове он в первый раз. Более внимательный и стрелянный наблюдатель мог бы опознать в гражданине переодетого сыщика, изо всех сил старающегося сохранить инкогнито.
Поколесив по деревне, гражданин обнаружил уже известный нам трактир “Красный Закусон”, тот самый, в котором начал свою литературную карьеру товарищ Стёпка. Гражданин бодрым шагом поднялся по скрипучим ступеням крыльца и вошёл в трактир — место, с которого начинают свои изыскания все начинающие сыщики. В трактире он был встречен пузатым дядей, который, оглядев приезжего с головы до ног, спросил лаконически:
— Ну, что?
Из этого вопроса приезжий установил, что деликатное обслуживание посетителей не входило в задачи данного учреждения.
— Есть у вас чего поесть? — спросил гражданин.
— Рано ещё.
— А позже будет?
— И позже не будет.
— Так чем же вы торгуете? — спросил гражданин.
— Есть водка и кипяток, — ответил пузатый дядя.
— Что же, водку, значит, пить и кипятком закусывать? — сиронизировать гражданин .. .
— А по мне — хоть подошвой, — сказал пузатый дядя и посмотрел на гражданина пронизывающе.
— Ну, что же, хоть водки дайте, — сказал гражданин и сел за столик.
Пузатый дядя принёс полбутылки, выбил пробку, поставил посудину на стол:
— Деньги вперёд и за посуду залог, пятьдесят пять копеек, — сказал он.
Гражданин вынул кошелёк и безропотно вручил пятёрку. Пузатый дядя не производил особенно общительного впечатления, но никого другого для разговора в трактире не было.
— Что у вас за дела делаются? — вступительным тоном начал гражданин. — Тут, говорят, красноармейцев каких-то перебили?
— Красноармейцев? — перепросил пузатый дядя. — Ты что это за разговоры разговаривать начинаешь? Никакой тебе водки нету! — И пузатый дядя убрал бутылку обратно, пятёрки, впрочем, не вернул.
— Эй, вы, давайте бутылку! — запротестовал гражданин.
— Никакой тебе бутылки. Учреждение закрывается, пшёл вон!
Граждани вскочил на ноги, но пузатый дядя напёр на него всем своим животом, и гражданину показалось, что он, как муравей перед дорожным катком — вот-вот накатится и раздавит.
— Эй, Митька, — заорал пузатый дядя благим матом, — закрывай заведение!
Техника закрытия заведения была выработана, по-видимому, давно. На крылце раздался топот босых ног, захлопнулись ставни одного окна, потому другого, и в трактире наступила полная тьма, так что даже живота пузатого дяди не было видно. Гражданин почти инстинктивно пробрался к светлой полосе у двери, и дальнейшее было закончено животом пузатого дяди: гражданин как-то очутился за дверью, дверь захлопнулась за его спиной, и за дверью раздался грохот закрываемых засов. Гражданин вышел на улицу, ещё раз осмотрел вывеску с красным закусоном, плюнул и пошёл дальше в поисках дальнейших источников информации.
Очередной источник информации гнал полдюжины полудохлых коров и, казалось, был заинтересован появлением на таёжной улице нового лица.
— Селям алейкюм, — шутливо сказал ему гражданин.
— Пошел к чёртовой матери! — серьёзно ответил источник информации.
— Почему ты лаешься? — спросил гражданин.
— Заворачивай направо, — ответил источник.
— Почему направо? — спросил гражданин.
— А тут, направо, у нас бараний водопой, как раз для тебя.
Гражданин поколебался между профессиональным долгом сбора дальнейшей информации и индивидуальным желанием дать источнику по морде. Но выбрал компромиссный путь.
— Скажи, а где живёт товарищ Гололобов?
Источник ткнул кнутом.
— Вот, тама, по тропке до забора, потом через забор, по огороду, а там на пригорке и дом стоит.
— Так почему же по огороду? — спросил гражданин.
— Да огород-то, колхозный, не обходить же его?
Гражданин пошёл по направлению, указанному кнутом. Тропка действительно проводила к забору, за забором был действительно огород, и огород был действительно колхозным: из девственной чащи лопухов, репейника и прочего кое-где пробивались круглые рожи подсолнухов и торчали пустые хворостины фасоли. Через огород действительно вела тропка и гражданин пошёл по ней, не без некоторых укоров партийной совести, впрочем.
Мадам Гололобова открыла дверь и увидела стройного дядю, лет этак тридцати пяти, широкого в плечах и узкого в талии, брюнета по всем статьям.
— Здесь живёт товарищ Гололобов?
— Здесь, — неуверенно ответила мадам Гололобова.
— А можно его видеть?
— Нельзя, — ответила мадам Гололобова.
— То есть, как же это так? — удивился гражданин. — Я вчера с ним по телефону сговорился, что я сам к нему приеду, моя фамилия Чикваидзе. Он должен был меня ждать.
— На охоту ушёл, — сказала мадам Гололобова.
— То-есть, как же это на охоту, если я ему сам сказал, что я сам приеду? А скоро он вернётся?
Мадам Гололобова ещё раз осмотрела товарища Чикваидзе. У того был аристократический орлиный нос, и интеллигентное выражение маслянистых глаз, и, вообще, темперамент. “Может быть, тут как раз судьба моя”, — подумала мадам Гололобова.
— Зайдите, товарищ Чикваидзе, — сказала она, — может, товарищ Гололобов скоро вернётся, конечно, раз вы сами ему сказали... Только у нас тут беспорядок, вчерась тут товарищи из центра были.
— Кривоносов, — сказал Чикваидзе. — Это я знаю.
Он вошёл в комнату, пол которой был кое-как прибран, но на столе ещё стояли всякие вещи.
— Заходите, товарищ Чикваидзе, — ещё раз сказала мадам Гололобова, — может быть, закусить не побрезгуете.
— Спасибо, товарищ Гололобова, чайку я бы выпил.
Чикваидзе выпил бы и водки, но — восемь утра в начале дня, посвященного поискам информации — нет, лучше чайку. Гололобова исчезла в кухню. Чикваидзе снял пальто, сел на стул и испытующим оком осмотрел комнату. Никаких вещественных доказательств, кроме недопитых бутылок, он тут не нашёл.
Мадам Гололобова скоро вернулась с чайником и со стаканами, но уже в каком-то новом одеянии и с подкрашенными наспех губами. Товарищ Чикваидзе произвёл глазомерную оценку женских достоинств мадам Гололобовой — оценка дала невысокий результат. У Гололобовой был вид интеллигентной женщины, только что пережившей душевную драму и мечтающей по меньшей мере о монастыре. Интеллигентный вид никакого впечатления на товарища Чикваидзе не произвёл. Он поболтал ложечкой в стакане, отхлебнул, обжигаясь, глоток, и недоуменно сказал ещё раз:
— Савсем странна. А товарищ Гололобов часто на охоту ходит?
— Часто, — сказала мадам Гололобова удрученным тоном. В такой глуши что делать? Вот, сижу здесь, как, можно сказать, усыпальница....
— Как вы сказали — усыпальница?
— Ну, да, как та принцесса, которая всё спит. Так та, по крайней мере, спала, а я тут безо всякого образованного общества, одни мужики, никакого обращения. В кину, да и в ту за сто вёрст ехать надо ...
— Да, места, так сказать, отдалённые, — согласился Чикваидзе.
— А приезжают люди из центра, так только и знают, что водку пить, — сказала Гололобова и сейчас же пожалела, как бы Чикваидзе и на свой счёт не принял. — Я не к тому, чтобы без водки, — поправилась она, — по мужским делам, известно, без водки никак нельзя, а только ежели всё водка и водка, и никаких вам интеллигентных понятиев, там о книгах, или о Моссельстроме, скажем, так разве это для интеллигентной женщины?
— Да, конечно, — согласился Чикваидзе. — Но только здесь, кажется, вчера особенно скучно не было? Совсем, как в кино, даже и со стрельбой...
— Ах, и не говорите, — сказала Гололобова, — а всё это Дунька проклятая.
— Какая Дунька? Почему Дунька?
— Известно, Дунька. Как говорится, шиши ля фамм.
— Как это вы сказали?
— Я говорю: шиши ля фамм.
— Ага. Тут только шиши — не шиши, а ни шиша не вышишешь. — Чикваидзе даже сам удивился своему каламбуру.
— А какая Дунька.? — спросил он.
— Эта самая, Жучкина. Из-за неё всё и загорелось.
“Вот тебе и раз!” — подумал Чикваидзе.”Может быть, Гололобова по бабьему делу разболтает и то, о чём сам Гололобов промолчал бы?”
— Это очень интересно, товарищ Гололобова, сказал он, — конечно, вы правы. Как это говорится: любовь и голод правят миром? А?
— Вот я и говорю: накрутит такая вертихвостка, то ей то, то ей другое, — по целому ряду причин мадам Гололобова питала роковую ненависть к Авдотье Еремеевне. Кроме того, печальное уединение, не дававшее исхода прирожденному инстинкту сплетни, построило в голове мадам Гололобовой целую теорию о научном работнике и о всех передрягах, с ним связанных.
Чикваидзе почувствовал, что пока там явится Гололобов, кое-что можно будет вынюхать. Гололобов же едва ли явится скоро: на дворе начинался дождь. На столе же стояла недоеденная колбаса, недопитая водка, рыжики маринованные и копчёный омуль, чай застревал поперек горла товарища Чикваидзе. По лицу же мадам Гололобовой было ясно видно, что если накопленная на её душе информация не найдёт прорыва наружу, может произойти катастрофа. Товарищ Чикваидзе покосился на водку.
— А то, может быть, выкушали бы, товарищ Чикваидзе, поди, промёрзли, ночи теперь холодные!
— А вы сами, товарищ Гололобова? — деликатно спросил Чикваидзе.
— Я — водки, ах, нет! Разве так, для компании и то — наливочки.
— Ну, что ж, давайте, я — водки, а вы — наливочки. Мадам Гололобова достала из шкафа бутылку вишнёвки.
— Ах, нет, я только рюмочкой, — сказала она, когда Чикваидзе пододвинул ей стопку. — Я сейчас.
Мадам Гололобова исчезла на минутку в кухню, но бутылку захватила с собой. Вернулась с рюмкой, но пинкертоновскяй взгляд Чикваидзе уловил значительную разницу в состоянии уровня бутылки.
Косой дождь начал стегать по окнам, покрывать лужи пузырями и бульбочками, уютно и настойчиво барабанить по крыше. Розыскные инстинкты начали ослабевать в кавказской душе товарища Чикваидзе. Но по лицу мадам Гололобовой было видно, что сконструированная ею теория рвётся к свету.
— А всё, конечно, Дунька! Этот самый научный работник ее спёр.
— То есть, как это спёр?
— Ну, похитил. Пока там Жучкин болтался по коням, они уж там сговорились. Недаром Дунька всё бегала по соседям и всё стрекотала: ах, какой он интеллигентный, ах, какой он образованный... (мадам Гололобова была глубоко обижена, что Светлов не зашёл к ней и что никакой информации ей не перепало). — Ну, потом Светлов уехал, а она за ним. Ясно. Жучкин вернулся, а жены и след простыл.
— Ну, а Светлову чего тут делать?
— Золото нашёл. Ясно. Вот и сманил Дуньку золотом. Тоже нашёл сокровище, пудов пять в ней, корове, будет. Ну, там и другие старатели, потому и взвод перехлопали, чтобы секрета своего не открывать. Теперь подались куда-то в тайгу, будут золото мыть, Дунька будет им борщ варить и поцелуи распределять.
— А зачем здесь этот бродяга околачивался?
— Ну, этого я уже не знаю, это уж вам виднее, вы — лицо юридическое.
— То есть, почему же это юридическое?
— Ну, вы там всякое образование кончили, по судебным делам, значит.
— Ага, только я, товарищ Гололобова, лицо не юридическое, а физическое....
— Ну, да это тоже, конечно. Ах, вы знаете, у нас там, в Тамбове, был раз чемпионат, всемирный чемпионат борьбы, там тоже вот был такой вроде вас; вы, вероятно, ужасно сильный, товарищ Чикваидзе ...
— Н... да. Могу, — сказал Чикваидзе и посмотрел на Гололобову. Та раскраснелась, и глаза её были подёрнуты влагой и наливкой. Дождь на дворе лил сплошной полосой. Товарища Гололобова не предвиделось. Чикваидзе ещё раз перевёл глаза на пышные телесные залежи товарища Гололобовой.
— Знаете что, товарищ Гололобова, как вас по имени-отчеству?
— Серафима Павловна.
— Так вот что, Серафима Павловна, идём-ка мы в спальню.
— То есть, зачем это в спальню?
— Там видно будет, идём ...
— Ах, что вы, товарищ Чикваидзе, муж скоро вернётся!
— Не вернётся, смотри, какой дождь ...
Жучкин ехал осторожно и тихо. Стояла тьма, дорога, впрочем, была знакомая, но лучше было не гнать лошадей. Оба молчали. Жучкин с тревогой посматривал на небо. До рассвета надо бы вёрст хотя бы двадцать сделать. За эти двадцать вёрст будут три перекрёстка, погоня разделится. Но Жучкин рассчитывал не на перекрёстки.
Жена не расспрашивала ни о чём. В глубине своего сердца она очень уважала ум Потапа Матвеича, ещё больше, чем его кулаки. Он уж как-то вывезет, как именно, её касалось мало — это уж мужское, а не бабье дело.
Стало светать. Дорога ковыляла с горы на горку, по ложбинкам протекали речки сейчас, в конце лета, более или менее пересохшие, в каменистом и сухом ложе. В одну из таких речек въехал Жучкин, свернул по руслу и проехал с версту, вернулся пешком назад и тщательно привёл в порядок всё, что могло показаться следом телеги. Так, по руслу они поехали дальше. Жучкин шёл впереди, ощупывая дно и обходя омутки. Авдотья правила лошадьми и думала почему-то о научном работнике, ей как-то его было жалко — как за волком, за человеком гоняются, последнего происшествия со взводом она ещё не знала.
Опускаясь вниз по речке, Жучкин держал в руках винтовку на взводе и старательно смотрел по сторонам. Ещё версты через три в речку впадал полупересохший приток, Жучкин свернул туда. Местность он, по-видимому, знал хорошо. И знал, куда направляется: ещё выше по руслу отходила охотничья тропа, по которой воз мог бы пройти без особых неприятностей. Солнце уже поднялось к полудню, и коням нужно было дать отдых. Жучкин прикидывал в уме: до утра никто ничего хватиться не мог. Хватятся, вот так, к полудню. Позвонят в Неёлово. Конная охрана может прибыть из Неёлова только на завтра, раньше поездов нет. Разве что пустят не по расписанию, так, вероятно, и паровоза свободного не найдётся. Жучкин никогда не читал даже и Шерлока Холмса, но охранную рутину знал довольно хорошо, по собственному опыту. Его, Жучкинское дело, пришьют, конечно, к Светловскому. И пойдут по их общим следам. А общие следы — только верст на пять, потом Жучкин свернул вправо. В этом месте никаких следов не осталось, дорога шла по лесным корневищам. Если, скажем, пришлют полэскадрона. Доедут до полянки. Дальше что? Нет, матушка тайга — она не выдаст, тут, как иголка в стогу сена.
— Давай, Дуняша, распрягать, — сказал Жучкин.
Распрягли и пустили пастись лошадей, и колхозных, и тех, красноармейских, которых взял с собой Жучкин. Выгрузили кое-что из съестного. Дуняша привычными руками зажгла костёр. Жучкин расположился рядом, поставив винтовку у сосны, она была хотя и без “аппетического прицела”, но тоже спуску не даст. Жучкин растянулся на траве, подложил руки под голову и стал смотреть на небо.
— Господи, Боже мой, здравствуйте, товарищ! — весело вскричала Авдотья Еремеевна. Жучкин вскочил пробкой. Шагах в сорока на той же охотницкой тропе со своей “аппетической” винтовкой поперёк седла сидел верхом товарищ научный работник и смотрел на идеалистическую семейную картину. Жучкин хотел было рвануться к своей винтовке, но сообразил — не успеет. Он остался стоять под сосной и не знал, куда девать руки — то ли к винтовке, всё-таки, то ли к козырьку. Но научный работник сделал свободной рукой приветствующий жест и стал подъезжать. Жучкин стоял, и лицо его, так сказать, дёргалось то вперёд — к научному работнику, то назад — к винтовке. В душе Жучкин ругался кощунственно: так проспать, так проворонить! Правда, чего тут было ждать в тайге? Сейчас ни охоты, ни орехов, вёрст тридцать от ближайшего жилья.
Научный работник подъехал ближе, и Жучкин радостно убедился, что на его лице никаких враждебных намерений выписано не было. Светлов казался и изумленным, как и сам Жучкин, и даже довольным, довольным Жучкин никак не был.
— Так что смылись, товарищ Жучкин? — сказал он тонко.
— Ко всем чертям. Я им тут не собака людей грызть... А за вас, товарищ Светлов, век буду Бога молить.
— А молить-то за что? — спросила Дуня.
— Много ты, баба, понимаешь, — сказал Жучкин, — сходите, товарищ Светлов, вместе закусим, чем Бог послал.
— Это можно, — сказал Светлев. Слез с седла. Поставил винтовку рядом с Жучкиной, поздоровался за руку и с Жучкиным, и с Дуней.
— Бога молить, Авдотья Еремеевна, есть за что. Только не за меня, а за вашего мужа — башковитый у вас мужик ...
Дуня не понимала ничего и только переводила глаза то с Жучкина на Светлова, то обратно.
— Если бы вы, товарищ Жучкин, не сманеврировали бы с вашем конём, что мне было бы делать?
— Это так, — сказал Жучкин, — лежал бы я там рядышком ...
— Да что же тут такое, Господи Ты, Боже мой, — не выдержала, наконец, Авдотья.
— Дело тёмное, — сказал Жучкин, — вот послали за товарищем целый взвод, а товарищ весь взвод и ухлопал, из вот этого самого ружьеца ...
Авдотья Еремеевна побледнела и опустила руки ...
— Ах Ты, Господи, вот страхи-то какие, вот жизнь пошла. Говорила тебе я: едем в тайгу, на заимку, к папаше, тут рано ли, поздно ли, на тот свет отправят. Ах Ты, Господи Боже, вот колбаса подгорела, а я тут. — Дуня ринулась к костру и успела спасти остатки колбасы, остатков было много.
— Вы, товарищ ...
— Валерий Михайлович, — подсказал Светлов.
— Так вы, Валерий Михайлович, садитесь вот туда, а я сейчас огурчиков достану, ах Ты, Боже, бьют люди друг друга, как зайцев, или белок. И чего они-то к вам пристали, своей сволочи у них мало, что ли? Вы рюмочку, Валерий Михайлович, выкушайте, поди, проголодались, мы ещё и чайку поставим. От такой жизни прямо в монастырь идти, али к чёрту на рога. Я моему Матвеичу уже сколько лет говорю-говорю-говорю: брось ты эту полицию, добра тут мало, народ озверел, есть нечего, Бога люди забыли, нате вам ножик, так руки замажете, ах, Ты, Господи ...
У Жучкина окончательно отлегло на сердце. Светлов, смеясь одними глазами, смотрел на Авдотью Еремеевну, сел у разостланной на земле скатерти и тоже почувствовал странное облегчение, вчера он раза два подводил мушку под край рытвины с товарищем Жучкиным. Пять миллиметров движения пальцем — и... А, вот, сидим и даже водку пить будем ...
Колбаса была истинно потрясающей, в особенности, в тайге, после многовёрстного перехода, после волнений и даже стрельбы. Светлов выпил серебряный стаканчик и сказал:
— Так вот как оно случается, товарищ Жучкин.
— Случается, — ответил Жучкин. — Бывает, конечно, и иначе. — Он ещё не совсем пришёл в себя. — А как-то вы сюда попали?
— А я — в обход.
— Да ты мне, косолапый, расскажи толком, а то я слушаю тут, как дура, и что к чему непонятно вовсе.
— Так что товарищем Светловым советская власть интересуется, — сказал Жучкин.
— И даже очень, — подтвердил Светлов.
— Приказано было поймать, и послали взвод. А товарищ Светлов не будь дурак, перестрелял всех.
— А товарищ Жучкин, не будь дурак, сманеврировал в хвост колонны.
— Оба вы умные, как я вижу, — сказала Авдотья Еремеевна, — только и знаете, что друг друга кромсать. А куда вы теперь, Валерий Михайлович?
— Мой путь дальний, — сказал Светлов неопределённо.
— А что ты у человека выспрашиваешь? У него свои виды есть, не даром за ним целый взвод послали.
— Виды есть, — подтвердил Светлов.
— А мы — к папаше ейному, — сказал Жучкин, — в тайгу, за Урянхай, на заимку...
— Ого, — поднял брови Светлов, — как же вы проедете?
— Проехать нельзя. Проберёмся с возом малость, дорогу я всю знаю, а потом верхами, с месяц возьмёт.
— Поклажу бросите?
— Оставим. Потом вернёмся с свояками, заберём.
— А жизнь-то там какая — благодать, — сказала Дуня. — Мужики там хорошие, хозяйственные, колхозов нету. И птица, и рыба, и пчельники — умирать не надо.
— Да, умирать не надо бы, а, вот, умираем.
— Я и говорю, езжайте с нами, Валерий Михайлович.
— Ну, положим, вы этого не говорили.
— Всё равно, куда вам податься? Осень вот скоро, тайга, люди тут звереют, за бляшку человека зарежут.
— За какую бляшку?
— За орден там, что ли, всё равно. А у нас там всё благородно, тихо, никакой тебе обиды нету, ягоды, мёд, полотно своё, мы вас там женим.
— А я, может быть, женат?
— Это в Загсе-то? Тоже свадьба, уж лучше вокруг ракитова куста.
— А то вы бы в самом деле, Валерий Михайлович, — неуверенно сказал Жучкин. — Конечно, я понимаю, у вас виды свои, а что Дуня там бабье свое мелет, так это от чистого сердца. У папаши ейного — действительно благодать. По зиме медведя бить будем. И тигра попадается. И зубр ходит, рога промышлять можно. А? Вы с вашей аппетической, да и мой винт спуску не даёт! А там с партией и с охраной — ну их к последним чертям.
— А вы в партии были?
— Околачивался. По глупости лет. Думал, и в самом деле, трудящиеся там и всё такое. А потом вижу: кто позагрёбистее, тот и давит, нет, я — на заимку.
Авдотья Еремеевна ожидающе смотрела на Светлова. И её бабье сердце таяло от чего-то — от жалости, что-ли? У Светлова были тонкие руки, явно не видавшие тяжёлого труда, была где-то в лице, где-то в уголках глаз какая-то давняя тяжкая усталость.
— Я, конечно, Валерий Михайлович, не знаю, вы — человек образованный, вам и самим видно. Но ежели податься некуда, давайте вместях, Дунин папаша медведь медведем, лошадей на себе таскать может, ей, Богу, правда, а мужик — не обидит. Тишина там, а властей и вовсе никаких нету. Года что-то с три тому назад сунулись, так никто и не ушёл, вроде, как из вашего взвода.
— А что там такое?
— Заимка одна — изб с десяток будет, поп есть, церковку построили. Благородно живут. До них только знающему человеку добраться. Было бы легче, я бы и раньше туда подался.
— Было бы легче, — сказала Дуня, — так и охранники твои пробрались бы. Вы, Валерий Михайлович, выпейте ещё стаканчик, вот тут грибки в баночке ...
Светлов откинулся назад, набил трубку и посмотрел: Авдотья Еремеевна явно волновалась, лицо у неё порозовело ещё больше, на глазах явно навёртывались слёзы. Она представила себе Светлова в тайге — одинокого, преследуемого, и ей было так жалко, так жалко, оптического прицела Авдотья по бабьему своему уму в расчёт не принимала. Жучкин смотрел на Светлова вопросительно и дружелюбно, на лице его, кроме того, отражался ряд недодуманных мыслей и невысказанных вопросов. По своей охранной службе он знал: за рядовой “контрой” целого взвода не пошлют, да ещё так скорострельно. Видимо, важная птица, да, вот, только, какая? Подвести, он не подведёт, после боя со взводом ему никакого отступления нет. А человек образованный, и винтовка американская, но эта уж спуску не даст. Две винтовки в тайге — всегда лучше, чем одна. И, кроме того, Жучкин чувствовал в Светлове какую-то очень уж уверенную в себе силу, только не мог сообразить, какую именно. Светлов уставился глазами на костёр, действительно, осень на носу, горы скоро в снегу будут — Иркутская задержка подвела. Были ещё и другие соображения, много других соображений. Светлов незаметно для самого себя слегка вздохнул. Авдотья обрадовалась сразу:
— Ну, вот видите, ещё недели две — дожди пойдут, чего вам тут мокнуть?
Светлов посмотрел на Авдотью Еремевну, и в его глазах не было улыбки:
— Вот, вы ведь меня не знаете, а приглашаете.
— А чего знать-то? И знать тут нечего. Я сразу, ещё в Лыскове, моему Матвеичу (его и Потапычем зовут) говорила: “Сразу видно — человек понимающий, человек образованный”. Чего вам по тайге медведем шататься? За горы, на Китай, уже не проберётесь, поздно.
— А по чугунке, — сказал Жучкин, — по чугунке уже телеграммы дадены. Да и по всем постам — тоже, я уж это знаю. А физиономия у вас, товарищ Светлов, уж вы не серчайте, приметная. Там старатель, сезонник, мужик какой — кто его разберет, много их ходит. А человека образованного за сто вёрст видно, а откуда он, а отчего он тут — вот и влипли.
— Даст Бог, не влипну, — сказал Светлов и усмехнулся снова.
— Одному Бог даст, а у другого Бог возьмёт, не искушай Господа Бога Твоего всуе, — сказала Дуня. — Я к тому говорю, что вы подумайте, какое у вас там намерение есть, я не знаю, я только от чистого сердца ...
Светлов посмотрел на Дуню и на Матвеича и сказал:
— Нужно подумать.
— А вы и не думайте, ежели так. Что тут думать? Езжайте вместе, ей-Богу, езжайте.
Светлов смотрел на Дуню, смеясь, но в глазах его никакой усмешки не было, смеялись только губы.
— Ну, что-ж, едем Авдотья Еремеевна.
— Урра, — заорал Жучкин и даже на ноги вскочил, — руку, товарищ, вот вместе мы им, сукиным сынам покажем.. .
— Ты уж показывал, — сказала Авдотья, — хватит. Вот, как это, ей-Богу, хорошо, что мы так с вами встретились, уж как хорошо. Вот, что судьба, значит ... А у нас там, на заимке, как в раю, мы вас, Валерий Михайлович, обязательно женим, вот как перед Истинным.
— Да, может быть, я уже женат, — повторил Светлов.
— Ну, так жену вашу тоже туда доставим ...
— А вот это будет трудновато, — сказал Светлов, и Авдотья снова почувствовала какое-то скрытое горе ...
— А пока, — сказал Жучкин, — давайте дальше двигать, до вечера еще вёрст с двадцать сделаем ... Да, вот ещё, господин Светлов. И как это из головы выскочило? Там, на полянке, вы полковника ихнего ликвидировали. Ну, а я карманы его проверил, зачем ему, без головы, всё нужно? Там и пакет какой то был... Вот он, поглядите, может, и вас касается.
Светлов внимательно просмотрел бумаги полковника Задорина, чуть усмехнулся, но ничего не сказал.
Двинулись дальше, по той же охотничьей тропе, потом свернули по ложу ещё одного ручья, к вечеру устроили привал, разложили на земле Жучкинские перины и одеяла, поужинали и легли спать. Небо было ясное и звёздное. Светлов лежал на спине и смотрел на него сквозь свешивающиеся ветви сосен. В тайге царила тишина. С неба добродушно и жуликовато подмигивали звёзды.
В дороге трудно было разговаривать. Жучкин ехал верхом впереди, разыскивая и указывая дорогу. Авдотья сидела на возу и правила конями. Светлов со своей винтовкой играл роль арьергарда. На каждом привале нужно было распрягать лошадей, привал устраивали там, где была трава, потом рубить дрова на костёр, по вечерам и утрам сгружать и потом нагружать постель и всё такое. К вечеру все уставали сильно. На одном из привалов Жучкин сказал:
— На возу ещё вёрст тридцать проедем, а там — крышка. Бросим его здесь, поедем верхами. Потом с папашой вернёмся, заберём.
— Мне свой вьюк надо взять, — ответил Светлов.
— Не выйдет. С вьюками не пройдём. Папаша ейный, тот пройдёт, он в лесу, как медведь у себя дома. А мы не пройдём. Кручи там такие, что и пешему трудно. А мужиков нас только двое, завязнем.
— Так я останусь у фуры, а вы потом за мною вернётесь.
— Ну, уж и надумали вы, Валерий Михайлович, — сказала Дуня, — что же вы тут один делать будете, с голоду помрете. Туда и назад — дней десять, а то и две недели, дожди пойдут, есть тут нечего.
— А я, Авдотья Еремеевна, рыбу ловить буду.
— Вот тоже, скажете! Рыбу ловить, а кто вам жарить будет?
— Сам и жарить буду...
Авдотья даже рассердилась: всё у вас, мужиков, понятия никакого нету, это медведю одному в тайге жить способно, а не человеку.
— Живут же охотники?
— Так они не лучше медведей, привычные, в лесу родились, в лесу и мрут, а вы — человек образованный, виданное ли дело медведем жить?
Но Светлов твёрдо стоял на своем — вьюков он оставить не может. Жучкин тоже стал колебаться: бросить поклажу в лесу, если в землю зарыть — всё к чертям пойдёт. Так оставить — всё-таки люди шатаются, сейчас станут орехи собирать, старатели бродят, найдут, ничего не останется. А проехать с вьюками невозможно никак, без папаши, конечно.
Дуня поахала, поахала и уступила. Но решили пробираться с возом пока будет малейшая возможность. Горы подступали всё круче, подобие дороги скоро исчезло совсем, русла речек превратились в заваленные каменными осыпями рытвины и ущелья, по которым даже и верхом трудно было проехать. Подъехали, наконец, к очередному кряжу, и дальше колёсного пути не было уж никакого. Оставалось выбрать место для двухнедельного ожидания товарища Светлова.
