RUS-SKY (Русское Небо)


Илья Глазунов

РОССИЯ РАСПЯТАЯ


ЛУГА

ПУШКИН

Размышления на руинах Царского Села

ТАЙНОЕ СТАНОВИТСЯ ЯВНЫМ

О РАДИЩЕВЕ

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

ВОЛГА

ИЗ ДНЕВНИКОВ СТУДЕНТА АКАДЕМИИ


ЛУГА

Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Ф. Тютчев

Есть на свете городок Луга. 120 км от Петербурга на поезде. А под Лугой маленькая деревня Бетково. С огромного холма, на котором лежит деревенька, видны дали необъятные. Круто бежит склон косогоров к озеру, на противоположном берегу которого далеко-далеко маленькие избушки да лес, грустящий под большим и недосягаемым, как мечта, небом... Меня узнала старушка в черном выгоревшем платке и по-крестьянски беззвучно заплакала, услышав, что мои родители умерли во время блокады. Долго смотрела она вослед мне из-под руки. Все так же грустна одинокая каменная часовня у дороги. Она вся заросла крапивой и лопухами, вокруг нее гуляют куры и белоголовые мальчишки копают червей для рыбной ловли. Как изменилась деревня, по которой безжалостно прошла война! Людей мало, пересчитать можно по пальцам. Бабы заменяют недостающих лошадей и сами впрягаются в плуг, чтобы перепахать свой приусадебный участок. Война напоминает о себе неизвестной могилой в лесу: на вбитом в землю обрубке березы до сих пор висит насквозь проржавевшая солдатская каска. Многих домов нет — вместо них ямы, камни, такие же, как в полях, скрытые густой крапивой, колышимой ветром. Две знакомые с детства огромные старые ели растут на самом краю откоса, с которого открываются бесконечные синие леса, тонущие в небе, косые подолы дождей, ползущие низко-низко, косматые могучие облака и фанфарные россыпи радуг, огромными воротами встающие над бескрайними русскими далями.

В расплавленный янтарь смолы попадает звенящая летними вечерами мошкара. Дали, леса, озеро, небо — все такое же, но вместе с тем все другое! Тишина до звона в ушах... Все, все прошло...

На поле у крайней избы огородное пугало машет на ветру рваными пустыми рукавами немецкого, когда-то зеленого мундира, Уныло звякают оловянные пуговицы. Вместо рук привязаны два старых веника, которыми играет ветер, словно пугалу жарко и оно обмахивается веерами. Боясь приблизиться к полю, в небе кружатся прожорливые птицы. Из окна покосившейся избенки хрипло поет старый патефон. Довоенный бравурный марш неожиданно сменяется прибоем рояля, поющим об экваторе, о южных ночах, коралловых рифах и неведомых синих архипелагах... Бетковский партизан, в боях под Лугой, в немецкой траншее взял на память эту пластинку, под которую любили танцевать по вечерам немецкие офицеры.

Стучит одинокий топор, строит новый дом под горою. Не верится, что многие никогда не вернутся, что не построят они на месте крапивных ям домов с резными оконцами, что не будут гулять, не будут петь хмельные песни и поднимать вечернюю дорожную пыль, танцуя под гармошку у заколоченной часовни. Многие остались в братских могилах в чужих далеких землях. У дороги в канаве валяются простреленные немецкие и наши каски. История перевернула свою страницу с именем этой маленькой деревни, где навсегда осталась жить в моей памяти минута, открывшая таинственную связь природы и человека. Связь эта глубоко и точно выражена многими русскими художниками, влюбленными в неповторимую прелесть родной земли. Ведь долгое время художники не замечали скрытой музыки родного пейзажа. Достойными внимания казались только пейзажные красоты Италии, Швейцарии, Греции...

Многие бывшие советские художники и искусствоведы игнорировали творчество Ивана Шишкина, который, однако, с убедительной простотой и силой обратил внимание современников на красоту и мощь русского пейзажа. Сегодня его искусство словно обретает вторую молодеть. И даже в далекой Японии его выставка, состоявшаяся несколько лет назад, вызвала фурор. Ныне Шишкин в цене!

Не всех Бог одарил чувством поэзии. Шишкин — прозаик. Но переданное им настроение великой необъятной России, как бы олицетворенной в образе по-былинному могучего, высокого дуба, высящегося среди хлебных полей у теряющейся в дымке горизонта дороги, свидетельствует об эпическом даровании влюбленного в русскую природу художника.

