RUS-SKY (Русское Небо)


ПОЛИТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ

1920-1940 гг. ДОКУМЕНТЫ И МАТЕРИАЛЫ

ПОД РЕДАКЦИЕЙ ПРОФЕССОРА А.Ф. КИСЕЛЕВ

<<< Оглавление


Глава III
«ИДЕМ В КАНОССУ». СМЕНОВЕХОВСТВО И ВОЗВРАЩЕНЦЫ

Появление в Праге в 1921 г. сборника статей «Смена вех» вызвало первый крупный раскол в русской эмиграции. «Гражданская война проиграна окончательно, Россия давно идет своим, не нашим путем ... Или признайте эту, ненавистную Вам Россию, или оставайтесь без России, потому что «третьей России» по вашим рецептам нет и не будет», — столь категоричное утверждение сменовеховцев вызвало в эмиграции сначала шок, а затем на авторов сборника обрушился шквал обвинений в малодушии, отчаянии, предательстве и даже в сотрудничестве с большевиками. Дело дошло до того, что были убиты два редактора сменовеховских газет — A.M. Агеев («Новая Россия», София) и Д.Н. Чернявский («Новости жизни», Харбин). В Советской России в сменовеховстве также усмотрели нежелательное, опасное явление. Сам Ленин, выступая в 1922 г. на XI съезде партии, признал, что «сменовеховцы выражают настроения тысяч и десятков всяких буржуев или советских служащих, участников нашей новой экономической политики. Это — основная и действительная опасность». Ленин внимательно следил за сменовеховцами и их изданиями, а в их главном идеологе Н.В. Устрялове видел «прекрасное противоядие против «сладенького комвранья». Интересно заметить, что к началу 80-х годов у нас в стране и за рубежом появилось более 170 книг и статей, посвященных изучению сменовеховства. Ни одно из других идеологических направлений русской эмиграции 20-30-х годов XX в. не удостоилось такого количества исследований.

Чем же был вызван такой интерес к сменовеховству? Что заставляет историков снова обращаться к его исследованию?

Во-первых, сменовеховцы сумели дать глубокий, обстоятельный анализ причин поражения Белого движения. Реставрационизм белых генералов, оторванность от реалий российской жизни антибольшевистских партий, преступная политика сотрудничества с Антантой — вот что, по мнению сменовеховцев, привело Белое дело к полному краху. Во-вторых, сменовеховцы сделали попытку выработать новую идеологию возрождения России, получившую название «национал-большевизм». Признав нэп «экономическим Брестом большевизма», они надеялись на постепенное перерождение Страны Советов в буржуазную республику, основанную на началах сильной и крепкой власти, государственно-частной экономики и на патриотизме. В-третьих, сменовеховство дало сильный импульс к возвращению в Россию эмигрантов.

Главным идеологом и практиком сменовеховства, безусловно, был Николай Васильевич Устрялов.

Читатель впервые получит возможность проследить идейно-политическую эволюцию Н.В. Устрялова с 1920 по 1934 г.

Немалый интерес вызывает и такой видный деятель сменовеховства, как Ю.В. Ключников. Профессор юриспруденции, министр иностранных дел правительства Колчака, Ключников стал одним из самых радикальных сменовеховцев, за что, по предложению самого Ленина, удостоился быть советским экспертом на международной конференции в Генуе в 1922 г. Вернувшись в СССР на 12 лет раньше Устрялова — в 1923 г.. Ключников стал активным участником происходивших в СССР перемен. Однако и его судьба сложилась трагически — в 1938 г. он был расстрелян. За свою прямоту и принципиальность он почти сразу подвергся гонениям, о чем свидетельствуют публикуемые здесь документы (выступление в 1926 г. на диспуте «Об антисемитизме» и документы об изгнании Ключникова из МГУ).

Практическая деятельность по претворению в жизнь в СССР идей сменовеховства связана с именем известного литератора и журналиста И.Г. Лежнева, деятельности которого также уделено немало места в этой главе (записка в ЦК ВКП (б) от 5 мая 1926 г. зам. пред. ОГПУ Г.Г. Ягоды и другие документы).

Как уже говорилось, сменовеховство сильно способствовало возвращению на Родину тысяч эмигрантов. Уже в 1921 г. в Россию вернулось 121 843 человека. В 1922-1923 гг. только из Болгарии в Россию возвратилось От 11 до 14 тыс. человек (см.: Шкаренков Л.Г. Агония белой эмиграции. — М., 1986. — С. 86, 89). В Болгарии движению возвращения активно содействовал редактор сменовеховской газеты «Новая Россия» A.M. Агеев. Именно со страниц этой газеты прозвучал лозунг «Назад в Россию!».

Собственно сменовеховство постоянно подразумевало возвращенчество. Не случайно Устрялов, Ключников, Бобрищев-Пушкин, В. Львов, Лежнев (после высылки из СССР в 1926 г.) вернулись в Советский Союз. Сменовеховцы желали претворять свои идеи именно в России, а не за границей, теоретизируя в эмигрантских газетах. Люди же, далекие от политики, рвались в Россию не столько из-за разочарования в «гостеприимстве» чужбины, сколько от трагического ощущения бессмысленности продолжения братоубийственной гражданской войны. Яркое тому подтверждение — возвращение в Россию одного из самых прославленных военачальников Белой Армии генерала Я.А. Слащова (см. Обращение генерала Я.А. Слащова к офицерам и солдатам армии Врангеля и беженцам от 21 ноября 1921 г.).

Еще одним важным мотивом возвращения на Родину было окрепшее у многих эмигрантов чувство патриотизма. Те из них, кто во время гражданской войны сражался с большевиками, на себе испытали двуличность и нечистоплотность Антанты и поняли, что иностранцам до русских проблем собственно нет никакого дела. Предательство союзниками адмирала Колчака стало восприниматься не только как чисто человеческая подлость, но и как одно из звеньев антирусской политики Запада, который устами президента В. Вильсона возвестил о том, что «Россия слишком велика и однородна. Ее нужно свести к среднерусской возвышенности и перед нами будет чистый лист бумаги, на котором мы начертаем политику народов, населяющих бывшую Российскую империю». Подобные устремления Запада вызывали негодование у тех, кто сражался за единую и неделимую Россию. Н.В. Устрялов еще в апреле 1920 г. писал в харбинской газете «Новости жизни», что «ныне уже невозможна антибольшевистская интервенция. Всякая интервенция будет ныне — антирусской».

Сменовеховцы, да и все честные патриоты России вынуждены были признать: целостность страны превыше идеологий и партий, и поскольку большевики охраняют эту целостность, значит, с их режимом придется мириться. Так думал, в частности, и крупный русский писатель А.Н. Толстой, вернувшись в СССР в 1923 г. (см. его «Открытое письмо Н.В. Чайковскому»).

№ 1. Письмо Н.В. Устрялова П.Б. Струве [ 162 ]

[октябрь 1920 г.]

Глубокоуважаемый Петр Бернгардович!

А.А. Стахович любезно предложил мне передать Вам письмо, и я с радостью этим предложением пользуюсь, чтобы вкратце сообщить Вам о положении на Дальнем Востоке.

Положение это весьма неважное. До Иркутска обосновались большевики, Западное Забайкалье занимает «Верхнеудинское Правительство» (большевики под демократическим забралом), претендующее на центральное руководство «дальневосточным буферным государством», Восточное Забайкалье принадлежит семеновской армии (тысяч до 20), за которую борются разные генералы, полоса отчуждения прибрана Китаем и вообще иностранцами, во Владивостоке — «коалиционное» (ныне распадающееся) правительство — от кадетов (Виноградов, Кроль) до большевиков и, наконец, Благовещенск подобен Верхнеудинску.

Это пестрое одеяло каждый хочет выкрасить в один цвет, и естественно, что операция такая удается весьма посредственно. Москва отказалась от Дальнего Востока и предоставила организоваться ему в «буферное государство» (для Японии), но, конечно, хочет, что<бы> это образование не было ей враждебно. Япония идет на подобную комбинацию, но б<ольшевик>и не могут сговориться с эсерами, а правые круги (их центр — Харбин, а точка опоры — Семенов и армия) мечтают о резко антибольшевистском объединении под властью диктатора (Хорват, Семенов, Лохвицкий, Гондотти — из-за лица идут бесконечные, чисто декадентские споры) и при помощи японцев.

Шансы непримиримых противобольшевистских групп, опирающихся на иностранцев, здесь очень слабы. Слишком памятно невероятно гнусное предательство Колчака Францией (Жанен) и чехами, чтобы даже умеренные элементы могли поддерживать интервенцию. Ряд офицеров ушел к амурским большевикам. Другие (ген. Пепеляев) сошлись с эсерами. Кроме того. Дальний Восток еще не изжил большевизма. Польская кампания усилила большевистскую ориентацию, а вести о полной ликвидации Деникина и укрепляли еще более.

Руководствуясь обстановкою, после бегства из красного Иркутска я занял здесь весьма одиозную для правых групп позицию «национал-большевизма» (использование большевизма в национальных целях. Кажется, в совр<еменной> Германии такая точка зрения тоже высказывается некоторыми). [ 163 ] Мне представляется, что путь нашей революции мог бы привести к преодолению большевизма эволюционно и изнутри. Сейчас сборник этих моих статей печатается, и напечатанную его часть я просил А.А. Стаховича Вам передать.

Насколько можно судить отсюда, курс, избранный Вами, встречает много возражений с национальной точки зрения. Я очень боюсь, что он превращается в идеологию эмиграции и что Вы идете по пути наибольшего сопротивления. Получающиеся здесь номера «Общего Дела» не рассеивают этих опасений — до того элементарно там ставятся и решаются все политические проблемы, столь бесконечно сложные в настоящее время. Широкий «федерализм». Вами тактически воспринятый, может принести такие плоды, которые потом Вам не удастся преодолеть. Дружба с агрессивною Польшей, с Румынией царапает национальное чувство. Мне думается, что гражданская война (после Деникина и Колчака) — наименее удачный путь уничтожения большевизма. Нужно сказать, что до успехов Врангеля эта точка зрения здесь была распространена довольно широко. Теперь Ваши дипломатические и военные успехи создают здесь невероятный идейный разброд и сумбур, несомненно, усиливая позицию непримиримых сторонников вооруженной борьбы до конца. Я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы нашли возможность как-нибудь отозваться на эти сомнения в целесообразности Вашего пути. Выступая в защиту прекращения вооруженной борьбы с большевизмом, я и мои единомышленники все время сознавали внешнюю «еретичность» этой точки зрения, но обстановка полного разложения «контрреволюции» и величайшей одиозности «интервенции» настойчиво диктовала именно такой выход из положения. Может быть, на юге дело обстоит иначе? Впрочем, может быть, ответ будет дан жизнью до того, как до Вас дойдет это письмо...

Из Сибири идут вести о недовольстве крестьян против большевистской власти, об эсеровском движении, причем во главе этого антибольшевистского движения эсеров становятся лица, погубившие в прошлом году Колчака, разлагая его тыл и организовывая вооруженные восстания. Словом, старая песня... Большевики в ответ начинают усиливать террор.

Усиленно муссируются областнические лозунги — «свободная Сибирь», «бело-зеленое знамя», est. В противобольшевистском лагере, по обыкновению, величайшая разноголосица, взаимная травля, и прямо-таки не представляешь себе, что произойдет, когда эта тысячеголовая гидра дорвется до власти... Все утешают себя надеждой, что на юге — иное. Дай Бог...

Здесь сообщают, что в Казани умер Н.А. Бердяев. В Иркутске в тюрьме умер от тифа Д.В. Болдырев. Расстреляны Черв<ен>-Водали, Клафтон, С.А. Котляревский — на «каторге», за какой-то заговор. В Вост. Сибири голод вследствие бестоварья и обесценения денег. В Туркестане — очень прочна больш<евистская> власть и, как говорят, усиленно готовят поход на Индию. Как бы то ни было, большевики оказались хорошими революционерами, и России не придется сегодня стыдиться за них...

Глубоко уважающий, искренно преданный Вам Н. Устрялов.

Р. S. Мой адрес: Харбин, Коммерческое училище, проф. Ник. Вас. Устрялову.

№ 2. Ю.В. Ключников. «Смена вех» [ 164 ]

1921 г.

«Вехи» [ 165 ] совершенно правы, характеризуя русскую интеллигенцию как по натуре максималистскую, нигилистическую, революционную или — по-современному — как большевистскую. Во время революции обнаружилась, следовательно, не борьба психологических антитез и антиподов — большевизма и антибольшевизма, а борьба разных типов и разных окрасок в лоне одного и того же интеллигентского большевизма. Среди пестрого состава русских интеллигентов-большевиков революция выбрала для своих сражений и побед тех, которые ей оказались наиболее подходящими. В процессе революции произошло, все еще незаметное для нашего сознания, разделение русских интеллигентов на большевиков, угадавших веления революции и потому «торжествующих» вместе с нею и на неугадавших их и потому страдающих, ноющих, клевещущих, запутавшихся во лжи и противоречиях. Вся сплошь приемлющая революцию и воспитанная для нее русская интеллигенция распалась на два громадных лагеря и вступила в братоубийственную борьбу из-за разного понимания требований революции и ее возможности. Борьба эта прекратится, и лагеря сольются, когда случится одно из двух: или когда угадавшие веления революции получат с ее помощью столько силы, что принудят подчиниться себе даже наиболее упорных своих врагов; или же — второй случай — когда побежденные в революции русские интеллигенты поймут неправильность своего пути. Отсюда вот один из самых важных политических тезисов, которые во что бы то ни стало обязана осознать русская интеллигенция в России и в изгнании: объединить русскую интеллигенцию, сделать из нее единую и мощную социальную силу способна только восторжествовавшая революция. Напротив, если бы революция не победила, если бы все вернулось в России к тем условиям, которые создавали русский интеллигентский разброд и многоликий русский интеллигентский большевизм, если б над Россией снова повисла необходимость еще и еще одной революции, — тогда неизбежно интеллигенция осталась бы такою же, как была, т.е. столько же полезной России, сколько и вредной ей. Нет, даже больше, пожалуй: раз она была создана специально для революции, раз она вела ее и проиграла и только вдребезги разрушила Россию, то, значит, она только вредна, и в будущей России ей не должно быть места. Фактически обе возможности, по-видимому, осуществляют себя сейчас одновременно и параллельно: угадавшие и побеждают неугадавших и примиряют их с собой.