Жучкин казался растерянным, а жена его и того больше. Углами ситцевого платочка она незаметно смахивала непрошеные бабьи слезы, но не говорила ничего: судьба, значит, такая вышла. Светлов думал какую-то свою неотвязчивую думу. Последний общий лагерь разбили на берегу горной речки, разгрузили воз, сложили поклажу, накрыли всё это брезентом, под которым была устроена дыра и для товарища Светлова. Двух коней оставили с ним, на двух других Жучкин с женой сели верхами и тронулись в путь, на заимку, через горы, в тихую обитель Дуниного папаши. На прощанье Дуня даже поцеловала Светлова, залитое слёзами румяное лицо жалобно прижалось к груди научного работника, а Жучкин долго тряс руку, потом облобызался, по-пасхальному, трижды. Топот копыт и хруст валежника скоро затих в таёжной глуши, и товарищ Светлов снова остался один.
Дни тянулись медленно, но Светлов, как будто, не скучал. Удил в ручье форель, стрелял глухарей, раз застрелил оленёнка, собирал грибы, вообще, жизнь в тайге, казалось, не была для него непривычной. Но больше всего товарищ Светлов сидел и думал. Иногда что-то записывал, иногда даже что-то высчитывал. На ободранном от коры стволе сосны Светлов устроил календарь, каждый день делал топором зарубки — сколько дней прошло с отъезда Жучкиных.
Зарубки росли и росли — девять, десять, одиннадцать. На двенадцатый день Светлов стоял у ручья и не смотрел на поплавок, который течение давно сбило вниз. Вид у товарища Светлова был очень задумчивый. Рядом лежала винтовка.
Из таёжной глуши донёсся вопль, который заставил Светлова вздрогнуть: “Ого-го-го,” — так, по крайней мере, послышалось Светлову. Горное эхо затихающими ступенями повторило: “Ого-го-го”. Первая мысль была о Жучкине, вероятно, он вернулся. Но никакая человеческая глотка не могла издать такого громоподобного вопля. Снова раздалось нечто вроде “ого-го-го”, нет, это, конечно, не Жучкин и, вообще, не человек. В качестве научного работника Светлов не был подвержен суевериям, но какой-то холодок всё-таки пробежал по спине: “Тут кажется, и в леших начнёшь верить, в этой глуши”, — подумал он, свернул удочку, поднял ружьё, открыл предохранитель и осторожными шагами направился к своей стоянке, до стоянки было шагов двадцать. Стоя с винтовкой в руках, у своего бивуака, Светлов настороженно вслушивался во все голоса тайги. Дикий рык повторился снова, на этот раз ближе и ещё сильнее: “ Ого-го-го”. В таком стиле ревут тигры, терроризирующие свою будущую добычу, но тигры не орут “ого-го-го”. Светлов осторожно зашагал по направлению рёва, не желая оставаться вплотную у бивуака, но и не желая терять его из виду. Он залёг в кустах, вслушивался и всматривался. Так прошло несколько минут. Таинственный рык раздался совсем близко, и как только он заглох, раздалось другое “ого-то-го”, на этот раз несомненно человеческого происхождения. Светлов молчал. Потом из чаши леса донёсся топот копыт и хруст валежника и снова “ого-го”, в котором на этот раз Светлов опознал Жучкинский голос.
Светлов сложил два пальца в рот и издал пронзительный свист. Из чащи вынырнул Жучкин верхом на коне и с двумя ещё конями на поводу, а за ним двое каких-то мужиков, тоже с конями на поводу.
— Ну, слава Тебе, Господи, — заорал Жучкин, спрыгивая с седла. — Что же вы не откликивались? Мы уж голосили, голосили ...
— Думали, что вас волки съели, — сказал мужик. Голос из его глотки шёл, как из пустой бочки, снабженной самым современным резонатором, даже Жучкина лошадь слегка в сторону отступила. Светлов тоже вздрогнул от неожиданности и посмотрел на мужика внимательнее, такой фигурки ему видывать не приходилось никогда.
На нижней стороне лица плотно устроилась небольшая курчавая борода, сверху росла такая же курчавая шерсть, мужик был без шапки. Посередине выглядывала пара весёлых медвежьих глаз. Но во всём этом не было ничего необыкновенного, необыкновенное начиналось ниже. Туловище мужика — это был, конечно, Дунин отец, больше походило на основательный дубовый бочонок, слегка сплюснутый по переднезаднему диаметру и слегка расширенный от плеча к плечу. От плеча к плечу была, как говорится, косая сажень. Сравнительно короткие ноги были похожи на два толстенных дубовых обрубка, а с боков было привешено ещё по два дубья.
“Ну и медведь же, прости Господи!” — подумал Светлов. Дунин папаша спрыгнул с седла с легкостью, совершенно неожиданной для такой туши, в нём было никак не меньше восьми пудов, Светлову показалось, что конь Дуниного папаши даже вздохнул от облегчения, когда с него такая тяжесть свалилась. Спрыгнув, Дунин папаша проявил также неожиданную для такой туши подвижность.
— А волки, значит, и не съели? Так позвольте познакомиться, зовут меня люди Еремеем, Ерёмой, значит, Павлович Дубин (“По Сеньке и кличка”, — подумал Светлов). Дунин отец, значит. А этот, вот, шалопай — сын мой старший, Федя, хороший парень, только беда — молод и глуп.
Федя подошёл и протянул руку. Наследственное отягощение было видно сразу. Феде было самое большее лет 19, скроён он был, так сказать, несколько культурнее, не так откровенно по-медвежьи. Ноги были чуть длиннее, бочка обладала чуть-чуть меньшей ёмкостью, глаза усмехались также весело и ясно: “Фёдор Еремеич Дубин”, — сказал он. “Я вот сейчас только лошадей рассупоню,” — и повернулся к лошадям.
— Вот, значит, и прибыли, — продолжал гудеть Еремей. — А вы говорите, бабы — мужу даже и передохнуть не дала. Там, говорит, человек, может, с голоду помирает, а вы тут балясы точить будете.
— Как пробку вышибла, — подтвердил Жучкин, в два счёта, эх, заполонили вы бабье сердце, Валерий Михайлович!
— Я уже и говорил: держись теперь только, Матвеич, не зевай, жену прозеваешь. Говорил тебе, нужно бабе десяток ребят, а то она теперь вот господина Светлова в дети приняла — беда, да и только; ну давайте, господа хорошие, порядки наводить, завтра до светла сняться нужно, время — в обрез, как начнут на перевалах вьюги, да бураны, да пурга — пропадём. Ты, Федька, как лошадей стреножишь, чурбан ты стоеросовый, я тебя вот сейчас поленом поучу ...
— Жаль полена, папаша, — сказал Федя, — на топливо пригодится.
Светлов стоял и от пожатия Еремеиной лапы тряс свою правую руку.
— Скажите, Еремей Павлович, вы подков ломать не пробовали?
— А это зачем? Подкова деньги стоит, да и достать её где по нашим местам?
— Силу пробовать, Еремей Павлович.
— Силу я, землячок, и без подков знаю. Сила — это что? Силу и медведь имеет, у мужика вся изюминка в голове. — Еремей постучал пальцем себя по лбу. Вот Федька мой, — Федька обернулся, услыша своё имя, — медведю рёбра намять может, а как лошадей стреножить ...
Светлов подумал, что булочки, ямочки, мячики и всё такое, которыми снабдили родители Дуню, в мужском поколении перешли в кости и жилы. Еремей повернул голову к Феде, и шея, невидная спереди, сбоку вздулась истинно медвежьей жилой.
— Видали, Валерий Михайлович, народец-то какой по заимкам произрастает?
Жучкин был, видимо, очень доволен всем. Сам он был сложения атлетического, но по сравнению с обоими Дубиными, казался щенком. Светлов же сам себе казался окончательной дохлой кошкой. Еремей шмыгал на своих косолапых задних конечностях по полянке, даже и ступал по-медвежьи — носками внутрь; Федя, молча и улыбаясь, рассёдлывал лошадей.
— Фуру к чертям нужно, колёса — в воду, доски — в костёр ...
— А фуре-то зачем пропадать? — запротестовал Жучкин.
— Народу в тайге много. Народу в тайге скучно. Напорется какой старатель и пойдёт от заимки к заимке языком трепать. Фуру здесь не каждый день найдёшь. А, как я полагаю, господину Светлову лучше без следов обойтись, да и тебе тоже.
— Это правильно, — сказал Светлов, — следы лучше замести.
Еремей принялся приводить в исполнение свой приговор: стащил колёса с оси, одну часть спустил в омут ручья, другую порубил на топливо, всё это было сделано быстро и сравнительно бесшумно. Потом разложили костёр, из седельных сумок было извлечено огромное количество всякого копчёного мяса, этак, на три-четыре медвежьих аппетита. На костёр был поставлен котёл с мясом и крупой, всякими таежными кореньями, и через полчаса в котле стала булькать похлёбка. Тем временем была осмотрена поклажа, и Еремей прикинул в уме, как распределить её по вьюкам. Потом всё сообщество, вооружённое ложками и ножами, уселось вокруг котла. Жучкин о чём-то вспомнил, нырнул к поклаже и вернулся, неся в каждой руке по две бутылки водки.
— Это — а ни-ни, — сказал Еремей, подняв кверху указательный палец, — ни в коем разе, здесь тебе тайга, а не кабак.
— Ты что ж это, папаша, — изумился Жучкин, — ты в магометову веру, что ли, перешёл?
— Ни в магометову, ни в советскую. Дома пей, сколько душа принять может, а в тайге — а ни-ни. Мало ли что может быть? Люди всякие шатаются, зверь ходит, да и те пограничники напороться могут, а, вот лежит наш товарищ Жучкин, скажем, хоть в полпьяна... В тайге, брат, ухо нужно востро, зазеваешься — пропал. А пьяному зазеваться — раз плюнуть.
Тон у Еремея не допускал никаких возражений. Жучкин потоптался с бутылками в руках и за спиной Еремея изобразил Светлову сочувственно-сожалительную рожу: влипли мы, дескать, в сухой режим. Но Светлов был занят едой и своими мыслями...
Утром встали ещё до свету. В тайге было сыро и холодно, начинались осенние утренние туманы. Кусты стояли покрытые мелким бисером росы, от ручья несло холодом и осенью. Еремей больше не шумел и не суетился. Была поделена поклажа, были навьючены кони, Еремей совал свою лапу под каждую подпругу и проверял каждый недоуздок: “По нашим горам ездить — это нужно уметь. А то и клажа пропадёт, и кони пропадут, и сам пропадёшь. Здесь нянек нету”.
Роль нянек играл сам Еремей. Перед отъездом он обревизовал весь бивуак и побросал в ручей всё, что ему казалось “следом”.
— Ну, с Богом!
Караван тронулся. Впереди шли Еремей со Светловым, сзади — Жучкин с Федей. Кони послушно следовали за Еремеем. Тот шёл уверенно, по вчерашним следам и по тому таежному нюху, который вырабатывается десятками лет лесной жизни. Жучкин был прав, на подводе дальше было совсем невозможно проехать: путь шел всё больше и больше в гору, и тайга то обрывалась в ущелья и расщелины, то карабкалась на обрывы; с каждом днём становилось всё трудней и трудней. Несколько часов караван шёл вдоль гигантской каменной стены, отвесно спускавшейся на падь. Стена поросла мелкой сосной и кедровником и казалась высотой в сто — двести метров. Светлов оглядывал ее скептическими взорами. “Нет такой дороги, по какой никакого пути нет, пробраться можно повсюду”, — сказал ему в утешение Еремей. Местами со стены падь спускалась в расщелины, поросшие кустарником, издали они казались зелёными водопадами, низвергающимся в долину. У одной из таких расщелин Еремей остановился и приказал разгружать лошадей.
По расщелине с грехом пополам можно было проползти шагов сорок вверх. Потом дно расщелины перегораживала огромная каменная глыба, а за глыбой, огибая её полукольцом, карабкалось вверх нечто вроде рытвины, которую при большом усилии воображения можно было принять за тропу.
Эта рытвина подымалась вверх, под углом градусов в 50, на протяжении нескольких сот метров. Корни деревьев играли роль ступеней для подъема вверх. Камни, лежавшие там же, играли роль шарикоподшипников для скатывания вниз. По этой рытвине нужно было протащить на собственных спинах поклажу и потом на недоуздках тащить коней.
— А сюда мы другой дорогой ехали, — сказал Жучкин.
— Есть и другая дорога, — неопределенно ответил Еремей. Жучкин и, тем более, Светлов не проявили особых достижений. Светлов навалил на себя трехпудовый мешок и стал карабкаться вверх. Он считал себя, вообще говоря, достаточно тренированным человеком, но на первой же сотне метров почувствовал, что из него вышел весь пар. Сжав зубы, помогая ногам свободной рукой, он всё-таки полз и полз выше. Кровь стучала в висках, легкие готовы были лопнуть от напряжения, ноги отказывались разгибаться. Но, всё-таки, первый тур этого грузового рейса был сделан — рытвина выходила на самый верх стены, и дальше шёл довольно пологий подъём вверх, поросший мелкой тайгой, тут снова можно было идти вьючным коням. Но трёхпудовый мешок составлял только одну двадцатую часть всего груза. Светлов стал сползать вниз, надеясь, что второй тур, по привычке, пройдёт уже легче. Навстречу ему ползло что-то неопределенной формы: это был Еремей. На его спине, связанные верёвочной петлей, высились два мешка, пудов, этак, на восемь — десять. Цепляясь тремя медвежьими лапами за всякую неровность рытвины и четвёртой держа верёвку, Еремей двигался с замечательным проворством. Скинув наверху свою ношу, он также проворно скатился обратно, захватил два новых мешка, и снова пополз наверх. Федя отставал от него очень мало. Жучкин, как истинный кавалерист, вообще мало привык к пешему способу передвижения. Но, в общем, груз был перенесён. Настала очередь коней.
Переднего коня Еремей сам потащил за недоуздок. Остальные три участника экспедиции были вооружены колами, и поставлены в промежутках между конями: если один из коней оступится и начнёт скатываться, нужно упереть кол концом в землю, и создать таким образом, точку опоры для лошади. Но кряжистые сибирские кони цеплялись своими крепкими мохнатыми ногами, как кошки, подымались медленно и осторожно, нащупывая копытами каждый камешек и каждый корень. Колья остались без употребления. Но когда последний конь стоял рядом с последним мешком груза, Светлов почувствовал, что, конечно, больше он не может. В груди было сухо и холодно, ноги подкашивались, руки дрожали. Еремей показал вдаль в гряду синеющих хребтов:
— Вот он, перевал!
Светлов поднес к глазам бинокль, но руки так дрожали, что зубчатая линия гор на горизонте прыгала во все стороны, и ничего нельзя было рассмотреть.
— Тебе, паря, стакан водки можно, — сказал Еремей, — смотри, ты зёленый совсем стал, точно утопленница. — Еремей засунул руку в свой мешок и достал оттуда флягу. — На, хлебни малость.
Светлов хлебнул глоток какой-то очень крепкой и очень ароматной самодельной водки.
— Что это — самогон?
— Самогон, не самогон, а сами гоним, баба моя — большая искусница по всяким таким делам. Ну, нужно дальше двигать.
— Дальше? — горестно переспросил Светлов.
— Обязательно дальше, завтра надо перевал перевалить, смотри ты, небо хмурится, а вона там, видишь? — Еремей показал рукой на северо-запад. Светлов посмотрел и ничего не увидел.
— Вона там, над гольцами, видишь, как крутится, это бураны идут, не дай, Господи. Потому и по этой путе карабкались, чтобы время не тянуть. Можно бы в обход, да это на сутки длиннее, а за сутки и, Бог ты мой, что тут может быть!
Навьючили и двинулись. Светлову казалось, что уже из последних сил. Жучкин тоже еле шевелил ногами. Но через два-три часа это ощущение прошло, заменившись какою-то тупой механичностью движений. Двигались уже не по тайге, а по каменным осыпям гольцов, как во сне, пока не прогудел Еремеевский приказ:
— Ну, стоп, сниматься на ночлег.
Здесь была маленькая ложбинка, прикрытая невысокой, каменной грядой; на ложбинке росли чахлые кустики, на дне — лужа, которая в крайнем случае могла сойти за озерко. Еремей дал приказ развьючивать, и сам исчез.
— Ну, сегодня мёрзнуть будем, — почему-то весело сказал Федя.
— Собачьи места, — подтвердил Жучкин, — никакого тебе прикрытия нету.
Прикрытия, действительно, не было никакого. Вдали, впереди, освещённые румяным светом заходящего солнца, высились снежные хребты и между ними то, что должно было быть перевалом. Караван стоял, в сущности, у подножья этих хребтов. Здесь рос только чахлый кустарник и почти никакой травы. Еремей вынырнул откуда-то со стороны, неся на плече мешок, как оказалось, с овсом, припрятанным по дороге сюда. Из хвороста, кустарников и всякой дряни разложили небольшой костёр и сварили похлебку.
— Ты бы, папаша, по случаю такого собачьего холода, уж хоть по стаканчику благословил бы, а то замёрзнем.
Еремей благословил по стаканчику. Но не помогли ни стаканчик, ни костёрчик, ветер, скользя по каменистым осыпям гор, уносил вдаль и тепло от костра, и тепло от человеческих тел. “А завтра самый тяжёлый день будет, — предупредил Еремей, — вот, перевалим, даст Бог — отдохнём”.
День, действительно, выдался тяжёлый... Еремей нещадно гнал и лошадей, и людей. И ему, и Феде всё, казалось, было нипочем. С двух более слабых коней оба Дубины взяли даже по части груза. Еремей с мешком за плечами и с винтовкой в руках бегал кругом каравана, как будто он был деревенской собачкой, а не таёжным медведем. Кони осторожно ступали по каменным осыпям, людские ноги скользили и Еремей все время покрикивал:
— Ходи толком, свернёшь ногу — нести придётся; смотри гляделками, а не смотри ртом, держись веселее, ать-два, ать-два, я вам сейчас в военный оркестр заиграю — тум-бум-бум...
Дорога шла всё вверх по голому подъёму, заваленному камнями разной величины. Тайга осталась далеко позади, впереди всё ближе и ближе белели снежные гольцы; караван временами вспугивал горных баранов. Огромные животные, завидев людей, с любопытством подымали головы и потом в несколько прыжков исчезали из виду. У Светлова зачесались было его охотничьи руки, но Еремей снова поднял свой указующий перст:
— Не надо, всё равно взять некуда, и без барана, дай Бог, только бы добраться.
С каждым часом Еремей понукал всё настойчивее, становился всё беспокойнее и суетился всё меньше.
— Нужно наддать, землячки, — смотри, баран на низ идёт, в тайгу, значит, прячется, не к добру это.
В низинах уже стоял лёд, громада перевала надвинулась совсем близко — вот-вот рукой подать, ландшафт принимал всё более и более нечеловеческий характер: серо-чёрные глыбы камня, снег и лёд между ними, справа и слева разорванные гребни вершин, впереди широкая щель перевала.
Светлов шагал сравнительно бодро, но Жучкин начинал сдавать.
— Я, папаша, в кавалерии обучался, а не в пехоте, ходить по штату не положено.
— Тебе по штату — в слабосильную команду. Вишь, сколько сала на советских хлебах наел.
— На советских хлебах, папаша, никакого сала не наешь, что слямзял, то и съел. Мы, папаша, не хлебом, а кооперацией питались.
— Ты мне насчёт таких слов и не говори — “слямзил”! Совсем бесстыжий человек стал.
— Да я, папаша, не у людей лямзил, а у большевиков.
— А что тебе, большевики — не люди?
— Это как на чей вкус, папаша, на медвежий, может, и люди.
— Большевик есть двуногое существо, питающееся кооперацией, — усмехнулся Светлов.
— Ну, чем ты там ни питался, а сала с тебя сбавить нужно, смотри, весь выдохся.
Жучкину, действительно, приходилось туго. Но подъём уже кончался. Перевал постепенно сужался, и скоро путь пошёл между двумя обрывистыми склонами, покрытыми только снегом.
Ветер, дувший сзади, сметал с обрывов вихрящиеся позёмки, колол снежными иглами замёрзшие лица, забирался в рукава и за вороты. Дышать было нелегко, разрежённый воздух наполнял легкие пустотой, кровь стучала в висках, а Еремей всё оглядывался на небо, на хребты, на вершины и всё торопил.
— Тут пещеры есть, вёрст ещё с десяток, наше привальное место — только бы дал Бог добраться.
— Ну, десять верст уж доберемся как-нибудь, — сказал Светлов.
— Не говори. Ежели, не дай Бог, пурга — в десяти саженях запутаемся, завязнем, пропадем. А пургам уже время быть, — не дай Бог, если сорвется.
Светлов подумал, что и Дубины и Жучкин пошли на такой риск, в сущности, из-за совсем чужого человека. Жучкин, может быть, и не знал, чем пахнут перевалы в это время года, но Еремей то уж знал наверняка! Светлов посмотрел на Дубина. В медвежьих глазах была сумрачная забота.
— Зря вы, может быть, взялись, а?
— А мы что, безбожники какие? — сказал Еремей, — возлюби ближнего своего — вот как в Писании сказано.
— Ближние, Еремей Палыч, — они тоже разные бывают.
— Ну, кто разный, тот и не ближний. Ну, давай поднажмем. Совсем пустяк остался.
Еремей всё поглядывал на небо вправо, через увалы горы и даже на цыпочки подымался, чтобы разглядеть подальше, — но цыпочки не помогали. Наконец, увал кончился, и вправо к северо-востоку потянулась широкая долина, дно которой утопало в снежной дымке. Еремей ткнул пальцем: вот она, пурга, надвигается ...
Над голыми лысинами гор, только на самых вершинах покрытых снегом, курились тучки, — невинные, легкие, беленькие тучки — вот те, которые “ночевали на груди утеса великана”.
— Это — пурга, — сказал Еремей, — не дай Господи...
— Давай, батя, вьюки сгружать — вернемся — подберем. Еремей стоял молча, поглядывая то на отдаленное облачко зарождавшейся пурги, то на дальнейший свой путь, — как бы соразмеряя скорость пурги со скоростью каравана.
— Нет, — оказал он, тряхнув головой, — поспеем. В самый раз. Развьючивать тоже время надо. Давай, ребята, нажимать — не то пропадем.
Даже Жучкин забыл свою усталость. Кони, как будто чувствуя и надвигающуюся опасность и приближающийся ночлег, прибавили шаг.
— Вишь ты, — сказал Еремей, — и бараны и кони, даром что животные, а чуют. Баран уже в тайге лежит — ему что? Нам сутки карабкаться — ему хлысть — и нету, только пулей, дай Бог, догнать ...
Спуск шел все круче и круче вниз. По протоптанным на снегу следам тропинки, по остаткам конского навоза — видно было, как тропа шла зигзагами, но Еремей срезывал углы этих зигзагов. Каждый из путников вел под узды по паре лошадей. Еремеевский конь, казалось, как и его хозяин, не нуждался ни в какой поддержке.
— Вона — там и пещеры, — вдруг сказа Еремей, и, отпустив поводья показал рукой на отвесный обрыв скалы, где у самой земли чернели какие-то дыры. До этих дыр было еще около версты... И кони и люди почти инстинктивно стали бежать — кони трусили мелкой трусцой, и вьюки хлопали по их мохнатым спинам; люди бежали рядом, сжимая в закоченевших руках винтовки и стараясь только не поскользнуться на обледенелых камнях.
— Ну, теперь поспеем, — сказал Еремей, — смотри, Валерий Михайлович, вот тебе и козел ...
В полуверсте, то скрываясь за грудами камня, то показывая свою рогатую голову бежал вниз, в тайгу, какой-то запоздавший козёл.
— Сшибёшь отсюда? А?
— А есть время? — на бегу спросил Светлов.
— Есть, тольмо тушу потом заберём.
Светлев остановился, вдавил приклад в плечо — было бы очень обидно промахнуться — не из-за козла, а из-за Еремея. Но пульс стучал молотом, и руки не были тверды. Светлов сжал зубы, и зажал дыхание. Грянул выстрел, и голова козла исчезла за камнями.
— Что, промазал? — спросил Потапыч не без некоторого беспокойства.
— Нет, попал, — ответил Светлов.
— И то — попал, вот это, брат, стрельба называется! Попал в голову — я уж видал — голова мотнулась. Ай да стрелок, нам с тобой, Потапыч, не угнаться.
— Известное дело — техника, — сказал прерывающимся голосом Жучкин.
Кони, за это время, протрусили шагов на двадцать вперед — нужно было догнать. С долины доносился глухой и тяжелый гул. Первые снежинки, морозные и колючие, начали бить в лица. “Ой, ребята, скорей, скорей, как бы старый Ерёма не просчитался — что-то больно шибко пурга идёт”. Ветер относил его голос вниз, в глубину долины, по откосам которой уже лепится кое-какой лес, жидкий и корявый, не дающий никакого укрытия от пурги. Передний конь вдруг жалобно заржал. Другие ответили таким же жалобным ржаньем. Еремей прыгал рядом с конями, достал из вьюка веревку и стал продевать — от недоуздка под подпругой к другому недоуздку и так далее. “Ребята, держись за веревку, чтобы в случае, не дай Бог, не оторваться от коней, те стока и в пурге будут чуять”.
Снег уже стал слепить глаза и застилать окрестность. Ветер нажимал сбоку и, казалось, хотел свернуть караван с его пути. Светлову казалось, что с момента выстрела по козлу прошли уже часы и версты, что и пещера где-то осталась позади, и что в мире ничего нет, кроме колючего снежного тумана — как вдруг из этого тумана снова раздался громоподобный рык Еремея: “Ура, ребята, пришли!”
Голова каравана вместе с Еремеем исчезла в черной дыре пещеры. Задыхаясь и спотыкаясь, люди и кони прокарабкались метра полтора вверх, карабкались на четвереньках — ветер уже не давал возможности идти во весь рост. В долине сразу стало темно, в пещере было — хоть глаз выколи.
— Федя, огня, — приказал Еремей. В темноте пещеры вспыхнула спичка, загорелась свеча, и Федя, подняв вверх свой маяк, осветил неровные каменные стены пещеры, песчаное ровное дно и заснеженный караван, — все остальное тонуло в темноте. Федя куда-то ткнул свечей, и сложенная у стены груда сухой хвои, щепок и всякой такой мелочи сразу вспыхнула теплым красноватым огнем. Жучкин в бессилии присел на лесок. Светлов оглянулся.
Это было вроде небольшого коридора, конец которого терялся в темноте. Вход был совсем узок — шага три, сам коридор был пошире — шагов семь — до десяти; местами потолок нависал неровными глыбами; то место, где горела хвоя, было оборудовано в виде некоего подобия камина: на ребро поставлены две каменных глыбы. Дым, сначала было заполнивший почти всю пещеру, стало тянуть в какую-то невидимую скважину. Пурга врывалась в отверстие пещеры, раздувала пламя и сыпала на пол тонкий слой снега. Вдруг — как будто снизу долины кто-то выстрелил из гигантского орудия, заряженного снегом — раздался глухой, но тяжкий удар, и бешеный поток снежинок заполнил сразу и долину и пещеру. Нарастая и приближаясь с ужасающей быстротой, с северо-востока шел гул. Кони храпели и прижимались друг к другу. Пламя костра металось из стороны в сторону.
— Давай дверь крепить! — заорал Еремей. Система крепления, видимо, была выработана давно. Полотнище палатки прижали тремя кольями к потолку пещеры — нижняя часть полотнища металась по ветру, как корабельный флаг во время бури. Еремей подхватил этот нижний край и стал на него ногами — полотнище вздулось вокруг его гигантского тела, пурга прорывалась по краям. Федя с помощью Светлова лихорадочно наваливали на этот край какие-то камни, потом вьюки, потом седла, — пока отверстие не оказалось забаррикадированным почти до самого верху. Светлов просунул было голову наружу между краем полотнища и стеной — и сразу в лицо ему ударил поток ветра и снега. Долина казалась наполненной разорванными, снежными тучами, которые с сумасшедшей скоростью неслись на юго-запад, сталкивались, смешивались, снова разрывались в клочки и тонули в общем вихре. Гул этот прерывался грохотом артиллерийской пальбы — это ломались сосны, или скатывались глыбы. Только сейчас Светлов понял, что значили бы четверть часа опоздания.
То, что Еремей называл дверью, было, наконец, забаррикадировано совсем. Костер пылал ярким пламенем. Жучкин сидел, опираясь спиной о стену и протянув ноги на полу. Еремей раздавал коням овес, Федя, с пуком горящих сучьев исчез в глубине пещеры. Светлов чувствовал, как какая-то давняя тяжесть сползает с его души.
— Не унывай, Потапыч, — прогудел Еремей, — вот теперь и выпить можно будет.
— Совсем сдох, — смиренно признался Жучкин. Федя вынырнул из глубины пещеры, неся подмышкой какой-то ящик.
— От Дуни и мамаши, — сказал он, — всякая тут всячина, выпить и закусить.
— Ты это пока оставь, — сказал Еремей, — вот нужно постели приготовить, кондер сварить, здесь можно будет передышку по-настоящему сделать, сколько пурга тянуться будет.
— Бог её знает — может, день, а может, и неделю.
Жучкин сидел, как рыба, вытащенная на песок, — Еремей его уж и не трогал. Поставили на костер котел с кондером и чайник с водой, вокруг костра разложили все, что могло пригодиться для постелей. Федя распаковал ящик, в котором действительно оказалась всякая всячина — рыбка сушёная и маринованная, грибки, пирожки, колбаса, масло, солёные огурчики, лук, уксус, жестяные ложки и что-то ещё. Всё было уложено заботливыми и опытными женскими руками. Жучкин, унюхав запах самогона, пошевелился. “Ужинать будем?” — спросил он.
— Обязательно, — ответил Еремей. — Тут можешь пить, сколько в утробу влезет, мы тут, как у Христа за пазухой ...