Последующее поколение наших художников от правды документальной перешло к правде художественной: стремление к правдолюбию сменилось творческим поиском национального типа красоты. Саврасов тонко почувствовал нежную грусть и просветленность русского пейзажа, стараясь отыскать, как говорит его ученик Левитан, в самом простом и обыкновенном те интимные, глубоко трогательные, часто печальные черты, которые неотразимо действуют на душу. С лирической проникновенностью поэта он подошел к раскрытию этой темы. Мой любимый пейзаж “Грачи прилетели” — поэма о русской весне. Еще зима, мрачно-сизый горизонт, далекая снежная равнина, старинная церковь, покосившиеся крестьянские избы. У чахлых берез вьются и кричат грачи, прилетевшие из далеких стран, возвещают близкую весну с бьющими из-под снега ручьями, синими тенями, с разбросанными по лазури весеннего неба белыми лепестками облаков. Так слушает свои силы выздоравливающий больной, боясь расплескать в душе чувство грядущего обновления и зреющей силы. Как сквозь первые слезы любви видишь лицо любимой, так увидел Саврасов русскую весну, передав свой восторг и бесконечную любовь к милой родине. Кто из нас не испытал этого щемящего чувства близости русской весны!

Очарование запущенных тургеневских усадеб, незатейливый, но милый русскому сердцу мотив заросшего травой, тонущего в летнем мареве московского дворика, столь типичный и для русской провинции того времени, запечатлел в своих картинах вернувшийся из заграничных странствий Поленов.

Природа вечна. Художников, отображающих ее, было, есть и будет великое множество. Огромная пропасть лежит между теми, кто копирует природу, и теми, кто умеет увидеть ее “сквозь магический кристалл” творческого преображения, одухотворить горением высокого духа, найти в ней таинственную связь с, душой человека, выразить скрытую мысль, мироощущение художника. Создатели незабываемых образов русской природы глубоко вошли в наше национальное сознание. Многие из образов стали нарицательными. Мы говорим: “нестеровская” березка, “левитановское” настроение, “серовская” лошадка, “рериховское” небо... Художники обогатили нас новыми категориями восприятия мира, открыв их для нас и живописно сформулировав наши зачастую бессознательные, интуитивные чувства.

Пейзаж — это лик родины. Пейзаж ценен настроением, а настроение — это скрытая мысль.

Позднее, под влиянием импрессионистов, многие русские художники “разменялись на этюды”, когда лабораторные искания света, красот взятых “в упор” цветовых отношений вытеснили из картин глубокий реализм и настроение.

С легкой же руки Сезанна, видевшего во всем лишь материальность мира, исчезло трепетное отношение к восприятию неба, выражающего внутреннюю музыку души человека, его духовный настрой. Как прекрасно передавали свои мысли и мироощущение художники прошедших эпох через воплощение великого космоса неба! Не говоря уже об Эль Греко с его “Небом над Толедо”, Джорджоне, Тициане, Сальваторе Розе, Коро, бурном Клоде Лоррене — список этот можно продлить до бесконечности...

В советском пейзаже небо — или фотофиксация, или цветовое отношение к земле. Как прекрасны облака у Федора Васильева, Исаака Левитана, Бориса Горбатова и Степана Колесникова! Сколько нежности и удивительного ощущения рисунка облаков на старинных русских акварелях и гравюрах! Достаточно назвать гравюры Махаева, этого поэта старого Петербурга. Не говоря о великих художниках Старой Европы — Италии, Франции, Голландии, которых мы копировали в Эрмитаже.

В деревушке Бетково я навсегда преисполнился благоговением и благодарностью к русским художникам, открывшим для меня поэзию родной природы. Озеро с его застывшей, непомерно густой тяжелой водой — как голубая смальта древних мозаик с брызгами золотого слепящего солнца; зеленые стены лесов, вплотную подходящие к воде, отраженные жарким июньским полднем; нежные острова тростника, застывшие под бело-синим небом, и... тишина. Тишина, которая значительнее музыки, тишина, в которой зазвучал восторг человека — первоисток искусства... Хотелось бы рассказать и о белых-белых березках, таких нестерпимо юных и стройных. Как войско молодых ратников в засаде, скрываются они в глухом еловом лесу с мохнатыми ветвями. Долго идешь темною узкою тропкою по мрачно-торжественному лесу, вдруг неожиданно оазисом высятся светлые нежные зеленокудрые березки. А за ними — редкие осины, звенящие даже в безветренную погоду какой-то особенной, плачущей дрожью (в народе говорили: это потому, что Иуда повесился на осине).