Под торжествующей революцией следует подразумевать ту, которая продолжается теперь и которая раскрыла всю ширь русских революционных потенций и русских революционных желаний. Иначе получилось бы не признание революции, а отрицание ее, не вхождение в нее в новых для нее целях, а сохранение изжитой цели борьбы с нею.

Русская революция страшна. Но опыт показал, что нет ничего страшного, что испугало бы или остановило русского интеллигента. Русская революция поставила пред собой великие задания. Но это то, что особенно делает ее русскою, а отчасти интеллигентско-русскою. Вхождение в нее требует тяжких жертв и героического самоотречения. Но русский интеллигент только и живет, что жертвами и самоотречением. Своей программы русская революция не очертила точно, она может достичь и очень многого и очень малого, смотря по обстоятельствам. Тем более каждый должен, значит, добросовестно стремиться к тому, чтобы результаты как можно полнее оправдали понесенные во время революции жертвы, а если выйдет не много, а мало, то такова уж, очевидно, судьба, и незачем вообще бороться с революцией ради скромных идеалов, раз она сама волей-неволей ограничится скромными достижениями.

Замечательно, что те из русских интеллигентов, которые упорно отказываются признать в себе большевистскую природу, гордятся своим званием русского интеллигента. Для них в этом звании заключается противопоставление их ненавистному для них мещанству. С одной стороны, они правы. Как превосходно проследил г. Иванов-Разумник, интеллигент и мещанин (подразумевается мещанин духа) во всех отношениях противоположны друг другу. Но они глубоко не правы, думая, что можно отделить сколько-нибудь резкой чертой интеллигента от большевика. Такой черты, мы уже отчасти показали это, не найти, сколько не ищи. Однако если не по самому своему существу — по самой своей идее — всякий интеллигент в той или иной степени является большевиком, то основной вопрос настоящей статьи об обязанностях русской интеллигенции в отношении революции с данного пункта начинает требовать значительно иной формулировки. Он превращается в вопрос об обязанностях русской интеллигенции в отношении к самой себе или — что то же самое — о самоопределении интеллигентского большевизма через революцию.

На эту последнюю формулировку нашего вопроса да будет позволено обратить усиленное внимание. В ней сами собой находят свое выражение и отражение все главнейшие контраверзы не только философии русской революции, но и философии новейшей русской истории в ее целом. Более же конкретно вопрос об отношении интеллигенции к революции сводится к следующему: пока существует такая русская интеллигенция, какова она сейчас, революция в России не может быть изжита. Изжить русскую революцию — значит изжить прошлую и современную русскую интеллигенцию. Но вместе с тем тщетно пытаться изжить русскую интеллигенцию, не удовлетворив предварительно всех главнейших требований русской революции, не проделав полного ее пути.

Таким образом, русская интеллигенция и русская революция как-то совершенно нерасторжимо, едва ли не мистически, связаны друг с другом. Именно это мы и имели выше в виду, утверждая в развитие мысли Булгакова, что всякая русская революция непременно должна оказаться интеллигентской. Всякая русская революция — скажем мы теперь — непременно должна оказаться интеллигентской в том смысле, что в ней, единственным доступным неисторическим условиям путем и при посредстве испытаннейших своих служителей в лице интеллигентов, ищет полностью осуществиться в мире пылкий и своеобразный русский разум, русский интеллект. Нельзя бороться за Россию и ее великое мировое место, не будучи вместе с русской интеллигенцией и русской революцией. Кто не хочет быть с русской интеллигенцией и русской революцией, тот враг и России, и мировому прогрессу. Кто борется мечом или хитростями с русской революцией, не имея ничего одинакового или лучшего противопоставить ей взамен, тот лишь вольно или невольно готовит ужасы мировой революции, которая, при спокойном торжестве революционной России, легко вылилась бы в мирную и безболезненную эволюцию. Жестоко и несправедливо заподозривать противосоветскую русскую интеллигенцию в сознательном стремлении вредить своей родине и во вражде к мировому прогрессу. Очевидно, причина ее оппозиции совершающемуся в России исключительно в непонимании ею истинного своего долга. Жертвенная, она проглядела, какая жертва от нее требуется. Жаждущая великого, она испугалась мерок и путей великого.

В жизни целого нашего народа случилось то, что случается так часто в жизни отдельных лиц. Богатую барышню отдают в институт и обучают пению, танцам и изящным манерам на радость будущему богатому жениху, но вдруг родители барышни умирают, институт брошен, вместо богатого — в мужьях сельский учитель, вместо пения и танцев — кухня, стирка и работа на огороде. Бедной женщине и так тяжело, а тут еще письмо из столицы от бывшего наставника: «Вы созданы для красоты, бросьте эту пошлую жизнь...» Сейчас Струве в отношении к России представляется мне как раз таким наставником. Он упорно не хочет понять, что самим фактом новой революции, как смертью, одна полоса русской жизни оборвана и другая, совершенно новая, начата. Прощайте, грезы о балах, приходится приниматься за труд. И вся задача отныне в том, чтобы труд послужил источником не несчастья, а счастья. Но если бы только в этом одном непонимании заключалась вина Струве пред революционной Россией. К несчастью и для него самого, и для всего русского консерватизма, и для всей России, вина его неизмеримо крупнее. Вместе с остальными авторами «Вех» он с полной отчетливостью уяснил себе невыгодность и опасность неудавшейся, половинчатой революции. В таком случае его прямой долг был по возникновении второй революции помочь ей не остаться половинчатой, обеспечить ей успех. За каждый ее лозунг должен был бы хвататься он, и чем шире и абстрактнее лозунг, тем крепче держаться за него. Крупный экономист, человек точных цифр и вычислений, как он не сопоставил в своем уме: первая революция, не стоившая и тысячной доли тех жертв, что вторая, и все-таки довольно много давшая, очень многим морально подрезала крылья. Из них же первый он сам почувствовал в качестве автора «Вех», что великий народ не может безнаказанно нести тяжесть жертв неискупленных, что ему невыразимо мучительно от их сознания. Так как же должен страдать этот великий народ после неисчислимых жертв теперешнего лихолетия, если ценою их он не достигнет великих всеоправдывающих результатов! Хватит ли у него в дальнейшем моральных сил снести бремя собственного осуждения и осуждения других народов? Способен ли он будет дальше жить в ясном сознании, что он преступник, негодяй, идиот, разрушивший все, не будучи ни пьяным, ни одержимым, и взамен... ничего! решительно ничего!!! Невольно или нарочно? — но над этой стороной вопроса о срыве революции все вообще избегают задумываться. У приверженцев идеи борьбы с Лениным до конца и во что бы то ни стало откуда-то берется уверенность, что русский народ, обесчестив, умертвив и затем разрезав на куски мертвое тело матери своей России, спокойно утрет пот с лица и примется за очередные дела, как будто ничего не случилось. Если это можно назвать исторической концепцией, то я не знаю концепции более жуткой. Приходится думать, что она просто не понята — как и многое теперь — своими собственными приверженцами.

Нет, пусть знает каждый, что нам теперь другого выбора нет: или все мы, русские, взятые вместе, преступники, или мы делаем великое дело. Мы — преступники, если просто растлеваем и умерщвляем нашу страдалицу-родину, чтобы вернуться к старому или получить на копеечку нового. Мы велики, если благодаря нашим жертвам восторжествует гений революции. После ужасов революции неизбежно наступит период счастья, нас охватит творческий подъем — мы ясными глазами сможем глядеть в будущее. После ужасов преступления... надо же хоть немного знать народ русский: он не способен вынести ужасов собственного преступления! Он никогда не найдет в себе сил для морального самовоскрешения. Его личная и всемирно-историческая жизнь тогда кончена навсегда. Все вело в России к революции и к большевизму. Революция и большевизм для России одно: без революции большевики лишь кучка «фанатиков» и «бандитов»; без большевиков революция лишь переворот, бунт, погром, анархия без прорыва в будущее и без надежд на будущее. Пока не было революции, правы были те, кто призывал бороться с прирожденным русским революционным экстремизмом: его дело страшное и его методы жестоки, лучше бы обойтись без них! Пока в начале революции была еще надежда остановить революционный разлив, во имя более экономного перехода в будущее, во имя сохранения человеческих жизней, во имя любви к материальной культуре, нельзя было не стремиться укротить революцию (чтобы вместо нее и как-то по-новому, но сделать ее же дело). Но революция идет и идет. Растет. Ширится. Углубляется.

Тут уж началось непонятное.

Во имя немедленного свержения большевиков с ними ведут борьбу годами. Во имя сбережения человеческих жизней людей бросают сотнями тысяч на белые фронты, в концентрационные беженские лагеря, обрекают на голод, на преступления, на проституцию, превращают в спекулянтов, неврастеников, бездельников. Во имя преодоления экстремизма сами превращаются в экстремистов, но наизнанку, что еще хуже: белый экстремизм — это озверелое желание, чтобы от революции остались одни только разрушения и чтобы ценою их решительно ничего не было создано. Во имя сбережения материальных богатств России взрывают мосты, разрушают города под предлогом: «вредим большевикам». В целях сохранения уважения к прежним основам русского политического и социального бытия делают все, чтобы над ними повисли исступленные проклятия отчаявшихся.

И вот допустите, что революционная власть насильственно свергнута. Поехали в Россию Авксентьев, Алексинский, Бурцев, Гучков, Керенский, Милюков, Савинков, Струве. Каким-то чудом они сумели не перессориться снова и снова, а мирно выработать долгожданную «общую линию». Эта общая линия мне представляется в виде Учредительного собрания на основе прямого, равного и прочая, возглавляемого каким-нибудь генералом, — Врангелем или другим. Наступает период строительства новой России. Выстроили и сошли с жизненной сцены удовлетворенные: в России монархия по типу английской или республика по типу Соединенных Штатов. Чего же лучше? Однако беда вся в том, что когда мы будем копировать Англию или Америку как образцы политического благоустройства, и Англия и Америка будут упорно бороться за то, чтобы стать совсем другими. Когда мы будем думать, что наступила эра успокоения, зачнется в ужасах эра нового всемирного смятения. Идеалы великой русской революции окажутся насильственно приглушенными, но они, конечно, не умрут. Их будут провозглашать, ими будут жить по-прежнему и русские революционные массы, и иностранные. «Жалкие остатки» русской интеллигенции вдруг почувствуют, что только в них свое, русское, большое и выстраданное. И тогда-то впервые они полюбят эти идеалы, как не любили еще никогда, и тем сильнее полюбят, чем более жестоко они их обманули перед тем.

А после «непонятное» будет все нагнетаться и нагнетаться в грядущей русской жизни: придушенные нашими праздничными либералами и революционерами, истинно революционные идеалы сделаются главным двигателем всей последующей истории русского духа и русского политического бытия. Новые поколения начнут спрашивать себя и своих отцов, что же получилось? Чем велик Авксентьев, которому воздвигли памятник Алексинский и Бурцев? Чем велик Гучков, позаботившийся о памятниках для Керенского и Милюкова? Чем велики Савинков и Струве, остатки сил положившие на сооружение пышного мавзолея для Алексинского, Бурцева и Гучкова? И без особенного труда они подведут грустный итог: не будь их, в России не было бы стольких разрушений в 1917-1921 гг.; стало быть, главные виновники русской разрухи они. Не будь их, Россия не плелась бы снова в хвосте остальных стран; стало быть, это они же испортили международное положение России. Не будь их, прорыв в будущем был бы великим. Социальные неравенства были бы более сглажены, политическое устройство вышло бы более совершенным, внешние отношения покоились бы на более справедливых основаниях. С России брали бы пример все остальные народы, у нее учились бы, ей завидовали бы. Теперь ее попросту считают дурой, бездарностью, мотовкой. Словом, они — и они одни — виновны в самом тяжком из всех политических преступлений: в лишении своего народа права быть гордым или, что то же, — в убийстве народной души.

Но Бог даст, мрачного чуда не случится. Бурцев с Авксентьевым, а Милюков с Гучковым не столкнулся никогда. Значит, не будет в России ни монархии английского типа, ни республики типа Соединенных Штатов. Будет что-то свое, выстраданное и выкованное революцией. Памятников или вовсе никому не поставят, или поставят их Ленину. И тогда-то станет впервые ясно, что вся русская интеллигенция жила и работала в качестве революционной силы для того только, чтобы создать, испытать и закалить Ленина, чтобы сначала через него дать настоящую русскую революцию, а потом чрез него же навсегда или надолго преодолеть ее.

В Ленине старая русская интеллигенция без остатка исчерпывает и изживает себя. После него она или вовсе перестанет существовать, или станет совершенно новою. Последнее — вернее. Ленин — это та цена, которою куплена новая Россия, а с нею и новая русская интеллигенция. Вот если бы его не было, то еще вопрос, не выродилась ли бы она, эта русская интеллигенция, в ближайшем же поколении в мелкодушных мещан, в антиподов интеллигенции. Напротив, раз Ленин был, вел революцию, как ее признанный вождь и дал ей победы — превращение интеллигенции в мещанство становится исторически невозможным.

Но еще более невозможно и то, чтобы за одним Лениным последовали другие. Нет, отныне надолго или навсегда покончено со всяким революционным экстремизмом, со всяким большевизмом и в «широком» и в «узком» смысле. За отсутствием почвы для него. За ненадобностью. Завершился длиннейший революционный период русской истории. В дальнейшем открывается период быстрого и мощного эволюционного прогресса. Ненавидящие революцию могут радоваться; но, радуясь, они должны все же отдать должное революции: только она сама сумела сделать себя ненужной.

№ 3. Н.В. Устрялов. «PATRIOT1CA» [ 166 ]

1921

В 1905 г., в разгар русско-японской войны группа русских студентов отправила в Токио телеграмму микадо с искренним приветом и пожеланием скорейшей победы над кровавым русским царем и его ненавистным самодержавием.

В том же 1905 г. та же группа русских студентов обратилась к польским патриотам с братским приветом, с пожеланием успеха в борьбе с царским правительством за восстановление польского государства и свержение русского абсолютизма.

Прошло 15 лет. Капризною игрою исторической судьбы эта группа русских студентов, возмужавшая и разросшаяся, превратилась, худо ли, хорошо ли, в русское правительство и принялась диктаторски править страной.

Тогда нашлась в стране другая группа русских интеллигентных людей, которая стала отправлять в то же Токио телеграммы и даже депутации к микадо и его министрам с искренним приветом и пожеланием победы над кровавыми русскими правителями и ненавистным им комиссародержавием.