Светлов стянул с себя сапоги и только тогда почувствовал, до чего устали ноги — в особенности, ступни. Он забрался на разложенную на полу пещеры постель — с наслаждением протянул измученные ноги и с еще большим наслаждением подумал о том, что завтра никуда итти не нужно будет, делать ничего не нужно будет, да и, может быть, ни о чем не нужно будет думать. За стенами пещеры выла и ревела пурга, в пещере весело и уютно трещал костёр, на костре булькала какая-то похлебка. Светлову казалось, что время как-то остановилось, и что внешний мир навсегда отрезан пургой, отрезаны и заботы, которыми был переполнен этот внешний мир. Вот так — лежать у костра, слушать завывание пурги и бульканье похлебки, лежать так тысячи лет, ничего не желая и ничего не боясь. Может быть, где-то под песком пещеры, уютно свернувшись калачиком, лежит себе какой-то неандертальский скелетик, ожидая — то ли второго пришествия, то ли мировой революции. И тоже прислушиваясь кое-как к вою пурги и потрескиванию костра.
Оба Дубины хлопотали по хозяйству. Жучкин смиренно попросил стаканчик водки, взял его ослабевшей рукой, выпил и начал проявлять дальнейшие признаки жизни: подсел поближе к ящику, на котором Федя уже успел разложить его бывшее содержимое. Еремей разлил водку по всем имеющимся в наличности посудинам и сказал: “Ну, давай нам Бог”, все выпили и приступили к чревоугодию. Светлов подумал о том, что, может быть, ещё никогда в жизни ничто не было так вкусно, как кусок варёного сала, выуженного из похлёбки. И никогда водка не согревала так человеческого сердца, как вот в этой пещере.
Вообще говоря, Светлов не любил лить. Алкоголь как-то ослаблял тот контрольный аппарат, который всегда стоял между Светловым и миром. Алкоголь подстегивал воображение и ослаблял настороженность. Но мир требовал вечной настороженности. Сколько уж лет прожил Светлев в состоянии этой настороженности! Когда каждый шаг нужно было обдумывать и каждое слово нужно было взвешивать. Но здесь, в пещере, ничего не нужно было ни обдумывать, ни взвешивать. Мир остался где-то там, за стенами пещеры, за воем пурги, и для этого мира он, Светлов, сейчас недостижим никак. От всего этого мира остались только: Еремей, Жучкин и Федя — трое людей, о которых ещё две недели тому назад он не имел никакого понятия и которые с риском собственной жизни выручают его, совершенно неизвестного человека, от какой-то совершенно неизвестной им опасности. Ведь не из-за перин и подушек рискнули все трое на это запоздалое путешествие? Всё это было несколько странно...
Еремей сидел в довольно странной позе — поджав под себя одну ногу и вытянув другую. Страшный порыв ветра словно тараном ударил в полотнище, закрывавшее вход в пещеру — и один из кольев стал падать на пол — но не успел упасть.
Светлову никогда ещё не приходилось видеть такой стремительности человеческого движения: подогнутая нога Еремея бросила, как стальная пружина, всё его огромное тело — и кол бы подхвачен налету, иначе всё сложное сооружение, закрывавшее вход, было бы размётено ветром.
Приведя все в прежний порядок, Еремей уселся на свое прежнее место.
— Вам бы, Еремей Павлович, — сказал Светлов, — в Америку ехать и там боксом заниматься.
К этому проекту Еремей отнесся с полным равнодушием:
— Это, значит, за деньги людей по зубам бить? Такая постановка вопроса для Светлова была несколько нова.
— Да деньги-то платят большие! ...
— А деньги-то мне зачем?
Это опять было слегка неожиданно.
— Как зачем? Все люди стараются добыть деньги.
— Ну, и пусть стараются, — отрезал Еремей. — Мне деньги — ни к чему. Ну, вот, патронов купить или там сахару.
— И больше ничего?
— А что мне больше нужно? Изба у меня есть, жена у меня есть, ульи есть, земля есть, дети — вот тоже.
Еремей посмотрел на Светлова с выражением искреннего недоумения: вот, де, чудак-человек — таких простых вещей не понимает. Светлов посмотрел на Еремея с почти тем же выражением: неужели, действительно, существуют в мире счастливцы, не нуждающиеся в деньгах? Потом Светлов представил себе Еремея где-то в большом городе и с большими деньгами и вынужден был внутренне согласиться с тем, что ни большой город, ни большие деньги с Еремеем как-то не гармонируют. Пожалуй, проще было бы представить себе медведя на премьере Художественного Театра.
— Деньги, они, папаша, все-таки не мешают, — скромно возразил Жучкин.
— Это — как кому. Сколько из-за этих денег людей порезано! Вот, тоже и большевики твои ...
— Почему мои?
— Так ты же с ними возжался, всё буржуев грабили, а теперь еле ноги унёс... А из-за чего всё это? Из-за денег. Вот, вишь, каким ты богатеем стал!
— Мы, папаша, не из-за денег, а чтобы, значит, эксплоатации не было... Ну, конечно, просчитались.
— Без Бога считали — потому и просчитались.
— А вы, Еремей Павлович, в Бога веруете? — спросил Светлев.
— Что я — дурак какой, чтобы в Бога не веровать? “И рече безумец в сердце своем: несть Бог”. Кто безмозглый — тот и безбожный.
Еремей говорил таким уверенным тоном, какого Светлов давно не слыхал. Может быть, и никогда не слыхал. Он еще раз всмотрелся в медвежью фигуру Еремея, и еще раз поставил перед собою вопрос: о человеческом счастье и о счастливом человеке. Ответа на этот вопрос у Светлова не было. У Еремея он, по всей вероятности был.
Ужин был кончен. Костер догорал. Усталость стала брать свое. Светлов с наслаждением растянулся на пуховиках Авдотьи Еремеевны и стал дремать, кое-как прислушиваясь к вою пурги и грохоту осыпавшихся с горы камней. Но, несмотря на водку и на усталость — дремота прерывалась всякими мыслями, и мысли эти были как-то особенно неуютны. Светлов вспомнил себя молодым студентом, шествовавшим с красным флагом во главе революционной демонстрации. Потом он вспомнил себя молодым ученым, ставшим, более или менее, во главе изысканий по разложению атома. Сейчас, в пещере, он вынужден был констатировать, что его усилия по разложению страны и по разложению атома привели к положительным успехам. Несколько неожиданным оказался тот факт, что вот он, Светлов, участник разложения страны и разложения атома, уже сколько-то раз рискует своей жизнью и убирает с дороги чужие жизни, чтобы не дать соединиться двум силам разложения — ибо если тайна атома попадёт в руки тайной полиции СССР, то на человечество надвинется такая катастрофа, какой оно не видало, по крайней мере, со времени всемирного потопа, если он когда-то и был. Он, Светлов, учёный, интеллигент, почти философ, он, Светлов, всю свою жизнь, все свои усилия и все свои мозги вложил, оказывается, в работу чистого разложения, которое он теперь пытается остановить, хотя бы только остановить. Что будет, если это не удастся? Что будет, если тайной полиции СССР удастся связать в одно целое отдельные открытия в области атома и пытками или посулами заставить арестованных физиков сконструировать оружие, которое будет использовано для реализации его же, Светлова, юношеской мечты о мировом социализме? Что тогда? И, кроме того, ещё и Вероника? Как с Вероникой? Уже давно, очень давно, Светлов поставил крест над всем тем, что именуется личной жизнью. Или думал, что поставил. Но сейчас, вот в этой доисторической пещере, на дне которой, где-то может быть, лежал свернувшись калачиком скелет доисторического Светлова, ожидающий то ли второго пришествия, которое исторический Светлов отрицал начисто, то ли мировой революции, которую вызывал тот же исторический Светлов — Валерию Михайловичу стало как-то очень плохо.
Совершенно ясно: вторую половину своей жизни он, Валерий Михайлович, тратит на то, чтобы как-то ликвидировать усилия первой половины. И вот, в двух шагах от него лежит Еремей Павлович, вся жизнь которого скроена, как глыба. Ему, Еремею Павловичу, нечего и незачем размышлять. Его жизнь так же прочна, как и его мускулы. “Безбожный — безмозглый”! Не был ли он, Валерий Михайлович, просто безмозглым: делал все, что мог, чтобы — как в сказке Шехерезады, — выпустить из волшебной бутылки злых духов, с которыми справиться уже не под силу? Испортил миллионы жизней, в том числе и свою, в том числе и Вероники, и вот сидит сейчас в пещере и завидует неандертальскому скелету ...
Валерий Михайлович чувствовал, что он не заснет — несмотря на усталость, на пургу, на только что пережитое ощущение уюта и безопасности. Нет, от внешнего мира уйти нельзя, ибо он, этот внешний мир, сидит в его, Светлова черепе. И ставит свои требования, неотвратимые, как совесть.
На перроне станции Неёлово дрезину уже ожидала целая группа людей — механизированных и дисциплинированных работников, внушавших невольное уважение той молчаливой расторопностью, с которой она выносила и приводила в исполнение приговоры о высшей мере наказания.
— Ну, как, товарищ Кривоносов, — спросил один из них, — можете двигаться?
— Кажется, — глухо сказал Кривоносов. Он попытался встать, но пошатнулся и упал бы, если бы его не поддержали... Как ни туманно было в голове, Кривоносов сообразил, что опрос, или допрос со стороны его сотоварищей то профессии, лучше оттянуть возможно дальше. Группа окружила Кривоносова молчаливым и серым кольцом, были поданы носилки, товарищ Кривоносов был погружен на санитарный автомобиль, двое молчаливых людей и врач туда же. Товарищ Иванов держался скромно и ненавязчиво, слегка помог грузить Кривоносова и стал в сторону, как бы ожидая дальнейших распоряжений со стороны старших по чину. Один из старших по чину обернулся к Иванову. В серых сумерках наступающего утра лицо товарища Иванова казалось еще менее выразительным, чем оно было обычно.
— Товарищ Иванов, кажется? — спросил старший по чину.
— Точно так, товарищ Медведев, — ответил Иванов.
— От товарища Кривоносова, кажется, ничего особенного узнать будет нельзя. Садитесь в мою машину, надо поговорить.
— Слушаюсь.
Небольшая вереница авто, во главе с санитарной машиной, двинулась по спящим улицам города. Даже постовые милиционеры провожали вереницу взглядами, в которых просвечивался суеверный страх перед всемогуществом дисциплинированных и механизированных людей. Автомобили подъехали к зданию, которое даже и не суеверные люди предпочитали обходить за несколько кварталов. Кривоносова понесли в приемный покой.
— Доложите мне, в каком он состоянии, — распорядился Медведев, — можно ли снять с него показание.
По бесконечным коридорам учреждения, которое только заканчивало свою обычную рабочую ночь, Медведев прошел в свой кабинет. Иванов молча следовал за ним.
— Садитесь, сказал Медведев, — и рассказывайте. Сухо и деловито Иванов стал докладывать: Кривоносов вызвал его вчера в 11.30 и приказал следовать с ним на ст. Лысково. Цель поездки сообщена не была. Было только сказано, что речь идет о выяснении обстоятельства гибели взвода. Некоторые подробности он, Иванов, узнал только из разговоров секретаря лысковской партячейки товарища Гололобова. Затем был приведён к допросу какой то бродяга, который после окончания допроса внезапно потушил лампу, похитил портфель, еще кое что и скрылся ... До этого, правда, Кривоносов и он, Иванов, уже легли спать, но товарищ Кривоносов для чего то встал, вышел во двор и там произошло какое то столкновение с бродягой. Бродяга был приведен в дом, и вот именно тогда произошел инцидент с лампой и с похищением. Обнаружив похищение, товарищ Кривоносов выбежал на крыльцо, где и был ранен, по-видимому, бродягой.
— Так что о Светлове вы ничего не знаете? — спросил Медведев.
— Официально говоря — ничего.
— А не официально?
— Здесь, товарищ Медведев, могут быть всякие догадки ... Медведев тщательно всмотрелся в лицо товарища Иванова. Лицо товарища Иванова не выражало решительно ничего. “Что он — в самом деле дурак, или только дураком притворяется”, — подумал Медведев.
— Что показал бродяга?
— Официально говоря, ничего. Шел дескать, по дороге, в компании каких то других бродяг, обнаружил трупы, и вот, пришел в Лысково сообщить.
— А кому он явился?
— По-видимому, прежде всего в трактир. К товарищу Кривоносову он был приведен уже в пьяном виде.
— И после допроса товарищ Кривоносов его отпустил?
— Так точно.
Медведев побарабанил пальцами по столу. — Все это несколько странно, — сказал он.
Точно так, — подтвердил Иванов. Медведев бросил на него испытующий взгляд.
Вы тоже находите кое что странное?
Точно так.
— Что же именно?
— Официально — трудно оказать.
— Говорите, пожалуйста, наконец, не официально, — раздраженно сказал Медведев.
— Неофициально, товарищ Медведев, здесь, конечно, выражаются некоторые, так сказать, неувязки; остается, например, открытым такой вопрос, почему именно станция Лысково?
— А бродяга вам не кажется странным?
— Товарищ Кривоносов, вероятно, имел официальное распоряжение относительно следствия.
— Пакет с распоряжением он не распечатал?
— Никак нет.
В дверь постучали, вошёл врач.
— Ну, как? — спросил Медведев.
— Сейчас еще трудно сказать. По-видимому — плохо. Брюшная полость пробита в семи местах. Раны, правда, незначительные по калибру, нанесены дробью. Может быть воспаление брюшины. Осложняющий момент — ранение произошло на полный желудок, да еще и после алкоголя ...
— Можно его допросить?
— Товарищ Жилейко уже пробовал, но раненый в полусознании.
— Можете идти, — оказал Медведев.
— Ну-с, обратился Медведев к Иванову, и на этот раз в тоне, который ясно давал чувствовать: довольно дурака валять. Иванов смотрел в начальнические глаза тем же бараньним взором, каким он смотрел и в другие начальнические глаза. “Что — он дурак, или только притворяется”, — еще раз раздраженно подумал Медведев.
— Вы, майор Иванов, ответственный работник НКВД, — оказал Медведев. — Вместе с товарищем Кривоносовым вы направляетесь на следствие, о котором вы, по вашему утверждению, не имели никакого представления. Тов. Кривоносов в вашем присутствии совершает некоторые мероприятия, которые вы сами находите странными, и после его ранения вы даете бродяге возможность спокойно уйти. Вы — понимаете?
— Точно так. Смею доложить, что на дворе стояла абсолютная ночь.
— Однако, несмотря на абсолютную ночь, бродяга не промахнулся?
— Товарищ Кривоносов имел неосторожность выйти на крыльцо с фонариком.
— А преследовать бродягу с этим же фонариком вы не имели неосторожности?
— Товарищ Кривоносов приказал мне закрыть ставни…
— ... и дать бродяге возможность бежать?
Иванов молча пожал плечами.
Медведев снова побарабанил пальцами по столу ...
— Вы, вот, выражали ваше недоумение по поводу станции Лысково. Чем вы объясняете, что все эти происшествия случились именно на этой станции?
— Станция Лысково находится на дороге к нарынскому изолятору, — сказал Иванов, и на одно, только одно коротенькое мгновение его глаза потеряли привычное баранье выражение. Медведев поднял брови:
— И Неёлово и Пятый разъезд ближе к изолятору, чем Лысково.
— Точно так. От Неелова четыреста километров, от Лыскова — четыреста шестьдесят. Но дорога от Неёлова находится под контролем, а от Лыскова можно пробраться таежными тропами.
Медведев посмотрел на Иванова еще раз: — “кажется, вовсе не такой дурак, каким он представляется”. Иванов ответил невинным, но твёрдым взглядом: “ да, не такой уж дурак, как вы все обо мне думали,” — сказал этот взгляд. В памяти товарища Иванова происходил бурный процесс, касающийся страниц 47 и 48 его памятной книжки. Было бы, конечно, лучше иметь эти страницы не только перед умственным взором. Но, во-первых, потом, может быть, будет уже поздно и, во-вторых, эти страницы стояли перед глазами, как Священное Писание для начётчика — нет, ошибка исключалась. Иванов опустил свои взоры и оказал медленно и раздумчиво ...
— Я, товарищ Медведев, конечно, не имею права говорить вполне официально, но, так сказать, в порядке внутренней информации, могу доложить, что у товарища Кривоносова есть в изоляторе какая-то знакомая или, может быть, родственница.
— Знакомая? Женщина? Кривоносова? В изоляторе? — что вы за чушь мелете!
— Точно так, товарищ Медведев, Кривоносов сам говорил об этом.
Медведев повернулся к Иванову всем своим корпусом.
— Говорил. Товарищам Алексееву и Заливайке. Медведев уставился в Иванова тяжёлым, почти угрожающим взглядом.
— Вы, вероятно, понимаете, товарищ Иванов, чем это может пахнуть?
— Так точно, понимаю. — Иванов стойко выдержал взгляд Медведева. Несколько секунд молчали оба.
— Расскажите же толком, — приказал Медведев.
— На пьянке, 22 марта сего года, товарищ Кривоносов сказал, что у него в изоляторе оказалась знакомая — “роскошная женщина”, — как он выразился. “Жаль, что такая пропадает”, — сказал он.
— Вы это сами слышали?
— Точно так. Медведев помолчал еще.
— Это несколько меняет положение вещей. Словом, станцию Лысково, гражданина Светлова или как там его, Кривоносова и всё прочее вы ставите в связь с этой женщиной?
— Официально — я ничего ставить не могу, — это, так сказать, только предположительная гипотеза.
— Гм? Предположительная гипотеза? Ну-с — изложите ее целиком.
Товарищ Иванов почувствовал, что его час, наконец, настал. Медведев, по-видимому, совсем не в курсе дела, московский пакет с данными о товарище Светлове пропал, даже его, товарища Иванова, отдел, который должен был заняться всей этой историей по специальности, не знал ничего. Медведев мог знать только ещё меньше.
— Я предполагаю так. Светлов или как там его, имел в Лыскове, так сказать, явочную квартиру, ехал прямо туда. По дороге как то отделался от филеров. Остановился у Жучкина, сейчас же получил лошадей, и двинулся дальше. Жучкин явно завёл взвод в засаду, не мог же один Светлов перебить восемь или десять опытных пограничников? Кто был в засаде? Может быть, вот эти бродяги, вроде Стёпки. Может быть, и сам Жучкин принимал участие в нападении. Потом Жучкин вернулся, забрал свою жену и исчез. Зачем-то дослали Стёпку назад в Неёлово, может быть, встретить того же Кривоносова?
— Вот с этим самым Стёпкой — Кривоносов не разговаривал в вашем отсутствии?
— Не могу знать. Я два раза выходил из комнаты ... В дверь постучали. Вошел подтянутый и молчаливый секретарь и протянул Медведеву какую то бумажку. Медведев прочел и постарался не посмотреть на Иванова. — Иванов заметил это оборванное движение. Бумажка была телеграммой из Москвы: “Усилить охрану нарынского изолятора, придав караульному отряду танковый взвод и батальон войск особого назначения, ждать дальнейших распоряжений”. Иванов, значит, что-то угадал. Медведев отложил бумажку, как будто она не имела никакого отношения к данному разговору — но у Иванова был намётанный чекистский взгляд.
— Н-да-а — сказал Медведев. — Тут, может быть, что то есть. Я подумаю. Мы еще поговорим, товарищ майор.
Иванов встал, откланялся и вышел. Медведев нажал одну из многочисленных кнопок, украшавших его письменный стол. Вошёл какой-то другой секретарь.
— Назначьте надёжных сестёр милосердия записывать всё, что Кривоносов может сказать в бреду. — Секретарь ушёл. Медведев ещё раз перечитал бумажку и погрузился в размышления…
Огромный дом на улице Карла Маркса, 13 был выстроен в том новом функциональным стиле, который должен внушать впечатление света, простора и целесообразности. Его многоэтажный фасад был облицован светлым алтайским мрамором, и его широкие окна пытались смотреть приветливо и открыто. Жителям города Неёлова дом, однако, внушал чувство жути, которое можно было бы назвать суеверным, если бы для него не было вполне достаточных и вполне научных оснований: дом был штаб-квартирой среднесибирской тайной полиции — ОГПУ-НКВД. Именно поэтому прохожие старались жаться на другую сторону улицы, даже в то время, когда по новизне постройки и традиции дом ещё не был окружен колючей проволокой, за которой теперь взад-назад шагали молчаливые, как и сам дом, часовые. Люди, входившие в этот дом, делились на две отчетливо разные категории: одна проходила внушительно и самоуверенно, другая — робко и с затаённым чувством ужаса. Дом был домом страха. Но в одно серенькое сентябрьское утро в дом вошёл его собственный страх.
Этот страх имел вид маленького, тщедушного, сутулого человека, одетого так, как одеваются люди, уже десятками лет не покупавшие ничего нового. На человеке было старенькое потёртое пальто и даже портфель, играющий в СССР роль внешнего атрибута власти, был так же стар и потёрт, как и всё остальное на невзрачном человеке. Во внешности этого человека вообще не было решительно ничего особенного кроме, может быть, лица: чем-то и как-то оно напоминало лицо насекомого, если у насекомых вообще есть лица. Выражения на лице не было равно никакого: чисто механическое соединение рта, подбородка, носа, лба и всего прочего. Из глубоких впадин иногда выглядывали глаза, и тогда, казалось, они снимали моментальную и до мельчайших деталей точную фотографию окружающего мира и опять прятались назад. Или, по крайней мере, переставали проявлять к окружающему миру какой бы то ни было интерес.
Человек вошёл в огромные двери дома страха и мельком, без всякого интереса оглядел огромный вестибюль. У окна с надписью “пропуска и справки” выстроился длинный хвост людей, которые не знали, за чем они, собственно, стоят в очереди: за свободой, тюрьмой или смертью. Некоторые держали в руках пригласительные бумажки: “Гражданину такому-то и такому-то предлагается явиться на улицу Карла Маркса, № 13, ком. ХУ2, в пятницу, 13 сего сентября в 9 ч. утра”. Хорошо ещё, если бумажка приходила только 12-го сентября — тогда она означала только одну бессонную ночь. Зачем? В чём дело? Господи, пронеси! Было хуже, если бумажка приходила за неделю....
Невзрачный человек, слегка ковыляя на левую ногу, прошёл дальше. У него был такой само собою разумеющийся вид, что, казалось, если бы он шёл на стенку, то и она слегка бы растерялась, раздвинулась, рассыпалась и пропустила бы.
Приблизительно такое же ощущение переживал и часовой: он обязан был спросить пропуск, но в насекомой механичности невзрачного человека было нечто такое, что даже часового брала оторопь.
— Э-э, эгм, ваш пропуск... гражданин, — выдавил он из себя.
Невзрачный человек посмотрел на часового, как на внезапно возникшее пустое место, молча достал какое-то очень плотное удостоверение и поднёс его примерно на уровень глаз часового. Часовой невольно не то выпрямился, не то отшатнулся: “Виноват, товарищ”, — по лицу его мелькнуло и спряталось тоже выражение суеверной жути, с каким жители Неёлова обходили дом № 13.
Человек прошёл дальше той же безразличной походкой бесцельно прогуливающегося насекомого, покружил по бесконечным, видимо, уже знакомым коридорам, подошёл к другой двери, перед которой стояли двое часовых, и тем же безразличным жестом показал одному из них удостоверение. Удостоверение произвело то же самое впечатление почтительности и жути.
Человек прошел в приёмную, где в ожидании приёма сидели около полудюжины высших сановников города, потом в комнату секретаря, который поднял голову от стола и был совсем уже готов окрыситься на человека, осмелившегося войти без доклада… но вместо этого вскочил со слегка побледневшим лицом:
— А-ах, товарищ Берман, здравия желаю. Товарищ Медведев у себя, там у него ...
Но товарищ Берман прошёл через секретаря, как сквозь пустое место, даже не кивнул головой в ответ, продвинулся сквозь тяжёлую, двойную дверь в кабинет начальника Неёловской тайной полиции товарища Медведева. Услышав мягкий шелест двери, товарищ Медведев раздражённо повернулся на своем кресле, но раздражённое выражение мгновенно сбежало с его лица. Из глубоких глазных впадин на сотую долю секунды выглянули органы зрения товарища Бермана и отметили судорожную борьбу мимики на лице товарища Медведева: раздражение, испуг, недоумение, снова раздражение и, наконец, официально-каменное спокойствие — всё это длилось около одной сотой доли секунды.
— А-ах, товарищ Берман, очень рад ...
По всему облику товарища Бермана было видно: ему совершенно безразлично, рад ли товарищ Медведев его появлению, или не рад, или только врёт, что рад. Появлению товарища Бермана была рада только его мать, и то только в первые годы его пролетарской жизни. На дальнейшем жизненном пути товарищ Берман как-то не встречал людей, которые были бы рады его появлению, да он об этой радости и не заботился.
Вельможа, сидевший перед столом товарища Медведева, поднялся и вытянулся с тем же выражением суеверной жути, которую внушал и товарищ Берман и все его постройки. Вельможа отступил на шаг назад, пропуская Бермана к креслу и слегка поклонился, не слишком подобострастно и не слишком по-товарищески. Товарищ Берман посмотрел на вельможу, как на пустое место и легким движением большого пальца правой руки указал вельможе на дверь. Вельможа, путаясь руками по столу, наспех собрал бумаги своего доклада Медведеву, посмотрел на того вопросительным взглядом, но не получив никакого ответа, пятясь, отступил к двери и вышел в коридор. В коридоре он кое-как запихал бумаги в портфель и рассеяно провёл рукой по лбу. По деревянному лицу часового промелькнуло сочувственно- соболезнующее выражение. Вельможа обозлился на то, что рядовой красноармеец подсмотрел минуту его слабости и испуга и, распрямив плечи, величественной походкой зашагал по коридору.
Товарищ Берман сел в кресло, только что освобождённое вельможей и еще тёплое от прикосновения его тучного тела, вынул портсигар и, не предлагая Медведеву, закурил крепкую и очень ароматную папиросу. Запах папиросы напомнил Медведеву о некоторых слухах, пытавшихся внести некоторый свет в таинственную и жуткую атмосферу, окружавшую товарища Бермана — о морфии, гашише и чём-то ещё, о том, как сидя в своем московском уединении, товарищ Берман расплетает (а также и сплетает) нити заговоров и контрзаговоров, и, как в центре гигантской паутины, опутывающей весь СССР, сидит близкий и страшный мозг, протягивающий свои амёбооидные отростки вот даже сюда, в Неёлово... Медведев знал, что обо всём, что делается в Неёлове, Берман осведомлён, во всяким случае, не хуже его, Медведева. В некоторых случаях даже и лучше. Здесь, в Неёлове, Медведев сидит в центре своей паутины, но вся она пронизана и иными нитями, Медведев сидит не только в центре паутины, но также и в паутине. Он следит за всем, но кто-то, следит за ним. Вот только кто именно?
Медведев закурил собственную папиросу и стал ждать. По личному опыту он уже знал: в беседах с товарищем Берманом не имеет никакого смысла ничто, выходящее из точных рамок данной деловой темы. Он был рассержен на самого себя даже за свое “очень рад” — вот, тоже, дёрнула нелёгкая за язык! Не имело смысла даже ни “здравствуйте”, ни “до свидания”. Это было так же ненужно и нелепо, как редактировать алгебраическую формулу в стиле “дорогой мой икс и милый мой игрек”. Ничто не имело смысла. Иногда Медведеву казалось, что в глазах Бермана и он сам не имеет ровно никакого смысла. Так, может быть, только передаточная шестерёнка мыслей и велений товарища Бермана ...
— Вызовите, пока что, товарища Чикваидзе, он, кажется, уже вернулся, — сказал Берман.
Медведев снял телефонную трубку и издал туда соответствующее распоряжение. Даже и о Чикваидзе Берман уже знал! Вероятно, прилетел с утренним самолётом, как всегда, нежданно-негаданно, и кое-кто уже здесь, в Неёлове, доложил ему все последние новости из дома страха. Медведев смотрел на Бермана так, как степная рысь смотрит на скорпиона: ни когтей, ни зубов, ни силы, а как ужалить может ... В высоких партийных кругах Бермана называли советским Фуше. Берман об этом знал и где-то в глубине своей таинственной души презрительно улыбался: нет уж, только не Фуше. Фуше был мелочью, кустарём- одиночкой, как и вся эта кустарно сработанная французская революция. Правда, Фуше умер маркизом и оставил своим наследникам одиннадцать миллионов. Но ему, Берману, не нужны ни наследники, ни миллионы, ни, тем более, титул. Ему нужна власть. И он её будет иметь. Если... впрочем, об этом “если” лучше не думать…
— У вас не создалось никакой гипотезы по поводу исчезновения этого Светлова? — спросил Берман.
Медведев пожал плечами:
— Все распоряжения по этому поводу были даны непосредственно товарищу Кривоносову, и все они, кажется, исчезли. Руководство отделом не было поставлено...
— Это я знаю. И тем не менее, гипотеза могла бы быть.
— Товарищ Иванов выдвинул гипотезу, связанную с Нарынским изолятором.
— И это я знаю, я спрашиваю о вашей гипотезе.
Медведев ещё раз пожал плечами.
— Я, собственно, ждал вашего приезда. Ваши распоряжения относительно изолятора выполнены целиком и полностью.
Берман слегка поднял брови, как они могли бы быть не выполнены? На письменном столе раздался тонкий-тонкий звонок — это был сигнал, означающий просьбу разрешить войти в это святое святых дома № 13. Медведев нажал какую-то кнопку. В дверях возник товарищ Чикваидзе, слегка помятый после бурно проведенной ночи, а, может быть, и дня, и слегка пахнувший водкой. При виде товарища Бермана Чикваидзе чуть-чуть запнулся на пороге, такой высокой инспекции он всё-таки не ждал. От волнения сивушный дух пошёл ещё сильнее. Берман, предельно экономным движением руки, предложил Чикваидзе сесть. Осторожно пробираясь между креслами, Чикваидзе присел на одно из них. Сидеть было неудобно: кресла были мягки и низки и приноровлены для того, чтобы сидеть развалившись, но сидеть развалившись Чикваидзе не посмел.
— Рассказывайте, — лаконически сказал Берман.