За озером в тихих равнинах там и сям спят древние курганы. Сколько лет назад насыпаны они и кто лежит под ними — неизвестно. В полях, в перелесках, будто рассыпанное ожерелье, огромные белые камни, изукрашенные зеленым бархатным мохом. Сколько их на древней северной земле, на ее ровных могучих холмах, по берегам тихих и быстрых рек? Сколько помнят эти курганы? Какие легенды и сказания расскажут они! Люди приходят в мир и уходят, а древние камни все лежат и лежат под серым небом вечности. Николай Рерих, как никто, почувствовал и воспел тайный смысл вечности, скрытый в древних камнях необъятной земли — прародительницы нашей. По ней прошли многие поколения предков, теряясь в дымке седых времен...

К концу дня над бескрайними горизонтами останавливались, скопляясь над землей, тихие задумчивые облака. Такие осязаемые, близкие и далекие, они таяли в золоте вечернего неба, ускользая от моей робкой кисти. Как часто, лежа в густой траве, я смотрел на них, любовался их отражением в тихой глади бескрайнего северного озера. Я думал о том, что великие художники прошлого, не знавшие фотоаппарата, были удивительными реалистами, умевшими передать всю сложность неба в движении.

До чего непостижимо трудно передать настроение неба! Я думаю, что с этой задачей наилучшим образом справлялись те творцы, которые верили в Бога. И не вульгарный ли материализм сделал многих художников глухими к велению небес?

Сколько времени я проводил безрезультатно за писанием неба и облаков! Вместо неба иногда у меня на холсте получалась вата, а облака были словно высеченными из камня... Изнуренный до отчаяния своей бесплодной работой, я садился на поезд и мчался в Ленинград — в Русский музей. С большим увеличительным стеклом изучал высокую виртуозность мазков, дающих жизнь облакам на пейзажах Федора Васильева. О, всей душой я понимал тогда Репина, писавшего в своих воспоминаниях, как он, любуясь только что написанным Федором Васильевым бесподобно дрожащим в небе облаком, был поражен, увидев, как тот, подойдя к своему пейзажу, соскоблил его мастихином. Особенно трудно писать вечерние освещенные заходящим солнцем облака, которые звучат, как хоралы Баха или “Всенощная” Рахманинова... А природа вокруг нежная как у Нестерова и могучая как былина...

* * *

Вернувшись из города, я чувствовал в себе прилив сил, будто после беседы с мудрым учителем. Позабыв недавнее унынье, снова пытался передать в этюде красоту вечерних полей, засыпающего озера и тающих в небе далеких облаков... Сквозь ветви ольхи я видел, как, изогнув тонкий стан, красивая Нюра наполняла ведра холодной ключевой водой. Никто в деревне не выглядел так сурово и неприступно, как эта шестнадцатилетняя Нюра. Она никогда не смотрела на меня и одна из всех не согласилась, чтобы я нарисовал ее. “Не хочу — и все”, — объяснила небрежно она. Вечерами звон пустых ведер, как древние колокола, возвещал о приходе моей царицы. Она не глядя проходила мимо меня, хотя иногда мне казалось, что в уголках ее рта скрывалась таинственная улыбка Джоконды. Наполнив ведра, роняя в пыль тяжелые всплески воды, нагнув головку под тяжестью когда-то расписанного коромысла, она медленно проходила мимо. Чувствуя, что я любуюсь ее неповторимой девически прекрасной грацией, Нюра косила в мою сторону подчеркнуто равнодушный взор. Скользнув глазами по моему холсту, она шла дальше в гору. Я долго восторженно провожал взглядом ее упругую фигурку с загорелыми стройными ногами; я ее вспомнил много лет спустя в Риме при виде женских образов ватиканских фресок Рафаэля... Нюра поднималась все выше и выше по крутому косогору, где на вершине в лучах заката светилась окнами маленькая убогая избенка. Сверкнув пламенем красной юбки, она исчезала за вершиной горы, где гасли вечерние облака. Я складывал свой мольберт, уже в полной темноте поднимался по крутому склону в деревню, стараясь различить на песке следы ее маленьких босых ног...

* * *

В 1993 году случилось так, что мне представилась возможность пролетать на вертолете с моими друзьями над деревней Бетково. Я попросил приземлиться недалеко от все еще стоявшей часовни, где в юности писал свои пейзажи и где проходила рафаэлевской чистоты Нюра. Вертолет спустился на талый снег. Нагибая головы, мы вышли на улицу, идущую посредине деревни. Я сразу узнал дом деда Матюшки, портрет которого писал, когда мне было 19 лет, — “Старик с топором”. Эту работу, как я уже писал, я подарил потом своему дяде М. Ф. Глазунову. Позднее она публиковалась в моих монографиях. Дед Матюшка, как его называли в деревне, “когда был мальчонком”, работал полотером в Зимнем дворце в Петербурге. Он помнил траурный для всей России день, когда во дворец привезли умирающего от ран Александра II. Вспоминал он также, что мужики из Луги и Бетково занимались промыслами и извозом в столице и все слыли богатыми и состоятельными. Сам дед Матюшка был участником многих войн. Мысли о деде Матюшке возбудили память об еще одной интересной встрече. Однажды, бродя с этюдником по окрестным полям, когда в воздухе еще пахло осенью, я собирался было вернуться в город, и вдруг, на колючей скошенной ниве, увидел стадо, которое пас обросший седой щетиной старый человек. Его лицо было настолько выразительным, что я не мог оторвать от него глаз. Левой рукой он держал короткую рукоятку кнута, свисавшего с его плеча.