Вместе с тем та же группа русских людей обратилась к польским патриотам (в свою очередь созревшим и оформившимся за эти 15 лет) с братским приветом и пожеланием успеха в их борьбе с красным правительством за расширение польского государства и свержение русского деспотизма.

Группа русских пораженцев 1905 г. на упрек в антипатриотизме и предательстве родины отвечала обычно, что нужно различать петербургское правительство от русского народа, что русское царское правительство ненавидимо русским народом и что оно не столько русское, сколько немецкое. К этому прибавлялось для вящей убедительности, что интересы мировой «солидарности трудящихся» должны стоять на первом плане, а русская власть есть их величайший враг. Группа русских пораженцев 1920 г. на упреки в антипатриотизме и забвении родины отвечает обычно, что нужно отличать московское правительство от русского народа, что русское советское правительство ненавидимо русским народом и что оно не столько русское, сколько еврейское. К этому присовокупляется для пущей убедительности, что интересы мировой «культуры» должны стоять на первом плане, а нынешняя русская власть есть их непримиримый враг...

Какое глубочайшее недоразумение — считать русскую революцию не национальной! Это могут утверждать лишь те, кто закрывает глаза на всю русскую историю и, в частности, на историю нашей общественной и политической мысли.

Разве не началась она, революция наша, и не развивалась через типичнейший русский бунт, «бессмысленный и беспощадный» с первого взгляда, но всегда таящий в себе какие-то нравственные глубины, какую-то своеобразную «правду»? Затем, разве в ней нет причудливо преломленного и осложненного духа славянофильства? Разве в ней мало от Белинского? От чаадаевского пессимизма? От печоринской [ 167 ] (чисто русской) «патриофобии»? От герценовского революционного романтизма («мы опередили Европу потому, что отстали от нее»). А писаревский утилитаризм? А Чернышевский? А якобинизм ткачевского «Набата» [ 168 ] (апология «инициативного меньшинства»)? Наконец, разве на каждом шагу в ней не чувствуется Достоевский, достоевщина — от Петруши Верховенского до Алеши Карамазова? Или, быть может, оба они — не русские? А марксизм 90-х годов, руководимый теми, кого мы считаем теперь носителями подлинной русской идеи, — Булгаковым, Бердяевым, Струве? А Горький? А «соловьевцы» — Андрей Белый и Александр Блок?

Нет, ни нам, ни «народу» неуместно снимать с себя прямую ответственность за нынешний кризис — ни за темный, ни за светлый его лики. Он — наш, он подлинно русский, он весь в нашей психологии, в нашем прошлом, — и ничего подобного не может быть и не будет на Западе, хотя бы и при социальной революции, внешне с него скопированной. И если даже окажется математически доказанным, как это ныне не совсем удачно доказывается подчас, что девяносто процентов русских революционеров — инородцы, главным образом евреи, то это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения, если к нему и прикладываются «чужие» руки, — душа у него, «нутро» его, худо ли, хорошо ли, все же истинно русское — интеллигентское, преломленное сквозь психику народа.

Не инородцы-революционеры правят русской революцией, а русская революция правит инородцами-революционерами, внешне или внутренне приобщившимися к «русскому духу» в его нынешнем состоянии...

Не есть ли крутящаяся над Россией буря — сплошное разрушение, «чистое отрицание», безнадежно опустошительное, как порыв осеннего ветра или деревенский пожар в знойный летний день? Не есть ли она — гибель русской культуры или, в лучшем случае, тягчайший удар по ней?

Естественный вопрос современников. Ибо они видят, как горят усадьбы, как умирает устоявшийся быт, такой очаровательный и благородный, как в дни уличных восстаний расхищаются любимые музеи, как тяжелый снаряд разрывается на куполе Благовещенского кремлевского собора, как драгоценности Зимнего дворца продаются на заграничных толкучках, как исчезает, спаленный пожаром, старый Ярославль... ибо, кроме того, они воочию наблюдают потрясающее опустошение в рядах тех, кто по справедливости считался ими цветом современной русской культуры — они видят, как рука убийц поражает Шингарева, Кокошкина [ 169 ], как в кошмарных условиях изгнания гибнет от нелепых тифов длинная вереница виднейших деятелей общественности и науки во главе с Трубецким, как один за другим вырываются из строя русскими пулями популярнейшие русские генералы, как покидают родину лучшие ее люди, как, наконец, умирают от голода Лаппо-Данилевский, Розанов и многие, многие другие.

И они готовы, эти несчастные, измученные современники, всеми словами, какие находят, проклинать налетевший шквал, считать его бессмысленно разрушительным, позорной болезнью, падением «когда-то великого» народа...

Всякое великое историческое событие сопряжено с разрушением. И вообще-то говоря, культура человечества тем только и жива, что постоянно разрушается и творится вновь, сгорая и возрождаясь, как феникс из пепла, поглощая порождения свои, как Сатурн.

Разрушение страшно и мрачно, когда на него смотришь вблизи. Но если его возьмешь в большой перспективе, оно — лишь неизбежный признак жизни, хотя, быть может, и несколько грустный признак: было бы лучше, если бы творчество не предполагало разрушения и, скажем, ценности языческой культуры мирно уживались бы рядом с явлениями христианства, а быт Людовика XIV — с атмосферою пореволюционной свободы личности.

Но ведь этого нет и по условиям жизни земной, во времени протекающей, быть не может. Взять хотя бы эти два случайно выплывшие примера. Христианская культура, введенная в мир великою и мрачно прекрасною эпохою средневековья, начала с того, что безжалостно сокрушила бесконечное количество несравненных памятников древности. «Нашествие варваров внесло гораздо меньше опустошений в сокровищницу древней культуры, нежели благочестивая ревность служителей Христианской Церкви», — говорит историк средних веков Генрих Эйкели...

Но ведь и средние века обогатили человечество потоком напряженнейшей и своеобразнейшей своей собственной культуры, и само нашествие варваров положило начало новой истории, приобщив свежие народы к разрушенной ими цивилизации, и французская революция внесла в европейскую культуру самозаконный мир своих ценностей, ставших воздухом нового человечества и прославив Францию навеки.

Старый быт умирает, но не бойтесь — новая эпоха обрастет новым бытом, новой культурой...

Испытания последних лет с жестокою ясностью показали, что из всех политических групп, выдвинутых революцией, лишь большевизм, при всех пороках своего тяжкого и мрачного быта, смог стать действительным русским правительством, лишь он один, по слову К. Леонтьева, «подморозил» загнивавшие воды революционного разлива и подлинно

Над самой бездной,
На высоте уздой железной
Россию вздернул на дыбы...

Над Зимним дворцом, вновь обретшим гордый облик подлинно великодержавного величия, дерзко развевается Красное знамя, а над Спасскими воротами, по-прежнему являющими собой глубочайшую исторически-национальную святость, древние куранты играют «Интернационал». Пусть это странно и больно для глаза, для уха, пусть это коробит, но в конце концов в глубине души невольно рождается вопрос:

— Красное ли знамя безобразит собой Зимний дворец — или напротив, Зимний дворец красит собой Красное знамя? «Интернационал» ли нечестивыми звуками оскверняет Спасские ворота, или Спасские ворота кремлевским веянием влагают новый смысл в «Интернационал»?..

Подобно тому, как современный француз на вопрос «Чем велика Франция?» вам непременно ответит: «Декартом и Руссо, Вольтером и Гюго, Бодлером и Бергсоном, Людовиком XIV, Наполеоном и великой революцией», — так и наши внуки на вопрос «Чем велика Россия?» с гордостью скажут: «Пушкиным и Толстым, Достоевским и Гоголем, русской музыкой, русской религиозной мыслью, Петром Великим и великой русской революцией...»

Если мы перенесем проблему из чисто политической плоскости в культурно-историческую, то неизбежно придем к заключению, что революция наша не «гасит» русского национального гения, а лишь с преувеличенной болезненной яркостью, как всякая революция, выдвигает на первый план его отдельные черты, возводя их в «перл создания». Национальный гений от этого не только не гасится, но, напротив, оплодотворяется, приобретая новый духовный опыт на пути своего самосознания.

И если содержание ныне преобладающего мотива национальной культуры представляется нам далеко не лучшим произведением русского духа, то наша задача — не в безнадежном брюзжании о мнимой «ненациональности» звучащей струны, а в оживлении других струн русской лиры. Русская культура должна обновиться изнутри. Мне кажется, что революция более всего способствует этому перерождению, и я глубоко верю, что, гениально оживив традиции Белинского, она заставит Россию с потрясающей силой пережить и правду Тютчева, Достоевского, Соловьева.

Но для этого — и здесь мы снова возвращаемся к «политике» — Россия должна остаться великой державой, великим государством. Иначе и нынешний духовный ее кризис был бы ей непосилен. И так как власть революции — и теперь только она одна — способна восстановить русское великодержавие, международный престиж России, — наш долг во имя русской культуры признать ее политический авторитет...

Глубоко ошибается тот, кто считает территорию «мертвым» элементом государства, индифферентным его душе. Я готов утверждать скорее обратное: именно территория есть наиболее существенная и ценная часть государственной души, несмотря на свой кажущийся «грубо физический» характер. Помню, еще в 1916 г., отстаивая в московской прессе идеологию русского империализма от наплыва упадочных вильсоновских настроений, я старался доказать «мистическую» в корне, но в то же время вполне осязательную связь между государственной территорией как главнейшим фактором внешней мощи государства и государственной культурой как его внутреннею мощью. Эту связь я еще отчетливее усматриваю и теперь.

Лишь «физически» мощное государство может обладать великой культурой. Души «малых держав» не лишены возможности быть изящными, благородными, даже «героическими», но они органически неспособны быть великими. Для этого нужен большой стиль, большой размах, большой масштаб мысли и действия — «рисунок Микель Анжело». Возможен германский, русский, английский «мессианизм». Но, скажем, мессианизм сербский, румынский или португальский — это уже режет ухо, как фальшиво взятая нота. Это уже из той области, что французами зовется «1е ridicul» [ 170 ].

В области этой проблемы, как и ряда других, причудливо совпадают в данный момент устремления Советской власти и жизненные интересы русского государства. Советское правительство естественно добивается скорейшего присоединения к «пролетарской революции» тех мелких государств, что, подобно сыпи, высыпали ныне на теле «бывшей Российской империи». Это линия наименьшего сопротивления. Окраинные народы слишком заражены русской культурой, чтобы вместе с ней не усвоить и последний ее продукт — большевизм. Горючего материала у них достаточно. Агитация среди них сравнительно легка. Разлагающий революционный процесс их коснулся в достаточной мере. Их «правительства» держатся более иностранным «сочувствием», нежели опорой в собственных народах. При таких условиях соседство с красной Россией, которого явно побаиваются даже и величайшие мировые державы, вряд ли может повести к благополучию и безопасному процветанию наши окраины, самоопределившиеся «вплоть до отделения». Очевидно, что подлинного, «искреннего» мира между этими окраинами и большевиками быть не может, пока система советов не распространится на всей территории, занимаемой ныне «белоэстонским», «белофинляндским» и прочими правительствами. Правда, советская дипломатия формально продолжает признавать принцип «самоопределения народов», но ведь само собою разумеется, что этот типичный «мелкобуржуазный» принцип в ее устах есть лишь тактически необходимая maniera de parle [ 171 ]. Ибо и существенные интересы «всемирной пролетарской революции», и лозунг «диктатуры пролетариата» находятся в разительном и непримиримом противоречии с ним. Недаром же после заключения мира с белой Эстонией Ленин откровенно заявил, что «пройдет немного времени — и нам придется заключить с Эстонией второй мир, уже настоящий, ибо скоро нынешнее правительство там падет, свергнутое советами».

Советская власть будет стремиться всеми средствами к воссоединению окраин с центром — во имя идеи мировой революции. Русские патриоты будут бороться за то же — во имя великой и единой России. При всем бесконечном различии идеологии практический путь — един...

Противобольшевистское движение силою вещей слишком связало себя с иностранными элементами и поэтому невольно окружило большевизм известным национальным ореолом, по существу чуждым его природе. Причудливая диалектика истории неожиданно выдвинула Советскую власть с ее идеологией интернационала на роль национального фактора современной русской жизни, в то время как наш национализм, оставаясь непоколебленным в принципе, на практике потускнел и поблек, вследствие своих хронических альянсов и компромиссов с так называемыми «союзниками»...

Красная армия доверяет себе и не зависит от знатных иностранцев. Над Советской Россией не тяготеет рок «верности верным союзникам», и ее международная политика обладает счастливым свойством дерзновения и одновременно гибкости, совершенно непостижимых для групп, законом высшей мудрости для которых является бурцевская «Cause Commune»... [ 172 ]

Достигшим невиданной внешней мощи, вооруженным до зубов странам Согласия теперь гораздо более опасны бациллы внутреннего колебания и волнения, нежели чужеземная военная сила. Как марсиане в фантазии Уэллса, победив земной шар своими диковинными орудиями истребления, гибнут от чуждых им микробов земли, — так нынешние мировые гегемоны, покорив человечество, вдруг начинают с тревогой ощущать в своем собственном организме признаки расслабляющего яда своеобразной психической заразы. При таких условиях большевизм, с его интернациональным влиянием и всюду проникающими связями, становится ныне прекрасным орудием международной политики России, и слепы те русские патриоты, которые хотели бы в настоящий момент видеть страну лишенной этого орудия какою бы то ни было ценой...

Народное творчество многообразно, оно выражается ведь не только непосредственно, в стихийных, анархических порывах масс, но и в той власти, против которой они направлены. Власть представляет собою всегда более веский продукт народного гения, нежели направленные против нее бунтарские стрелы. Ибо она есть, так сказать, «окристаллизовавшийся» уже, осознавший себя народный дух, в то время как недовольство ею, да еще выраженное в таких формах («ровняй города с землею»), должно быть признано обманом или темным соблазном страдающей народной души. Поэтому и в оценке спора власти с бунтом против нее следует быть свободным от кивания на «народную волю». Эта икона всегда безлика или многолика...

Судороги массового недовольства и ропота действительно пробегают по несчастной, исстрадавшейся родине. Мы недостаточно информированы, чтобы знать их истинные размеры, но согласимся предположить, что, усилившись, они могут превратиться в новый эпилептический припадок, новую революцию.