Чикваидзе набрал в грудь побольше воздуха. Несколько запинаясь от неожиданности этой беседы, он стал излагать гипотезу мадам- товарища Гололобовой, гипотеза, в общем, была глупа, и сейчас, без водки и закуски, без тучной плоти товарища-мадам Гололобовой, Чикваидзе и сам почувствовал, что несёт ерунду: из-за романтической любви какой-то Дуньки к какому-то научному работнику товарищ Берман сюда бы не прилетел. Но товарищ Берман слушал внимательно и не прерывал... Короткая и бессмысленная “шортстори” с любовью, кровью, золотом и голодом скоро пришла к концу.
— Так, — сказал Берман безвыразительно. — Скажите, знает ли товарищ Гололобова девичью фамилию этой Жучкиной?
Такой вопрос в голову тов. Чикваидзе не приходил, кому нужна девичья фамилия Жучкиной?
— Не могу знать. И, вот ещё, товарищ Берман, её муж, товарищ Гололобов, он тоже пропал.
— То есть, как это так, пропал?
— Исчез. Пошёл на охоту и не вернулся. Я послал колхозников на поиски, пока ничего не нашли ...
Медведев даже приподнялся на своём кресле, но не сказал ничего. В глубине своей души он был бы очень доволен, если бы товарищ Берман провалился совсем, со всеми своими талантами, розысками, гипотезами и прочим, провалился бы ко всем чертям. По мере возможности прямо в преисподнюю, если таковая существует. И если она согласится принять такое сокровище, как товарищ Берман ...
— Вызовите сюда эту Гололобову, — приказал Берман Чикваидзе .
— Я сию минуту, она здесь в Неёлове.
— Знаю, пошлите авто, пусть её сюда привезут.
“И даже это он знает,” — озлобленно подумал Медведев. “А этот дурак бабу сюда приволок. Может быть, вместе и мужа на тот свет отправили. Ну, пусть Берман разбирается сам. Его, Медведева, ни о чём не информировали, ни о чём не спрашивают, пусть сами и расхлебывают”. Теперь Медведев очень рад был тому, что о секретном пакете он не имел и не мог иметь никакого понятия, пусть теперь за всё отвечают другие.
— Ну, позвоните, — сказал Берман.
Медведев услужливо протянул трубку Чикваидзе. Тот позвонил в гараж, потом вызвал телефон своей квартиры, Медведев отметил в уме и эту подробность: так и есть, зарезали они этого Гололобова, а бабу этот дурак с собою приволок. Ну, и дела!
— Товарищ Гололобова, — говорил Чикваидзе в трубку. — С вами говорит Чикваидзе, да, да, я знаю, не прерывайте, пожалуйста. За вами приедет авто, так вы с ним приезжайте сюда, очень важный разговор, тут приехал товари ... — Но даже не поднимая глаз, Чикваидзе почувствовал запретительный взгляд Бермана, — Тут приехал один товарищ из Москвы... ну, да, потом расскажете, не прерывайте, пожалуйста, приезжайте сейчас же. Ах, я же вам сказал, потом расскажете. — Чикваидзе раздраженно положил трубку:
— Минут через пять она будет здесь.
— Так что же всё-таки с Гололобовым? — нейтрально спросил Медведев.
Чикваидзе развёл руками:
— Пошёл на охоту и не вернулся, может быть, найдут; поиски ещё продолжаются ...
— Да, у вас там занятная станция, — сиронизировал Берман. — Какая гипотеза создалась по этому поводу лично у вас?
— Я вам, товарищ Берман, уже докладывал, что ...
— Да, вы докладывали гипотезу Гололобовой. А ваша собственная?
Чикваидзе слегка развёл руками. Берман закурил ещё одну папиросу, и в комнате наступило молчание, которого не смел прервать ни Чикваидзе, ни даже Медведев. Снова раздался тонкий звонок, и в рамке двойных дверей показалась товарищ, она же мадам, Гололобова.
По дороге от квартиры Чикваидзе до дома № 13 Гололобова пережила ряд довольно стремительных ощущений. На автомобиле она ездила первый раз в жизни. Огромная блестящая машина, неслышной стрелой мчалась по пыльным улицам Неёлова и казалась Гололобовой символом той новой, “образованной” жизни, в которую введёт её Чикваидзе. “Товарищ из Москвы!” Видимо, какая-то шишка! Наконец-то ей удастся показать своё настоящее образование и, вообще... Сопровождавший Гололобову лейтенант государственной безопасности соскочил у подъезда дома № 13 и услужливо распахнул дверцу автомобиля — совсем, как в кино. Потом Гололобова проследовала через длинную вереницу каких-то коридоров и очутилась на пороге Медведевского кабинета. Следы бурно проведенной ночи, а, может быть, и дня, были наскоро замазаны чем попало. Тонкий сивушный запах перегара был кое-как затушёван дешёвой парфюмерией. Парадная блузка распирала тучный бюст. “Ну, нет, — подумал с некоторым разочарованием Медведев, — из-за этакого чучела никто никого резать не станет”.
— Здравствуйте, товарищи, — весёленьким голоском сказала мадам Гололобова, — очень мне приятно.
Даже Медведев, и тот удивился: никто никогда и никакой приятности в этой комнате не испытывал и уж, конечно, не выражал. Удивление Медведева возросло ещё больше от неожиданно любезного тона Бермана.
— Заходите, заходите, товарищ Гололобова, — сказал он, — усаживайтесь вот сюда.
Мадам, она же товарищ, Гололобова, теребя в руках свой допотопный ридикюль и не зная к кому именно ей следует обращаться, вертела тазом посредине комнаты и потом ни с того ни с сего сделал что-то вроде книксена. “Ну, и дурища же, прости Господи”, — подумал Медведев.
Гололобова своим женским глазом сейчас же установила тот факт, что Чикваидзе — невеликая, оказывается, шишка. Вот, сидит на самом краюшке стула. Самый начальник, видимо, вот тот, здоровый, за столом сидит такой важный и всё молчит. А этот шибзик, надо думать, секретарь или что там. Мадам Гололобова жеманно присела на край кресла.
— Ну, что это у вас там делается, товарищ Гололобова? — самым дружеским тоном спросил Берман.
— Ах, и не говорите. Один ужас, ужас! Я и сон совсем потеряла, такая стала нервная ...
— Ну, расскажите же нам подробно, мы вместе, может быть, кое-как и разберёмся ...
— Ах, я, конечно, но что же я могу, я только думаю, что ...
За время, проведённое товарищем Гололобовой в размышлении, вишнёвке и кровати её гипотеза обросла кровью, плотью и даже штанами. В ней смешались и личные переживания и редкие впечатления от кино и скудная пестрота воображения, засушенного годами таёжной жизни. Сейчас даже Чикваидзе ругал самого себя самыми последними словами, имевшимися в его грузинско-русском словаре: как он мог принять всю эту нелепицу мало-мальски всерьёз? Но Берман выслушивал всю эту нелепицу с самым серьёзным и участливым видом и только время от времени перебивал Гололобову вопросами:
— А вы с Жучкиной были хорошо знакомы?
— Ну, какое там знакомство, женщина совсем без понятиев, так, по соседству, там что по хозяйству одолжить или...
— А вы её девичью фамилию знаете?
— Ну, это когда Жучкина девицей была, она и сама забыла, эта Дунька, как только увидит мужчину ...
— Но девичью фамилию вы всё-таки, может быть, знаете?
— Как же, это я знаю, Дубина будет эта фамилия.
— И знаете, может быть, где именно живет её семья?
— Это я, вправду, не могу сказать. Где-то у сойотов, в тайге, на заимке, недели две, или больше, от нас ходу, так Дунька говорила, она, вообще, всё против советской власти выражалась.
— А как именно выражалась?
— Ну, да всякое такое... и то ей плохо, и то ей нехорошо, и в Бога верила, и иконы на стенах...
— А не было там фотографии её семьи?
— Как же, и фотографии были. Отец ейный — чемпионный такой мужчина.
— Как это вы сказали — чемпионный?
— Да, силач. Борода — как у барана шерсть, мужик, видно, кулак из кулаков, поперёк себя толще. У нас в Тамбове...
— Ну, о Тамбове мы как-нибудь после поговорим. Вы этого Дубина в лицо узнали бы?
— Его-то? Его из миллиона узнать можно, плечи — как у медведя, борода — как баранья шерсть... Такой, если на ногу наступит...
— А этого Светлова вы в лицо видали?
— Да, этого тоже видала, так, через забор, можно сказать, по случайности, образованный такой, осанистый, обращение, тоже ...
— Ну, а этого бы вы узнали?
— Его бы тоже узнала, бородка такая интеллигентная, не даром Дунька всё языком трепала .. .
— А что же с вашим мужем случилось?
— А что ему делается? Пошёл на охоту, попал под дождь, завернул в какую-то заимку и хлещет там самогон. Проспится — вернётся...
— А что, он сильно пил?
— Пил. Вы сами, товарищ, посудите, какая это жизнь для интеллигентной женщины, которая с понятиями: глушь, образованного разговора...
— А Жучкин сам никогда не говорил о родителях своей жены?
— Говорил. Он тоже выражался. Брошу, говорит, всё, пойду к Дунькиному папаше, на заимке там, говорит...
— А что, собственно, вы слыхали об этой заимке?
А что слыхать-то? Ну, тайга, озеро там какое-то...
Озером Берман почему-то заинтересовался, но об озере Гололобова ничего путного сообщить не могла: большое озеро, рыба есть, река там какая-то. Люди подати китайцам платят, одна контрреволюция ... По-медвежьи, видимо, живут, как раз для Дуньки...
— Всё это очень интересно, товарищ Гололобова; ну, мы с вами ещё поговорим. А пока, уж извините, тут у нас всякие дела ещё, — Берман поднялся и протянул Гололобовой руку, а он даже и Медведеву руки не подавал. Чикваидзе сидел в недоумении. Неужели же Гололобова не такая дура, как даже и ему казалось? Гололобова сделала ещё один книксен, ткнула через стол свою руку Медведеву и оглянулась на Чикваидзе.
— Ну, я потом... — неопределённо сказал Чикваидзе.
— Вы тоже можете идти, товарищ, — сказал ему Берман, — я потом вас вызову.
С сияющим лицом Гололобова покинула комнату. И вместе с ней вышел Чикваидзе.
— Ну, остался ещё ваш Иванов, давайте и его сюда, — сказал Берман.
Иванов вошёл подтянутой механизированной походкой, сдержанно поклонился Берману и Медведеву и стал почти на вытяжку, ожидая вопросов и распоряжений, и всем своим видом показывая полнейшую готовность ко всему, чему угодно. Зрительные органы Бермана сейчас же сняли моментальную фотографию с ничего не говорящего лица товарища Иванова. “Аппаратчик”, — подумал Берман и почувствовал нечто, отдаленно напоминающее профессиональную солидарность, он тоже был аппаратчиком, человеком-винтиком, безраздельно верящим в силу организации, аппарата, администрации и, вообще, кузькиной матери со всем её потомством. Разница была только в том, что Иванов был винтиком, а Берман — целым винтом, он — то уж мог завинтить!
— Почему вам пришла в голову идея об изоляторе? — спросил Берман, тем же скудным жестом пальцев указывая Иванову на кресло. Иванов сел прямо, как кукла, и ответил кукольным голосом:
— В радиусе около пятисот километров нет ничего, что бы могло кого бы то ни было заинтересовать.
— А китайская граница?
— Беглецы через границу избирают или Темноводскую, или Наринск, оттуда идут перевалы. Из Лыскова нужно сделать трёхсотверстный обход или идти прямо через хребты.
— Но всё-таки можно пройти?
— С большим затруднением. Сейчас, может быть, и вовсе нельзя, в горах уже снег.
— А гипотеза о каких-либо золотых россыпях вам в голову не приходила?
— Для золотых россыпей нет необходимости вести бой с целым взводом, взвод не имел никаких шансов разыскать Светлова в тайге. Если бы речь шла о россыпях, то и Кривоносов не придавал бы всему этому тайного значения.
— А он придавал?
— Точно так.
— Гм... Расскажите, что это говорил Кривоносов относительно своей знакомой в изоляторе.
Страницы своего думсдейбук-а *) Иванов уже успел вызубрить заново. “Что у этого сукиного сына обо мне записано?” — подумал Медведев. “Вот, пусть только Берман уедет, я уж этого Иванова возьму в оборот ...”
*) Книга Страшного Суда — перечень добрых и злых дел.
Иванов кратко и механизировано передал скудное содержание своей записи: там какая-то Верочка, “шикарная женщина”, как говорил Кривоносов. Берман перелистал в своей памяти списки заключенных Нарынского изолятора: Верочка, Вера? И потом его сразу осенило — не Вера, а Вероника, Вероника Сергеевна, жена вот этого самого Светлова, заложница по делу атомных профессоров. Ах, вот оно что! Это была очень существенная нить. И почему она шла от Кривоносова? Берман перебрал в памяти и то, что ему было известно о биографии Кривоносова, а ему было известно всё, или почти всё. Гипотеза Иванова не была новостью для Бермана, конечно, Светлов нацеливался на изолятор. Но Кривоносов был, конечно, новостью, жаль, что его трудно будет допросить ...
— Вы, кажется, намекали на то, что у товарища Кривоносова была какая-то связь с этим бродягой Стёпкой, или как там его.
— Никак нет, товарищ Берман. Я не намекал. — Медведев раздраженно пожал плечами:
— Вы, ведь, сами мне говорили?
— Смею доложить, товарищ Медведев, я излагал вам обстоятельства вечера; обстоятельства можно повернуть так, но можно повернуть и иначе.
— Н-да, — сказал Берман, — обстоятельства, действительно, можно повернуть! Но у вас всё-таки такая мысль возникла?
— Конкретно говоря, не могу сказать определённо. Рассуждая в общем и целом, нужно констатировать, что не будучи поставленным в известность относительно генеральной линии данного события в его совокупности, определённые подробности могут дать несоответствующее освещение.
“Ишь ты, как его загнул,” — подумал Медведев. Иванов, выдавив из себя эту тираду, продолжал сидеть кукла-куклой и не выражать на своем лице решительно ничего. Берман поднял брови: ”Ого, этот, кажется, умнее, чем думает Медведев” ...
— Мы, товарищ Иванов, оставим стиль провинциальных передовых, вы знаете, когда редактор пишет и не знает, что, собственно, ему следует писать. Говорите толком: есть ли какие бы то ни было факты, которые могли бы указывать на какую бы то ни было связь Кривоносова с этим Стёпкой?
— Здесь могут быть случайности, — сказал он неопределенно.
— Какие же именно?
— В рассуждении чисто отвлечённой конструкции товарищу Кривоносову ездить в Лысково незачем было вовсе.
— Почему вы так думаете?
— Потеря времени. Нужно было послать десяток самолётов на разведку и дивизион кавалерии. Для разговоров с Гололобовым — Гололобов с этим бродягой могли быть вызваны в Неёлово!
В тоне Иванова внезапно и резко прозвучало что-то совсем новое — решительное и резкое. Но лицо продолжало сохранять своё деревянное выражение. Медведев почувствовал какую-то туманную угрозу с Ивановской стороны: “Смотри, каким прытким оказался, оно, конечно, верно, если бы в тот же вечер послали и самолёты и кавалерию, то уже этого молодца вычесали бы наверняка, за день он мог уйти вёрст за тридцать. Теперь ищи ветра в поле. Правда, к нему, Медведеву, всё это не имеет никакого отношения, всё дело шло мимо него. Иванов, кажется, начинает показывать коготки, а каким казался смирным ...”
Но решительные нотки в голосе товарища Иванова мелькнули и исчезли. На очередной вопрос Бермана: как он, Иванов, думает, зачем, собственно, Кривоносов взял с собою секретный пакет — Иванов ответил длинной канцелярской и решительно ничего не говорящей фразой. И, ответив, посмотрел на Бермана взглядом, в котором, казалось, ему, Берману, предлагалось решить самому: действительно Иванов такой уж дурак, как кажется, или не такой. Зрительные органы Бермана еще раз сфотографировали и Иванова и его тон и несомненную разумность его высказываний. Берман не любил дураков. Но он не любил и не дураков. Иванов мог оказаться слишком умным. И Берману никак не хотелось показывать того, что во всей этой истории его интересовало больше, чем пропажа Светлова, гибель Кривоносова, ограбление кооператива или даже судьба всего дома ном. 13 — вопрос о судьбе секретного пакета. Ибо в секретном пакете, как в кощеевом яйце *), была заключена и судьба самого Бермана.
*) Из народной сказки “Кощей Бессмертный”. Он мог быть уничтожен только раздавливанием таинственного яйца, бывшего вне его достижения.
Иванов был отпущен. Медведев снова остался лицом к лицу с Берманом — он предпочел бы иное общество. Берман закурил папиросу и, выпуская кольцами пряный ароматный дым, сказал, обращаясь куда-то в угол, между стеной и потолком:
— Так что вы, товарищ Медведев, никакой собственной гипотезы не имеете?
Медведев раздраженно повел плечами:
— Должен сознаться, товарищ Берман, что я поставлен в несколько двусмысленное положение: я отвечаю за отдел и за государственную безопасность во всем среднесибирском округе. Мои подчиненные получают предписания мимо меня, предпринимают действия, мне ничего не говоря.
— Да, вы, конечно, отвечаете, но отвечаете вы, товарищ Медведев, передо мной — так что это ничего не меняет.
На челюстных углах Медведева вздулись и исчезли желваки:
— Это верно только отчасти, товарищ Берман. Я отвечаю, кроме того, перед ЦК партии, перед Политбюро и также перед товарищем Сталиным.
— Порядок проведения этой операции установлен самим товарищем Сталиным. Лично.
Медведев хорошо понимал: это могло быть так, но это могло быть и иначе. Во всяком случае, заявление Бермана клало конец дискуссии о “порядке операции”.
— ...Кроме того, товарищ Медведев, если бы операция проводилась в другом порядке — то, вот, сейчас, несли бы ответственность и вы ...
— Если бы юперация проводилась в другом порядке, то я, вероятно, не взял бы секретного пакета на выпивку с каким-то Гололобовым, с Ивановым, с Гололобовой, да еще с каким-то бродягой.
— Можно предположить, что у Кривоносова были для этого достаточные основания.
— Но можно и не предполагать. У меня, во всяком случае, нет никаких данных ни для каких предположений.
— Но, у меня они есть. Вот что, товарищ Медведев. Я не все имею право сообщить вам, но кое-что — имею. Дело заключается в том, что этот тип Светлов — один из самых умных людей бывшей России.
— Почему бывшей?
— Ну, в нынешней есть и поумнее. Этот Светлов есть самая большая опасность для советской власти — большая, чем, например, м-р Черчилль. Вы понимаете?
Медведев не понимал. Опасность? Для власти, которая опирается на двадцать семь таких отделов, как его медведевский, на четыреста семьдесят три подотдела, на полтора миллиона “железных людей”, включенных в железные ряды тайной полиции, на пять миллионов менее железных людей, включенных в ряды коммунистической партии, на танки, самолеты, газы. И на тот, плохо объяснимый даже для него, Медведева, факт, что вот, например, сегодняшний разговор его и Бермана — сегодня же вечером будет точно, стенографически известен кому надо в Москве! Опасность для советской власти? — Чушь. Такой организации мир еще не видал. И сам же он, Берман, ее строил — кому, как не ему знать всесокрушающую мощь этой машины? ...Но что-то в этом Светлове должно, конечно, быть: зря, совсем зря, Берман таких фраз не кидал бы.
— Во всяком случае — Светлов исчез, — продолжал Берман. — Как именно это случилось — вопрос сейчас второстепенный. Следов нет никаких, но есть направление, к которому Светлов придет — это нарынский изолятор — ваш Иванов догадался правильно — хоть секретного пакета у него не было. Почти одновременно с ним исчезли и Жучкин и Гололобов. Это может быть случайным совпадением — случайные совпадения бывают всегда, и потому они не совсем уж случайны. Единственный след, который у нас есть — это след Жучкина.
— Ну, этот адрес довольно расплывчатый.
— Не скажите. Мы знаем: имя, фамилию, внешность, приблизительное место — Урянхайский край и приблизительное описание местности — озеро, вероятно, сравнительно большое, и река. Этот адрес мы имеем возможность уточнить. Вы, товарищ Медведев, завтра же отправьте по всей пограничной полосе, скажем, двести — триста патрулей, которые должны нам переловить и доставить сюда, скажем, пятьсот — семьсот всякого рода бродяг, охотников, промышленников, старателей, контрабандистов и прочей такой публики. Мы их здесь возьмём в оборот, пару десятков, может быть, расстреляем, остальные кое-что скажут.
Медведев слегка повеселел. Вот это было по его линии. Он любил действовать массой, силой, кулаком. В заговорах и умозаключениях он чувствовал себя не в своей тарелке: “точно баба за клубком ниток”, так формулировал он более тонкие методы сыскной работы.
Слушаюсь, товарищ Берман, будет исполнено.
Берман ещё раз посмотрел в угол, между стенкой и потолком, и спросил тоном, в котором проскользнуло нечто, не вполне официальное:
— Ну, а как Кривоносов? Плох?
— Так точно. Кажется, воспаление брюшины.
— В бреду был?
— Точно так.
— Стенограмма у вас?
— Никак нет, отправлена в Москву, я предполагал, по вашему требованию.
— Н-да, но я думал, что вы копию оставили.
— Никак нет. Там вздор какой-то.
— Ну, не скажите.
Стенограмма бреда товарища Кривоносова не казалась сплошным вздором и самому Медведеву. Кроме того, копию её он всё-таки имел, мало-ли на что может пригодиться? В бредовом вздоре Кривоносова мелькали какие-то имена, которые знающему человеку могли сказать многое, Медведеву они не говорили ничего. Пока.
— Я здесь задержусь несколько дней. Прикажите очистить для меня комнату № 17. Я пройду сейчас туда. И вызовите главного врача...
Берман прошёл в комнату №17, уселся за огромный письменный стол, достал из своего портфеля маленький футляр, из футляра — такой же маленький и такой же никелированный шприц, отпилил головку у ампулы, набрал в шприц два кубика бесцветной жидкости, засучил рукав, вонзил иглу в свою смуглую пергаментную кожу и откинулся на спинку кресла со вздохом облегчения. Все эти годы, много лет, он работает на предельных скоростях, на предельном напряжении воли и ума. Вот и случаются ошибки, вот, доверялся этому Кривоносову. А каждая ошибка может стоить головы... Годы, правда, выработали почти безошибочную и уже почти инстинктивную реакцию, быстроту и точность дикого зверя. Но сейчас, почти на финише... Берман мало заботился о наследниках и потомках, о “суде истории” и о всяких таких вещах в том же роде. В сущности он мало заботился и о своей жизни — жизнь без власти была бы бесцельной и пустой. А путь к власти требовал чудовищного расхода жизненных сил.
Берман закурил папиросу. И, как это он делал в особо запутанных случаях, попытался представить себе графически, но в трёх измерениях, соотношение основных, самых основных, бесспорных, самых бесспорных фактов. Бесспорными и основными фактами были приезд Светлова на станцию Лысково, его исчезновение, исчезновение товарища Жучкина, истребление взвода, приезд Кривоносова, инцидент с бродягой и исчезновение портфеля. Оставались неясными, что именно заставило Светлова высадиться именно в Лыскове, и что побудило Кривоносова приехать туда. Этот майор Иванов во многом прав: во-первых, только изолятор давал ответ на вопрос о Лыскове, и, во-вторых, Кривоносову в Лысково ездить было незачем, для погони за Светловым и его вероятными сообщниками нужна была авиация, а вовсе не личный приезд. Слегка осложняющим моментом было то обстоятельство, что Кривоносов взял с собою Иванова. Правда, в данном учреждении ответственный работник имел своего переменного двойника для соглядатайства и контроля, но от Иванова Кривоносов всё-таки мог бы и отделаться. Однако, может быть, Иванов ему был нужен, как ширма, которую он проектировал как-то обойти: делая всё на виду у Иванова, кое-что сделать и не на виду. Вероятно, прав Иванов и по части Вероники Светловой. Если это так, не исключена возможность, что Кривоносов вовсе не собирался ловить Светлова, а только хотел установить с ним контакт. И в качестве некоей гарантии передать Светлову компрометирующие его, Бермана, документы.
Всё это находилось в пределах логической возможности. Но в эти пределы бродяга укладывался плохо. Он мог бы быть посланцем Светлова, но тогда он в Кривоносова стрелять не стал бы. По многолетнему своему опыту Берман знал, как часто в самые безукоризненно разработанные планы вторгается какая-то нелепая случайность, путает эти планы, но ещё больше путает человека, пытающегося распутать узел этих планов. С точки зрения этого человека, случайность входит в план, и тогда план оказывается необъяснимым логически. Бродяга мог быть случайностью. Выстрел тоже мог ею быть. Могли быть сообщники, прикрывавшие отступление бродяги и, так сказать, превысившие свои полномочия. Да и бродяга, запасшись от Кривоносова и прочих всякой добычей, мог предпочесть не иметь больше никаких дел ни с Кривоносовым, ни со Светловым. И, наконец, как самое маловероятное, но всё-таки не исключаемое, могла быть случайность в её химически чистом виде — несчастный случай при обращении с оружием.
На столе раздался тоненький звонок. Берман нажал кнопку. Главный врач отдела, кругленький, жовиальный человек с маслянистыми и наглыми глазками неслышно вкатился в кабинет. Глазки выразили восторг при виде товарища Бермана, но на товарища Бермана этот восторг не произвел никакого впечатления. Юркий нос врача уловил почти неуловимый запах чего-то, вроде морфия, и диагностирующий взгляд на глаза и щеки товарища Бермана подтвердил обонятельное впечатление...
— Я к вашим услугам, товарищ Берман, но только, как врач, должен вас пожурить: нехороший у вас вид, товарищ Берман, совсем нехороший, перерабатываетесь. Я всегда говорю: отдых, отдых и отдых...
Холодный насекомый взгляд товарища Бермана прекратил дальнейшее словоизлияние. Доктор сел в кресло, из кармана его белого халата высовывался стетоскоп, от всего несло духами, очень хорошими, сигарами, тоже очень хорошими и чем-то вроде коньяку, но не сильно.
— Как Кривоносов? — лаконически спросил Берман.
— Собственно говоря, агонизирует. Чациес гиппократикус. Думаю, до завтра мы его продержим.
— Сейчас без сознания?
— Почти. Временами приходит в себя.
— Так. Мне нужно его допросить. Дайте ему инъекцию первитина, кубиков, этак, пять ...
Жовиальное выражение исчезло с лица товарища доктора. В маслянистых глазах отразились сдержанность и испуг...
— Это почти отравление, смею доложить, товарищ Берман.
— Я это и без вас знаю. Действия пяти кубиков хватит на час?
— Я думаю, часа больной не проживет ... Конечно, в случае инъекции.
— Мне достаточно полчаса.
Доктор беспокойно заёрзал на своем кресле ...
— Могу я, товарищ Берман, просить о письменном приказе?
— Это от меня? — Насекомые глаза выползли из своих впадин, доктор почувствовал себя, как кролик перед боа-констриктором...
Вы понимаете, товарищ Берман, я только в порядке службы;
товарищ Кривоносов — ответственный работник, в конце концов, абсолютно безнадежных положений всё-таки не бывает; ну, редко бывают при молодом сравнительно организме. — Посмотрев в глаза товарища Бермана, доктор запнулся окончательно.
Берман поднялся.
— Ну, проводите меня к Кривоносову и несите ваш первитин...
Кривоносов лежал в отдельной, “привилегированной”, палате тюремной больницы — узкой комнате с выкрашенными масляной краской стенами, с решёткой на окне, только кровать и постель указывали на его привилегированное положение. Он равнодушными отсутствующими глазами посмотрел на Бермана и врача и закрыл их. Берман взял стул и сел у кровати. Кривоносова трудно было узнать даже при феноменальной памяти Бермана на лица. Запекшиеся губы слегка шевелились, как будто желая и не желая сказать что-то самое важное и самое последнее. Прозрачные руки лежали поверх одеяла. В одну из них доктор вспрыснул лошадиную дозу первитина.
— Подействует через пять-десять минут, — сказал он.
— Хорошо, можете идти.
Берман закурил папиросу и стал ждать. Сейчас первитин как бичом, подхлёстывает умирающее сердце для его последних сумасшедших скачков. Через полчаса — час всё будет кончено. Но на эти полчаса Берман должен собрать в один кулак все свои мозги и всю свою волю. Кривоносов знал слишком много. Что он выболтал в бреду? Что он делал не в бреду? Что сделал он с секретным пакетом? И был ли вообще этот пакет в его портфеле? Берман смотрел на кольца дыма из своей папиросы и ставил себе ряд вопросов, на которые ответа ещё не было. И были ли эти ответы вообще?
Когда Берман отвёл глаза от своей дымовой конструкции, он обнаружил, что Кривоносов смотрит на него, смотрит в упор, сознательным, ясным, ненавидящим взглядом.
— Пришли, так сказать, отдать последний долг покойному? — Голос Кривоносова был слаб, но ясен.
— Покойником вы станете намного позже, — сказал Берман, — вас вылечат.
— Вот этой инъекцией?
— Не только. Но я пришёл не с этим. Мне нужны ответы на два вопроса: во-первых, зачем, собственно, вы поехали в Лысково, и, во-вторых, где секретный пакет?
Кривоносов вместо ответа спокойно сказал:
— Будь ты проклят. Да будете прокляты вы все.
Проклятия были для Бермана так же безразличны, как и благословения, но отчего это старый партийный работник вдруг заговорил библейским языком?
— Это, товарищ Кривоносов, вы сами понимаете, не ответ. Я вам кое-что доверил, не всё, конечно. Вы, кажется, этим доверием злоупотребляли. Но расчет ваш плох. Вы понимаете, что я сейчас миндальничать не собираюсь. Вы не хотите ответить добром — ответите иначе.
Кривоносов пошевелил пальцами вытянутой над простыней руки, как будто что-то считая на этих пальцах.
— Мне, по всей вероятности, осталось жить около получаса. Если вы станете меня пытать, этот срок сократится на половину. Пятнадцать минут я всё-таки выдержу. Я вам не скажу ничего.