Когда я подошел к нему, он, закуривая “козью ножку”, тщательно облизывал мундштук из газеты, где тлел огонек всей той же военной махорки.

Пастух с удовольствием согласился попозировать мне с полчаса, и я навсегда запомнил его студенистые, с отсутствующим взглядом, глаза, которыми он смотрел прямо, словно не видя меня. Его не очень заинтересовал результат моих трудов над рисунком, взглянув на который он снисходительно заметил:

— Ну что ж, валяй, валяй... Ты вот что, парнишка, — добавил он помолчав, — не забудь написать, если портрет пропечатывать будешь, что я Зимний брал.

Я впился в него изучающим взглядом. Выпустив тающий на ветру дым затяжки, он вдруг молодцевато натянул на глаза рвануло солдатскую ушанку, одно ухо которой было поднято вверх, и ветер как знамя развевал пришитую к нему тесемку.

— Расскажите, пожалуйста, как это было, — попросил я, сгорая от любопытства.

— Как было, говоришь? Да очень просто. Нас вывели из казармы и согнали на площадь перед дворцом, где раньше царь жил. А дворец бабы охраняли только — женский батальон. Ворвались мы с площади в главную дверь. Помню: полутемная лестница, высокая, словно в небо ведет. Задние ряды напирают, а впереди командир с наганом. Открыли тяжелую дверь, а там еще зал за залом, все золотом блестит. Вдруг кто-то кричит: “Ребята, конница!” И впрямь: на нас во весь опор с поднятыми саблями мчались кавалеристы. Помню, у лошадей ноздри раздувались, да клинки сверкали. Мы такой атаки не ожидали, и нас как ветром сдуло с лестницы — известное дело, что пеший с конным может сделать... А потом свет зажгли, и оказалось, что атака эта нарисованная... (Позднее я узнал, что во дворце и в самом деле находились картины, посвященные русской воинской славе, исполненные Коцебу, и среди них одна, под названием “Атака”. — И.Г.)

— Многие потом сами над собой смеяться стали, — продолжал он. — От нарисованной картины вооруженные люди сиганули...

Разглядели, что вокруг красоты неописуемой мраморные столы и огромные вазы. Ребята, чтобы за свой страх отомстить, нагадили в них. Командир недоволен был. Говорил; “Нам Временное правительство кончать надо, а вы балуетесь как дети...”

Закончив свой рассказ, пастух вдавил кирзовым сапогом догоревшую “козью ножку” в мокрую глину.

* * *

В 1949 году родственница деда Матюшки, сидя со мной на завалинке, рассказывала, как во время Великой Отечественной войны она воевала в партизанском отряде. Ее потряс один случай. Когда они скрывались в лесах, бескрайне распростертых до самого Севера, к ним на самолете прилетели инструкторы из Ленинграда. Их задачей было поднять волну “ненависти и безжалостности к немецко-фашистским захватчикам, вторгнувшимся на территорию нашей Родины”. Политрук, узнав, что партизаны взяли в плен немецкого солдата, дал команду привести его к себе. Затем он приказал разжечь паяльную лампу и раздеть пленного. “Мне стало страшно, — говорила она, — и я закрыла глаза”. Политрук стал жечь паяльной лампой немца, требуя, чтобы тот пел песни, если хочет остаться живым. “Смерть за смерть, кровь за кровь”, — как провозглашал политрук.

...Тогда, во время ее рассказа, из окна дома деда. Матюшки на нее падал желтый свет керосиновой лампы. Кружились в свете комары. Шумел ветер. Даже теперь, много лет спустя, она вновь вспоминала об этом эпизоде с волнением и болью. “В землянке запахло жареным мясом. На спине у пленного вздулась и лопнула кожа. Мужики-партизаны смотрели молча. Что-то говорил по-немецки переводчик. И вдруг немец запел, скорее простонал —у них тогда была любимая песня “Роземунда”. Я не могла смотреть на это и вышла из землянки. Так гости из города воспитывали в нас ненависть к немцам. А потом, покинув отряд, оставили статью Эренбурга “Убей немца!”