Что, если это случится? Могу сказать одно: следовало бы решительно воздержаться от проявлений какой-либо радости на этот счет — «сломили-таки большевиков». Такой конец большевизма таил бы в себе огромную опасность, и весьма легкомысленны те, которые готовятся уже глотать каштаны, поджаренные мужицкою рукой: счастье этих оптимистов, если они не попадут из огня да в полымя...

При нынешних условиях это будет означать, что на место суровой и мрачной, как дух Петербурга, красной власти придет безграничная анархия, новый пароксизм «русского бунта», новая разиновщина, только никогда еще небывалых масштабов. В песок распадется гранит невских берегов, «оттает» на этот раз уже до конца, до последних глубин своих, государство Российское —

И слягут бронзовые кони
И Александра, и Петра...

Лишь для очень поверхностного либо для очень недобросовестного взора современная обстановка может представляться подобною прошлогодней. Не мы, а жизнь повернулась «на 180 градусов». И для того, чтобы остаться верными себе, мы должны учесть этот поворот. Проповедь старой программы действий в существенно новых условиях часто бывает наихудшей формой измены своим принципам...

Взятая в историческом плане, великая революция, несомненно, вносит в мир новую «идею», одновременно разрушительную и творческую. Эта идея в конце концов побеждает мир. Очередная ступень всеобщей истории принадлежит ей. Долгими десятилетиями будет ее впитывать в себя человечество, облекая ее в плоть и кровь новой культуры, нового быта. Обтесывая, обрабатывая ее.

Но для современности революция всегда рисуется прежде всего смерчем, вихрем:

— Налетит, разожжет и умчится, как тиф...

И организм восстанавливается, сохраняя в себе благой закал промчавшейся болезни. «Он уже не тот», но благотворные плоды яда проявят себя лишь постепенно, способствуя творческому развитию души и тела.

Революция бросает в будущее «программу», но она никогда не в силах ее осуществить сполна в настоящем. Она и характерна именно своим «запросом» к времени. И дедушка Хронос ее за этот запрос в конечном счете неизбежно поглощает.

Революция гибнет, бросая завет поколениям. А принципы ее с самого момента ее смерти начинают эволюционно воплощаться в истории. Она умирает, лишившись жала, но зато и организм человечества заражается целебной силой ее оживляющего яда.

Склоняясь к смерти и бледнея,
Ты в полноту времен вошла.
Как безнадежная лилея,
Ты, умирая, расцвела...

«Запрос» русской революции к истории («клячу-историю загоним!») — идея социализма и коммунизма. Ее вызов Сатурну — опыт коммунистического интернационала через пролетарское государство.

Отсюда — ее «вихревой» облик, ее «экстремизм», типичный для всякой великой революции. Но отсюда же и неизбежность ее «неудачи» в сфере нынешнего дня. Как ни мощен революционный порыв, уничтожить в корне ткани всего общественного строя, всего человечества современности он не в состоянии. Напротив, по необходимости «переплавляются» ткани самой революции. Выступает на сцену благодетельный компромисс.

В этом отношении бесконечно поучительны последние выступления вождя русской революции, великого утописта и одновременно великого оппортуниста Ленина.

Он не строит иллюзий. Немедленный коммунизм не удался — это ему ясно, и он не скрывает этого. «Запоздала» всемирная революция, а в одной лишь стране, вне остальных, коммунизм немыслим. «Социальный опыт» только смог углубить уже подорванное войною государственное хозяйство России. Дальнейшее продолжение этого опыта в русском масштабе не принесло бы с собой ничего, кроме подтверждения его безнадежности при настоящих условиях, а также неминуемой гибели самих экспериментаторов.

Наладить хозяйство «в государственном плане», превратить страну в единую фабрику с центральным аппаратом производства и распределения оказалось невозможным. Экономическое положение убийственно и все ухудшается; истощены остатки старых запасов. Раньше можно было не без основания ссылаться на генеральские фронты, теперь их, слава Богу, уже нет. Что же касается кивков на внутренних «шептунов», то сам Ленин принужден был признать сомнительность подобных отговорок. Дело не в шептунах: их «обнагление» — не причина разрухи, а ее следствие. Дело в самой системе, доктринерской и утопичной при данных условиях. Не нужно быть непременно врагом Советской власти, чтобы это понять и констатировать. Только в изживании, преодолении коммунизма — залог хозяйственного возрождения государства.

И вот, повинуясь голосу жизни. Советская власть, по-видимому, решается на радикальный тактический поворот в направлении отказа от правоверных коммунистических позиций. Во имя самосохранения, во имя воссоздания «плацдарма мировой революции» она принимает целый ряд мер к раскрепощению задавленных химерой производительных сил страны.

Если коммунизм есть «запрос» к будущему, то «скоропадчина» или «врангелевщина» во всех ее формах и видах есть не более как отрыжка прошлого. По тому же неумолимому року Сатурна не место ей в новой России.

Революция выдвинула новые политические элементы и новые «хозяйствующие» пласты. Их не пройдешь. Великий октябрьский сдвиг до дна всколыхнул океан национальной жизни, учинил пересмотр всех ее сил, произвел их учет и отбор. Никакая реакция уже не сможет этот отбор аннулировать. Здоровая, плодотворная реакция вершит революцию духа, но не реставрацию прогнивших и низвергнутых государственных стропил. Дурная же реакция есть всегда не более как попытка с негодными средствами. Прежний поместный класс отошел в вечность, «рабочие и крестьяне» выдвинулись на государственную авансцену...

«Мир с мировой буржуазией», «концессии иностранным капиталистам», «отказ от позиций «немедленного» коммунизма внутри страны» — вот нынешние лозунги Ленина. Невольно напрашивается лапидарное обозначение этих лозунгов: мы имеем в них экономический Брест большевизма.

Ленин, конечно, остается самим собою, идя на все эти уступки. Но, оставаясь самим собою, он вместе с тем, несомненно, «эволюционирует», т.е. по тактическим соображениям совершает шаги, которые неизбежно совершила бы власть, враждебная большевизму. Чтобы спасти советы, Москва жертвует коммунизмом. Жертвует, со своей точки зрения, лишь на время, лишь «тактически», — но факт остается фактом.

Нетрудно найти общую принципиальную основу новой тактики Ленина. Лучше всего это основа им формулирована в речи, напечатанной «Петроградской Правдой» от 25 ноября прошлого года.

Вождь большевизма принужден признать, что мировая революция обманула возлагавшиеся на нее надежды. «Быстрого и простого решения вопроса о мировой революции не получилось». Однако из этого еще не следует, что дело окончательно проиграно. «Если предсказания о мировой революции не исполнились просто, быстро и прямо, то они исполнились постольку, поскольку дали главное, ибо главное было то, чтобы сохранить возможность существования пролетарской власти и Советской республики, даже в случае затяжения социалистической революции во всем мире». Нужно устоять, пока мировая революция не приспеет действительно. «Из империалистической войны, — продолжает Ленин, — буржуазные государства вышли буржуазными, они успели кризис, который висел над ними непосредственно, оттянуть и отсрочить, но в основе они подорвали себе положение так, что при всех своих гигантских военных силах должны были признаться через три года в том, что они не в состоянии раздавить почти не имеющую никаких военных сил Советскую республику. Мы оказались в таком положении, что, не приобретя международной победы, мы отвоевали себе условия, при которых можем существовать рядом с империалистическими державами, вынужденными теперь вступить в торговые сношения с нами. Мы сейчас также не позволяем себе увлекаться и отрицать возможность военного вмешательства капиталистических стран в будущем. Поддерживать нашу боевую готовность нам необходимо. Но мы имеем новую полосу, когда наше основное международное существование в сети капиталистических государств отвоевано».

В этих словах следует видеть ключ решительного поворота московского диктатора на новые тактические позиции. Раньше исходным пунктом его политики являлась уверенность в непосредственной близости мировой социальной революции. Теперь ему уже приходится исходить из иной политической обстановки. Естественно, что меняются и методы политики.

Раньше он непрестанно твердил, что «мировой империализм и шествие социальной революции рядом удержаться не могут», он надеялся, что социальная революция опрокинет «мировой империализм». Теперь он уже считает как бы очередной своей задачей добиться упрочения совместного существования этих двух сил: нужно спасать очаг грядущей (может быть, еще не скоро!) революции от напора империализма.

Отсюда и новая тактика. Россия должна приспосабливаться к мировому капитализму, ибо она не смогла его победить. На нее уже нельзя смотреть, как только на «опытное поле», как только на факел, долженствующий поджечь мир. Факел почти догорел, а мир не загорелся. Нужно озаботиться добычею новых горючих веществ. Нужно сделать Россию сильной, иначе погаснет единственный очаг мировой революции.

Но методами коммунистического хозяйства в атмосфере капиталистического мира сильной Россию не сделаешь. И вот «пролетарская власть», сознав, наконец, бессилие насильственного коммунизма, остерегаясь органического взрыва всей своей экономической системы изнутри, идет на уступки, вступает в компромисс с жизнью. Сохраняя старые цели, внешне не отступаясь от «лозунгов социалистической революции», твердо удерживая за собою политическую диктатуру, она начинает принимать меры, необходимые для хозяйственного возрождения страны, не считаясь с тем, что эти меры — «буржуазной» природы...

№ 4. С.С. Чахотин. «В Каноссу» [ 173 ] [ 174 ]

1921 г.

Итак, военные попытки «свалить большевиков» не удались: заключительным аккордом в этом направлении был Кронштадт. Теперь совершенно ясно, что всякие подобные попытки обречены на неудачу; более того, они вырождаются в уродливые, морально неприемлемые для русской интеллигенции погромно-предательские авантюры. Теперь логически мыслимыми остались лишь два случая насильственного низвержения Советской власти: иностранная военная экспедиция и внутреннее восстание. Попробуем разобрать обе возможности.

Мыслима ли первая — военная экспедиция иностранцев? И чья именно? Бывших союзников? Но разве не показали они всей своей политикой, что их главная забота — приспособиться к факту отсутствия России в сонме великих держав? Англия, потрясаемая внутренней борьбой и связавшая себе договором с Советской властью, при каждом удобном случае напоминает о своем лояльном отношении к договору. Франция, усердно поддерживающая врагов России и ведущая политику расчленения России, думает лишь о том, как бы вернуть следуемые ее мещанам миллиарды. Америка не желает более иметь никакого дела с европейским осиным гнездом. Германия, экономически остро заинтересованная в русских делах, при некоторых условиях могла бы, пожалуй, вмешаться. Но ей, раздавленной военно и экономически, не до военных походов в Россию; да и «союзники» никогда бы не допустили этого: ведь за такой помощью последовал бы опасный для них союз России с Германией. Лига Наций — притча во языцех всего мира? Или, наконец, эти новые «буферные» государства, облепившие края нашей родины? — Польша, Латвия, Эстония, Азербайджан и т.д. Да, к сожалению, они склонны порой давать приют разным «предприимчивым» людям, как это сделала Польша в отношении Савинкова и Балаховича, поскольку последние помогают поддерживать в России междоусобную войну и расшатывают Россию политически и экономически. Но захотят ли они создавать серьезную опасность для Советской власти, пока она слаба, и вообще, выгодно ли им содействовать ликвидации нашей гражданской смуты? Разве в момент успехов Деникина поляки не заключили внезапного перемирия с большевиками, чем и дали последним возможность всей массой обрушиться на Деникина и раздавить его? Это только мы сами, русские, в лице Врангеля, могли в момент, когда Красная армия громила поляков, ударить ей в тыл и, спасая Польшу, предать свое собственное русское дело. История уже отомстила Врангелю за его близорукость.

Итак, ни одна из внешних сил никогда не даст уже «военной помощи против большевиков». Да и кому ее давать теперь? Как-никак, но в течение всей прежней военной борьбы с большевиками были какие-то, хоть и небольшие, клочки русской территории, откуда эта борьба могла идти, где она могла организоваться, — было известное количество сил и средств, которое можно было увеличивать при успехе. А главное, был какой-то моральный резерв, связанный с этим клочком национальной территории. Теперь этого нет. После опыта Врангеля в Галлиполи мы знаем, что создавать или хотя бы сохранять русские военные антибольшевистские силы за пределами самой России — химера.

Никто, значит, извне не поможет, да и помогать-то, оказывается, уже некому.

Теперь о возможности восстаний в самой России. Эта возможность, конечно, не исключена. Она наиболее реальна в случае выдвигания лозунгов, подобных кронштадтским, хотя надо оговориться, что шансы на успех здесь, как особенно ясно показал даже пример кронштадтского восстания, ограничены и, очевидно, прогрессивно уменьшаются. Восстания в России могут являться лишь функцией двух связанных между собою моментов: экономических затруднений и политики Советского правительства. Чем хуже экономическое положение страны, чем сильнее лишения, которым подвергается население, тем труднее, конечно, положение правительства. Но, во-первых, с прекращением гражданской войны, со снятием блокады и заключением торговых договоров с Англией, Германией, Италией и др. экономическое положение Советской России способно значительно улучшиться, а во-вторых. Советское правительство, применяясь к условиям, отказалось от целого ряда своих экономически не осуществимых тезисов и идет в сторону облегчения торгово-хозяйственного оборота в стране. Нет никакого сомнения, что эти меры значительно укрепят его положение и сделают попытки восстаний менее частыми, менее серьезными и лишат их шансов на успех.

Спрашивается, как вести себя интеллигенции, как находящейся в России, так и эмигрировавшей, при этих новых, все еще возможных попытках восстаний? Способствовать им или отстраняться от них, более того, бороться с ними? Не колеблясь, подобно тому, как по отношению к предыдущему периоду мы считали, что вся энергия русской интеллигенции должна быть брошена в дело борьбы с большевизмом, так теперь, после окончательного крушения планов его насильственного низвержения, мы считаем, что патриотический долг нашей интеллигенции — отказаться от вооруженной борьбы, более того, бороться со всякими попытками в целях борьбы еще дальше дезорганизовывать и разваливать нашу родину. Кто бы ни был у власти сейчас, но раз он способствует процессу собирания и упрочения России, он должен получить поддержку со стороны мыслящей и патриотически настроенной интеллигенции.