Берману стало ясно самое главное — Кривоносов изменил.
Берман собрал все свои силы.
— Значит, не скажете?
— Не скажу.
— Я вам даю три минуты. Через три минуты я позвоню. Кривоносов усмехнулся:
— Не позвоните.
— Почему нет?
— Беру свои слова обратно. Под пыткой я буду говорить. Но ведь меня услышите не только вы.
Немногочисленные кровяные шарики, блуждавшие на губах товарища Бермана, нырнули вглубь, губы стали серыми, как зола. Берман откинулся на спинку стула, вдохнул как можно больше воздуха, воздуха ему как-то стало не хватать, и стал оценивать. Негодовать не было смысла. Это шахматный матч. Но, кажется, королева потеряна. И, если Кривоносов не врёт, это может означать конец матча, слегка безвременный конец. Почти машинально Берман нащупал кольцо на среднем пальце левой руки, в кольцо, под печатью, была заделана порция цианистого калия. Цианистый калий дал некоторое облегчение: ну, это я всегда успею ...
Берман гордился своим знанием людей. И он их, действительно, знал. Но не всех. Он знал людей, которыми можно было управлять, потягивая проволочки ненависти, страха и жажды власти. Кажется, говорят, что есть и другие люди, но Берман их если и встречал, то только, вот, как сейчас, на самом пороге их смерти. Что хотели они — эти романтики, сентименталисты, глупцы и мечтатели? Что хочет теперь Кривоносов?
С холодным ужасом Берман ощутил свое полное бессилие.
Кривоносов был человеком, которому действительно нечего терять и которому ничто в мире не могло угрожать. Даже и пытка! Берман понял тоже и то, что он не может уйти из комнаты, пока Кривоносов не помрёт окончательно: что будет, если Кривоносов начнёт говорить в присутствии других людей? Берман пожалел о своей физической слабости, если бы он был сильнее, он стал бы ломать пальцы, выворачивать суставы ... Полчаса Кривоносов ещё будет жить, за полчаса многое можно бы узнать. Но Берман тщедушен, а Кривоносова возбодрил первитин. Начнёт кричать, прибежит больничная прислуга...
Кривоносов полностью наслаждался последним получасом своей жизни. Он не боялся ничего. Может быть, первый раз в своей жизни не боялся ровно ничего.
— Так вот, товарищ Берман. Моя игра сыграна. Теперь ваша очередь. Не знаю, сколько вам ещё осталось стоять в этой очереди. Кажется, недолго. Да, я там что-то в бреду говорил, не знаю что. Может быть, что-то говорил. Может быть, товарищ Сталин уже знает? ... Не повезло ... Опоздал ... Случайность ...
Мысли работали со страшной быстротой и отчётливостью. Кривоносов был, конечно, ошибкой, но, ещё, вероятно, поправимой. Эти бывшие герои гражданской войны, которые шли на смерть, они тоже романтики. Но, всё-таки, во имя чего изменил Кривоносов — не во имя Бога же, в самом деле? Такой гипотезы Берман никак принять не мог. Как и кому он мог передать роковую записку? И с какой целью? Ведь сделал он это не на смертной койке. Значит, как-то рассчитывал заранее. Что он мог выиграть? Кто мог его запугать? И вдруг новая мысль мелькнула в возбужденном мозгу Бермана.
Берман ещё раз собрал свои силы. Закурил ещё одну папиросу. Посмотрел ещё раз на часы — минут двадцать ещё остаётся. Сейчас его голос был также безличен и спокоен, как всегда.
— Я боюсь, Кривоносов, что вы давно стали с ума сходить. Вы правы, вам я ничего уже сделать не могу. Но вы, кажется, знаете такую Веронику из Нарынского изолятора.
Кривоносов откинулся на подушку. Лицо еле дёргалось гримасой ужаса и бессилия ... Берман сидел молча и ждал. Губы Кривоносова дрожали мелкой дрожью ... Берман испугался, как бы конец не пришёл слиткам скоро.
— Так вот, — резюмировал он холодно, — или судьба пакета, или судьба Вероники ...
Лицо продолжало дёргаться в судорожной пляске. Потом, как-то сразу, пляска прекратилась. “Не помер ли уже?” — испугался Берман ещё раз. Но через минуту Кривоносов заговорил тем же холодным и безличным тоном, каким только что говорил Берман.
— Нет никакого пакета, не скажу ничего. Веронику пусть хранит Бог. Вы её будете или не будете пытать, в зависимости от того, нужно или не нужно вам. Через час меня не будет. Некому будет ни мстить, ни угрожать. И, потом, ещё неизвестно, на много ли вы, товарищ Берман, переживёте меня.
— В вас этот Стёпка стрелял?
— Доискивайте сами. Кто стрелял, тот и стрелял. Пусть перед Богом отвечает, за меня небольшой ответ. А ты, — Кривоносов снова повернулся к Берману, — ты будешь жить и будешь пищать, и будешь твоего чёрного бога молить, чтобы он послал тебе твою чёрную смерть. И Бог подождет... И будет тьма и скрежет зубовный ... Тьма, тьма. Дыра. Чёрная, чёрная дыра ...
Кривоносов стал бредить. У Бермана были стальные нервы, или, может быть, не было вовсе никаких. Но сейчас ему стало жутко. Морфий и первитин, страшное наследство умирающего — пакет, переданный в чьи-то руки, может быть, и в самом деле Светловские, угроза, всё значение которой Берман понимал без всяких иллюзий. Этот агонизирующий человек, которого Берман пытался поставить во главе своей линии на всю Среднюю Сибирь ... Папироса в руках Бермана начала дрожать. Из груди Кривоносова раздавался уже только хрип, страшный предсмертный хрип. Берману хотелось бежать, куда глаза глядят, но он знал: этого нельзя. Будет ещё какой-то рецидив сознания, придут какие-то другие люди, и тогда? Нет, нужно пересидеть до конца.
Берман сидел, закуривая одну папиросу о другую, оплетал и расплетал в своем паучьем мозгу одну гипотезу за другой. Кривоносов успокаивался всё больше и больше. Наконец, как-то вздрогнув всем телом, умирающий вытянулся и замер окончательно. Гиппократово лицо *) получило окончательное спокойствие смерти. “Ну, ещё минут десять подожду”, — подумал Берман ... И вдруг на этом, уже мёртвом, лице открылся один, обращённый к Берману глаз, спокойный и ясный, уже какой-то потусторонний, и голос, который раньше был голосом Кривоносова, сказал спокойно, ясно и раздельно:
— Пойдём вместе, — и замолк.
Берман почувствовал, как капли холодного пота выступили у него на лбу. Нет, сегодняшний день принёс слишком много даже и для его нервов. И, вот ещё, это предсмертное то-ли приглашение, то-ли приказ, то-ли пророчество? Конечно, чушь, но всё-таки... Берман не мог больше ждать. Наклонившись над умирающим, своей паучьей рукой он зажал ему рот и нос. Тело чуть-чуть задрожало, какая-то капля жизни ещё теплилась, ещё, может быть, минут на пять, но Берман боялся, что он не выдержит и пяти минут. Паучья рука душила цепко. Минуты через две не оставалось уже никаких сомнений: Кривоносов был мёртв окончательно. Берман всё ещё не отпускал руки, напряжённо считая секунды, как считают их фотографы: двадцать-один, двадцать-два, двадцать-три... Ещё двадцать секунд. Кончено.
Берман оглянулся на стенку, где звонок? И ещё раз подумал: нет ли микрофона? Но полуоблупившаяся краска стены не демонстрировала никаких подозрительных мест, Берман уж знал, как и где ставятся микрофоны. Он надавил кнопку звонка, и почти сейчас же в распахнутую дверь вкатился главный врач, как будто он стоял под дверью и только что и ждал, что этого звонка. А, может быть, подслушивал?
*) Болезненные судороги лица перед смертью.
Прежде чем погасить лампу в комнате супругов Гололобовых, Стёпка с совершеннейшей степенью точности установил месторасположение всех интересовавших его предметов: портфеля, бинокля, какого-то чемоданчика, в мотором могло бы быть кое-что подходящее, и даже куска сала на столе. И, как только свет исчез, Стёпкины руки полезли по нужным направлениям с истинно обезьянньей ловкостью: одна рука стащила портфель, другая — чемоданчик, и так как третьей руки не хватило, то, нагнувшись над столом, Стёпка ухитрился схватить зубами кусок сала за ту верёвочку, на которой сало обычно коптят. На крыльце ему предстояло ещё подобрать свою берданку и свой мешок. Со всей этой поклажей Стёпка справился более чем удовлетворительно. Но, когда ему пришлось стрелять, поклажа дала себя чувствовать, иначе бы весь заряд угодил в Кривоносовский живот.
Выстрелив, Стёпка лихорадочно перезарядил берданку и стал ждать. Он учёл и звон разбитого стекла, и ругань Кривоносова, и стук запираемой двери, и, наконец, зажжённую и погашенную спичку — за ним уже не побегут. Но могут организовать облаву — согнать Лысковских мужиков и послать их на поиски его, Стёпки. Мужиков он не боялся: те потопчутся, потопчутся по тайге и, переждав нужное количество времени, с разочарованным видом вернутся в сельсовет. Комсомольцы были хуже: начнут, сволочи, играть в казаков-разбойников, могут и поймать. Поэтому лучше было не застаиваться здесь. Присев на корточки, Стёпка перераспределил своё старое и вновь благоприобретенное имущество: сало запихал в свою сумку, чемоданчик привязал к её передним ремням, бинокль надел на шею, портфель взял подмышку, портфель был велик и тяжёл. Пошарил руками по земле — не обронил ли чего-нибудь, и стал медленно двигаться, нащупывая ногами колеи дороги и соображая, каким именно путём он сюда попал.
Попал он сюда, несомненно, в пьяном виде, от этого географические представления Стёпки были несколько туманны. Но его таёжный инстинкт отмечал все подробности пейзажа и без его сознания. Выходило так, что нужно было пройти по дороге ещё шагов пятьсот, а там дорога расходилась и в верстах трёх был запрятан конь. Стёпка прошёл эти пятьсот шагов и снова стал ждать. Таёжная жизнь учит многому, терпению в особенности. Стёпка присел на край дороги, посмотрел на небо, на востоке оно стало чуть-чуть бледнеть, потом услышал стук дрезины и отметил полное отсутствие каких бы то ни было иных звуков, могущих навести на размышления. Ещё через час на фоне бледнеющего неба стали обозначаться силуэты деревьев, и Стёпка опознал тот участок дороги, который он сюда прошёл в трезвом виде. Дальнейшее не представляло никаких затруднений. Шагая бодро и оптимистично, Стёпка разыскал своего коня. Конь, казалось, был очень доволен появлением хоть кого бы то ни было и приветливо заржал.
— Ну как, отдохнул, Лыско? — фамильярно спросил его Стёпка.
Конь, казалось, был вполне доволен своим новым именем. Пожевал губами, понюхал Стёпкин воздух, отдававший потом, сивухой, махоркой и чем-то ещё другим, более или менее знакомым, и успокоился окончательно. В полутьме Стёпка навьючил на Лыску всё своё имущество, переменил свою берданку на военную винтовку и не без некоторого огорчения убедился, что самому ему сесть уже некуда.
— Знаешь что, Лыско, пойдём-ка мы пешком. И ты пешком, и я пешком.
Лыско согласился и на это. Стёпка взял в одну руку повод, в другую винтовку и зашагал в том направлении, которое обещало наименьшие шансы для какой бы то ни было встречи. Кто его там знает, будет облава, не будет облавы, а вот ежели вёрст тридцать-сорок отбарабанить, оно всё-таки будет спокойней. До наступления окончательного рассвета Стёпка шел по дороге, потом свернул в таёжную заросль и шагал верст по семи в час своими волчьими ногами. Лыско покорно трусил сзади.
На душе у Стёпки рос голубой оптимизм: вот как пофартило! В один день обтяпал и мёртвых красноармейцев, и живого комиссара. Стёпку особенно интриговал портфель. На ощупь в нём было что-то сильно напоминавшее бутылку, но Стёпка решил не задерживаться, всё равно успеется ...
Рассвет начинался туго и хмуро. Привычный Стёпкин нос чувствовал непогоду. Утро обнажило хмурое небо и чёрную тяжкую тучу, заволокшую весь запад. Стёпка никак не хотел мокнуть. Шмыгая глазами по тайге, он скоро обнаружил сваленный бурей ствол, лежавший над обрывом небольшой таежной речки, быстро развьючил и стреножил коня, нарубил топориком еловых и можжевельных лап, из которых быстро возник шалашик, такой, какой, вероятно, сооружали Стёпкины предки лет, этак, тысяч десять тому назад. У входа в шалашик Стёпка развёл костёр, разулся, снял с себя штаны и полез в воду. Быстро и привычно, как свои собственные карманы, обшарил какие-то коряги, омутки, дыры по берегу и, наконец, извлёк здоровенного налима, который до того был удивлен Стёпкиным нахальством, что только усами шевелил. В налиме было фунтов пять. “Вот и уха в порядке,” — констатировал Стёпка.
По верхушкам тайги, как предтеча дождя, прошёл глухой и тревожный ветер. За ветром последовали капли дождя, сначала редкие, а потом всё чаще и чаще. Стёпка ещё раз освидетельствовал свой бивуак: нет, все было в самом лучшем виде, даже и костра дождь не зальёт. На костре добулькивал котелок с изумленным налимом. Лыско подобрался под навес гигантской ели я смотрел на Стёпку сочувственным взглядом. Стёпка, наконец, приступил к учёту своего имущества. В чемоданчике оказалась всякая ерунда: бельё, мыло, бритва; не стоило и тащить. Но портфель не обманул Стёпкиных ожиданий, в нём в самом деле оказалась бутылка, и не какая-нибудь, а литровая. Откупорил бутылку, от жидкости явственно несло водкой и не какой-нибудь, а особенной, такой водки Стёпка ещё не видывал. Стёпка отхлебнул: ох, здорово — и крепко, и вкусно. Там же оказались коробки три консервов, патроны к пистолету, ещё бутылка, поменьше, Стёпка проанализировал и её, в бутылке оказался спирт. Был бумажник, толстенный такой, здоровый, и в бумажнике — целая уйма денег, такой уймы Стёпка в жизни своей не видал. Он стал считать, но скоро сбился. Потом был какай-то конверт из хорошей плотной бумаги.
Большой эрудицией Стёпка не отличался, и надпись на конверте мог разобрать только по складам: “Совершенно секретно. Товарищу Кривоносову”. “Комиссар”, — подумал Стёпка. Стёпка открыл конверт. Там было несколько бумажек. На одной из них, побольше и поплотнее, стояли в углу малопонятные буквы: НКВД и СССР. В другом углу была наклеена фотография мужчины лет тридцати пяти, вооруженного небольшой русой бородкой, серыми пристальными глазами и, вообще, очень образованным видом. Стёпка стал разбирать бумажку. Из её содержания Стёпка с большой затратой умственных способностей выяснил, что за поимку изображенного на фотографии дяди, Валерия Михайловича Светлова, советская власть дает награду в ..... рублей. Рублей было что-то очень много: стоял кол и около кола Стёпка насчитал пять нулей. Попытки перевести эти пять нулей в привычную для Стёпки водочную валюту окончились неудачей. “Тут, должно быть, столько-то тысяч”. Тысяча была предельным математическим достижением Стёпки. “Если, скажем, на тысячу идёт сто литровок, то куда же я такую уйму дену? Перебьётся по дороге”.
Дальше следовало подробное описание фотографического дяди: рост — выше среднего, в скобках стояло 182 см. Потом шёл нос, рот и всё такое. Было также сказано о том, что лицу, указавшему на возможное местонахождение указанного Светлова будет выдана половина награды, даже половина выходила за пределы Стёпкиного воображения. “Вот этакого глухаря подцепить бы”, — подумал Стёпка, но сейчас же отбросил мысль, как явно непригодную ни для чего...
Были ещё какие-то бумажки, из них Стёпка не мог понять уж вовсе ничего.
Человеческая мораль устроена довольно капризно. Для готтентота, например, чужая украденная корова составляет благо, а своя украденная — зло. Чуть-чуть выше стояла мораль товарищей Вронского: карточные долги людям платить нужно было обязательно — это были долги чести. А трудовые долги бедным людям, например, портному, можно было не платить — это не были долги чести. Стёпкина мораль была где-то посередине. Подстрелить в тайге человека было вполне позволительно, но выдать какого бы то ни было человека какой бы то ни было полиции казалось Стёпке истинно чудовищным преступлением, попиранием всех божеских и человеческих законов. Поэтому Стёпка совсем было собрался бросить в костёр и конверт, и бумажки, но потом по таёжной привычке подбирать всякую дрянь ( мало ли на что может пригодиться! ) засунул их обратно в портфель.
Уха была готова. Дождь начинал лить, как из ведра. Стёпка стал устраиваться так, чтобы переход от бодрственного состояния ко сну потребовал бы наименьшего количества усилий. Водка была очень хороша, ишь, как в нос шибает. Настроение было радостным и светлым. Если бы философы всех эпох и народов мира имели бы возможность заглянуть в эту таежную яму, они обнаружили бы в ней совершенно счастливое человеческое существо. Стёпка хлебал уху и коньяк и предавался мечтаниям.
— Вот, брат Лыско, теперь мы, значится, заживём с тобой на самый полный ход! Будем, брат, глухарей бить, рыбу ловить, и по тайге шататься от коопа к коопу. Жаль только, что бидона нету, бутылка того и гляди разобьётся, а то бы прямо в бидон литров так с десять. Ничего, Лыско, и бидон раздобудем, ты, брат, не тужи, всё будет. А зимой к куму подадимся. У кума, брат, благодать — заимка, ульи есть, самогон из меду гонят, замечательный, брат, самогон, вот, вроде этой водки.
Так Стёпка с Лыской начали вести истинно райский образ жизни. От коопа к коопу. Стёпка оставлял Лыску в тайге со всем своим скарбом, брал с собой только то, что было на нём до счастливого дня, когда были обнаружены мертвяки, и только те неисчерпаемые 37 рублей 50 копеек, которые никому никаких подозрений подать не могли. Закупал соответствующий запас горючего и по вечерам у костра вёл длинные душеспасительные беседы с Лыской. Лыско слушал внимательно и сочувственно, похрустывая своей травой и одобрительно помахивая хвостом. Стёпка рассказывал то о своих скитаниях в тайге, то живописал будущую разновидность рая у кума на заимке. С каждым вечером и с каждой бутылкой кум этот обрастал всё новыми подробностями, и скитания — всё новым враньем. Но Лыско был очень снисходительным слушателем и не пытался ловить Стёпку даже на самых вопиющих противоречиях. Временами у Стёпки возникали и более фантастические проекты: вот, купить земли и срубить избу. Но к избе непременно надо бабу, какая же изба без бабы? А ежели уж бабу завести, ну, это не дай Господи, будет каждую бутылку считать, да в рот глядеть. Нет, к чёрту избу, зиму у кума проведём. У кума, брат ты мой Лыско, медовый самогон какой!
Стёпка вернулся в тот рай, который, по всей вероятности, существовал ещё до сотворения Евы и прочих беспокойств. Но этот рай, к сожалению, не был безграничен. Одна из кооперативных экскурсий Стёпки повернула всю его жизненную карьеру в совершенно непредвиденном направлении.
Стёпка только что купил четыре литра водки, распределил их в своей сумке и собирался отправиться домой, то есть к Лыске. Кооператив стоял в завалящей таёжной деревушке, откуда, казалось, никакой неприятности произойти никак не могло. Однако, произошло.
— А ну-ка, дядя, катись-ка сюда!
Стёпка оглянулся и увидал, что к нему неторопливой походкой направляются два пограничника, а третий стоит в сторонке с винтовкой на изготовку. Стёпкино сердце ёкнуло, но только слегка. Он недолюбливал никаких представителей никакой власти. Но бояться было, собственно, нечего, разве только ночное приключение в Лыскове, да кто тут может что о нём знать?
Пограничники подошли к Стёпке.
— А ну-ка, покажь нам свои документы.
Стёпка показал свою единственную бумажку. Бумажка никакого впечатления не произвела. Вяло и без всякого интереса, исполняя давно заведенный порядок, пограничники обыскали Стёпку — ничего подозрительного. Выпотрошили сумку, заставили снять сапоги, порылись в карманах и обнаружили там казённый пакет из плотной серой бумаги, в который Стёпка сдуру завернул весь свой официально наличный капитал.
— А это откуда? — сразу изменившимся тоном спросил пограничник.
— По дороге подобрал, чтобы, значит, деньги не мазались ...
— По дороге? Это секретный-то конверт? А, ну, пойдем вместе.
Стёпка оглянулся по сторонам: бежать было некуда. Паршивый третий пограничник стоял шагах в двадцати и держал винтовку на взводе. На широкой деревенской улице никакого прикрытия не было, нырнуть было некуда. С упавшим сердцем Стёпка пошёл куда его повели.
Дом № 13 переживал период бурной деятельности, наполнявший административное сердце товарища Медведева чувством энергии и жизни. Подъезжали автомобили, грузовики, вездеходы, привозили самый невероятный сброд, какой только когда бы то ни было появлялся в стенах этого благотворительного учреждения: золотоискатели, промышленники, контрабандисты, Иваны непомнящие своего родства, и манзы, не знавшие ни одного общепринятого языка, полудикие сойоты и бродячие торговцы спиртом, молчаливые искатели женьшеня. Были русские и были китайцы, были ойроты и были сойоты. Были люди, относительно которых даже и их собственная мать не могла бы дать никаких указаний относительно их национального и социального происхождения. Вся эта орава вливалась в дом № 13, наскоро распределялась по его бесчисленным одиночным камерам и потом подвергались допросу относительно местожительства мужика, по имени Еремей Дубин, сложения медвежьего, местопребывание где-то в пределах ста-двухсот вёрст от советско-китайской границы. Подавляющее большинство клялось и божилось, что с этим мужиком, если он и существует, они никогда и никаких дел не делывали. Другие отвечали мрачно, что всякий мужик в тайге шатается, кто его там разберёт. Но среди нескольких сот опрошенных пятнадцать дали довольно определённые указания. Беда было только в том, что эти пятнадцать человек дали пятнадцать разных указаний.
На стенке Бермановского кабинета были развешены огромные карты воздушной съёмки, но бродяги смотрели на эти карты, как баран — на новые ворота. На картах циркулем были проведены кривые с центром от ст. Лысково со стрелками, указывавшими на самое вероятное направление и с сегментами, определявшими то расстояние от этой станции, о котором говорила товарищ Гололобова — недели две пути. Таким образом на карте был отмечен тот участок, на котором Дунькин папаша обязательно должен был бы быть, а с ним и Дунька, и её муж. В пределах этого участка красным карандашом были отмечены места с озером и рекой. Возможность ошибки была сужена до довольно узких рамок. Бестолковые показания бродяг давали всё-таки кое-какие указания. Но, в общем, район поисков охватывал местность в несколько десятков тысяч километров, так, размером со среднее европейское государство, прочесать эту местность было бы всё-таки очень трудно. Надежды товарища Бермана начали таять, и, вот, в этот самый момент, ему было доложено о поимке неизвестного бродяга по имени Степан Иванов и об обнаруженном при нём конверте. Система товарища Бермана начала давать свои плоды.
Введённый в Бермановский кабинет, Стёпка не проявил никакого малодушия .
— Это ты тут начальство? — спросил он Бермана.
— Я.
— Так я тебя спрашиваю, по какому такому закону людей по тайге хватают, есть не дают, а во рту ни маковой росинки. Горло пересохши…
Холодный взгляд паучьих глаз товарища Бермана не произвёл на Стёпку ровно никакого впечатления:
— А ты — цыган, что ли, али жид, — спросил Стёпка, — что ты тут на меня буркалы вытаращил, видали мы и не таких.
Но и на Бермана Стёпкина развязность тоже никакого впечатления не произвела. Берман позвонил по какой то особой кнопке, в кабинет вошёл звериного вида мужчина.
— Дай ему по морде, — лаконически приказал Берман.
Звериного вида мужчина направился к Стёпке, привычным жестом занося назад свою убийственную длань. Стёпка мячиком отпрыгнул в сторону. Берман тормозным движением поднял руку.
— Ну, будешь теперь тут разговаривать? — спросил Берман. Стёпка покосился на звериного мужчину.
— Ну, буду.
— Ну, так вот. Рассказывай, как это ты во взвод стрелял и товарища Кривоносова убил.
Стёпка оглянулся: за столом сидел Берман, на стенке висел Сталин, около Стёпки стоял звериного вида мужчина — никуда никакого ходу, даже и окна за решётками. Стёпка выложил всё: как шли, как мертвяков нашли, как в трактире Красный Закусон было выпито и, вообще, всё. Стёпка рассказал живописно и довольно толково. Берман молчал, буравя Стёпку паучьими глазами. Стёпка покаялся во всем и даже подсчитал, сколько именно казённых денег успел он пропить за краткий промежуток райской своей жизни. Берман поставил вопрос о конверте, Стёпка признался и в конверте: действительно, был такой.
А что в конверте было? — спросил Берман.
За время повествования кое-какие смутные планы стали зарождаться в Стёпкиной голове. Воровским своим нюхом он учуял, что и на деньги, и на Кривоносова, и на красноармейцев Берману в высокой степени наплевать, а вот на конверт — не наплевать.
— Какие то-сь бумаги, — неопределённо ответил Стёпка.
— Какие именно?
— А я не знаю, малограмотный я. Написано там что-то, а что...
— А где твои вещи остались?
— Да с конём, у Светло-Троицкого, ежели коня волки не задрали.
— Сможешь найти?
— А то как-же? — Тусклый луч надежды блеснул в Стёпкиной душе.
Так вот, ты слушай: ты с провожатым поедешь к этому Троицкому и найдешь коня. Это раз. Второе, ты не видал или не слышал ли о мужике Еремее Дубине? — Берман повторил свой обычный вопрос.
Стёпка почуял другой луч надежды. Ни о каком таком мужичке он никогда и слыхом не слыхал. Но, ежели бы слыхал, его может быть взяли бы в провожатые. А если бы взяли в провожатые, там было бы видно.
— Это надо подумать, — сказал Стёпка.
Думай. Только не ври. А то за вранье у нас, — Берман показал на звероподобного вида мужчину.
Стёпка покосился на его кулак.
— А мне зачем врать? Есть такой Дубин, есть. За горой, там, — Стёпка махнул рукой из направлению Сталинского портрета.
— По карте можешь показать?
В карте Стёпка кое-что понимал, но, уставившись в огромный лист, закрывавший стену, Стёпка принял совершеннейшее баранье выражение. Его глаза отметили точку на Лыскове и все прочие линии со стрелками и без стрелок, и место, где он был сцапан. Кое-что стало проясняться.
Стоя перед картой, Стёпка начал соображать, что если он хоть что-нибудь по этой карте покажет, то Берман, пожалуй, сможет обойтись и без него. А если он не покажет?
Поэтому Стёпка продолжал стоять молча, глядя на карту прежним бараньим взором и взвешивая все за и против, какие только могли придти в его таёжную голову.
— Ну, что, можешь по карте показать? — ещё раз спросил Берман.
Стёпка решился окончательно.
— Малограмотный я, ничего тут не разобрать.
— Вот тут Неёлово, — Берман показал пальцем на соответствующий кружок.
— Вот, тоже, сказал! Неёлово, поди, вёрст пять в поперечнике будет, а тут, как муха насидела.... А где тут тюрьма ваша нарисована?
Берман решил махнуть рукой на карту.
— Ну, а так, без карты, ты сможешь найти и коня, и Дубина?
— Ну, это само собой. Я тайгу, можно сказать, наскрозь знаю. Где какая заимка, где-что ...
— Ну, так вот: я дам тебе провожатых. Поедете на автомобиле, пока можно будет проехать. Найди раньше твоего коня. Понял?
— Это чего проще ...
Из кабинета товарища Бермана Стёпку отвели в общую камеру. Там было столпотворение вавилонское почти в самом буквальном смысле этого слова. Ойроты и тунгузы, китайцы и дунгане, русские и евреи — всё было перемешано в одну рваную и вшивую кучу, которою толково, с полным знанием тюремного дела, управляла полдюжина вороватого и пронырливого вида парней — это были профессиональные воры — урки. В углу камеры сидело несколько буддийских лам, молча погружённых в свои буддийские молитвы и не обращавших никакого внимания на суету окружающего мира.
Какой-то седобородый еврей убедительно доказывал одному из урок, что он-то решительно не при чём, он, просто, — часовых дел мастер, и он, просто, приехал из Америки в еврейское государство, в Биробиджан.
— А, из Америки, говоришь, приехал?
— Ну, да, из самой Америки, даже из Бостона. Я же в России родился, ещё в царской.
— Ну, и дурак.
— Почему же это, спрашивается, дурак? — обиделся часовых дел мастер.
— А это ты у своей мамы спроси, почему.
— Так я же в Биробиджан.
— Вот тебе тут и пропишут твой Биробиджан. А за что тебя сцапали?
— А я знаю, за что? Я на станции вышел за кипятком, а поезд взял и ушёл ...
— Тут ещё один такой умный есть, тоже из Америки.
— И тоже в Биробиджан?
— Иди и спроси. Один дурак и другой дурак, вот, будет целых два дурака, всё-таки веселее. Вот там сидит, — урка показал в угол камеры.
Часовых дел мастер направился к своему товарищу по Америке и по несчастью. Стёпка, из совершенно голого любопытства, пошёл за ним.
На щёгольском чемоданчике, Стёпка таких в жизнь свою не видел, сидел рыжеватого вида мужчина, лет, этак, слегка за тридцать. Сложен он был коренасто и крепко, и в зубах у него торчала коротенькая трубка.
— Скажите, вы тоже из Америки? — обратился к нему часовых дел мастер.
— Тоже из Америки, — сказал рыжеватый мужчина.
— А ты почему по-русски, а не по-американски говоришь? — вмешался Стёпка.
Рыжеватый мужчина посмотрел на него снизу вверх.
— А я и по-американски тоже могу.
— Так чего же тебя черти сюда принесли?
— Был коммунистом.
— Почему был?