Все эти воспоминания пронеслись у меня в голове, когда я стоял на талом снегу перед домом деда Матюшки.

К нам подошли люди. Посадка вертолета в деревне — дело необычное. Вдруг я услышал крик: “К нам Ильюша приехал!” И я увидел закутанную в платок, одетую в ватник, очень старую, в морщинах, женщину. “Это же я, Капа... Изменилась, наверное, что не узнаешь меня. Да и ты, желанный, постарел. Сколько лет прошло!!! А вон Нюрка, ты все рисовать ее хотел. Нюрка, иди сюда!”

В пожилой, тоже закутанной в старый платок, в таком же концлагерном ватнике женщине только по глазам узнал я мою прекрасную Нюру...

Пока я разговаривал с местной учительницей, которая была на моих выставках в Ленинграде, снова появилась Капа, неся фотографию деда Матюшки.

“А деда Матюшку помнишь? Давно помер. А тогда ты его рисовал все лето”. И, обращаясь к моему другу, сказала: “Я нашего Ильюшку помню эвона каким, — она опустила руку на уровень живота, — до войны еще здесь жили”.

Мои друзья стояли растроганные. У одного из них на глаза навернулись слезы. “Ильюша, ты помоги нам водопровод провести, — не унималась Капа. — А то вот энту поганую вышку поставили и как туда за водой ходить, а колодец пересох! Приезжай к нам летом. Помнишь, ты все на лодку заберешься, на дно ляжешь и плывешь-плывешь по озеру”...

Пора было улетать. Мы опаздывали. И вертолет стремительно набрал высоту. Он поднимался все выше и выше в серое небо. Под нами, словно игрушечные, стояли прижатые к земле весенним ветром избы, с покривившимся крестом часовня, где еще на моей памяти отпевали покойников. С глубоким волнением я смотрел на нескольких пожилых женщин; их лица были обращены к ветреным тучам, среди которых мы летим к городу Луге. Далеко позади осталась деревня Бетково, как и мое довоенное детство и мучительное время одинокой и безысходной юности. И вновь мне слышался исповедально-задумчивый голос Капы: “Трудно было для бетковских мужиков время. Немцы, узнав, что кто-то ушел в партизаны, сжигали дом, а родственников расстреливали. А кто не хотел идти в партизаны, с семьей хотел остаться дома — тех партизаны поджигали, клеймя хозяев продажными шкурами и изменниками родины. Много народу полегло во время войны, а с фронта вернулись всего несколько человек. Поэтому деревня пустая стала...”

ПУШКИН

Размышления на руинах Царского Села

Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду.
Помоги в немой борьбе!
А.Блок

Из окна мастерской видны заснеженный сквер, широкая Нева, на том берегу — Исаакий, еле различимый во мгле ненастного хмурого дня, и увенчанная орлом корона с гордой бронзовой надписью “Румянцева победа”. Этот памятник напомнил мне город Пушкин — Царское Село с его стройными дворцами, старыми парками, где все овеяно памятью о великом поэте.

Здесь, в дни моего детства, оживали и становились явью волшебные сказки Пушкина. Гордые лебеди бесшумно скользили по серебру воды, небо нежно и прозрачно, как на старых акварелях. Казалось, что один лебедь, ослепительно белый и грациозный, может обернуться заколдованной царевной из сказки о царе Салтане. А, подплывая к берегу, Царевна-Лебедь смотрела пристально и загадочно...

А орел на Чесменской колонне посредине пруда будто готов поднять чугунные крылья и ринуться на свою беззащитную жертву. Если долго смотреть на орла, то кажется, что бегущие облака придают ему порыв и движение.

Незабываем сидящий на скамейке юный и мечтательный бронзовый Пушкин.

Когда-то жена Петра Великого построила в его отсутствие небольшой дом с садом в окрестностях Петербурга. В жаркий летний день Екатерина отправилась на прогулку с царем, ни слова не сказав о постройке. Петр был очень рад и даже сказал, что мало помнит “столь веселых дней, как нынешний”. Дочь Петра Елизавета поручила великому Растрелли построить дворец взамен петровского домика и была весьма довольна, когда один вельможа на ее вопрос, чего недостает новому зданию, ответил: “Одного — футляра!”

Дух классицизма, греко-римской культуры, окружавший с юных лет поэта в садах Лицея с их прелестными статуями, привезенными из Италии, со строгим изяществом дворцов Кваренги и Камерона, оказал огромное влияние на формирование души поэта, совместившей гармонически-спокойную ясность Эллады с могучей стихиен народной России.