Более того, участие в возможных восстаниях и волнениях в стране при сложившейся экономической и международной конъюнктуре будет преступлением перед родиной. Мы не боимся открыто и громко это сказать. Никакие сомнения и колебания, никакие недоговоренности не должны иметь в этот момент места. Надо ясно себе представить, что всякая попытка вызвать неурядицы в России эквивалентна сейчас удару по долженствующей во что бы то ни стало наладиться экономической жизни страны и на руку одним только врагам России. Слишком много времени уже упущено, слишком усилилась реакция в Европе, слишком окрепли окраинные государства, чтобы в случае новых волнений можно было рассчитывать на что-либо иное, кроме выгодного лишь нашим врагам хаоса. Подобно тому, как более сознательная часть интеллигенции считала революцию во время войны опасной и нежелательной, так и теперь всякие новые потрясения будут для нашей родины лишь гибельны. Надо окрепнуть физически и экономически, надо — насколько возможно при данных условиях — укрепить национальный дух, а там — жизнь покажет. Окрепшему организму возможные потрясения не будут так опасны, а может быть, к тому времени условия настолько изменятся, что обойдется и без потрясений.

Но представим себе даже, что, по какому-то невероятному сцеплению обстоятельств, восстание удалось, большевики свергнуты и Россию не разобрали в этот момент по кускам соседи и бывшие друзья. Что ждет нас на следующий день после восстания? Чья власть? Кто сменит большевиков? Кто будет тот, кто сумеет при еще несомненно ухудшившихся экономических условиях, при вновь развалившейся армии вывести страну из нового хаоса? Керенский? Кадеты, энесы, эсеры? Начнем сказку про белого бычка сначала? Все эти обломки ex-партий, которые и по сию пору, сидя давно за границей, не могут перестать грызться между собою на потеху всего мира? Нет, мы думаем, что громадное большинство не только русских народных масс, но и интеллигенции, и не только в самой России, но и за границей, навсегда оставило эти влачащие ныне жалкое существование штабы без армий. Нет, все что угодно, но только не эти трупы!

Но допустим все же, что большевики свергнуты, что явилась какая-то новая власть. Эта новая власть силою вещей вынуждена будет делать почти то же, что и большевики: тоже нужна будет армия со строгой дисциплиной — иначе нас разорвут соседи; те же драконы внутренней защиты новой власти — иначе она рассыплется, как Керенский; неужели нам станет легче оттого, что новые «чрезвычайки» будут называться «контрразведкой» или чем-нибудь вроде того? Та же будет экономическая разруха и связанные с нею лишения и голод, та же необходимость в максимальном напряжении сил всех и каждого, в жестокой трудовой повинности. Так в чем же дело? Пора оставить мечты, что с заменой красных белыми, желтыми, зелеными и т.д. каким-то чудом законы физики и экономики перевернутся, реки потекут в горы, а с неба будет литься золотой дождь. Вернемся к реальностям жизни.

Да, мы знаем, за нашими бывшими противниками в прошлом много ужасного, трудно прощаемого, много такого, с чем трудно примириться и сейчас; но как скоро интересы родины требуют, чтобы мы забыли старую боль, мы должны ее забыть. Другого выхода нет. Умыть руки, отойти в сторону нельзя. Это, конечно, легче всего, но это преступление перед родиной. Надо участвовать в поддержке России, надо всем выручать ее, облегчать ей пути прогресса, мира и благосостояния. Поведение нашей интеллигенции в данный момент весьма сильно определяется общим международным положением. За годы борьбы мы были свидетелями разрастания масштабов: сначала кризис ограничивался Петроградом, затем он охватил собственно Россию, далее борьба разлилась и по окраинам ее, теперь весь мир вовлечен в русскую катастрофу, и каждый элемент его занял определенную позицию в отношении ее.

Будь мы одни, не будь Россия окружена «друзьями» и врагами, конкурентами и хищниками, алчно пощелкивающими зубами и жадно ждущими ее последнего вздоха, будь в мире солидарность культурных наций — мы, быть может, не звали бы к такому решению вопроса. Но сейчас, когда никто не хочет понять переживаемой нами трагедии, когда всякий старается забыть о море русской крови, пролитой ради общего европейского дела, когда нас сторонятся, как зачумленных, когда почти во всем мире нет более презираемых, более ненавидимых париев, чем мы, русские, сейчас, когда на нашу несчастную родину смотрят, как на какой-то очаг заразы, который, если бы могли, то охотно стерли бы с лица земли со всеми нами, правыми и виноватыми, — о, сейчас, в таких условиях, мы громко, не колеблясь, обращаемся к нашей интеллигенции с кличем: «Довольно! Назад! Мы здесь чужие. Что бы там, дома, ни было, как там ни тяжело, но там — наша родина!»

Мы не боимся теперь сказать: «Идем в Каноссу! Мы были не правы, мы ошиблись. Не побоимся же открыто и за себя и за других признать это».

Большевизм с его крайностями и ужасами — это болезнь, но вместе с тем это закономерное, хоть и неприятное, состояние нашей страны в процессе ее эволюции. И не только все прошлое России, но мы сами виноваты в том, что страна заболела. Болезни, может быть, могло и не быть, но теперь спорить и вздыхать поздно, родина больна, болезнь идет своим порядком, и мы, русская интеллигенция, мозг страны, не имеем права стать в сторону и ждать, чем кончится кризис: выздоровлением или смертью.

Наш долг — помочь лечить раны больной родины, любовно отнестись к ней, не считаться с ее приступами горячечного бреда. Ясно, что чем скорее интеллигенция возьмется за энергичную работу культурного и экономического восстановления России, тем скорее к больной вернутся все ее силы, исчезнет бред и тем легче завершится процесс обновления ее организма.

Мне скажут: «Но как же? Идти к большевикам, идти с ними? ведь это значит признать свою неправоту, санкционировать их победу?» Да, это значит идти в Каноссу. Это признание не унизит нас, не может сломить нашего духа. Мы честно боролись до сих пор, так как считали, что это наш долг. События нам показали, что мы ошибались, что путь наш лежал в неверном направлении. И, сознав это, увидя, чего требуют от нас интересы родины, мы готовы сознаться в своей ошибке и изменить дорогу.

Станем ли мы сами от того большевиками или коммунистами, как думают некоторые? Конечно, нет. Коммунизм как практическая доктрина в современной обстановке по-прежнему остается для нас той же утопией, что и раньше, но он может и должен измениться, если хочет так или иначе войти в реальную жизнь; и во многом мы, интеллигенция, можем способствовать этому процессу.

После каждой болезни в организме наблюдается появление новых сил, усиленный обмен веществ, оздоровление и укрепление. Нередко в самой болезни есть зачатки оздоровления, есть полезные начала. И вот, не боясь, надо признать, что в самом большевизме, наряду с ворохом уродливых его проявлений, есть несомненно здоровые начала, есть положительные стороны, отрицать которые трудно.

Во-первых, история заставила русскую «коммунистическую» республику, вопреки ее официальной догме, взять на себя национальное дело собирания распавшейся было России, а вместе с тем восстановление и увеличение русского международного удельного веса. Странно и неожиданно было наблюдать, как в моменты подхода большевиков к Варшаве во всех углах Европы с опаской, но и с известным уважением заговорили не о «большевиках», а... о России, о новом ее появлении на мировой арене.

Другой положительной стороной Советской власти надо признать то, что (опять как будто вопреки теории) она была вынуждена создать крепкую дисциплинированную армию, первое условие существования всякого государства, как это ни обидно говорить после неисчислимых жертв «великой войны за уничтожение войн».

Третьим несомненным плюсом в деятельности большевиков надо считать то, что они действительно гарантировали невозможность возврата к прошлому, тому темному скорбному прошлому, которое послужило первоисточником нужды, темноты и озлобленности народных масс, неподготовленности и вялости нашей интеллигенции, всего того зла, которое обрушилось на Россию за последние годы. Эта опасность, хоть и дорогой ценой, но все же, к счастью, устранена навеки. И есть возможность заложить новое здание русской государственности на новых разумных основаниях, использовав принципы рациональной организации, а не громоздить на старых, архаических нелепых устоях новые негармонирующие надстройки.

Далее, в самом факте разрушения есть позитивные черты: мы силою вещей вынуждены отказаться от своей русской беспечности, надежды, что кто-то, где-то, что-то за нас сделает. На краю пропасти каждый должен встрепенуться, сам искать выхода, думать, изловчиться или... погибнуть. Впервые в колоссальных масштабах взбудоражен в дремавших, понукаемых массах здоровый инстинкт самосохранения, самый действенный из всех инстинктов; мы уверены, что все значение этого биологического момента скажется в дальнейшем в жизни русского народа, в смысле значительной и положительной перестройки русского характера, и в таком случае уже это одно, быть может, оправдает жертвы и ужасы нашей эпохи.

Наконец, будем объективны и признаем, что среди вершителей современных русских судеб есть люди, наделенные достаточным чувством реальности и не враги эволюции. Логика событий неумолимо заставляет их сдавать свои практически неверные позиции и становиться на те, что более согласуются с требованиями жизни; от действий нашей интеллигенции будет зависеть ускорить и завершить этот процесс на благо России и прогресса. Нам возразят — это оптимизм. Да, ответим мы, это оптимизм, но оптимизм не беспочвенный. Более того, если в трудных условиях нам нужно добиться во что бы то ни стало поставленной себе цели — спасения России, — то нам необходим оптимизм, это состояние духа, дающее бодрую уверенность в своих силах и в достижимости задач.

Итак, мы идем в Каноссу, т.е. признаем, что проиграли игру, что шли неверным путем, что поступки и расчеты наши были ошибочны.

Спрашивается, должна ли русская интеллигенция раскаиваться теперь в своих прежних действиях? Нет, кажется нам, не должна, так как — по всему — она не могла поступить иначе, чем поступила.

Да и в этом есть положительные черты.

Мы долго и упорно боролись, но зато эта борьба коренным образом изменила нас, она научила любить родину более деятельно, более жертвенно, чем раньше, она отучила нас от глумления над проявлениями здорового национализма, вылечила нас от наивного сентиментализма в политике.

Практически борьба научила нас более деловым приемам, сократила нашу способность к непродуктивной болтовне, сделала более восприимчивыми к более разумным, более экономным принципам рациональной организации.

Затем, в борьбе сгорело все старое, нецелесообразное в России, и открылось поле для нового, свежего, разумного. Наконец, надо признать, что если сама Советская власть стала способна эволюционировать в сторону более реальной национальной политики — то это есть тоже в значительной мере результат борьбы последних лет.

Конечно, все эти плюсы куплены недешевой ценой, ценой разрушений, бесчисленных жертв, отставания в ходе культуры. Но, увы, ничто в жизни, как индивидуума, так и народа, без жертв не дается. За все приходится платить.

№ 5. А.Н. Толстой. Открытое письмо Н.В. Чайковскому [ 175 ]

Не позднее 14 апреля 1922 г.

Глубокоуважаемый Николай Васильевич, обращаюсь к Вам как к председателю Комитета помощи писателям, потребовавшему у меня объяснений моего сотрудничества в «Накануне»6. С большой охотой даю эти объяснения.

В Вашем письме вопрос, — почему я пошел? — непосредственно связан с почти предрешенным обвинением меня. Поэтому, предварительно, я принужден отвести обвинение и затем уже ответить Вам.

Газета «Накануне», «заведомо издающаяся на большевистские деньги», как Вы пишете, — на самом деле издается на деньги частного лица, не имеющего никакой связи с нынешним правительством России. «Накануне» есть газета свободная, редакция состоит из членов группы «Смена Вех», сотрудники — из примыкающих, в широком смысле, к общей линии этого направления. Основным условием моего сотрудничества было то, что «Накануне» — не официоз.

Затем: — задача газеты «Накануне» не есть, — как Вы пишете, — борьба с русской эмиграцией, но есть борьба за русскую государственность. Если в периоде этой борьбы газета борется и будет бороться с теми или иными политическими партиями в эмиграции, то эту борьбу не нужно рассматривать как цель газеты, но как тактику, применяемую во всякой политической борьбе.

Я же, сотрудник этой газеты, вошедший в нее на самых широких началах независимости, — политической борьбы не веду, ибо считаю, что писатель, оставляющий свое прямое занятие — художественное творчество — для политической борьбы, поступает неразумно, и для себя и для дела — вредно.

Теперь позвольте мне указать на причины, заставившие меня вступить сотрудником в газету, которая ставит себе целью: — укрепление русской государственности, восстановление в разоренной России хозяйственной жизни и утверждение великодержавности России. В существующем ныне большевистском правительстве газета «Накануне» видит ту реальную, — единственную в реальном плане, — власть, которая одна сейчас защищает русские границы от покушения на них соседей, поддерживает единство русского государства и на Генуэзской конференции одна выступает в защиту России от возможного порабощения и разграбления ее иными странами.

Я представляю из себя натуральный тип русского эмигранта, т.е. человека, проделавшего весь скорбный путь хождения по мукам. В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых. Я ненавидел большевиков физически. Я считал их разорителями русского государства, причиной всех бед. В эти годы погибли два моих родных брата, — один зарублен, другой умер от ран, расстреляны двое моих дядей, восемь человек моих родных умерло от голода и болезней. Я сам с семьей страдал ужасно. Мне было за что ненавидеть.

Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы. Мы питались дикими слухами и фантастическими надеждами. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, — были несомненные признаки их конца. Парижская жизнь начала походить на бред. Мы бредили наяву, в трамваях, на улицах. Французы нас боялись, как сумасшедших. Строчка телеграммы, по большей части сочиняемой на месте, в редакции, — приводила нас в исступление, мы покупали чемоданы, чтобы ехать в вот-вот готовую пасть Москву. Мы были призраками, бродящими по великому городу. От этого постоянного столкновения воспаленной фантазии с реальностью, от этих постоянных сотрясений многие не выдерживали. Мы были просто несчастными существами, оторванными от родины, птицами, спугнутыми с родных гнезд. Быть может, когда мы вернемся в Россию, остававшиеся там начнут считаться с нами в страданиях. Наших было не меньше: мы ели горький хлеб на чужбине.

Затем наступили два события, которые одним подбавили жару в их надеждах на падение большевиков, на других повлияли совсем по-иному. Это были война с Польшей и голод в России.

Я в числе многих, многих других не мог сочувствовать полякам, завоевавшим русскую землю, не мог пожелать установления границ 72 года или отдачи полякам Смоленска, который 400 лет тому назад, в точно такой же обстановке, защищал воевода Шеин от польских войск, явившихся так же по русскому зову под стены русского города. Всей своей кровью я желал победы красным войскам. Какое противоречие. Я все еще был наполовину в призрачном состоянии, в бреду. Приспело новое испытание: апокалипсические времена русского голода. Россия вымирала. Кто был виноват? Не все ли равно — кто виноват, когда детские трупики сваливаются, как штабели дров у железнодорожных станций, когда едят человеческое мясо. Все, все мы, скопом, соборно, извечно виноваты. Но, разумеется, нашлись непримиримые: они сказали, — голод ужасен, но — с разбойниками, захватившими в России власть, мы не примиримся, — ни вагона хлеба в Россию, где этот вагон лишний день продлит власть большевиков! К счастью, таких было немного. В Россию все же повезли хлеб, и голодные его ели.