— Теперь начинаю переставать.
— Ну, скоро совсем перестанешь, — утешил его Стёпка. — Помрёшь — и перестанешь. Тут помереть — это раз плюнуть...
Часовых дел мастер просунулся между Стёпкой и рыжеватым мужчиной и что-то стал лопотать на неизвестном Стёпке языке. Насколько Стёпка мог понять из телодвижений часовых дел мастера, у того куда-то уехала целая семья. Сам он отстал от поезда, а семья уехала, вероятно, в Биробиджан. Часовых дел мастер скоро иссяк и, видимо, не получил от рыжеватого мужчины никакого утешения. Понурив голову, и бессильно разводя руками, он исчез в вавилонскую кучу людей, Стёпка присел на корточки перед рыжеватым мужчиной и спросил.
— А тебя как звать?
— Паркером.
— Чудное имя.
— Бывает ...
— А ты по нашему говорить где научился?
— Мать русская ...
Паркер смотрел на Стёпку с видом полнейшего равнодушия, и Стёпка начинал чувствовать нечто вроде антипатии. Вот, сидит буржуй — чемоданчик, костюмчик, трубка вот какая, и, видимо, ничего не боится. Вишь, задаётся ...
На Стёпку нахлынуло непреодолимое желание прихвастнуть.
— А меня скоро выпустят, — сказал он Паркеру.
— И слава Богу, — равнодушно сказал Паркер.
— Шпиёнов пойдём ловить.
— Ну и лови.
— Тут такой шпиён, самый главный, Светлов, мильён рублей я за него получу.
Трубка в зубах Паркера не дрогнула ни на один миллиметр.
— Светлов, говоришь. Ну, если поймаешь, кланяйся.
— Почему кланяйся?
— Не хочешь — не кланяйся ...
— А ты его знаешь?
— Меньше, чем тебя.
— Так почему-же кланяться?
— Нужно вежливым быть.
Стёпка, сидя на корточках, волчьими глазами всматривался в крепко сколоченное лицо американца: так вот они, какие бывают, из буржуйских стран, и один спинжак чего стоит, да и не найти у нас такого. В Стёпкиной душе продолжало нарастать нечто вроде раздражения.
— Так чего же ты сюда приехал?
— Социализм строить ...
— Ну и еловая твоя голова!
— Какая уж есть.
— А ботинки такие сколько там у вас стоят?
Стёпка нагнулся и погладил ботинок рукой. Когда он поднял голову, то на какую то долю секунды он заметил, или ему показалось, что он заметил, пристальный, испытующий взгляд Паркера. Но этот взгляд, если он и был, мелькнул и исчез.
— Долларов десять, — сказал Паркер.
— А на рубли, это сколько будет?
— Не знаю, я не банкир. А, вот, ты, если тебя выпустят, скажи, чтобы мне передачу прислали.
— Кому сказать?
— Да кому-нибудь. Скажи, сидит тут бывший американский коммунист Вильям Паркер, может быть, иностранцу помогут...
Паркер снова посмотрел на Стёпку как-то по особому. Вынул из кармана кисет и протянул его Стёпке. Стёпка, порывшись по карманам, нашёл смятый клочок газетной бумаги, свернул цыгарку и с наслаждением затянулся. Трубка мира была выкурена в молчании, Стёпка не курил уже несколько дней и не хотел прерывать этого наслаждения никакими разговорами. Но в его голове складывалась мысль, что всё это как-то неспроста. Конечно, если бы он, Стёпка, и пошёл бы заявлять начальству об этом разговоре, то, собственно, и заявлять было бы нечего. А всё-таки неспроста. Стёпка собрался, было, задать ещё несколько косвенных вопросов, но в это время из дверей камеры раздался зычный голос:
— Эй, кто там Стёпка, катись сюда.
Стёпка вскочил, как подколотый.
— Ну, пока, — бросил он Паркеру.
Паркер махнул рукой. На этой руке Стёпка заметил голубую татуировку...
По бесконечным коридорам тюрьмы Стёпку вывели на тюремный двор. От яркого солнечного света Стёпка зажмурился и только постепенно стал раскрывать глаза во всю их ширь. Когда этот процесс был закончен, Стёпка обнаружил, что на тюремном дворе стоит огромный шестиколёсный автомобиль, около автомобиля стоит какой-то офицер с тремя солдатами, и тут же семипудовой глыбой торчит звериного вида мужчина, вот тот самый, который в кабинете Бермана собирался бить Стёпку по морде. Стёпке показалось, что даже солнечный свет слегка померк.
Подтянутый, высокого роста офицер расписался в какой то книжке в принятии Стёпки на своё ответственное попечение. Звериного вида мужчина подошел к Стёпке и сказал:
— Давай сюда руку, правую ...
Стёпка протянул правую руку. В руках звериного вида мужчины оказалась короткая, аршина полтора, стальная цепочка и на обоих концах цепочки — по стальному браслету. Один браслет защёлкнулся вокруг правого Стёпкиного запястья, другой — вокруг левого запястья звериного вида мужчины. Солнечный свет померк окончательно.
— Ну, с таким боровом никуда не уйдешь, — грустно констатировал Стёпка.
— Можно садиться, товарищ Кузнецов, — сказал боров.
— Давайте, — сказал офицер. Но перед тем, как садиться, повернулся к Стёпке:
— Так ты, золоторотец, имей в виду: если что — пулю в лоб, без никаких, понимаешь?
— Это, конечно, вовсе понятно, — покорно сказал Стёпка.
— Значит, поедем на авто, пока можно ехать, а там ты нас доведёшь до своего коня. Будешь брыкаться — штыком в спину, понял?
— И это тоже вовсе понятно.
— Ну, садись.
На переднем сиденье уселись шофёр с лейтенантом Кузнецовым. На среднем — боров со Стёпкой. На заднем — два солдата с короткими автоматическими винтовками, Стёпка уже видал такие. К винтовкам были примкнуты штыки — широкие, ножеобразные. “Если таким ткнуть, — подумал Стёпка, — то уж никуда не уйдёшь...”
Стёпкины надежды рассеялись почти окончательно: он один, стражи — пять человек, да ещё и этот боров на цепочке... Как собаку везут … Если бы ещё не боров и цепочка, мало ли куда можно было бы прыгануть на ходу. А с таким боровом куда прыгнешь?
Машина выехала из тюремного двора, и Стёпка с завистью смотрел на такую близкую и такую недостижимо далекую “вольную жизнь”, вот, ходят люди по плитуарам и никаких цепочек ... Вот не повезло!
Машина выехала за город. Стёпка всё-таки ощущал некое удовольствие от стремительной езды — на автомобиле он ехал первый раз в своей жизни, от мягкого сиденья и от кое-каких, пока ещё очень смутных планов на ближайшее будущее. Езды до Троицкого, где Стёпка был арестован — дня два. Потом можно будет ещё дня два по тайге проплутать, сказать, что конь куда то забрел, мало ли что? Четыре дня. Ну, скажем, три дня. Эх, там видно будет!
Переночевали в подорожном отделении НКВД. Стёпку заперли в одиночную камеру, поставили даже часового, однако, накормили хорошо. Стёпка даже о водке заикнулся, но боров посмотрел так, что если бы Стёпке и дали водки, она у него застряла бы поперёк горла. Боров был огромным, тучным человеком с заплывшими жиром, свиными, беспощадными глазками: “Как есть палач”, — подумал Стёпка. Ехали молча. Стёпкины попытки балагурить были в корне пресечены теми же свиными глазками. С каждым часом дорога становилась хуже и мосты — ненадёжнее. Перед некоторыми из них лейтенант Кузнецов слезал с машины и производил тщательный осмотр мостовых конструкций. Вид у него был неутешительный и даже тревожный. Через мосты перебирались черепашьим шагом, а один раз лейтенант Кузнецов высадил из машины всех пассажиров, и только шофёр, открыв переднюю дверцу и приготовившись к прыжку, провёл автомобиль по прогибавшимся доскам хлипкого и прогнившего моста.
К позднему вечеру второго дня путешествия вдали показалось то, что ещё осталось от купола Троицкой церкви. До села было вёрст пять, но между путниками и селом был ещё один мост. По довольно крутому спуску, на всех тормозах, машина медленно сползала вниз. Когда она въехала на мост, лейтенант Кузнецов услыхал сзади себя неистовый Стёпкин вопль:
— Стой, говорю тебе, стой, еловая твоя голова, тут мы ни в жисть не проедем, уж этот-то мост я знаю!
Машина стала. По предыдущему своему опыту лейтенант Кузнецов уже научился кое-какой осторожности.
— А ты откуда его знаешь?
— Да я сколько разов под этим самым мостом ночевал ...
— Так он ведь недавно ремонтирован ...
— Ремонтирован! — Стёпка испустил длинное ругательство. — Ремонтирован! Да ремонт-то советский, одна труха!
— Ну ты, золоторотец, полегче на поворотах, я тебе покажу советский ремонт!
— Что ты мне покажешь? Мне моя голова дороже твоей еловой. Ремонтировали! Сверху подлатали, а сваи как были, так и остались — одна гниль. Иди сам посмотри, ногтём колупать можно!
Лейтенант Кузнецов выругался лаконически и крепко. Вид у него был совсем хмурый.
— Ты мне верь, — продолжал орать Стёпка, — что мне жизнь моя не дорога, что ли? Я тебе говорю, провалимся. Как Бог свят, провалимся. Это телеге тут ещё как-то проехать, да и то не с таким боровом, как твой. Этот мост одного твоего борова не выдержит. Иди сам посмотри.
Лейтенант Кузнецов выругался ещё раз.
— Вот, чёрт его дери, что же тут делать?
— А очень просто, нужно пару сосёнок срубить, да вот тама, у того конца подпереть так, чтобы сосёнки прямо под колёсами стояли бы, да поскорее, а то ночь на дворе... За такие ремонты нужно прямо к стенке ставить, досок новых наклали, а сваи ногтем можно колупать... Одна свая ещё ничего, а другая наскрозь грибом проросла ...
Стёпка вошёл в ажиотаж, орал и размахивал свободной левой рукой. Даже и боров почувствовал серьёзность положения, тонуть кому охота? Где-то в глубине под мостом бурлила и прыгала горная речка, туда свалиться — и поминай, как звали ...
Лейтенант принял стратегическое решение.
— Ну, так вот что. Ты, Сидоров, иди со мною. Вы, товарищ Мурзин, возьмите этого золоторотца, пусть он нам покажет, где какие сваи. Ты, — обратился он к другому красноармейцу, — иди с товарищем Мурзиным и смотри в оба, держи патрон в патроннике, чуть что — понимаешь?
— Так точно, товарищ лейтенант.
Машину с шофёром оставили на берегу. Вся остальная компания двинулась на мост: впереди — лейтенант с одним красноармейцем, посередине — Мурзин со Стёпкой на цепи, сзади — второй красноармеец с винтовкой на изготовку.
— Вот тута, — сказал Стёпка, — вот тут-то самое что ни на есть гнильё, полезай, посмотри сам.
Лейтенант Кузнецов нерешительным взглядом обвёл небо, горы, лес, мост, Стёпку и прочее.
— Сидоров, вот тебе фонарь, полезай со мной, посвети, я посмотрю. Только если ты, — лейтенант повернулся к Стёпке, — наврал, тут я уж тебе ...
— Что ты мне? Ты мне провожатый, а не начальство. Хочешь, тони сам. Мне чего врать? Вот слезь, да посмотри, Стёпка тут всю тайгу наскрозь знает, где какой мост и где что...
Лейтенант, ругаясь вполголоса, в сопровождении Сидорова полез под мост. Сквозь щели настила стал пробиваться электрический свет карманного фонаря. Автомобильные фары освещали часть моста и Стёпку в том числе. Боров с тревожно-скучающим видом смотрел своими свиными глазками сквозь щели вниз. Красноармеец стоял рядом со Стёпкой, держа обеими руками свою винтовку. Это было в последний раз в его жизни.
Собрав весь запас своих волчьих сил, Стёпка ахнул красноармейца ногой в низ живота. Красноармеец сказал нечто вроде “ик”, сложился пополам и осел на пол, выпустив из рук винтовку. Свиные мозги борова ещё не успели ничего сообразить, как Стёпка схватил её и, налегая на винтовку всем своим телом, всадил штык где-то под тучную грудь борова. Боров взревел, как бы на бойне, пытаясь схватить Стёпку свободной рукой за волосы, но Стёпка ухитрился нащупать спуск и нажать на него. Грохнул выстрел, и боров свалился, увлекая за собой и Стёпку. Катаясь с боровом по настилу моста, Стёпка почти инстинктивно просунул свободную руку под погонный ремень винтовки: винтовка пригодится всегда. Красноармеец, несмотря на страшную боль внизу живота, вцепился в Стёпкину ногу, он понимал, чем грозит для него всё это происшествие Стёпка упёрся спиной во все семь пудов борова, а обеими ногами — в красноармейца и спихнул его с моста. Судорожно сжимая в руке стащенный со Стёпкиной ноги сапог, красноармеец с воплем полетел вниз. Из-под моста раздался крик лейтенанта. Стёпка, перекатываясь вместе с тушей борова, докатился до края моста, протиснул под перила борова и с замиранием сердца бросился вниз, рассчитывая, однако, так, чтобы боров падал вперёд, в качестве, так сказать, подстилки.
Путь с моста в воду казался бесконечно длинным. В конце этого пути оказался всё-таки боров: его тело хлопнулось то ли о воду, то ли о камень. “Хорошо ещё, что такой мягкий”, — успел подумать Стёпка, и течение подхватило, закружило и понесло и живого, и мертвого, скованных одной и той же цепью.
Стёпка стукался о камни, но всё-таки старался маневрировать так, чтобы главным ответчиком была бы туша борова. Это, в общем, удавалось. Лейтенант Кузнецов услышал сверху крики и выстрел, почти мимо него мелькнул красноармеец с сапогом в руке, потом свалились ещё два тела. В узком луче карманного фонаря лейтенант увидел перемежающиеся тела борова и Стёпки, выхватил винтовку из рук Сидорова, но стрелять не было никакой возможности: можно было попасть в Стёпку, но можно было попасть и в борова. Одна секунда нерешительности изменила всю жизнь лейтенанта Кузнецова: боров и Стёпка исчезли за поворотом речки. Лейтенант бросился за ними, но берега речки были обрывисты и каменисты, лейтенант провалился по пояс в воду, течение чуть не сбило его с ног, фары автомобиля освещали только один участок речки, погружая всё остальное в ещё более густую тьму. У лейтенанта возникло желание пустить себе пулю в лоб.
Стёпка, то плывя, то барахтаясь, то ползя, выполз, наконец, на что-то вроде берега. Теперь Стёпка был почти на свободе. Оставалась только семипудовая туша борова, прикованная цепью к Стёпкиной руке. Стёпка действовал быстро и рационально: отомкнул штык от винтовки, положил руку борова на камень и двумя-тремя ударами отрубил её у запястья.
Правда, чекистская цепь ещё болталась на его правой руке, но Стёпка разделался с Берманом, Стёпка разделался с лейтенантом, Стёпка разделался с боровом, а уж с цепью разделаться будет не так хитро. Главное, Стёпка был на свободе и у Стёпки была винтовка. А с винтовкой всё остальное — наживное дело.
Стёпка обмотал цепь вокруг руки, чтобы не болталась, и полез вверх по берегу. По мере того, как он лез, новые планы начали возникать в его бродячей голове. Машина всё ещё стояла перед мостом, всё ещё освещая его своими фарами. Стёпка вспомнил, что в машине были всякие хорошие вещи, например, чемодан со съестным, какой-то бидон, может быть, со спиртом, потом патронов у Стёпки было мало. Выбравшись на дорогу, он неслышными таёжными шагами подошёл шагов на десять к машине и свою вторую пулю выпустил в затылок шофёра. Машина, освобожденная от ножного тормоза, стала медленно сползать вниз. Стёпка прыгнул в неё, захватил чемодан, бидон, патроны, спрыгнул на землю, упёрся плечом в зад вездехода: эй, ухнем! И огромная машина медленно и молча спустилась вниз, проломала перила моста и ухнула в воду, на камни. Фары сверкнули в последний раз и погасли. Лейтенант Кузнецов почувствовал, что его карьере пришёл конец. В лучшем случае, карьере.
“Динамо” — спортивное общество сотрудников и войск ВЧК-ОГПУ-НКВД-МВД, учреждения со столь же многообразными названиями, как и функциями, проявляло трогательную заботливость о здоровье сначала чекистов, потом гепеушников, потом энкаведистов и прочих таких людей, которые, впрочем, среди своих предпочитали называть себя по старинке — чекистами. Заботливость эта имела свои основания: очень немногие имели силы долгое время выдерживать режим ночной работы, допросов, пыток, расстрелов и прочего. Да и те, у кого оказывался достаточный запас моральной непроницаемости, никак не были гарантированы от всякого рода служебных и партийных “оргвыводов”. Такого рода оргвыводы кончались то-ли концентрационным лагерем, то-ли подвалом. Словом, положение было не очень устойчивым. Но пока чекист стоял на посту, о нём заботились.
Одним из результатов этой заботы был охотничий заповедник “Динамо”, расположенный верстах в ста от Неёлова — Лесная Падь. Когда-то, довольно давно, в этом районе вспыхнуло крестьянское восстание, и когда оно было “потушено”, то ни от района, ни от крестьян не осталось ничего. Деревни были сожжены, мёртвые были кое-как похоронены, а живые отправлены куда-то на Крайний Север. Огромная площадь, тысяч в пять-семь квадратных километров, вернулась в своё первобытное состояние, в каком она была до Ермака Тимофеевича. И тогда кому-то пришла в голову идея объявить этот район охотничьим угодьем “Динамо”.
На берегу путаной таёжной речки возникло нечто вроде охотничьего замка: просторный дом из аршинных брёвен, конюшни, пристройки, и даже домик егеря Степаныча, о котором речь будет идти дальше. Для охотника здесь был истинный рай. Тут были и тайга, и болота, и озёра, и отроги Алтайских нагорий, и рябчики, и утки, и тетерева, и козлы, и медведи — всё, чего только может пожелать охотничья душа, пресыщенная охотой за людьми. Простым смертным всякий доступ в этот рай был наглухо закрыт. Но простые смертные знали, что они смертны, и не имели никакого желания проверять это знание на практике. Поэтому Лесную Падь люди обходили так же старательно, как и монументальный дом № 13 на улице Карла Маркса.
Впрочем, не очень часто посещали его и чины МВД. Ещё Кузьма Прутков констатировал тот факт, что “камергер редко наслаждается природой”. Ещё реже наслаждались ею чины МВД. Собственно говоря, основной притягательной силой Лесной Пади была возможность напиться в одиночку: взять с собою в ягдташ литр водки, а то и спирта, забраться в глушь, выпить втихомолку и в одиночку, без риска проболтаться в пьяном виде, потом выкупаться в речке или в озере, получить у Степаныча полдюжины накануне заказанных уток и с триумфальным похмельем вернуться к исправлению своих государственно-человеколюбивых обязанностей. Впрочем, иногда организовывались и “коллективные охоты”, не столько потому, что они способствовали воспитанию коллективистических инстинктов, сколько, так сказать, по внутриведомственным соображениям: начальство рассылало приглашения двум-трём десяткам человек, потом эти люди шагали три-четыре десятка вёрст по тайге и болотам, потом им сервировали потрясающий ужин и с неограниченным количеством алкоголя во всех его разновидностях. “Гвоздь” таких коллективных охот заключался в том, что среди присутствующих было несколько человек “профессиональных алкоголиков” — людей, которые могли выпить сколько угодно, притворяться пьяными в доску, но видеть, слышать всё. Обычно такого рода коллективные предприятия устраивались перед какой-либо чисткой.
Лесной Падью заведывал, как уже было сказано, Степаныч, фамилии его не знал никто. Когда-то давно, очень давно, кто-то назначил Степаныча егерем, сторожем и администратором заповедника. С тех давних пор десятки раз сменялся командный, начальствующий и рядовой состав Неёловского отдела ОГПУ — МВД, и только один Степаныч был непоколебим и несменяем. Вероятно, просто потому, что ни колебать, ни сменять его было некому и незачем.
Это был низенького роста довольно корявый мужичёнко, обросший рыжей шерстью, сквозь таёжные заросли которой кое-как проглядывали зоркие, хотя довольно бараньи глаза. Больше всего он было похож на барсука, ходил развалкой, носками внутрь, шмыгая носом и глазами по всем направлениям, был неграмотен и по мере возможности старался не издавать никаких звуков. Принимая заказ на дичь, он отвечал что-то вроде “угу” или даже ещё короче — просто “гу”. Получая за эту дичь кое-какую мелочь, он, не считая, совал её в карман и не говорил при этом ни слова. Когда более совестливые охотники спрашивали его, например, о местопребывании тетеревиных выводков, он протягивал руку в нужном направлении и говорил: “две” или “пять”, или “десять”. Это значило, что в двух, пяти или десяти верстах имеется требуемая дичь.
На жесты и междометия Степаныча можно было положиться, как на каменную гору: о тайге, звере, птице и рыбе он знал всё. Заказы на дичь, от рябчиков до козлов, выполнялись с абсолютной точностью. Вероятно, не менее девяти десятых охотничьих трофеев Лесной Пади исходили от Степаныча. В тайгу он отправлялся, как очень опытная хозяйка в свою собственную кладовку. Он не пил и не курил. Устное предание сохранило и его лаконический ответ: “Зверя отшибает”. Впрочем, смена служащих ОГПУ — МВД и пр. и пр. происходила так часто, что устное предание редко сохраняло воспоминания о таких давно забытых событиях, какие происходили год или два тому назад. Так, совершенно было забыто и назначение и даже происхождения егеря Степаныча. Казалось, он возник здесь точно таким же способом, как возникла тайга, речка, озёра и прочее. И также возникли два его помощника — Ванька и Васька.
Устное предание утверждало, что они — близнецы и бывшие беспризорники. Было им лет по семнадцать-восемнадцать. В Лесной Пади они вели такой образ жизни, которому позавидовал бы каждый читатель Жюля Верна или Майна Рида: днями пропадали в тайге, на каждом озерке, затоне, речке были у них челны, плотики и всё такое. Ружьями, порохом, дробью они были обеспечены в избытке и, кроме всего того, они, видите-ли, были заняты составлением карты заповедника. Так что к радости приключенческой жизни у них прибавлялось ещё и наслаждение открывателей новых земель.
Тем не менее, на глаза чекистским охотникам они старались по мере возможности не попадаться, что, в общем, им и удавалось. И когда кто-нибудь из охотников спрашивал Степаныча: “А где же твои лоботрясы?”, то Степаныч тыкал своей обросшей рукой в любом направлении и отвечал лаконически:
“Там”, — после чего поворачивался и уходил. Однажды Чикваидзе, один из немногих настоящих охотников МВД, наткнулся на Ваньку и Ваську у берега какого-то озера и спросил:
— Так кто же, собственно, Ванька, и кто — Васька?
На что оба лоботряса в один голос ответили:
— А это всё равно.
Чикваидзе махнул рукой и больше ни о чём не спрашивал. Так мирно, тихо, можно сказать, идеалистически текла доисторическая жизнь Лесной Пади. Где-то там шли войны и революции, пронунциаменто и смена кабинетов. Кого-то там вешали или расстреливали, приходили и уходили кризисы, подписывались и выбрасывались в мусорный ящик мирные договоры и торжественные обещания, но ни Степаныча, ни Ваньки, ни Васьки всё это никак не касалось, пока в эту идиллию, как вихрь в юбке, не ворвалась бестолковая энергия Серафимы Павловны.
Много раз впоследствии товарищ Чикваидзе готов был рвать на себе свои обильные волосы: как это он так сглупил? Но и впоследствии, обдумывая данное положение, был вынужден приходить к выводу, что иначе сделать было нельзя. Вывод, впрочем, помогал мало. Что, в самом деле, можно было сделать в тот роковой день в Лыскове? Шёл проливной дождь. Было выпито. Гололобова не было и не предвиделось. И сидела тут Серафима Павловна, плотные телеса которой выпирали из её московской блузки, а глаза маслянились от вишнёвки и чего-то ещё, куда пойдёшь, кому скажешь? И кто мог предвидеть все те роковые последствия, которые повлекло за собой это столь невинное амурное приключение?
Первым последствием было то, что Серафима Павловна нагрянула в Неёлово на холостую квартиру товарища Чикваидзе. В руках у неё был потёртый ковровый дорожный мешок, а в глазах — ненасытная жажда “настоящего обращения”. Чикваидзе считал себя джентльменом и поэтому сделал вторую ошибку: нужно было Серафиму Павловну сразу выгнать вон. Но опять — водка, вишнёвка, телеса, темперамент и прочее. Словом, Серафима Павловна слегка задержалась: какие-то там покупки, какие-то там знакомые. Во всём дальнейшем товарищ Чикваидзе видел уже “перст судьбы”. И этот перст указывал на товарища Бермана.
Интерес, проявленный товарищем Берманом к личности, наблюдениям и гипотезам Серафимы Павловны, был для Чикваидзе совершеннейшей загадкой. Но этот интерес был. Иначе бы товарищ Чикваидзе вышиб бы Серафиму Павловну безо всякого зазрения совести и безо всяких оглядок на какое бы то ни было джентльменство. Но как быть с Берманом? Может быть, именно здесь было зарыто служебное будущее товарища Чикваидзе? И, может быть, Серафима Павловна не такая уж вопиющая дура, как это кажется ему, Чикваидзе? Словом, пока Чикваидзе взвешивал все за и против, Серафима Павловна уехала в Лысково и потом появилась снова уже во всеоружии сундучков, чемоданчиков, корзин и чего-то ещё. Прежде чем товарищ Чикваидзе успел опомниться и принять превентивные меры, его комната было переконструирована, мебель переставлена, портрет товарища Сталина перевешен в другой угол, на окна были повешены какие-то рваные ситцевые занавески, словом — “заботливая женская рука”. Потом заботливый женский язык переругался с соседками. Потом товарищи по службе стали спрашивать товарища Чикваидзе: “Откуда ты это такую морскую корову подцепил?” “Пачему морскую?” — обижался Чикваидзе. “Ну, на суше я этаких ещё не видывал”. Иногда и начальство подтрунивало над мелкими служебными опечатками товарища Чикваидзе: “Опасно, товарищ Чикваидзе, иметь дело с женщиной в опасном возрасте.” “Какой такой опасный возраст?” — спрашивал Чикваидзе, но ответа на этот вопрос добиться так и не смог. В общем, было очень нехорошо. Вспомнилось, как где-то там, в политграмоте, говорилось о каких-то там поповских выдумках: какая-то Ева, какое-то яблоко; более подробной информации на эту тему товарищ Чикваидзе не имел.
Нужно было как-то подумать. В качестве территории для размышления товарищ Чикваидзе наметил Лесную Падь, о чём и сообщил Серафиме Павловне. И тут его ждал очередной и, увы, неотвратимый удар.
Серафима Павловна стояла боком к зеркалу и пыталась разглядеть себя в профиль.
— Я поеду с тобой, — сказала она кратко и решительно.
— А тебе чего там?
— Берман должно быть будет. Нужно поговорить. Без свидетелей.
Товарищ Чикваидзе поперхнулся и сжал зубы: перст судьбы, а от судьбы куда уйдешь? Было, впрочем, и маленькое утешение: уж в тайгу, в лес, Серафима Павловна не увяжется. Там, в тайге, в лесу, можно будет подумать. Но, опять же, о чём подумать? Всё как-то перепуталось: Берман, Серафима, Светлов, какие-то там атомные ученые, убийство Кривоносова — ничего не понять! Чикваидзе вздохнул и по телефону заказал на ведомственном авто два места на Лесную Падь.
Жизнь товарища Иванова, даже и с точки зрения очень внимательного наблюдателя, была ясна, открыта и прозрачна. Этот стиль так и был рассчитан на очень внимательного наблюдателя. И даже на нескольких очень внимательных наблюдателей. Майор Иванов работал много, пил мало, раньше вёл холостую жизнь, но потом, когда партия стала поддерживать семейственные основы, женился, детей всё-таки не имел: в ведомстве, в котором действовал товарищ Иванов, чадолюбие не было очень популярным, а товарищ Иванов во всём стремился сообразоваться с традициями ведомства.
Женой товарища Иванова была одна из служащих того же ведомства. Традиции требовала, чтобы браки заключались внутри учреждения, иначе его стиль и тайны могли бы стать достоянием улицы и масс. В минуты отдыха и раздумья тов. Иванов не раз задавал себе вопрос: какие именно данные сообщает соответствующему отделу о нём самом его собственная жена? И каждый раз иронически усмехался: сообщать было решительно нечего. Единственной роскошью, которую товарищ Иванов себе позволял, была охота.
Вот поэтому в один прекрасный августовский выходной день, или, точнее, утро товарищ Иванов очутился в Лесной Пади. Точно придерживаясь своих принципов умеренности, товарищ Иванов заказал Степанычу только две утки, и, вооруженный двустволкой, ягдташем, литровкой и закуской, бодро зашагал в тайгу, сначала на север, потом повернул на восток, потом оглядываясь и прислушиваясь — осторожность не мешает даже и в тайге, нырнул в какую-то довольно странную кучу кустарников, зарослей и прочего, буйно разросшегося на развалинах чего-то очень похожего на бывшую деревенскую церковь.
Стены церкви ещё кое-как стояли, купол провалился, всё заросло травой и кустами, так что даже товарищу Иванову, при всей его прозаичности, стало как то не по себе. Товарищ Иванов, всё ещё оглядываясь и прислушиваясь, разгрёб кучу мусора у стены, отодвинул какое-то бревно и извлёк небольшой алюминиевый, по-видимому, герметически закрывающийся ящик. Здесь, в этом ящике и лежала книга судеб и сыска.
Она была величайшей драгоценностью в скучной жизни товарища Иванова. Дома он её, конечно, не держал никогда. И даже при перемещениях с места на место никогда не брал с собой, раньше осматривался на новом месте, подыскивал подходящий тайник, потом придумывал повод возвратиться на старое место, и с тысячами предосторожностей перевозил своё сокровище в новое хранилище.