В Царском Селе юный поэт встретился с офицером гусарского полка, стоявшего там на квартирах, — Петром Чаадаевым.

Он в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес,

А здесь он офицер гусарский.

Личность Чаадаева привлекает к себе интерес тех, кто в унижении и отрицании им исторической России видит опору в оправдании проведения геноцида русского народа, который готовился не одно столетие. Эта глава о Пушкине написана мной давно и была опубликована в журнале “Молодая гвардия” в 1965 году.

Много воды с тех пор утекло, и только в наши 90-е годы, изучив многие материалы, я понял роль Чаадаева и его знаменитых “Философических писем”, которые порою дышат откровенной ненавистью к России и так возмущали многих его современников. О Чаадаеве будет сказано особо, потому что многие враги России называют его философом — видя в нем созвучие своей ненависти. Здесь же, перечитывая то, что я написал давно, хочу с великой радостью подтвердить, что молодой Пушкин в зрелом возрасте, когда возмужал и окреп его гений, резко и беспощадно критиковал своего царскосельского приятеля, тогда лейб-гвардии ротмистра гусарского полка, который, судя по всему, был “агентом влияния” масонских лож, пытаясь воздействовать на формирование пылких и юных душ царскосельских лицеистов.

Не зная тогда нигилистическую, точнее, политическую точку зрения П. Чаадаева, я приводил из него цитату. “Народы в такой же мере существа нравственные, как отдельные личности. Их воспитывают века, как отдельных людей воспитывают годы. Но мы, можем сказать, некоторым образом — народ исключительный. Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно, но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение?” Каково?

Тогда, приводя эту цитату, я полностью, к сожалению, не отдавал себе отчета в восприятии этого антиисторического утверждения, что Россия, раскинувшаяся на одну шестую часть света, не входит в состав человеческой истории. Здесь следует спросить, а какие же народы, с точки зрения Чаадаева, являются “историческими” народами? Царскосельский офицер и его неугомонная паранойя отрицания всего русского сегодня интересна для нас лишь, как свидетельство масонского бурления тех давно ушедших дней. И не мудрено, что рассуждения признанного сумасшедшим гусарского офицера-масона выдаются многими сегодня за откровение русской критической мысли. Я сам в свое время, да и по сей день приводил и привожу то место из письма юному Пушкину, где Чаадаев пишет: “Мое пламеннейшее желание, друг мой, видеть вас посвященным в тайну времени. Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание”. Разные понятия в познание “тайны времени” и посвящение в нее вкладывал “посвященный” Чаадаев, как и мы сегодня. Я всегда понимал под тайной времени постижение реальных сил добра и зла или, как позднее называли это русские философы, — тайна беззакония. Да, безусловно, как бы ни был гениален поэт, художник, философ, музыкант или историк, но, не зная, что реально скрывается за той или иной философской теорией или учением, за всей глубиной религиозных еретических дурманов, насаждаемых лжепророками, он не сможет создать и воплотить в образах великого откровения и глубокой работы ума подлинного гениального произведения. Я считал и считаю, что тайной времени является яростная борьба антихриста с Христом — сатаны с Богом. Но не то понятие, которое, как видно из всех его высказываний, вкладывал Петр Яковлевич Чаадаев, изменивший православию и попирающий все русское, призывавший на деле к великим потрясениям. Здесь же позволю себе привести полный текст “подписки” Пушкина: “Я, нижеподписавшийся, сим объявляю, что ни к какой масонской ложе и никакому тайному обществу ни внутри Империи, ни вне ее не принадлежу и обязываюсь впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь”. Любопытно, могут ли сегодня иные наши поэты и писатели дать подобную “подписку”?

Многих по сей день мучит тайна смерти ставшего монархистом гениального поэта великой исторической России, сраженного безжалостной рукой иностранного наемника...

На сомнения и раздумья Чаадаева об историческом пути России, о ее самобытности, о великих возможностях самостоятельного творчества с предельной ясностью гения ответил всем своим бытием Александр Пушкин.

...Попав в пределы древней Псковщины, окруженной курганами, городищами, могилами-памятниками бурного прошлого, великий поэт оказался во власти этого, столь богатого историческими воспоминаниями места. Пушкин проехал в Михайловское прямо с горячего юга с его полуазиатской культурой. Контраст поражающий. Тихий заброшенный Святогорский монастырь между пологих холмов, крестьянская речь, простота и яркость народных одежд, неизъяснимая тоска северных песен — все это должно было, особенно после юга, поразить поэта и углубить его интерес ко всему народному. Переодевшись в красную ситцевую рубаху, подпоясавшись голубой лентой, с палкой в руках, Пушкин любил хаживать на ярмарку, которая кипела у самых стен монастыря.