Наконец, третьим, чрезвычайным событием была перемена внутреннего, затем и внешнего курса русского, большевистского правительства, каковой курс утверждается бытом и законом. Каждому русскому, приезжающему с запада на восток, — в Берлин, — становится ясно еще и нижеследующее:

Представление о России, как о какой-то опустевшей, покрытой могилами, вымершей равнине, где сидят гнездами разбойники-большевики, фантастическое это представление сменяется понемногу более близким к действительности. Россия не вся вымерла и не пропала. 150 миллионов живет на ее равнинах, живет, конечно, плохо, голодно, вшиво, но, несмотря на тяжкую жизнь и голод, — не желает все же ни нашествия иностранцев, ни отдачи Смоленска, ни собственной смерти и гибели. Население России совершенно не желает считаться с тем, — угодна или не угодна его линия поведения у себя в России тем или иным политическим группам, живущим вне России.

Теперь, представьте, Николай Васильевич, как должен сегодня рассуждать со своею совестью русский эмигрант, например, — я. Ведь рассуждать о судьбах родины и приходить к выводам совести и разума — не преступление. Так вот, мне представились только три пути к одной цели — сохранению и утверждению русской государственности. (Я не говорю — для свержения большевиков, потому что: 1) момент их свержения теперь уже не синоним выздоровления России от тяжкой болезни, 2) никто мне не может указать ту реальную силу, которая могла бы их свергнуть, 3) если бы такая сила нашлась, все же я не уверен — захочет ли население в России свержения большевиков с тем, чтобы их заменили приходящие извне.)

Первый путь: собрать армию из иностранцев, придать к ним остатки разбитых белых армий, вторгнуться через польскую и румынскую границы в пределы России и начать воевать с красными. Пойти на такое дело можно, только сказав себе: кровь убитых и замученных русских людей я беру на свою совесть. В моей совести нет достаточной емкости, чтобы вмещать в себя чужую кровь.

Второй путь: брать большевиков измором, прикармливая, однако, особенно голодающих. Путь этот так же чреват: 1) увеличением смертности в России, 2) уменьшением сопротивляемости России, как государства. Но твердой уверенности именно в том, что большевистское правительство, охраняемое отборнейшими войсками, и как и всякое правительство, живущее в лучших условиях, чем рядовой обыватель, — будет взято измором раньше, чем выморится население в России, — этой уверенности у меня нет.

Третий путь: признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России — нет. (Признать это так же, как признать, что за окном свирепая буря, хотя и хочется, стоя у окна, думать, что — майский день.) Признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего этого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности. Я выбираю этот третий путь.

Есть еще четвертый путь, даже и не путь, а путьишко: недавно приехал из Парижа молодой писатель и прямо с вокзала пришел ко мне. «Ну как, — скоро, видимо, конец, — сказал он мне, и в его заблестевших глазах скользнул знакомый призрачный огонек парижского сумасшествия. — У нас (т.е. в Париже) говорят, что скоро большевикам конец». Я стал говорить ему приблизительно о тех же трех путях. Он сморщился, как от дурного запаха.

— С большевиками я не примирюсь никогда.

— А если их признают?

— Герцен же сидел пятнадцать лет за границей. И я буду ждать, когда они падут, но в Россию не вернусь.

Когда же он узнал, что мой фельетон напечатан в «Накануне» [ 176 ], он буквально без шапки, оставив у меня в комнате шляпу и трость, выбежал от меня, и я догнал его уже на лестнице, чтобы передать шляпу и трость. Он бежал, как от зараженного чумой.

Четвертый путь, разумеется, — безопасный, чистоплотный, тихий, — но это, к сожалению, в наше время путь устрицы, не человека. Герцен жил не в изгнании, а в мире, а нам — лезть в подвал. Живьем в подвал — нет!

Итак, Николай Васильевич, я выбрал третий путь. Мне говорят: я соглашаюсь с убийцами. Да, не легко мне было встать на этот, третий путь. За большевиками в прошлом — террор. Война и террор в прошлом. Чтобы их не было в будущем — это уже зависит от нашей общей воли к тому, чтобы с войной и террором покончить навсегда... Я бы очень хотел, чтобы у власти сидели люди, которым нельзя было бы сказать: вы убили.

Но для того, предположим, чтобы посадить этих незапятнанных людей, нужно опять-таки начать с убийств, с войны, с вымаривания голодом и прочее. Порочный круг. И опять я повторяю: я не могу сказать: — я невинен в лившейся русской крови, я чист, на моей совести нет пятен... Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всем совершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, — но вколотить в истрепанный бурями русский корабль. По примеру Петра.

Что касается желаемой политической жизни в России, то в этом я ровно ничего не понимаю: — что лучше для моей родины — учредительное собрание, или король, или что-нибудь иное? Я уверен только в одном, что форма государственной власти в России должна теперь, после четырех лет революции, — вырасти из земли, из самого корня, создаться путем эмпирическим, опытным, — и в этом, в опытном выборе и должны сказаться и народная мудрость, и чаяния народа. Но снова начать с прикладывания к русским зияющим ранам абстрактной, выношенной в кабинетах идеи, — невозможно. Слишком много было крови, и опыта, и вивисекции.

№ 6. Н.В. Устрялов. «Памяти В.И. Ленина» [ 177 ]

1925 г.

I. ЛЕНИН

В плане всемирной истории это был один из типичных великих людей, определяющих собой целые эпохи. Самое имя его останется лозунгом, символом, знаменем. Он может быть назван посмертным братом таких исторических деятелей, как Петр Великий, Наполеон. Перед ним, конечно, меркнут наиболее яркие персонажи Великой французской революции, Мирабо в сравнении с ним неудачник. Робеспьер — посредственность. Он своеобразно претворил в себе и прозорливость Мирабо, и оппортунизм Дантона, и вдохновенную демагогию Марата, и холодную принципиальность Робеспьера.

Он был прежде всего великий революционер. Он — не только вождь, но и воплощение русской революции. Воистину, он был воплощенной стихией революции, медиумом революционного гения. В нем жила эта стихия со всеми ее качествами, увлекательными и отталкивающими, творческими и разрушительными. Как стихия, он был по ту сторону добра и зла. Его хотят судить современники: напрасно — его по плечу судить только истории.

В нем было что-то от Микель Анжело, от нашего Льва Толстого. По размаху своих дерзаний, по напряженности, масштабам, внутренней логике своей мечты он был им подобен, им равен. Его гений — того же стиля, той же структуры. Те же огромные, сверхчеловеческие пропорции, та же органическая «корявость» рисунка, — но какая жуткая его жизненность, что за подлинность нутряной какой-то правды!

Но те работали мрамором и бумагою, а он творил на живом человечестве, взнуздывал чувствующую, страдающую плоть. Невольно вспоминается мастерская характеристика Наполеона у Тэна. Да, он творил живую ткань истории, внося в нее новые узоры, обогащая ее содержание. Медиум революционных сил, он был равнодушен к страданиям и горю конкретного человека, конкретного народа. Он был во власти исторических вихрей и воплощал их волю в плане нашего временно-пространственного бытия. И роковая двойственность, столь явная для нас, современников, почила на нем, как на всех, подобных ему, «исторических героях и гениях»:

Два демона ему служили,
Две силы чудно в нем слились:
В его главе орлы парили,
В его груди змеи вились...

Но мало еще сказать, что он был великий исторический деятель и революционер. Он был кроме того глубочайшим выразителем русской стихии в ее основных чертах. Он был, несомненно, русским с головы до ног. И самый облик его — причудливая смесь Сократа с чуть косоватыми глазами и характерными скулами монгола — подлинно русский, «евразийский». Много таких лиц на Руси, в настоящем, именно «евразийском» русском народе:

— «Ильич»...

А стиль его речей, статей, «словечек»? О, тут нет ни грана французского пафоса, «столь классически революционного». Тут русский дух, тут Русью пахнет...

В нем, конечно, и Разин, и Болотников, и сам Великий Петр. В грядущих монографиях наши потомки разберутся во всей этой генеалогии...

Пройдут годы, сменится нынешнее поколение, и затихнут горькие обиды, страшные личные удары, которые наносил этот фатальный, в ореоле крови над Россией взошедший человек миллионам страдающих и чувствующих русских людей. И умрет личная злоба, и «наступит история». И тогда все навсегда и окончательно поймут, что Ленин — наш, что Ленин — подлинный сын России, ее национальный герой — рядом с Дмитрием Донским, Петром Великим, Пушкиным и Толстым.

Пусть сейчас еще для многих эти сопоставления звучат парадоксом, может быть даже кощунством. Но Пантеон национальной истории — по ту сторону минутных распрь, индивидуальных горестей, идейных разногласий, проходящих партийных, даже гражданских войн. И хочется в торопливых, взволнованных чувствах, вызванных первою вестью об этой смерти, найти не куцый импрессионизм поверхностного современника, а возвышенную примиренность и радостную ясность зрения, свойственную «знаку вечности».

II. КРЕМЛЕВСКИЙ ФАНТАСТ

Бывают эпохи, когда жизнью правят фантасты, а «люди реальной жизни», отброшенные и смятые, погружаются в царство призраков. Мечтатели и фантасты становятся реальнейшим орудием судьбы, трубою века, молотом истории. Обычно эти эпохи потом называют «великими».

Фантастом был Александр Македонский, и век его был похож на поэму, — по крайней мере, в глазах потомства.

Великим мечтателем рисуется папа Григорий Седьмой, «земная тень Провидения», и лучшая память его чудесной эпохи — его смиренно-гордые слова:

— Закон римских первосвященников подчинил себе более земель, нежели Закон римских императоров. По всей земле пронесся звук слова их, и Христос стал владыкою над теми, кому некогда повелевал Август...

Поэтом был Наполеон, последний из державных гениев итальянского Ренессанса. И уже бесспорно сказочной была его эпоха, его эпопея, от Риволи [ 178 ] до «маленького острова» [ 179 ] ...

Словно история вдруг утомляется подчас от «реальной политики», от «малых дел», от монотонно-размеренного и рассудительно-мерного течения вперед — и сама начинает мечтать, фантазировать, молиться, «творить легенду». И легенда облекается в плоть и кровь, и живые массы человеческие с увлечением и азартом платят страстями, страданиями своими ужасную дань лукавству Исторического Разума...

Едва ли можно сомневаться, что к числу этих роковых избранников истории, через которых она жутко «отдыхает от будней», потомство наше причислит Ленина.

«Кремлевский мечтатель», несомненно, всю свою жизнь «промечтал» бы в Женеве, если бы мечты его не полюбились хитрому Историческому Разуму.

И слово стало плотью. «Женевою» стал Кремль. Заиграли страсти многомиллионных масс человеческих, забурлила и полилась людская кровь, безумие претворялось в систему. А в «хаосе», по символу Ницше, упрямо замаячила «танцующая звезда»...

Отвлеченнейший из фантастов волею жизненной логики сделался реальнейшим из практиков, трезвейшим из реалистов. И впрямь:

— Кому же, как не фантасту, быть подлинным провидцем и агентом реальности в эпоху фантастики, когда «время галлюцинирует», в эпоху великих крушений и великих перемен?

Именно он ощущает «ритм века», овладевает им. Революция прославила его — он прославит революцию. Эпоха создала его, он создаст эпоху.

Отсюда — поразительное, столь для него характерное сочетание широты дерзновенных, «всемирно-исторических» притязаний с острейшей чуткостью к насущным вопросам сегодняшнего дня. Таков был ведь и Григорий VII, гениальнейший из политиков средневековья. Таков был и Наполеон:

Ширококрылых вдохновений
Орлиный, дерзостный полет,
И в самом буйстве дерзновений —
Змеиной мудрости расчет!

Григория VII вызвал на подвиг властный голос свыше, суровый призыв «небесного ключника», св. Петра.

Путь Ленину предначертал подземный голос, раскатистый окопный клич, отозвавшийся в деревнях и на фабриках всколыхнувшейся России. Милостью мятежа, жестокою волею русских народных масс вознесся женевский фанатик превыше Александрийского столпа, Ивановой колокольни. И зажил терпкими соками бунта, воздухом исторической грозы, пробужденной народной стихии.

Но подобно своим всемирно-историческим прообразам, конечно, он не исчерпывается русскими только масштабами, как не исчерпывается ими русская революция. Как французскими масштабами не исчерпывается Наполеон, а римскими — неистовый Григорий.

Уже и сейчас ясно, что Ленин — знамя не только русской революции, но и больших мировых перемен и передвижений, быть может, очень далеких от канонов «ленинизма», но глубоких, огромных, знаменательных.

Быть может, не исключена досадная возможность, что пресловутый «ленинизм» исторически окажется в таком же отношении к Ленину, как русское «толстовство» к Толстому, французский «бонапартизм» к Бонапарту, сектантский догмат — к живой идее, схема — к личности... Воистину, ревнивейший соперник «кремлевского мечтателя» — мумифицированный труп его у кремлевской стены...

Но ведь дух веет, где хочет.

И большая эпоха — впереди еще. Не кончился «пир богов», пробуждается цветная экзотика, в движении народы, и недаром еще до революции предрекал проникновенный поэт (А. Блок) человечеству в XX в. —

Невиданные перемены,
Неслыханные мятежи.

И если в России догорает пожар, и давно уже идут будни, и тот же подземный, земляной голос вошедшей с берега стихии именем Ильича настойчиво призывает теперь его учеников к миру, труду, порядку, — за пределами России имя «Ленин» неумолчно звучит волнующим колоколом, одних манящим, других пугающим, третьих хотя бы просто заставляющим задуматься... И напоминающим миру о новой России... о Великой России кремлевского мечтателя, пробужденного народа и необъятных исторических возможностей.

№ 7. Письмо Н.В. Устрялова П.П. Сувчинскому [ 180 ]

1926 г.