В ящике была довольно объёмистая записная книжка, распухшая от напиханных в неё бумаг. Были в ящике ещё кое-какие странные вещи, своим подбором напоминавшие то-ли содержание карманов Тома Сойера, то-ли коллекцию Чичиковского ларца. Здесь была пара стрелянных гильз, исковерканная оболочечная пуля калибра 7,65 мм, какие-то плотно закупоренные флакончики, прядь волос, по-видимому лишённая всякого романтического значения, и Бог знает, что ещё. Товарищ Иванов уселся на мусорной куче, развернул книжку и стал вписывать в неё свою новейшую информацию. Это заняло минут десять. Потом товарищ Иванов начал перелистывать предыдущие страницы, что-то с чем-то сравнивая, пересматривать содержание вложенных в книжку бумаг и бумажек, пока не наткнулся на сложенный пополам листик довольно плотной бумаги, на которой твёрдым и очень своеобразным почерком кто-то спешно набросал несколько мало понятных строк. Тут были какие- то сокращения, следы какого-то шифра, в довольно странной связи упоминалось имя Медведева; бумажка была найдена на трупе неизвестного человека, обнаруженного на полотне железной дороги. Человек, видимо, попал под поезд, был изувечен до полной неузнаваемости, и товарищ Иванов был назначен произвести следствие по этому поводу. В сущности, бумажку нужно было бы передать в ведомство, но тов. Иванов стал, как сорока: тащил в своё гнездо что нужно и что не нужно. В заветной коробочке накопилось уже несколько десятков таких бумажек. Самая нелепая из них иногда вдруг получала совсем неожиданный смысл. Бумажка с именем Медведева пока не имела никакого.
Времена, когда ведомство товарища Иванова занималось изысканиями в области контрреволюции и прочего, прошли давно. Основное задание ведомства сводилось сейчас к поддержанию коммунистической дисциплины среди трудового населения страны. Но с трудовым населением непосредственно сталкивались только низовые органы. Товарищ Иванов работал в областном центре, и если бы его спросили, какие, собственно, задачи выполняет этот центр, товарищ Иванов затруднился бы ответить. Всё развивалось как-то само по себе: сначала выслеживали и ловили троцкистов, угнездившихся в недрах “аппарата”. Потом искали правую оппозицию. Потом всё это раздробилось на какие-то трудно уловимые партии, группы, заговоры, интриги; если бы товарищ Иванов имел философское образование, то он определил бы внутреннее состояние ведомства по Гоббсу — война всех против всех. Но товарищ Иванов философского образования не имел.
Сейчас, сидя над своей Книгой Судеб и Слежки, товарищ Иванов казался сам себе чем-то вроде волшебника, видящего сквозь стены и черепа. Случайные фразы, пьяная болтовня, служебные слухи и дела, кое-какие “документики” — всё это как то складывалось в причудливые узоры. Протягивались нити между людьми, которые, казалось, не имели между собой ничего общего. Вырисовывались перепутанные партийные группировки, вырисовывались острия каких-то интриг. Ни к чему этому товарищ Иванов не принадлежал. Он ждал. Он прощупывал почву, чтобы потом играть наверняка — примкнуть к гарантированным победителям.
Сейчас, в церковушке, вдали от людей, лицо товарища Иванова потеряло свое привычное баранье выражение. На невысоком его челе отразилась какая-то мысль. Даже много мыслей. Его догадка относительно Светлова приблизила его к Берману. Зато вызывала подозрительную настороженность Медведева. Берман, вообще говоря, был, конечно, сильнее Медведева, но Берман сидит в Москве, а Медведев царствует в Неёлове. Короткая милость Бермана может дорого обойтись впоследствии.
Вся система ведомства и аппарата была построена на сочетании людей, друг друга ненавидящих. Берману ставили помощников, которые ненавидели его, и которых он сам терпеть не мог. В случае с Берманом и Медведевым это было особенно ясно: Медведев — огромный, мясистый, водкопитающийся и плотоядный, и Берман, как насекомое, ядовитое насекомое, высушенное беспощадным солнцем каких то аравийских пустынь. Медведев — давно усвоивший себе роль широкой русской натуры, грохочущий смехом и матом, и Берман — молчаливый, недвижный, говоривший только то, что надо, и только таким голосом, чтобы было слышно. Так, вероятно, думал Иванов, относятся друг к другу степной бык и, скажем, скорпион. Если Медведев успеет наступить на Бермана, останется только не очень мокрое место. А если не успеет?
Мысли товарища Иванова снова вернулись к клочку с именем Медведева. Он снова развернул этот клочок: нет, не понять ничего. Какие-то закорючки и цифры, тоже неясные. Имя Медведева можно разобрать, а потом 17, 25, 72, 6, потом снова закорючки, потом ясное слово — среда, дальше — вовсе ничего не понять. Но почерк? Где-то что-то вроде этого Иванов когда-то уже видел. Но где и когда?
И вдруг осенило: так и есть, это почерк Бермана, твёрдый и странный, похожий на какую-то арабскую вязь, как-будто разборчивый и в то же время путаный и ненужно сложный. Да, конечно, это почерк Бермана. И ещё одна догадка: если цифры означают час, минуту, номер поезда и номер вагона, и если этим поездом Медведев действительно в какую-то среду куда-то ехал, то дело могли идти о Бермановской организации его “устранения”. При мысли об этом капельки холодной влаги выступили на напряженном лбу т. Иванова. Если Берман не остановился даже перед этим, так кто остановится перед трупом его, Иванова? Он будет раздавлен мимоходом, как муравей ...
Товарищ Иванов ещё раз попытался представить себе всю картину внутренних взаимоотношений ведомства, партии и прочего и ещё раз потерпел полную неудачу. Всё это было несколько похоже на ту восьмиэтажную шахматную игру, которую изобрёл какой-то досужий шахматист: игра шла в трёх измерениях и, например, конь очень путаным путем мог перепрыгнуть из третьего этажа на пятый, путая этим всё расположение фигур этого пятого этажа. Появляясь, так сказать, из-под земли. Или, наоборот, падая с неба. С восьмиэтажными шахматами, кажется, никто справиться так и не смог. Не более удачливым оказался и товарищ Иванов.
Восьмиэтажные шахматы партии были подчинены кое-каким правилам. Основное из них заключалось в том, что нельзя было попадаться. Остальные играли только техническую роль. Если бы Берману удалось отправить на тот свет Медведева, и если бы об этом узнала Москва, и если бы у Бермана в Москве не нашлось бы достаточных опорных точек, то Берман бы погиб — не попадайся. Но, в общем, способ обычного, так сказать, нормального убийства был редкостью, были другие способы, дававшие тот же результат с гораздо меньшим риском. Неужели Берман пытался подослать к Медведеву своего человека? И если так, то до какой степени Берман доверял этому человеку? В ведомстве и в партии не было принято доверять ничего и никому. Человек, который покончил бы с жизнью Медведева, держал бы в своих руках и жизнь Бермана. Неужели Берман мог проявить такое легкомыслие? Или, иначе, неужели какая-то угроза со стороны Медведева стала такой близкой, что Берман не остановился даже и перед легкомыслием безвыходности?
Товарищ Иванов чувствовал, что эта проблема ему ещё не по силам: слишком мало данных. Нужно ждать. Нужно быть ещё более незаметным, ещё более серым, ещё более безличным. Его, Иванова, время ещё придет.
Товарищ Иванов засунул коробку обратно в дыру в стене, заложил мусором и, переступив порог церковушки, снова надел на себя привычную маску аппаратного винтика. Скоро его шаги замолкли в тайге.
Товарищ Медведев нажал какую-то специальную телефонную кнопку и отдал краткое приказание:
— Как всегда. На двоих.
Начальник 27-ой пограничной дивизии войск НКВД, генерал Завойко, издал неопределенно одобрительный звук. Он, как у себя дома, сидел в огромном Медведевском кабинете, и огромное кожаное кресло казалось слишком широким для его хотя и воинственной, но довольно маленькой фигуры. Фигура эта была тщательно стилизована под какую-то смесь Денисова и Будёного: усы и подусники, нарочито кривая сабля, общий вид рубахи и рубаки-парня, любителя и выпить, и закусить, и пройтись вприсядку, также и повоевать. В рядах дивизии он пользовался некоторой популярностью, да это было и не очень мудрено. Дивизия охраняла границу от всяких вещей, в том числе и от контрабанды, так что для приобретения популярности было достаточно не слишком строго следить за тем, куда и как уплывала пойманная контрабанда. Кроме того, генерал Завойко усвоил себе простодушный стиль вояки, для которого бездна марксистской премудрости является органически не доступной.
— Мне Советская власть поручила держать дивизию, я дивизию вот как держу, — при этом генерал Завойко показал маленький, но очень жилистый кулак.
— А обществоведение?
— Вот вчерась, почитай, всю ночь просидел, а на утро — хоть бы хны. Хоть шаром покати. У которого один талант, у которого — другой. Мне что товарищ Сталин написал, то и закон. Что я там ещё мудрствовать буду!
С товарищем Медведевым генерала Завойко связывало нечто вроде суррогата дружбы. Оба они, в частности, только с очень большим трудом воспринимали некоторую европеизацию партийной жизни, которая проводилась властью в последние годы. Оба они посещали оперу, и оба с глазу на глаз признавались в том, что частушка и гармошка русскому сердцу что-то говорит. А опера? Это вроде политграмоты, ничего не поделаешь, нужно ходить, хотя толку, ясно, никакого.
В кабинет вошёл солдат с подносом в руках. На подносе стоял графин водки со слезой, два стакана, икра, и всё такое.
— Говорят, “адмиральский час”, не знаешь, что это такое?
— Чёрт его знает, а мы всё-таки выпьем, — ответил Медведев.
Выпили.
— Так что, как я предполагаю, — продолжал Завойко прерванную выпивкой мысль, — товарищ Гололобов тоже сбежал?
— Чёрт его знает. Видимо, так. Берман ведёт всю эту операцию совершенно изолированно, а отвечать будем мы.
— Вот то-то и оно. С бродягой вышла большущая ошибка.
— Почему ошибка? — забеспокоился Медведев.
— Довольно прозрачно: бродяга куда-то пойдёт и поведёт свой конвой. Простой ему расчет — повести на своих, на свою банду. Банда конвой перестреляет, и всё тут. Почему мне не сказали? Ты тут сидишь в центре, в городе, а я по границе всё время маячу.
— Нужно было послать три машины, пожалуй, закрытые. А бродягу держать всё время под дулом, первая пуля — ему.
Медведев пожал своими тучными плечами и налил ещё по стаканчику.
— Говоря фактически, в Лыскове какой-то узел.
— Ну, ты и сам знаешь. Берман все с этой старой воблой возится, как её эту, Гололобову, ангельское имя такое, Серафима, что ли? Та что-то, видимо, знает. Взять бы её просто в оборот, сказала бы.
— Ну, Берман тоже не сапогом сморкается. А, может быть, Серафима это его агентура?
Эта мысль Медведеву в голову не приходила. Но некоторое облегчение ему всё-таки принесла, она сильно снижала его личную ответственность за все те таинственные происшествия, которые одно за другим нагромоздились в Лыскове.
— Я так кумекаю, — продолжал Завойко. — Приехал этот Светлов на насиженное место. Всё готово: кони, провожатые, сообщники, не мог же он в одиночку перебить целый взвод? Теперь, вот, вашего Кузнецова отправили с бродягой, уж бродяга-то будет знать, куда ему тащиться...
— Это фактически. Но, если Серафима была его агентурой, то ему и карты в руки, пусть действует, как хочет.
— Хорошо бы с ним поближе познакомиться, — сказал Завойко.
Медведев посмотрел на него не без некоторого раздражения: первый раз встретил человека, который хотел бы более близкого знакомства с товарищем Берманом. Но Медведев предпочёл этой мысли вслух не выражать.
— А как?
— Да вот, пригласи его на охоту. Здесь всё-таки как-то официально. А там — небо, травка, тетерева ....
Медведев очень сомневался в том, чтобы небо, травка и даже тетерева могли бы оказать какое бы то ни было влияние на Бермановскую психологию, но возражать не стал, что ж, попробовать можно. Собственно говоря, у него не было никакого желания поддерживать с Берманом даже самое отдаленное знакомство, но уж всё равно Берман тут, и Лысковскую историю всё равно как-то придётся расхлёбывать...
Поэтому войдя в кабинет Бермана, Медведев напялил на себя благодушно-товарищеское выражение лица.
— У меня, товарищ Берман, есть конкретное предложение – поедем-ка завтра на охоту. Погода под стать, нужно же проветриться ...
К его удивлению, Берман согласился почти сразу. Однако, спросил:
— А когда этот бродяга сможет доехать до Троицкого?
— Не раньше, как завтра ночью. Дорога очень плохая, мосты слабоватые, машина тяжёлая ...
О предположениях генерала Завойко Медведев предпочёл пока не говорить, кто его знает, может быть, Завойко питает очень уж преувеличенные опасения.
Ну, что ж, поедем. Охотник я никакой, но проветриться и в самом деле нужно.
В огромный вездеход, точно такой же, какой повёз Стёпку в его романтическую поездку, сели Берман, Завойко и Медведев. И, кроме того, два телохранителя — один Медведевский, другой Бермановский. Медведевский старался держаться незаметно и тихо и в дальнейшем нашем повествовании никакой роли не сыграл. Бермановский представлял собою высокого, костистого и жилистого мужчину с костистым лошадиным лицом. Его звали просто — товарищ Трофим. На своре он держал огромную полицейскую ищейку, которую звали просто — Чоб. Медведев считал этих телохранителей, по меньшей мере, дармоедами, но они были предписаны уставом и обычно вели охрану, так сказать, с двух сторон: с одной стороны охраняли начальство от возможных неприятностей со стороны благодарного населения и, с другой, охраняли более высокое начальство от возможных неприятностей со стороны нижестоящего. Говоря короче, находясь, вплотную к телам, скажем, Медведева или Бермана, они кому-то должны были докладывать о каждом шаге их подзащитных. Вобщем, и это было чепухой. Всё серьезное происходило в стенах всяких учреждений или, вообще, в таких местах, где телохранителям вовсе нечего было делать.
Подорожный разговор как-то не вязался. Машина въезжала в ухабы и выезжала из них. Завойко стал вслух мечтать о тех временах, когда Советская власть проведёт здесь бетонные шоссе, но перспектива бетонных шоссе не заинтересовала ни Бермана, ни Медведева. Ни голубое прозрачное небо прозрачной сибирской осени, ни уже желтевшая травка по обочинам дороги не производили на товарища Бермана решительно никакого впечатления. Он курил свои подозрительно ароматные папиросы и молчал, как сейф.
По дороге вездеход обогнал тощую машину, в которой ехал товарищ Чикваидзе со своей благоприобретенной, но, как надеялся Чикваидзе, только временной подружкой жизни. Товарищ Чикваидзе, приподнявшись на сиденье, отдал честь начальству и не без некоторой оторопи подумал: “Так эта стерва и это знала, что Берман поедет сюда!”
Он боком посмотрел на Серафиму и почему-то вспомнил о том, что исчезновение её бывшего супруга до сих пор оставалось невыясненным. И что, больше этого, Серафима не обмолвилась об этом исчезновении ни одним словом.
— Ну, а что с твоим мужем? — спросил он.
Серафима презрительно поджала свои сухонькие губы.
— То ли запил, то ли сбежал.
— То есть, как это запил? И как это сбежал?
— Да вот увязался с какими-то там чалдонами, сидит где-то и самогон дует. А, может, и сбежал.
— Куда сбежал?
Тут Серафима приняла окончательно таинственный вид и ответила совсем туманно:
— Ну, мало ли куда можно сбежать?
Чикваидзе очень хотелось плюнуть ей в физиономию, потом он передумал и решил плюнуть на дорогу, но передумал опять и только ещё раз выругался, сочно, длинно, но не вслух.
К клубу обе машины подъехали почти одновременно. Разношёрстная стая собак встретила их разнокалиберным лаем. Особенное неудовольствие вызвал Чоб. Откуда-то из-за угла возник Степаныч и привёл своих четвероногих подданных в какой-то порядок. После чего стал столбом и безучастно смотрел, как выгружались пассажиры и свёртки, как дядя с лошадиным лицом поправил два пистолета на своем поясе, и как какая-то облезлая баба вылезла вместе с товарищем Чикваидзе. Женщины приезжали в заповедник очень редко, но таких Степаныч здесь ещё не видал.
— Ты помоги выгрузиться, — загремел Медведевский бас, — что ты этакой чучелой торчишь?
Вместо ответа Степаныч издал свист, от которого Серафима Павловна чуть не присела. Из-за угла, как по щучьему велению, выбежали оба беспризорника, Ванька и Васька. Или, наоборот, Васька и Ванька.
— Вы поосторожнее, — сказал Медведев, — в этом свёртке стекло.
Но беспризорники уже были обучены и без Медведева. Во всех свёртках что-то соблазнительно булькало и переливалось, шёл запах ветчины, икры, сёмги, жареного поросёнка и прочих жизненных благ.
Один только Медведев чувствовал себя здесь как дома. Берман стоял, как изваяние с папироской в зубах. Завойко разминал ноги и посматривал то на Медведева, то на Бермана. Чикваидзе просто не знал, куда ему, собственно, деваться, и только Серафима Павловна подошла к Берману, ещё раз повторила свой классический книксен и сказала сладеньким голоском:
— Прошу здравствовать, товарищ Берман!
Медведев даже оглянулся по дороге к двери. “Ну, и чучело гороховое”, — подумал он ещё раз. Но Берман сделал полтора шага навстречу Серафиме и подал ей руку. Медведев, как минут десять тому назад Чикваидзе, совсем собрался было плюнуть, но, как и Чикваидзе, удержался. Нет, Завойко тут путает, никакой агентуры, агентуру так не демонстрируют. Товарищ Медведев был уверен только в одном — в том, что товарищ Берман ничего не делает спроста. И при всём его физическом отвращении к Берману, товарищ Медведев знал: творцом или, по крайней мере, одним из творцов данного ведомства со всеми его аксессуарами был товарищ Берман. Так что отвращение смешивалось с уважением примерно в пропорции пятидесяти к пятидесяти. В данный момент товарищ Медведев искренне желал, чтобы Берман утонул где-нибудь в болоте...
Но это были только мечты. Возвращаясь к реальной действительности, Медведев взял на себя роль гостеприимного хозяина.
— Так что, товарищи, давайте расписание поездов: кто, куда и насколько. Я, значит, по тетеревам. Вы, товарищ Берман?
Товарищ Берман вынул изо рта папиросу.
— Мне, в сущности, всё равно. Рыба тут есть?
— Так точно, товарищ Берман, — удивленно сказал Медведев. Представить себе товарища Бермана с удочкой в руках было как-то затруднительно. — Вот туда, версты три-четыре, омуток такой, рыб там на две пятилетки хватит.
— Так вы меня снабдите и удочкой, и ружьём.
— Теперь дальше к порядку дня, на какой час приготовить обед?
— На обед я вернусь в Неёлово, так что вы, товарищ Медведев, не беспокойтесь. Кое-какая закуска у меня с собой.
Завойко был здесь своим человеком и в особенно тщательном уходе не нуждался. Чикваидзе свистнул свою постоянную собаку и постарался исчезнуть сразу и бесследно. Серафима Павловна своим прежним сладеньким голоском обратилась к Медведеву:
— А можно мне, товарищ Медведев, какую-нибудь корзиночку для грибков; охота — это не наше женское дело, а я бы к обеду свежих грибочков...
Серафиме Павловне было доставлено лукошко, Берману — удочка и двустволка, Завойко во всём охотничьем всеоружии махнул приветственно рукой:
— Ну, а я, как всегда, по уткам, по уткам!
Товарищ Трофим с его Чобом стояли недвижно и монументально.
— Вы вот что, товарищ Трофим, — сказал ему Берман, — вы оставайтесь здесь, тут тайга, а не город.
Товарищ Трофим не ответил ничего. Берман зашагал по указанному Медведевым направлению; товарищ Трофим подождал минут десять и тронулся вслед за ним.
— Так что, ведь товарищ сказал, чтобы вам оставаться? — заметил один из беспризорников.
Товарищ Трофим обернулся своей лошадиной физиономией:
— А если товарищ начальник ногу сломает, кто отвечать будет, ты или я? А ты не в свое дело не лезь, понял?
У товарища Медведева в клубе была своя постоянная комната. Придя в неё, товарищ Медведев старательно и толково разложил на столе все принесённые с собою блага жизни, и через час его храп уже потрясал массивные стены охотничьего замка НКВД. А вне этих стен Серафима Павловна делала вид, что она ищет грибы, товарищ Берман делал вид, что он удит рыбу, и генерал Завойко делал вид, что он стреляет уток. Где-то вдали, приехавший раньше товарищ Иванов проспал и во сне всё перелистывал свою таинственную книгу, а Степаныч шнырял по тайге, делая вид, что он выполняет данный ему Медведевым заказ — три штуки тетеревей.
Когда Берман очутился в тайге, то, казалось, даже деревья и кусты стали смотреть на него с каким-то неодобрительным беспокойством. Бермановская фигурка, действительно, как-то не гармонировала с природой. Уже одна походка человека, который даже и по тротуарам ходить не привык, создавала впечатление чего-то чуждого. Двустволка за плечами была, как седло на корове. Паучий взгляд, казалось, даже и в тайге выискивал оппозицию и контрреволюцию. Но Берману отношение природы к нему было совершенно безразлично. Он сам среди природы чувствовал себя чужаком. Хотелось поскорее вернуться в свой кабинет и там снова запутывать и распутывать нити и клубки допросов и заговоров. Если бы не особые обстоятельства, то никакими прелестями природа не заманила бы его на свое таёжное лоно.
Берман всё той же расхлябанной городской или, даже, канцелярской походкой прошёл около версты, перешёл какую-то полянку и, оглянувшись назад, быстро юркнул за подходящий куст. Отсюда, из-за куста, он стал вглядываться в пройденный им путь. Вскоре на этом пути показалась жилистая фигура товарища Трофима с Чобом на сворке. Берман покинул свой наблюдательный пост, несколько сот метров прошёл, более или менее, ускоренным темпом, потом из кармана своего пиджака вынул портсигар и, поковырявшись над ним, достал какой-то тюбик, из которого насыпал на свой след две-три щёпочки зеленоватого, приторно пахнущего порошка. Впрочем, рассыпая его по траве, Берман не только перестал дышать, но даже и зажал себе нос свободной рукой. Отойдя ещё шагов на полсотни от места этого таинственного происшествия, Берман снова залёг за кусты и стал приглядываться и прислушиваться.
Товарищ Трофим бодро и размашисто шагал по Бермановскому следу. Чоб бежал впереди, пока не добежал до места происшествия. Тут он стал чихать, тереться носом то о лапы, то о траву и, вообще, проявлять признаки беспокойства и недисциплинированности. Он припал к земле, глаза его стали наливаться кровью. Товарищ Трофим натянул сворку:
— Ну, в чём дело, Чоб?
Вместо ответа, Чоб повернулся и оскалил зубы. Товарищем Трофимом овладело чувство какого-то смутного беспокойства. Чоб продолжал скалить зубы и даже рычать. Товарищ Трофим достал из кобуры пистолет.
— Ну, пошёл, — сказал он угрожающим тоном.
Вместо ответа, Чоб всей своей мускулистой массой вдруг ринулся на товарища Трофима. Сворка была длиной метров пять, и даже товарищ Трофим не успел хорошенько прицелиться. Грохнул выстрел. Трофим почувствовал, что он сбит с ног и что страшные зубы Чоба рвут ему лицо. Почти конвульсивно товарищ Трофим продолжал нажимать на спуск пистолета, выстрелы щёлкали один за другим, и пёсьи зубы так же дробили кости Трофимовского черепа. Через несколько секунд кончились даже и конвульсии.
Тогда из-за куста выполз Берман, тоже с пистолетом в руке, быстрыми мелкими шажками пробежал к месту происшествия, убедился в окончательной ликвидации и Трофима, и Чоба, очень умело ощупал карманы загрызённого, извлёк оттуда бумажник и что-то ещё, и снова исчез в тайге.
Через несколько минут после его исчезновения из тайги, со стороны клуба показался Степаныч. На сворке впереди него бежала беленькая остроносенькая лайка — незаменимый пёс для сибирских охотников. Вероятно, Степаныч услышал выстрелы и пошёл на них. Но не доходя двух-трёх десятков шагов до товарища Трофима с его Чобом, Степаныч поднял свою лайку на руки, осторожно обошёл трупы, спустил лайку с рук и зашагал дальше то-ли в поисках заказанной ему дичи, то- ли в поисках чего-то иного.
Генерал Завойко сидел на берегу таёжного омута. Двустволка лежала рядом с ним. Здесь, вдали от всякого человеческого “коллектива”, лицо генерала Завойко потеряло своё обычное Будёновско-Денисовское выражение, и на нём проступали ясные признаки беспокойства. Это беспокойство усилилось, когда из чащи послышался хруст валежника. Генерал Завойко на всякий случай поднял двустволку в направлении этого хруста. Но из тайги вышел только товарищ Берман.
Не производя никаких приветствий, товарищ Берман подошёл к Завойко и опустился на травку.
— Револьверные выстрелы — это не ваши? — спросил Завойко.
— Нет, это пришлось отделаться от телохранителя.
— Отделались?
Товарищ Берман утвердительно кивнул головой.
— Я боюсь, товарищ Берман, что вы начинаете делать ошибки.
— А вы не бойтесь.
Генерал Завойко попытался установить в тоне Бермана то-ли иронию, то-ли утешение, но не установил ничего. Товарищ Берман говорил тоном телеграфного кода.
— Я снова передумал кое-что. Боюсь, что с этим бродягой вы поступили неосторожно.
— А вы не бойтесь, — тем же тоном сказал Берман.
— Хорошо. Но на всякий случай я бы посоветовал вам закрыть моими парашютистами подход к перевалу Ойран-Тау.
— Зачем?
— Ваш бродяга может завести своих конвоиров в засаду.
— У бродяги никаких сообщников нет. Бродяга — это случайность.
— Не знаю. А это тоже случайность — из моей дивизии внезапно откомандирован полковник Мижуев?
— Когда?
— Вчера.
— Вы именно по этому поводу назначили мне это свидание?
— Нет, не только по этому. Медведев получил приказание усилить надзор за дивизией, он за ней, впрочем, и так смотрит. Но моя разведка установила приезд в Неёлово двух лиц. Вот их фото и прочее.
Завойко вынул из кармана небольшой конверт. Берман как бы мельком, но очень внимательно вгляделся в фотографии и в несколько строк текста при них.
— Я это возьму с собой?
— Возьмите. Фото не безынтересны, а?
Берман не ответил ничего.
— О вашем Светлове никаких новых данных?
— Филеров по дороге ликвидировал он сам. При одном из них были кое-какие наши документы. При осмотре тел они не обнаружены.
Завойко тихонько свистнул.
— Если бы они были обнаружены Медведевым, то ...
— Документы могут навести на след, — прервал Берман — но это чрезвычайно долгая история.
— Я всё-таки, товарищ Берман, солдат, и предпочёл бы погибнуть в бою, а не в камерах вашей системы.
— Я полагаю, что вы предпочли бы не погибать вовсе. Но не в этом делю. Этих людей я знаю. Установите за ними слежку по типу шесть.
— Будет сделано.
— По поводу перевала вы, пожалуй, правы. Не очень вероятно, но всё-таки может быть, что Светлов постарается перебраться через границу, там у них есть кое-какие опорные точки. Под любым предлогом сплавьте куда-нибудь старшого лейтенанта Головченко.
Товарищ Берман говорил в тоне приказания, и его речь была понятна только Завойко: имена, адреса, какие-то схемы и какие-то планы, которые нужно было привести в действие в таких-то и таких-то случаях. Берман говорил медленно, и Завойко мысленно повторял про себя всё. Когда беседа кончилась, Берман исчез в тайге, и генерал Завойко попытался вздохнуть с облегчением, но он почувствовал, что никакого облегчения нет. Что в страшной путанице интриг и контр-интриг он, Завойко, кажется, уже куда-то влип. Но было уже поздно. А, может быть, на личной аудиенции у Гениальнейшего выложить всё? Ну, не всё. А так, как будто он, Завойко, втёрся в доверие к Берману со специальной целью добиться таких результатов, с которыми можно было бы оперировать даже и перед очами Вождя Мироздания? Это было ещё не поздно. Но в любую минуту могут случиться события, после которых будет поздно всё.
Генерал Завойко вздохнул ещё раз и ещё раз без всякого облегчения, встал, принял снова кавалерийски-забубенный вид, обошёл омуток, по камушкам перешёл через речку и зашагал дальше. Минут через десять после его ухода из кучки кустарника, шагах в двадцать от места встречи друзей, вылезло что-то бесформенное, отряхнулось, поползло к месту беседы и, снуя носом по земле, обнюхало каждую травку. Когда оно встало на ноги, то оно оказалось просто-напросто егерем Лесной Пади товарищем Степанычем.
Товарищ Медведев спал богатырским сном. Товарищ Иванов спал менее богатырским, но всё-таки спал. Серафима Павловна в полчаса набрала целую корзинку грибов, нужных для прикрытия её дальнейших планов, планы эти, впрочем, были ещё весьма туманны. Товарищ Чикваидзе, её незадачливый и кратковременный муж, с рассеянным и не совсем умным лицом сидел на поваленном бурей дереве и всё думал. Этот процесс удавался ему очень плохо. Служба в данном учреждении издали казалась ему сплошным рядом пайков и привилегий. Попав в данное учреждение, товарищ Чикваидзе чувствовал себя, как щенок в машинном отделении до введения законов и приспособлений по охране труда. Правда, служба товарища Чикваидзе только начиналась, так, всякие, более или менее, пустяковые обыски, дознания, следствия, преимущественно по делам проворовавшихся или пропившихся завхозов, завмагов и прочих виновников истинно магических пропаж товаров и денег. Но с этими виновниками учреждение обращалось вежливо и подолгу их не задерживало. Однако, товарищ Чикваидзе знал и о других случаях, когда после допросов люди если выходили, то выходили изувеченными и искалеченными. Повышение по службе означало “работу” именно в этом направлении. Товарищу Чикваидзе было как-то не по себе. Он знал, что отказаться будет или очень рискованно, или просто самоубийственно. Потом ещё эта морская корова ...