“Придет в народ — тут гулянье, а он сядет наземь, соберет к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, стихи сказывают”, — свидетельствует очевидец, кучер поэта, Петр.

“Однажды Пушкин явился к главным воротам монастырским и стал петь со слепцами стихи о Лазере убогом, об Алексии — человеке божьем. Своей тростью с бубенцами он дирижировал хором”, — рассказывает один из современников.

Так оригинально “ходил в народ” и впитывал в себя русскую народность от слепцов, юродивых и калик перехожих у стен Святогорского монастыря автор “Бориса Годунова”.

Как известно, Петр прорубил именно окно, а не дверь, с тем чтобы русские люди изучали и наблюдали через это окно жизнь Европы. Изучали, чтоб из учеников сделаться учителями. Но, к сожалению, сбрасывая национальные кафтаны, часть русских вместе с тем порывали свои связи с отечеством. Сбривая бороды, они утрачивали вместе с этим свою русскую индивидуальность.

Русские вдруг устыдились своего языка, своих обычаев, стали пренебрегать национальными традициями.

Лучшие умы России возмущались и страдали, видя такое раболепство перед Западом. Оттого, видимо, и развилась у нас художественная сатира, достигшая высокого совершенства в произведениях Фонвизина и Крылова. А тем, кому природа русская казалась слишком бедной и неприветливой, жизнь России серой, кому в историческом прошлом нашем виделось лишь грубое и темное, — всем им ответил Пушкин. Не могу не напомнить, что уже в “Руслане и Людмиле” русское общество впервые открыло для себя неведомый доселе родник русского духа, определивший развитие нашей национальной литературы.

А несколько десятилетий спустя Васнецов, обратившийся к миру русской истории, народной легенды и сказки, указал последующему поколению художников путь воплощения в искусстве красоты русского национального духа.

Вспоминается пушкинская “Зимняя дорога”:

“Что-то слышится родное в долгих песнях ямщика, то разгулье удалое, то сердечная тоска...” Именно родное для всех нас звучит в каждой строке великого поэта.

Изучая старые летописи, Пушкин старался угадать образ мысли и язык тогдашнего времени. Он воскресил драматическую эпоху нашей истории так, что в его трагедии пахнет землей и веет воздухом XVII века. И воздух этот оказался отнюдь не тлетворен, как полагали иные раболепцы пред Западом. В одном Пимене поэт собрал такие черты исконно русского характера, кои потрясают и заставляют любить нашу Древнюю Русь. Когда в доме Веневитинова поэт прочел сцену в монастыре, все слушатели были ошеломлены. “Мне показалось, — писал историк Погодин, — что мой родной и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена, мне послышался голос древнего летописателя”.

Много лет спустя на открытии памятника поэту в Москве в своей знаменитой речи Достоевский с огненным пафосом пророка говорил о великом и непреходящем значении творчества Пушкина. Вождь славянофилов Иван Сергеевич Аксаков объявил публике, что не может говорить после гениальных слов Достоевского, что считает его речь событием в русской литературе. Как пишут современники, триумф Достоевского был безграничен. Люди плакали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучше. Какой-то студент подбежал к оратору и упал без чувств у его ног...

В появлении Пушкина, писал Достоевский в предисловии своей речи, для всех русских есть нечто бесспорно пророческое: “Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом. Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека беспокоящегося и непримиряющегося, в родную почву и родные силы ее не верующего...”

Определив нашу болезнь, Пушкин дал и великую надежду: “Уверуйте в дух народный и от него единого ждите спасения и будете спасены”. Он первый дал нам художественные типы красоты истинно русской, обретавшейся в народной правде, в почве нашей и им в ней отысканные. Благодаря своей “всемирной отзывчивости”, свойственной русскому гению, Пушкин чутко воспринял и европейскую культуру, а русскую утвердил в Европе. Быть гением — это не значит обходиться без чужого, это значит уметь чужое делать своим. Достоевский торжествующе подчеркнул, что, будучи подлинно русским во всех своих творениях, Пушкин мог стать в “Дон Жуане” испанцем, в “Пире во время чумы” — англичанином, в “Подражании Корану” — арабом, а в “Египетских ночах” египтянином.

“Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем”.

* * *

У нас любят иногда панибратски хлопать Пушкина по плечу, заигрывать с ним. А Андрей Синявский (Абрам Терц) написал даже, будучи эмигрантом третьей волны, некий пасквиль “Прогулки с Пушкиным”. Эмиграция первой волны отреагировала ответной статьей “Прогулки Хама с Пушкиным”.