Многоуважаемый П.П. (к сожалению, не знаю Вашего имени и отчества). Я получил вчера книги, отправленные Вами. «Версты» (№ 1), «О Церкви» А.С. Хомякова, «Наследие Чингизхана» И.Р. [ 181 ], «Основы марксизма» С.Л. Франка, «Комплектование Красной армии» (анонимн.). Перечисляю полученное потому, что на бандероли есть официальная отметка Центральной Экспедиции КВЖД: «Получено Центральной Экспедицией со следами вскрытия». Думаю, что вскрывала китайская цензура. Но наверное сказать — какая — не могу. Не знаю также, было ли только вскрытие или частичное изъятие?

Очень благодарен Вам за книги. Мне бы хотелось видеть в этой посылке начало более регулярного обмена между нами книжками, письмами и мыслями. Со своей стороны, одновременно с этим письмом отправляю Вам мои книжки и оттиски статей, напечатанных за эти годы в Харбине («В борьбе за Россию», «Под знаком революции», «Россия», «Политическая доктрина славянофильства»), а также брошюры Зиновьева и Бухарина («Философия эпохи» и «Цезаризм...» [ 182 ]) для надлежащей перспективы. Было бы интересно получить от Вас отзыв (конечно, вполне откровенный) о занятой мной позиции, особенно об «очерках философии эпохи».

Давно уже я очень пристально присматриваюсь к евразийству. Читал все Ваши сборники. Чувствую в них много себе созвучного. Слывя «сменовеховцем», я в действительности ближе к евразийству, нежели к недоброй памяти европейскому сменовеховству. Недавно в статье П.Б. Струве («Возрождение», 7 окт.) прочел, что левое евразийство тождественно «национал-большевизму». Кажется Струве в известной мере прав.

Да, национал-большевизм, несомненно соприкасается с евразийством. Но разница между нами в том, что судьба сделал из меня более политического публициста, чем философа национальной культуры. Вы, евразийцы, далеки от непосредственных и текущих злоб дня. Вы куете большую идеологию, расположившись в стороне от политических битв, базаров и суетни. Вы — в эмиграции и ориентируетесь в лучшем случае на завтрашний день. И по-своему Вы правы и делаете нужное дело.

Мне пришлось проделать иной путь. С первых же дней революции, попав в самую гущу практической политики, я заботился, естественно, прежде всего о средствах политической борьбы и непосредственного политического воздействия. «Большая идеология» оставалась позади, вдохновляя и направляя, но не выступая обнаженно и обоснованно, проявляясь полунамеками, эпизодически, присутствуя молчаливо: в политических да еще в газетных статьях всегда неизбежно много «тактики» (подчас и ошибочной тактики), нерадостных, но необходимых компромиссов. И только ознакомившись с этими статьями в их целом, как это сделали Бухарин и Зиновьев, можно набрести на «идеологию» — до идеологического зерна так и не добрались, хотя Бухарин все же проявил больше проницательности, чем Зиновьев. Еще добавлю, что уже давно я не эмигрант, а «внутрироссийский интеллигент», хотя и живущий ныне за границей. Вы понимаете, что в этом положении есть и свои плюсы и свои минусы.

Возвращаюсь к евразийцам. Уже в первом сборнике («Исход к Востоку») они чрезвычайно остро поставили проблему русской революции. Остро и в достаточной мере глубоко. Второй и третий сборник, признаться, произвели меньшее впечатление, словно под влиянием старого поколения учителей и отцов (у меня с Вами они общие) «молодежь» подалась назад и сама испугалась своей смелости. Но все же в ряде оттенков чувствуется опасная среда эмиграции, заграница, оторванность от реальной России, как она дана в реальной революции.

Когда я выступал с первыми «примиренческими» статьями («В борьбе за Россию»), было тоже очень, очень трудно. Много пришлось передумать и, что греха таить, перемучаться. Долгое время был я совсем одинок. Приходили, правда, спутники, которым лучше бы и не приходить... Но потом все-таки, если в политике дня и текущей «эпохи» я знаю, чего я хочу, и продумал свою «систему» — они в чем-то существенно созвучны евразийству — но системы взглядов, законченной концепции — еще нет. В некоторых важных пунктах я, вероятно, разойдусь с евразийством. Не могу, например, принять всю трактовку Петра и всего петербургского периода у И.Р. («Наследие Чингизхана»), Тут сильна во мне закваска струвизма. И, главное, будучи прикован к наблюдению реальных политических процессов в России, не могу часто не ощущать, что историософские категории евра-зийства слишком все-таки схематичны, рассчитаны на слишком большие сроки и нуждаются в прагматических истолкованиях и дополнениях.

Кстати, знаете ли Вы вышедшую здесь книжку В.Н. Иванова «Мы»? Она во многом совпадает с «Наследием» (но тоже не в оценке петербургского периода). Иванов способный, хотя крайне безалаберный человек:

теперь он ушел в ландскхеты в Чжан-Цзолину и ведает там Освагом. [ 183 ] Эта безалаберность есть и в его книжке.

Очень приветствую, в частности, некоторые Ваши (лично) идеи. Готов вполне присоединиться к заключению (стр. 142 «Верст») Вашей статьи «Два ренессанса». Мне только кажется, что евразийство должно отчетливо и до конца продумать и додумать тему о «новых большевистских людях». Именно на них надо ориентироваться и, значит, стараться установить с ними некий общий язык. Вот почему очень было бы плохо, если евразийство стало простой «школою» нашего неославянофильства и неоромантизма (Бердяев, Булгаков и др.), новым изданием «нового религиозного сознания» (а ему, бесспорно, угрожает эта опасность: нередко даже самый стиль евразийских писаний — типично упадочный в цветистости своей и вычурности — взять хотя бы вашу по содержанию весьма интересную статью «Идеи и методы»). Нужно больше гибкости. «Преобразить», «обратить» одного комсомольца или вузовца полезнее, нежели завоевать симпатии десятков юношей из эмигрантской нашей «женес патриотик». Комсомольцам непонятен православный эзотеризм, но уже начинает явно приедаться марксова борода и бухаринское вероучение. Молодежь в России — революционная и определенно тоскует по новым мыслям. Но отвернется с недоумением и смехом от формул Вашего евразийского максимализма, поскольку они не будут соответственно трансформированы. Ее сразу же отпугнут эпитеты, которыми Вы (более или менее справедливо) награждаете большевизм и большевистскую революцию. Нужно вырабатывать какие-то новые подходы, строить новые мостики. И для этого главное — нужно осмыслить всю глубину и все своеобразие революции. В прошлом году Москва мне дала на этот счет ряд ярких впечатлений.

Если хотите, давайте попробуем установить некоторое взаимопонимание. Повторяю, я чувствую в евразийстве звучание неких близких и дорогих мне мотивов. Но нужно, чтобы и евразийство в свою очередь разглядело кое-какие конгениальные ему мотивы в моих писаниях, поняло бы внутренние пружины и скрытые тенденции моего «соглашательства». Тогда возможны общие искания и общая направленность. Если у Вас есть соответствующее желание, напишите мне. Я и мои ближайшие друзья (Е.Е. Яшнов и Н.А. Сетнецкий) очень хотели бы этого. Установив не для печати некоторое взаимопонимание, мы затем могли бы и публично высказаться друг о друге. При современных обстоятельствах, по ряду оснований, нам, пожалуй, удобнее идти порознь — до времени, но хороню бы нащупать общую «установку» и еще важнее, общую цель.

Искренний привет.

№ 8. Н.В. Устрялов. «О революционном тягле» [ 184 ] [ 185 ]

1934 г.

Что происходит в Советском Союзе? Как развивается исторический процесс русской революции? Каковы его перспективы?

Сейчас, кажется, как никогда, обильна информация об этом процессе. Продумывая ее, вскрываешь существенно двойственный, двуликий ее облик. Она непрерывно мечется между ура и караул.

С одной стороны — потоки сведений о разительных хозяйственных успехах, массовом трудовом подъеме, о быстрой и плодотворной индустриализации страны. С другой — нескончаемые вести о низком уровне жизни населения, о неслыханной жесткости политического режима, напряженности финансового и общего экономического состояния государства.

Одни источники информации живописуют по преимуществу положительные стороны процесса, другие — отрицательные. Нередко оптимисты и пессимисты оспаривают друг друга. Мировая пресса полна этих полемик: пятилетка — в международном фокусе. Спорят и о фактах, и об оценках. Политический тон делает музыку.

Внимательный анализ свидетельствует, однако, что в основном предметны и объективно доказуемы обе группы сведений. Двойственность информации коренится в основоположной двуликости самого процесса.

Пользуясь старой терминологией русской публицистики, можно сказать, что революция на современной ее стадии жертвует народным благосостоянием во имя национального богатства. Отсюда неизбежная противоречивость ее наличного облика. Отсюда ее органический динамизм, ее «эротическая» взвинченность. Как древний Эрос, крылатый демон, она отмечена двойной печатью Пороса и Пении, богатства и скудости. «Не доедим, а социализм построим и своей страны в обиду не дадим».

Разумеется, за этой схемой скрываются чрезвычайно сложные жизненные отношения, требующие особого, конкретно-политического и общесоциологического анализа. Но в качестве предварительной, именно схематической характеристики современной советской действительности приведенная формула вполне пригодна.

Но она нуждается в обстоятельном, всестороннем раскрытии.

* * *

Революция началась громовым провозглашением общенародной свободы. Она формально, да и по существу освобождала, раскрепощала все слои русского населения, предоставляла их собственным импульсам и собственному разумению. Дума 3 июня, буржуазия, интеллигенция, крестьяне, рабочие, солдаты — все восприняли крушение старого порядка, как пришествие свободы.

И свобода пришла, порвалась историческая узда. Свобода заправская, стихийная, радикальная. Свобода была исходной точкой русской революции, вожделенным заветом самых различных элементов русского общества. Либеральные думские помещики и гучковская буржуазия представляли себе эту свободу в свете западных канонов на мотив «обогащайтесь», крестьяне видели в ней конец помещикам и земельный передел, рабочие — материальную обеспеченность и облегченный труд, солдаты — добровольную демобилизацию, скорый мир. Интеллигенция венчала ее ореолом исконных светлых идеалов своей славной истории. «Малые народы» России ее не замедлили обернуть поветрием самоопределений, угрожая полным распадом государства. Все торопились заявить свои нужды, всякий норовил улучшить свое положение в государстве.

Истории революции суждено было стать роковым испытанием всех этих фрагментарных, — слоевых, классовых и национальных, — представлений о свободе. Наивная анархия февраля явилась средою их непосредственного воплощения. Сталкиваясь и перемешиваясь, они породили, как известно, дикую социально-политическую какофонию, непримиримую усобицу общественных классов, добивавшую государство и таившую в себе собственную свою гибель. Февраль, как историческая реальность, изнемог, захлебнулся в смуте, в буйных припадках всероссийского «воровства», напомнившего старое наше Смутное время. В сущности, этой центробежной разладицей, этой лихою смутой наш февраль целиком исчерпывается, они являются и останутся его объективной жизненной характеристикою, — к немалой досаде тех, кто хотел бы его воспринимать не как историческую быль, а как лирический миф.

Затем, мало-помалу, начинается обратный процесс. Социальная история Октября есть история мучительного самопреодоления всех групповых, классовых и национальных обособлений от общегосударственного дела. Свобода, реализованная в разброде, претворенная в смуту, уничтожает себя, и начинается последовательное закрепление, самозакрепощение за государством различных социальных сил, хлебнувших от кубка революции. Восстанавливаются политические скрепы общественного порядка, и чем безмернее была свобода, тем круче и самовластнее выросшая из нее диктатура. Под маской классовой борьбы идет беспримерное обуздание классовых домогательств, и во имя грядущего бесклассового и безгосударственного общества куется сегодняшняя мощь революционного государства. В результате переломных лет обретается новое политическое равновесие, рождается новое государственное сознание, создается новая идея-правительница. От анархической своекорыстной свободы страна идет к всеобщему, прямому и равному, суровому жертвенному тяглу.

В самом деле. Рассеяны классы, по своей социальной природе враждебные новому центру государственной концентрации. Завершена ликвидация дворянства. Буржуазия в эпоху нэпа осуществляет известные служебные функции, но государство упорно стремится все крепче прибрать ее к рукам. Крупная буржуазия разгромлена раньше, средняя и мелкая втягивается на протяжении текущих лет в жесткое общегосударственное тягло.

Но что происходит с победившими, трудовыми классами, «низами» вчерашнего дня? — Они тоже неотвратимо вовлекаются в подданство правящей идее, и от их обособленной классовой корысти остаются лишь воспоминания. Было время, когда деревня единодушно кончала помещиков, громила усадьбы и парки. Потом пошло расслоение внутри самой деревни, взаимный погром погромщиков, и постепенно стала вырисовываться объективная общая цель — «ликвидация крестьянства, как класса», т.е. непосредственное, безоговорочное служение всего деревенского населения общегосударственным задачам. Групповые, эгоистически-слоевые стремления разбиты по частям, экспроприаторы экспроприированы по очереди, согласно старому принципу divide et impera. [ 186 ]

Пролетариат, класс-гегемон? — Чрезвычайно интересны трансформации, постигшие его за эти 14 лет. В итоге и он прочно преодолевает призрачное «февральское» восприятие свободы. И для него свобода становится повинностью. И он — на службе у государства. Теперь нет ничего более для него позорного, чем «цеховые настроения», противополагающие самостоятельные классовые интересы рабочих задачам государственного целого. Теперь и он беспощадно закрепляет себя за своим государством, соревнуясь в ударной жертвенности с другими слоями общества.

Малые и средние народности, входящие в Советский Союз? — Они также давно расстались с политическим сепаратизмом, всемерно крепят государственное единство Союза, и «местные шовинизмы» — ощущают, как тягчайший из грехов. Они крепко впряжены в общесоветский воз.

Старая интеллигенция? — Кажется, наиболее болезненная тема, особенно в данный момент. Но по существу ясно: она либо перерождается, либо гибнет. Исчезает тип старого интеллигента: ему нет места в новых условиях. И это даже независимо от формальной политической окраски. Отмирает психологический тип, знамя целой большой исторической полосы. Было время, когда одна часть нашего образованного слоя сажала в тюрьму другую. Но ныне словно кончается расслоение и гр. Коковцев делит судьбу не только с Керенским и Милюковым, но и с Троцким: брели розно, но за бортом очутились гуртом. Да, перерождение либо гибель. Переродившиеся закрепляются в свой черед за государством, отчуждаются полностью в его распоряжение.