Словом, мысли у товарища Чикваидзе были хотя и путанными, но невесёлыми. И, вдруг, где-то очень недалеко раздались несколько сухих чётких пистолетных выстрелов, один за другим: трах-трах-трах. Товарищ Чикваидзе сразу почувствовал, что дело как-то неладно, с чего в тайге из пистолета стрелять? Эти же выстрелы услышала и Серафима Павловна. И она была достаточно умудрена таёжным и политическим опытом, чтобы отличить раскатистый выстрел двустволки от сухого треска пистолета и чтобы понять, что, очевидно, где-то совсем недалеко произошло какое-то вооруженное столкновение.
Обо всем дальнейшем Серафима Павловна подумать не успела. Её ноги понесли её по их собственному почину. Задыхаясь и теряя из корзинки грибы, Серафима Павловна бежала по направлению выстрелов, заранее предвкушая радость быть первой свидетельницей чего-то, неважно чего именно, там будет видно.
Таким образом, оба неутешных супруга оказались почти одновременно над бездыханными телами Трофима и Чоба. “И сюда её чёрт принес”, — подумал товарищ Чикваидзе. “И чего этому дураку здесь нужно?” — подумала Серафима Павловна. Но так как бездыханные тела лежали тут же, то супружеские переживания на этом и кончились. Серафима Павловна смотрела на раздробленный череп товарища Трофима со смешанным чувством ужаса и сенсации. Сенсация, правда, была слегка испорчена присутствием неутешного супруга ...
С первого взгляда было ясно, что никакой первой помощи не требуется: товарищ Трофим лежал лицом вверх, впрочем, от лица почти ничего не оставалось, и верхняя часть его была залеплена мозгами. Чоб лежал с окровавленной пастью и был, очевидно, мертв.
— Отойди, — сказал Чикваидзе и отстранил неутешную супругу рукой, — ты тут следы замнёшь. Беги скорей в клуб, доложи Медведеву.
— Тут чем-то пахнет, — сказала Серафима Павловна, — её нос деревенской жительницы, да ещё и такой, который совался повсюду, был более совершенным орудием обоняния, чем кавказский нарост на лице товарища Чикваидзе. — То ли адиколон, то ли пудра какая.
Товарищ Чикваидзе тоже повёл носом. Но от бездыханного тела товарища Трофима исходил только слабый спиртный дух, единственный признак недавно угасшей жизни.
— Обязательно пахнет, — сказала Серафима Павловна. — Даже голова как-будто кружится.
Товарищ Чикваидзе ещё раз вобрал в свою широкою грудь возможно большой объём воздуха, но опять не почувствовал ничего, кроме, может быть, и в самом деле чего-то вроде головокружения. И чего-то ещё. Товарищем Чикваидзе вдруг овладела злость: “Чего эта дурища всюду свой нос сует?”
— А я тебе говорю, — сказал он внятно и раздельно, — пошла ты к чёртовой матери. Слышишь? А то в морду дам!
Серафима Павловна отскочила в сторону, роняя из корзинки свои последние грибы.
— Ты тут, щенок, не разоряйся, а то мы таких, как ты...
— Беги, говорю, доложи Медведеву. — Товарищ Чикваидзе постарался взять себя в руки. — Беги сразу. А я тут кругом посмотрю.
Перспектива первого сообщения Медведеву примирила Серафиму Павловну с некоторыми репликами неутешного супруга.
Когда неутешный супруг увидел удалившиеся в чащу тыловые формирования Серафимы Павловны, у него даже руки зачесались: шагов сорок-пятьдесят-шестьдесят, эх, влепить бы заряд дроби! Товарищ Чикваидзе даже и двустволку вскинул, но снова одумался: “Это, Бог даст, ещё успеется, а дух здесь в самом деле какой-то нехороший”.
Серафима Павловна бежала, спотыкалась, падала, оборвала юбку, растеряла грибы, бросила корзину и всё бежала и бежала. В клубном здании оказалась только одна живая и бодрствующая душа — кто-то из Васьки-Ваньки. Серафима Павловна побежала к нему и с ужасом обнаружила, что говорить она вовсе не может, не хватает дыхания. Она судорожно втягивала в себя воздух, нелепо тыкала рукой по направлению места происшествия и жестами пыталась объяснить Ваньке-Ваське что-то, чего тот никак сообразить не мог. Наконец, Васька-Ванька сообразил принести стакан воды, а Серафима Павловна за это время успела наглотаться воздуху.
— Мне к товарищу Медведеву, — сказала она.
— Спит.
— Обязательно разбудить! Тут убийство! Может, контр-революция! Этого длинного с собакой убили. Я как посмотрела ...
Но Васька-Ванька не слушал дальнейшего. Он повернулся и пошёл будить Медведева. Серафима Павловна, всё ещё задыхаясь и спотыкаясь, пошла за ним. Ванька-Васька просунул голову в комнату:
Товарищ Медведев, вставайте, скандал произошёл.
— А? — спросил Медведев.
— Скандал произошёл. Убили кого-то.
— Ото, — оказал Медведев и сел на кровати.
— Тут эта баба прибежала...
— Какая я тебе баба, — из-за Ванькиной спины выскочила Серафима Павловна, — какая я тебе баба, мужик ты несчастный!
— Ну, в чём дело? — прервал её Медведев. Серафима Павловна набрала воздуху и сил.
— Этого длинного, что с собакой. Убили. Личность прямо в клочки. Я там грибы собирала, много их, всё боровики.
— Вы грибы бросьте.
— Бросила. Все, как есть, по дороге бросила. И корзинку тоже.
— И корзинку бросьте, говорите дальше.
— Собираю я, значит, грибы. Слышу — пальба. Как из пулемёта: трах-трах-трах. Бегу. Смотрю: лежит этот длинный, что с собакой, личность — в клочки, собака тоже, и тут стоит этот, как его фамилия, ну, муж мой.
— Чикваидзе?
— Точно так, Чикваидзе, такой ужас, такой ужас, что память отбило. Собака тоже мёртвая. Крови-то сколько!
— Далеко это?
— Рукой подать. Версты, может, две. Я бежала, бежала, грибы все повылетели, а этот Чикваидзе ещё нехорошим словом ...
— Ванька, ведро воды, — кратко приказал Медведев.
— Я, можно сказать, как пришла, смотрю, ах такой ужас! А тут Чикваидзе, я говорю ему ...
Голова у Медведева была слегка ещё в тумане и настроение похмельное.
— Цыц, сорока, — гаркнул он на Серафиму Павловну, — что ты тут, как пулемёт, стрекочишь?
Серафима Павловна так и осталась с раскрытым на полуслове ртом.
Медведев махнул рукой.
— Ну, идите, потом расскажете, дайте одеться.
Серафима Павловна повторила свой классический книксен и с раскрытым ртом выплыла из комнаты. Медведев вышел на двор, Ванька-Васька вылил ему на голову ведро воды, потом Медведев вызвал по телефону Неёлово и из Неёлова следственную группу на самолёте.
— Останьтесь пока здесь, товарищ Гололобова, я пойду, посмотрю.
Товарищ Медведев грузно, но быстро зашагал по тропке. В нужном месте он обнаружил бездыханные тела Трофима и Чоба, и на страже их товарища Чикваидзе с двустволкой. Медведев осторожно обошёл мёртвых, человека и собаку, осмотрел всё, что можно было осмотреть простым глазом и пожал плечами.
— Ничего не понять ...
— Так что, товарищ Медведев, пёс, видно, взбесился, с этими учёными случается ...
— Н-да, с учёными случается, — неопределённо сказал Медведев.
Что тут скрывалось нечто иное, Медведев был уверен. Но что? Какая именно случайность освободила товарища Бермана от его телохранителя и филера? Может быть, и генерал Завойко не совсем случайно предложил пригласить Бермана на охоту? Какой охотник из Бермана, даже и водки пить не может? Медведев ещё раз и очень внимательно осмотрел место происшествия. Судя по внешности, всё было очень просто: пес бросился на человека, человек успел выпустить несколько пуль, и, вот, лежат оба. На столь случайный исход не мог надеяться даже и Берман, если это он ... Медведев засунул руки в карманы штанов и некоторое время безмолвно созерцал расстилавшуюся перед ним картину.
— Товарищ Чикваидзе, вы тут останьтесь до прихода следственной группы, я её вызвал, будет, так, через час.
— Слушаюсь, товарищ начальник. Медведев медленно зашагал к клубу.
Серафима Павловна сидела на скамейке перед .клубом и переживала сердцебиение. Или даже два сердцебиения. Одно от непривычного бега, другое от не совсем привычных переживаний. Из лесу показался товарищ Берман с ружьём и удочкой, но без дичи и рыбы. Сердцебиение прошло сразу.
Серафима Павловна опрометью бросилась навстречу Берману: такое счастье — ещё один первый доклад!
Товарищ Берман, ах какой ужас, какой ужас!
Товарищ Берман безмолвно поднял на Серафиму Павловну свои немые глаза.
— Этот ваш, который с собакой, длинный. Убит. Личность прямо в клочки.
— Кем убит? — спросил Берман.
— Собакой убит. Наповал. Мозгов-то сколько! Я грибы собирала, грибов ужасть, какая масса, всё боровики, слышу: трах-трах-трах, я туда, а там этот, как его, ну, Чикваидзе, он мне так нагрубил, что я даже и сейчас ...
— Вы Медведеву сообщили?
— А как же, товарищ Берман, я, как прибежала, запах там такой.
— Где, у Медведева?
— Нет, там, около убитых. Адиколон или что...
— Ну, это от стреляных гильз, теперь порох такой ...
— Это нет, товарищ Берман, ей-Богу нет, порох — это я знаю...
— Вы вот что, товарищ Гололобова, мы, об этом в Неёлове поговорим, а пока вы ничего никому не рассказывайте, согласны?
Перед глазами Серафимы Павловны опять пошли радужные круги — вот это обращение! “Согласны?” А не то, что мужик этот, сорокой обозвал. Ну, мы ещё посмотрим, кто там сорокой окажется ...
Медведев подошёл к Берману:
— Ну что, уже слыхали?
— А вы уже видали?
— Видал. Ничего не понять. Товарищ Трофим загрызен насмерть, и собака застрелена тоже насмерть. Я вызвал следственную группу, будет здесь, вероятно, через полчаса. Тогда и поговорим.
— Гипотезы у вас никакой нет?
— Я, товарищ Берман, гипотез не произвожу...
Несмотря на почти часовую прогулку, в голове товарища Медведева ещё было тускло. Нужно было опохмелиться. Зайдя в свою комнату, Медведев опрокинул скромный стаканчик и закусил его ломтиком лука. В соседней комнате, “конторке” клуба, затрещал телефон. Через минуту к Медведеву вбежал Васька.
— Товарищ начальник, дежурный по отделению требует срочно…
Медведев, дожёвывая на ходу ломтик лука, подошёл к телефону.
— Так что, товарищ начальник, сюда звонил секретарь Троицкой партячейки. Докладывает: на мосту, в четырёх километрах от Троицкого, лежит человек, убитый выстрелом в затылок. Убитый раздет догола. Под указанным мостом лежит перевёрнутая вверх колесами шестиколёсная машина НКВД. Под машиной ещё один труп, по-видимому, шофёра.
Медведев протяжно свистнул.
— А трупа с цепью на руке нет?
— Не могу знать, о цепи секретарь парткома не говорил ничего. Приказал доложить, что он поставил комсомольский караул на мосту и производит обследование вниз по реке.
— Больше ничего?
— Никак нет, товарищ начальник.
— Хорошо.. Через час я буду в Неёлове.
Медведев положил трубку и потёр руки. Берман, кажется, просчитался. Не всё коту масленица. Завойко оказался прав, бродяга завёл конвой в засаду. Ясно. А теперь что?
Выйдя на двор, Медведев попросил Бермана на минутку к себе.
— Только что звонили из Неёлова. Секретарь Троицкой партячейки телефонировал, что на мосту найден убитый, а под мостом лежит наша машина. Бродяга ваш, видимо, исчез. Но, может быть, и утонул. Сейчас прибудет самолёт со следственной группой, нам нужно улететь с ним.
Товарищ Берман не проявил никакого волнения.
— Нет, мы сделаем несколько иначе. На этом аэроплане я отправлюсь в Троицкое. Вы с группой вернетесь в Неёлово на авто и с другой группой тоже на самолёте вылетите в Троицкое, там и встретимся.
Что-то в этом предложении Медведеву не понравилось, может быть, плохо скрытое желание Бермана попасть в Троицкое раньше его, Медведева. Но голова всё ещё работала очень тускло.
— Тогда для разъезда не хватит мест ...
— Ну, пусть ваши молодожёны переночуют здесь, выдумайте им какое-нибудь поручение. Или, лучше, я сам выдумаю…
Так перст судьбы снова ткнул Серафиму Павловну в новый узел.
Лейтенант НКВД товарищ Кузнецов сидел под мостом вместе со своим красноармейцем Сидоровым. Лейтенант был мокр до нитки, провалился в какую-то яму в реке. Осенний ночной ветер пронизывал насквозь. Наверху всё было тихо. И в голове лейтенанта Кузнецова, казалось, всё было ясно: бродяга завёл всех в засаду. Потом эта ясность стала слегка затуманиваться.
Нет, на засаду не похоже. Если бы была засада, то всех конвоиров просто перестреляли бы при спуске к реке. Один приличный стрелок с автоматом и — кончено. Завтра здесь будут следственные агенты. От этой публики не укроется ничто. По-видимому, бродяга придумал историю с гнилыми шпалами только для того, чтобы избавиться от него, Кузнецова. Может быть, у него всё-таки был хоть один сообщник. Нет, опять не похоже, тогда бродяге нечего было бы кидаться в воду, да ещё с прикованным к нему конвоиром.
Рассматривая события с этой точки зрения, товарищ Кузнецов понял, во-первых, то, что бродяга его одурачил и, во-вторых, то, что если бы он, Кузнецов успел бы бродягу подстрелить, то ещё были бы какие-то шансы избавиться от личной ответственности. В данном же положении этих шансов не было никаких. Прибудет следствие и установит всё так, как если бы следственные агенты всё время сидели бы в кустах и всё фотографировали бы. Тут будут и следы машины, и следы конвоя, и какие-то трупы в реке... В лучшем случае Кузнецову грозила ответственность за тяжкий служебный промах. А в худшем?
Группа отправилась по личному приказанию Бермана, а личные распоряжения Бермана были очень категорическими. Значит, дело было не из пустяковых. Что, если вместо обвинения в промахе, будет предъявлено обвинение в соучастии? Товарищ Кузнецов очень хорошо знал традицию данного учреждения — лучше запытать на смерть десяток невинных, чем пропустить одного подозрительного, не говоря уже о виновном. Товарищ Кузнецов не был так наивен, чтобы не видеть всей подозрительности этого происшествия. Что же дальше?
Лейтенант Кузнецов сидел под мостом, дрожал от холода и всё думал. Конечно, проще бы всего — бросить всё и скрыться в тайге. По своей работе в учреждении он знал, как много всякого беспаспортного и подозрительного люда шатается по гигантской территории от Оби до Охотского моря и от Ледовитого Океана до Южного Алтая. Скрыться, заняться золотоискательством, кто в тайге найдёт? Но тогда что будет с семьей?
У лейтенанта Кузнецова была жена и дочь. Женой он, правда, интересовался мало, она была не первой и, вероятно, не совсем последней. Но к двухлетней дочке лейтенант питал чувства, которые для него были новы. Сам-то он сбежит. Семья останется. И по советскому правосудию отвечать будет семья. Лейтенант представил себе девочку погибающей от голода в какой-нибудь колонии беспризорных детей, только тогда весь ужас его положения предстал перед ним во всей его прозаической обнаженности. Словом, так: или он, или дочурка. Третьего выбора, по-видимому, не было.
Лейтенант Кузнецов сидел под мостом, дрожал от холода и сырости и всё думал. Наконец, выход, такой простой и ясный, был найден...
— Ну, что-ж, товарищ Сидоров, давай вылезать.
— Слушаюсь, товарищ командир.
Цепляясь за мокрые камни берега, оба вылезли на мост. Здесь, на мосту, ветер был ещё более пронзительным, скудные звёзды скупо и нехотя, словно по карточкам, освещали ущелье.
Никаких подозрительных звуков слышно не было.
— Пройди осторожно на ту сторону моста и посмотри, что там, — приказал лейтенант.
— Слушаюсь, товарищ командир.
Сидоров осторожно двинулся вперед. Лейтенант поднял свой пистолет и, целясь в самую верхушку Сидоровского черепа, спустил курок. В лучший мир Сидоров перешёл самым комфортабельным из всех возможных путей — без всяких предисловий.
В течение нескольких дальнейших минут лейтенант Кузнецов развивал стремительную деятельность. Простреленный череп Сидорова он свесил за край моста, чтобы кровь не запачкала его обмундирования. Потом стащил с трупа сапоги, штаны, гимнастерку и прочее, разделся и снова оделся во всё Сидоровское, включая и белье, кстати, всё это было сравнительно сухим. Свою собственную фуражку он прострелил сзади и внутренность её вымазал Сидоровскою кровью, сбросил её с моста, но не в воду, а на берег. Потом всё своё обмундирование он связал в узел, поднял с настила моста чью-то валяющуюся фуражку и исчез в тайге, приблизительно по тому же направлению, по какому исчез и Стёпка.
Уже завтра тут, конечно, будет следственная группа. Единственный след, который она найдёт от старшего лейтенанта Кузнецова — это его фуражка, простреленная сзади и наполненная кровью и мозгом. В списках Средне-Сибирского отдела НКВД фамилия Кузнецова будет заменена чьей-то иной, семья получит что-то вроде пенсии, а сам Кузнецов будет считаться погибшим на посту. Всё очень правильно. Вопрос об угрызениях совести не обсуждался ни на одном партийном собрании, и этот вопрос был товарищу Кузнецову чужд совершенно. Он никогда не читал Гоббса, но и без Гоббса знал, что человек человеку хуже, чем волк, человек человеку — чекист.
Пройдя по тайге ночь почти ощупью, и день — почти бегом, бывший старший лейтенант Кузнецов разложил костёр, сжёг на нём всё своё бывшее обмундирование, разметал и рассеял его пепел, и начал новую жизнь, с которой мы, может быть, ещё столкнемся ...
Секретарь Троицкого парткома, товарищ Нечапай, отправляясь рано утром по служебным делам, первым открыл голый труп на мосту, перевёрнутый вездеход под мостом и что-то вроде трупа под вездеходом. Охваченный служебным рвением и чувством сенсации, с замиранием сердца он позвонил в Неёлово. Но так как там, кроме дежурного офицера, не было никакого стоящего начальства, то товарищ Нечапай был слегка разочарован. Впрочем, несмотря на это разочарование, товарищ Нечапай проявил значительную административную деятельность: поставив на мосту караул, сам отправился вниз по реке с дюжиной вооруженных комсомольцев для поисков дальнейших следов или жертв нападения. В нескольких десятках метров вниз от моста группа обнаружила на отмели реки труп очень основательного гражданина, с отрубленной на запястье левой рукой и со страшной раной под грудью. Труп был вытащен из воды и осторожно положен на берегу, товарищ Нечапай знал, как опасно путать оставленные преступниками следы их деятельности. Дальнейшие поиски вниз по реке не дали ничего. Метрах в пятистах две речки сливались в одну, достаточно многоводную и быструю, и найти там что-нибудь было затруднительно. Товарищ Нечапай, впрочем, приказал нескольким комсомольцам пройти ещё километров десять вниз по реке, и сам вернулся в Троицкое.
В Троицком оказалось, что ему из Неёлова звонили “разов с двадцать”, как сообщил об этом дежурный по комитету. Нечапай предпочел избавить Неёлово от двадцать первого звонка, и позвонил сам. Дежурный по отделу был, видимо, не в духе.
— Куда это вас черти носили, товарищ Нечапай?
— Не черти, а по службе. Реку осматривали.
— Не ваше это дело. Приготовьте транспорт. Часа через два прибудут власти.
— Сколько властей?
— Приедет товарищ Берман — это раз.
У Нечапая даже дыхание захватило: сам Берман! Значит, дело первостепенной важности. Теперь ему, Нечапаю, нужно уж в грязь лицом не ударить, кто знает, какие возможности может открыть хотя бы и не очень близкое знакомство с Берманом.
Но дежурный по отделу продолжал:
— Потом прибудет товарищ Медведев со следственной группой, потом, должно быть двое или трое с собаками. Приготовьте транспорт от выгона к мосту, все прибудут на самолётах.
И Берман, и Медведев, и на самолётах! Ну, держись, товарищ Нечапай, такой оказии, может быть, во всю остальную жизнь не представится!
— А на когда транспорт приготовить?
— Товарищ Берман уже вылетел, будет, надо полагать, часа через два. Товарищ Медведев — попозже. Я ещё позвоню через полчаса.
— Так я через полчаса снова буду у аппарата.
В течении тридцати минут товарищ Нечапай проявлял неслыханную административную деятельность. В результате её на огромный и гладкий, как стол, выгон у Троицкого были отправлены единственная в Троицком рессорная коляска для начальства и, запас беды не чинит, полдюжины телег для простых смертных. Через полчаса товарищу Нечапаю было сообщено, что товарищ Берман будет через час — полтора, товарищ Медведев — почти в то же время, может, минут на десять попозже.
Товарищ Берман представлялся Нечапаю в ореоле какой-то далёкой таинственной и почти всемогущей власти, что, вообще говоря, соответствовало действительности. И, кроме того, огромной, сановитой фигурой, что, как мы уже знаем, действительности не соответствовало. Поэтому, когда из самолёта вылез товарищ Берман, плюгавый, потёртый, “сушёный”, как впоследствии определил его Нечапай, Нечапай не сразу признал в нём всемогущее начальство.
— А товарищ Берман где? — спросил он у невзрачного человека.
Невзрачный человек поднял на Нечапая свои буравящие глаза.
— Это я. Что у вас столько подвод стоит?
У Нечапая стало как-то холодновато на душе: вот прошляпил!
— Товарищ Медведев сейчас прибудет.
— Как это сейчас?
— Точно так. Мне по телефону из Неёлова сообщили. Минут через десять после вас ...
Товарищ Берман не проявил никакого удивления. Это значило только то, что у Медведева были основания помешать Берману первым лопасть на место происшествия. Основания были довольно прозрачны: если на месте происшествия окажутся следы виновности людей Неёловского отдела, то Медведев постарается их замести. Довольно ясна была и техника: Медведев просто вызвал самолёты в Лесную Падь, кстати, это было по дороге в Троицкое, вероятно, более быстроходные самолёты, вот они уже поблескивают на горизонте своими серебряными крыльями.
Товарищ Берман, не говоря с Нечапаем ни слова, направился к коляске, сел в неё и закурил папиросу. Товарищ Нечапай остался стоять на выгоне. Через несколько минут снизился первый самолёт и товарищ Медведев, разминая на ходу свое тучное тело, подошёл к Нечапаю.
— Это вы открыли происшествие?
— Точно так, товарищ Медведев.
— Хорошо сделали, что поставили караул. Что ещё нашли?
— Ещё труп, я уже докладывал.
— И больше ничего?
— Больше покамест ничего.. Послана группа дальше по реке.
— А лес осмотрели?
— Никак нет. Боялся, наши затопчут там всё.
— Тоже правильно. Вы — молодцом!
В груди товарища Нечапая расцвели всякие административные предвкушения: похвала Медведева чего-то стоила. Потом снизились ещё два самолёта. Из одного вылезли трое мрачных и делового вида людей, вооруженных какими-то аппаратами в кожаных футлярах и сумках. Из второго — тоже трое, не менее мрачных и деловых людей с тремя собаками-ищейками. Все они, кроме того, были вооружены коротенькими автоматами, таких Нечапай ещё не видал, это были “томмиган”.
Товарищ Медведев влез в коляску, в которой уже сидел Берман.
— А вы, товарищ Нечапай, езжайте с нами. Садитесь вот сюда.
Нечапай сел на облучок, и весь транспорт тронулся. Коляска слегка обогнала телеги, и перед мостом Медведев попридержал кучера:
— Стой здесь, не то мы рискуем испортить следы.
Берман не говорил ничего. Мрачные и деловые люди с аппаратами слезли шагов за сто до моста, один пошёл по дороге, двое — по лесу справа и слева дороги. У моста они соединились, по-видимому, не найдя ничего, заслуживающего внимания.
На мосту, свесившись простреленной головой над его краем, лежал голый труп. Сыщики сфотографировали, осмотрели, перевернули его, но ничего загадочного не нашли: ясно, выстрел в затылок с очень небольшого расстояния. В трупе Медведев опознал одного из подведомственных ему солдат отдела. Потом сыщики осмотрели и сфотографировали дорогу, следы людей и автомобиля на густом слое грязи, покрывавшем настил моста, сняли мерки с этих следов и, вообще, проделали целый ряд манипуляций, значение которых осталось для товарища Нечапая несколько таинственным. Внизу, на берегу речки точно таким же образом осмотрели труп огромного мужчины. Уже и поверхностный осмотр обнаружил страшную резаную рану под грудью и пулевую рану без входного отверстия: человеку всадили в живот штык винтовки и из этой же винтовки выпустили пулю в упор. Кроме того, у человека оказалось перерубленным запястье. Кисть руки так и не была найдена.
Потом с помощью верёвок, комсомольцев и коней товарища Нечапая был перевёрнут вниз дном и вытащен на берег вездеход, и под ним обнаружен ещё один труп и тоже с головой, раздробленной выстрелом сзади и почти в упор. Лицо товарища Медведева стало постепенно затуманиваться.
— Здесь, товарищ Берман, — сказал один из сыщиков, — никаких посторонних следов нет.
— Им и неоткуда быть.
— Ясно, — сказал Медведев, — никакой засады тут и в помине не было. Но тогда, значит, ваш бродяга как-то ухитрился ликвидировать пять человек.
— Не пять, а пока только три.
— Боюсь, найдут и ещё двух.
— Так что разрешите доложить товарищ Медведев, — сказал Нечапай, — там, внизу, речка впадает в другую, воды там много, а лодок нет, я послал за лодками в соседний колхоз.
— Во всяком случае, — сказал Медведев, — соучастие этих двух не найденных исключается абсолютно. Но как этот ваш бродяга ухитрился ликвидировать пять человек?
— Сопровождение было недостаточно.
Медведев пожал плечами и несколько секунд молчал.
— Нет, не могу сказать, для засады и двадцати человек могло оказаться недостаточным. Но для сопровождения одного безоружного арестанта пяти человек за глаза довольно.
— Тем не менее, вот видите ...
Однако, Берман был относительно доволен. Засада могла бы означать катастрофу. Индивидуальный побег давал ещё кое-какие шансы. Берман сошёл с моста, сел в коляску и закурил. Медведев стоял на мосту, расставив ноги и наблюдая за неторопливой и основательной деятельностью сыщиков. Осмотрев мост, они спустились под него, обнаружили там следы Кузнецова и Сидорова, ножевые порезки на сваях моста и пришли к Берману, имея, в сущности, довольно точную картину всего происшедшего. По-видимому, лейтенант Кузнецов решил почему-то проверить, выдержат ли сваи двухтонный вес вездехода. Кузнецов взял с собою одного красноармейца. Наверху остались четверо: шофёр, бродяга, боров, и ещё один красноармеец. Последние двое, судя по следам на настиле моста, сошли с машины. Следовательно, бродяга очутился лицом к лицу только с двумя. Перипетии борьбы Стёпки с боровом и красноармейцем можно было восстановить с достаточной степенью точности: следы ног, следы упавших тел, кровь и так далее. Отрубленная рука борова ясно указывала на то, что бродяга остался цел. Смятый и сорванный мох на камнях берега показывал на его дальнейшее направление – обратно к мосту. Гибель шофёра и автомобиля объяснялась.
— Ну, что? — спросил Медведев.
— Очень много натоптано, товарищ начальник. Вот тут следы офицерских подошв, совсем около трупа. А ушли только солдатские подошвы. Вот тут кто-то сидел, может быть, переодевался. Нашли офицерскую фуражку, прострелена и вся в крови, вот поглядите.
Фуражка имела очень неаппетитный вид, но Медведев видывал и не такие виды. Он с торжествующим видом обернулся к Берману:
— Ну, вот видите, Кузнецовская фуражка тоже прострелена сзади.
Берман с осторожной брезгливостью взял в руки новое вещественное доказательство и стал его осматривать с чрезвычайной внимательностью. Медведев стоял, расставив ноги, и на душе у него снова начинало накипать раздражение:
— Значит, кто-то ликвидировал и Сидорова, и Кузнецова. Ясно, как апельсин.
Медведеву Берман не ответил ничего. Экономным движением руки он подозвал к себе Нечапая.
— Вы, товарищ, скачите сейчас же в Троицкое и передайте в Неёлово по телефону мой приказ: сейчас же опечатать квартиру старшего лейтенанта Кузнецова.
Медведев даже побагровел от негодования.
— А это зачем?
— А затем, товарищ Медведев, — сказал Берман официальным тоном, — что эта фуражка была прострелена пустой. Посмотрите на выходное отверстие — ни одного осколка черепной кости.
Трудно было бы подсчитать, сколько простреленных черепов видел и продуцировал на своём веку товарищ Медведев. Поэтому, взяв в руки простреленную фуражку, он понял сразу: Сидорова застрелил старший лейтенант Кузнецов. Но зачем?
Как бы услышав его невысказанный вопрос, Берман сказал по-прежнему кратко и официально:
— Самое вероятное — боязнь ответственности и попытка замести следы. Но могут быть и другие объяснения ... Сколько дней хода до перевала?
— Хорошего хода — дня четыре.
— Значит, верхом дня три?
— Точно так.
— Но полоса альпийских лугов начинается раньше?
—
Точно так, но не намного.— Ну, значит, остаётся авиация ...
RUS-SKY, 1999 г. Последние изменения: 10/01/07