Четырнадцать лет. Революционное поколение биологически вытесняется пореволюционным. Но помимо естественного течения времени, действуют и специфические факторы: создается впечатление, что какая-то жуткая Немезида торопит сойти в могилу человеческий материал, зараженный воздухом смутной революционной весны, органически начиненной прежними впечатлениями, старыми навыками и привычками, духом неизбывного протеста против небывалого деспотизма новой государственной дисциплины. Он ускоренно вытесняется, — этот изношенный и разгромленный материал, — новой породой людей, которую генеральная логика процесса воспитывает и муштрует по своему образу и подобию. Но-— вой людской породой, с новыми личными стимулами, переключаемыми на коллектив, с душами, глухими к традициям. «Бритые люди с острыми подбородками...»

Было бы ребячеством отрицать, что весь этот процесс переходной эпохи выступает достаточно тяжкою поступью. Он развивается, как принято говорить, «через противоречия», в напряженной и накаленной атмосфере. Было бы лицемерием утверждать, что он не нуждается в конкретной критике и заведомо обеспечен конечным успехом. Но из этого вовсе не следует, что он не органичен, не народен в глубочайшем смысле слова. Его направляет инициативное меньшинство, вновь сформированный правящий слой, гвардия ведущей идеи, — это бесспорно. Но разве сам этот слой не выдвинут нацией в итоге страстного исторического отбора и разве не связан он с нею тысячью жизненных уз? Разве не стал он органом ее воли, ее драматического самообуздания? Смутное время начала XVII в. кончилось тоже разительной победой государственного центра над вспышкою групповых своеволий; народные массы вышли из него жестко прикрепленными к государству, — и, однако, оно не перестает тем самым оставаться комплексом подлинно народных движений.

Для русского народа доселе характерно состояние своеобразной «добровольно-принудительной» самозакрепощенности ради великих государственных задач. Людей современного Запада эта историческая русская черта повергала часто в изумление: «что за чудесная страна Россия, — дивились они: — людей там бьют, и они вырастают героями» (Ибсен). И если теперь на всех мировых политических перекрестках гремят филиппики международных свободолюбцев, клеймящие русское «рабство 20 века», то по существу дела эти громы менее всего оглушительны. Большие явления требуют больших критериев для оценки. Нельзя одним задорным словцом отмахнуться от огромной, всемирно-исторической проблематики русских событий. Народы большого стиля в судные часы своего бытия никогда не боялись и всегда дерзали, становясь на горло собственной «свободе», сознавать себя «рабами» заданной им великой цели.

Так в логике революции творится возрождение государства. Но это — государство революции, не отрешающееся от нового мира, а несущее его в себе. И народ, создающий это новое государство, познает свою свободу — в служении, свое право — в своем историческом долге, и труд свой, свой тяжкий подвиг превращает, — по известному определению, — в дело чести, дело славы, дело доблести и геройства.

№ 9. Н.В. Устрялов. «Хлеб и вера» [ 187 ] [ 188 ]

1934 г.

«Хлеба и зрелищ!» — кричали римские толпы.
«Хлеба и веры!» хотя бы ценою новых видов рабства,
— будут скоро кричать все народы Европы.

К. Леонтьев

Недавно еще, в 1930 г., довольно известный испанский автор Ф. Камбо, исследуя современные европейские диктатуры, пришел к выводу, что эта болезненная форма правления является уделом отсталых лишь, мало развитых народов. Существуют две Европы: одна, славная и просвещенная, стремится вперед на разного рода усовершенствованных двигателях, другая, преданная природе больше, чем цивилизации, тащится все еще на старосветской живой лошадке. Возьмите таблицы грамотности населения: на последнем месте вы в них найдете Румынию, Россию, Сербию, Италию, Грецию, Испанию. Эти же страны займут первые места в таблицах процента смертности. Таблицы торговли, почтовых отправлений (на душу населения) и т.д. подтвердят вашу анкету: на последних местах неизменно красуются Россия, Турция, Болгария, Югославия, Польша, Литва, Румыния, Португалия, Испания, Греция, Венгрия, Италия, Латвия. Все это государства диктатур или призрачного конституционализма. Диктатура водится в безграмотных, бедных, преимущественно аграрных, бездорожных странах, у наименее культурных европейских народов. Просвещенные же страны управляются свободно: где фабрики, грамотность, химические удобрения и древние университеты, — там демократия.

Германия в приводимых автором таблицах везде значится на самых выигрышных местах, среди государств первой, передовой Европы: страна всеобщей грамотности, высочайшей, всесторонней культуры. Поэтому совершенно ясно, что «широкая масса немецкого народа окончательно усвоила режим свободы» и что «Германии не грозит ни малейшей опасности увидеть у себя режим диктатуры».

Прошло три года, и что осталось от этих выкладок и прогнозов? События в Германии наглядно опровергли поверхностные рационалистические представления об источниках современной диктатуры. В частности, думается, вакханалии расистских погромных подвигов должны бы отучить теперь европейцев от высокомерной привычки относить эксцессы русской революции за счет «непроходимой русской некультурности». Нет, дело тут, видно, не в отсталости и некультурности, а в чем-то совсем другом. «Демократия есть режим совершеннолетних народов» — гласила школьная истина старого государственного права. После германского казуса с Гитлером эту истину следует пересмотреть: едва ли можно отказать германскому народу в совершеннолетии.

В чем же дело? Судя по многим признакам, дело в серьезном и глубоком общем кризисе, постигшем «цивилизованное человечество» в нашу эпоху. Шатание умов и сердец свидетельствует об исчерпанности определенной системы жизни и мысли, господствовавшей до сего времени. Страстная и самоотверженная обращенность этих умов и сердец к авторитету, к инициативной, сильной и смелой власти, обнаруживает способность и готовность людей воспринять некую новую систему, более подходящую, более отвечающую условиям и потребностям современности. Воля к вере, к созидающей любви, к порядку, к труду и послушанию не иссякла в человечестве. Вопрос — в конкретной организации, воплощении этой воли и ее предметов...»

Наше время — эпоха «тысячи кризисов» (Шпанн). Государствоведы толкуют о кризисе государственно-политическом, экономисты об экономическом, философы — о кризисе культуры. Внутри каждой из этих трех областей констатируются и обсуждаются критические состояния отдельных исторических комплексов и конкретных идей. Говорят о сумерках индивидуализма, гуманизма, демократии, капитализма, марксизма, идеи прогресса и т.д., всего не перечесть. Ставится вопрос и о кризисе христианства, культурно-исторической основы нашей цивилизации.

В этих условиях всеобщего распутья и тревожных колебаний почвы крепнет жажда якоря, тоска по миросозерцанию. Правовое государство свободы и самоопределения личности с его благородным непредрешенческим формализмом не годится, «не звучит» в такие времена: вместо хлеба веры оно предлагает камень безбрежного выбора. Оно не холодно и не горячо, — оно тепло. Оно — организованное сомнение, а люди требуют спасительной очевидности. И характерным признаком современных диктатур, обращенных лицом к молодежи, является их «ид сократический» пафос. Они несут или, по крайней мере, хотят нести собою целостное миросозерцание, систему завершенного вероучения, и отбор правящего слоя в них происходит именно по миросозерцательному, идеологическому признаку. «На проклятые вопросы дай ответы мне прямые!» — требует новый человек, и государство нового человека спешит исполнить это требование. Оно стремится провозгласить и воплотить в жизнь определенную идею, которую оно считает истинной, достойной, праведной, и в духе этой конкретной, положительной идеи укрепляет себя и формирует своих граждан. «Идея правительница» обретает своих слуг и рыцарей в правящей партии, непременно «единой и единственной» в государстве. Ее члены, перешагнув через свободу формальную, находят свободу — в любимой идее: познают свою истину, и истина делает их свободными. Они связаны взаимно общностью веры и зароком верности: это партия-орден, воинствующая церковь идеи [ 189 ].

Отсюда и жесткая, суровая, беззаветная нетерпимость идеократических государств: человеческая вера жгуча и человеческая любовь ревнива. Словно историей снова правят страстные идеи, воплощаемые в плоть и кровь, словно история снова — их беспощадное, роковое состязание перед лицом заданной человечеству и постигаемой им «в бесконечности» — всецелой и окончательной, истинной Идеи. Словно прав старый Гегель: всемирная история — всемирный суд...

Нетерпимость и жесткость идеократий, завороженных своими односторонними истинами, своими мнимыми очевидностями, заставляет вспомнить варварские времена. Не случайно нынешние диктатуры — детища всколыхнувшихся стихий, поднятых Ахеронтов. Сбывается меткое пророчество о «внутренних варварах», которые хлынут в современное общество не со стороны, а из его собственных недр. Совершается генеральная смена элит путем генерального восстания масс, смена больших культурно-социальных систем через цикл великих потрясений [ 190 ].

Такие процессы всегда исключительно сложны. Меньше всего поддаются они какой-либо общей, суммарной оценке; ярлыки, этикетки отскакивают от них, как только подойдешь к ним без предвзятостей практике-политической борьбы. В них перемешаны многообразные тенденции; можно сказать, что разрушение, ложь и смерть в них тесно переплетаются с творчеством, истиной и жизнью. Они пестры, полосаты, они многокрасочны, как заря. Они «диалектичны» в полной мере.

Вера требует догмы, и любовь творит свой предмет (или «прозревает его идеальную сущность»). Бунт стихии внутренне исчерпан, когда осознаны его истоки, закреплены его мотивы, усвоена его энергия. Воля становится — идеей, порыв превращается — в систему, революция обертывается — государством. Чаяния толп фиксируются — программою власти. Тогда яснее обозначается и смысл происходящего.

Характерным порождением нашей эпохи являются одновременно обе идеократии, вызванные к жизни движениями масс: большевистская и фашистская. Обе они, в первую очередь, — симптом болезни того огромного социально-исторического феномена, который именуется «капитализмом», буржуазно-капиталистическим строем. Конечно, всякое подобное обозначение по необходимости приблизительно и схематично. Но без него трудно обойтись.

Справедливо утверждают, что современное «капиталистическое» хозяйство, утратившее свой автоматизм и свою автономию, мало похоже на «капиталистическое» хозяйство прошлого века. Внутри системы непрерывно происходит эволюция. И все же, признавая схематичность, условность таких характеристик, можно говорить о начале вырождения, о «закате буржуазно-капиталистической эры», основоположной чертою которой был именно «святой дух свободного хозяйства» и принцип «священной частной собственности». Мир сейчас проходит фазу «позднего», связанного, «организованного» капитализма. Ореол «священности» слетает с буржуазных институтов, и это означает, что они в опасности. Не случайно происходит отлив отборного человеческого материала «от хозяйства к государству». Эволюция системы, дойдя до известной точки, опрокидывает, разрушает эту систему, смещает ее основоположную установку. Как будто история недалеко уже от этой критической точки в отношении «категорий 19 века». Разными путями и разными аллюрами, реформой и революцией, мирными сговорами и взрывами войн, эволюцией демократий и утверждением диктатур, сменой учреждений и переменами в душах, — разными путями «старый мир» уступает место «новому».

В тяжких спазмах наличной социальной системы появились на свет все три демотически-идеократические диктатуры в Европе. Мировая война родила русскую революцию и советское государство. Версальский мир дал жизнь итальянскому фашизму. И нынешний мировой кризис оказался законным отцом германского национал-социализма. Народные революции окрыляются бедствиями и увенчиваются диктатурами. И, разумеется, прав Ж. де Мэстр: революция — это не событие только; это — эпоха.

Наиболее радикально и величаво революционная тема звучит, конечно, в большевизме. Русской революции суждено было с неслыханной дотоле действенной остротой противопоставить старым ценностям капитализма и национализма новые всемирно-исторические начала: социалистического строя и интернационала. Вместе с тем именно она являет собой попытку последовательного и непримиримо революционного разрешения основных социальных проблем современности на почве классовой борьбы, превращенной в идею, в догмат, в миф. Русский опыт всей своей полной драматизма историей вскрывает положительные и отрицательные стороны этого радикального, экстремистского пути. По суровой своей монолитности, бесстрашной якобинской решимости, безоглядному волевому упору советская идеократия представляется, несомненно, наиболее значительным и знаменательным явлением нашей эпохи. За материалистической видимостью ее ведущей идеи кроется сложная, вещая, духовно напряженная глубина жизненного порыва. Вспоминается Чаадаев: мы призваны дать миру какой-то важный урок.

Фашизм и родственный ему национал-социализм, подобно большевизму, возникли на почве массовых движений, обязаны своей победой стихии и ориентированы на молодое поколение по преимуществу. Нельзя смотреть на них, как на случайные эпизоды, на мимолетные недоразумения только. Они снабжены достаточно глубокими корнями, и если есть в них нечто болезненное, уродливое, то это уже «вина» эпохи, их породившей и в них отражающейся. Слеп тот, кто не видит их пороков, но глух тот, кто не слышит исторического ветра, в них шумящего, «духа музыки», в них звучащей. Жизненный порыв брызнет и в них, при всех изъянах их политического фасада, при всей дурманящей пестряди их внешней оболочки, их площадных поденных лозунгов. И за ними — прибой нового жизнечувствия, глухой гул становящегося мира.

Так называемый «кризис демократии», обусловленный общим неблагополучием буржуазного общества и питаемый распадом либеральной и механистической мысли, имеет двустороннюю социальную природу. С одной стороны, в демократии разочаровывается правящий слой: в трудные минуты она оказывается не всегда и не везде удобной, надежной опорой в борьбе против социально-революционных потрясений. С другой стороны, ее перестают ценить широкие массы: здесь и там они приходят к убеждению, что она не обеспечивает им ни хлеба, ни веры. Кельсен назвал современную демократию «системой политического релятивизма». Парето увидел в ней «демагогическую плутократию». Релятивизм не способен дать людям веры. Плутократия не даст им и хлеба. Есть основания утверждать, что если современные демократии пребудут и впредь такими же, каковы они сейчас, — они погибнут от морально-политической малярии, треплющей их на наших глазах. Прочней всего они ныне в англо-саксонском мире с его исконным индивидуализмом и завидной пластичностью. Сохранит ли и на этот раз свой стиль пизанская колокольня великобританской государственности?

Двусторонняя природа фашизма в значительной мере определяет его политическое существо. Обе стороны начинают его своими умыслами и питают им свои надежды. Противоречивый и межеумочный, — он становится документом недугов старого мира и воли к жизни нового. Образом, символом переходной поры.

По смыслу своей «чистой» идеологии, фашизм стремится стать органическим и относительно «мирным» средством большого общественного преобразования. Он хочет постепенно, считаясь с упрямыми хозяйс