Пушкин вечен, как солнце. Его эволюция — от увлечения некоторыми “свободолюбивыми” мотивами, распространенными среди части ориентированной на Запад интеллигенции, к утверждению самобытности начал русской жизни, покоящейся на известной триаде — православие, самодержавие и народность, — очевидна. Напомним несколько глубоко ^современных размышлений их публицистики великого русского поэта.

“…Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, чем выведенные Гизотом из истории христианского Запада”... Знал бы Пушкин, что будет с Россией в конце XX века! Когда русские стали советскими людьми, а ныне — россиянами, вне зависимости от национальности. Ведь американский народ стал таковым от имени Америго Веспучи.

“...Каков бы ни был образ моих мыслей, никогда не разделял я с кем бы то ни было демократической ненависти к дворянству. Оно всегда казалось мне необходимым и естественным сословием великого образованного народа. Смотря около себя и читая старые наши летописи, я сожалел, видя, как древние дворянские роды уничтожались, как остальные упадают и исчезают, как новые фамилии, новые исторические имена, заступив место прежних, уже падают ничем не огражденные, и как имя дворянина, час от часу более уничтоженное, стало наконец в притчу и посмеяние разночинцам, вышедшим во дворяне, и даже досужим балагурам!..”

Почитаем еще Пушкина:

“...Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?

Англичанин. — Английский крестьянин.

Я. — Как! Свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба?

Он. — Что такое свобода?

Я. — Свобода есть возможность поступать по своей воле.

Он. — Следовательно, свободы нет нигде; ибо везде есть или законы или естественные препятствия.

Я. — Так; но разница: покоряться законам, предписанным нами самими, или повиноваться чужой воле.

Он. — Ваша правда. Но разве народ английский участвует в законодательстве? Разве власть не в руках малого числа? Разве требования народа могут быть исполнены его поверенными?

Я. — В чем Вы полагаете народное благополучие?

Он. — В умеренности и соразмеренности податей.

Я. — Как?

Он. — Вообще повинности в России не очень тягостны для народа: подушныя платятся миром. Оброк не разорителен (кроме в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности умножает корыстолюбие владельцев). Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. И это называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простору действовать.

Я. — Но злоупотребления частые...

Он. — Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы английских фабричных работников — волоса встанут дыбом; вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет об сукнах г-на Шмидта или об иголках г-на Томпсона. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство, с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! В России нет ничего подобного.

...Я. — Что поразило вас более всего в русском крестьянине?

Он. — Его опрятность и свобода.

Я. — Как это?

Он. — Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышлености говорить нечего. Путешественники ездят из края в край по России, не зная ни одного слова вашего языка, и везде их понимают, исполняют их требования, заключают условия...; никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. Переимчивость их всем известна; проворство и ловкость удивительны.

Я. — Справедливо. Но свобода? Неужто вы русского крестьянина почитаете свободным?

Он. — Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения с вами! Есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии?

Я. — Не удалось.

Он. — Так вы не видали оттенков подлости, отличающих у нас один класс от другого. Вы не видали раболепного masters Нижней каморы перед Верхней; джентльменства перед аристократией;

кулачества перед джентльменством; бедности перед богатым; повиновения перед властью. А продажные голоса, а уловки министерства, а тиранство наше с Индией, а отношения наши со всеми другими народами!

Англичанин мой разгорячился и совсем отдалился от предмета нашего разговора. Я продолжал следовать за его мыслями — и мы приехали в Клин”.

Вот это отповедь либеральной интеллигенции — любящей по сей день говорить о темной и рабской России!

* * *

К этому хочется добавить очень ценное свидетельство поэта В. Жуковского, автора российского гимна “Боже, Царя храни”, о последних минутах жизни Пушкина, когда он перед лицом смерти предельно ясно высказал свое отношение к государю, окончательно разрешив один из самых спорных вопросов для толкователей его жизни и творчества. Почувствуй это всем сердцем, дорогой читатель!

“...Я подошел, взяв его похолодевшую руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел; но через минуту я возвратился к его постели и спросил у него: может быть, увижу государя; что мне сказать ему от тебя? Скажи, отвечал он, что мне жаль умереть; если жив буду — весь Его буду.

Эти слова говорил он слабо, отрывисто, но явственно...

...В это время приехал доктор Арендт. Жду царского слова, чтобы умереть спокойно, сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал. Сходя с крыльца, я встретился с фельдъегерем, посланным за мною от самого государя. — Извини, что я тебя потревожил, сказал он мне, при входе моем в кабинет. — Государь, я сам спешил к вашему величеству в то время, когда встретился с посланным за мною. — Рассказав о том, что говорил Пушкин, я прибавил: я счел своим долгом сообщить эти слова немедленно вашему величеству. — Скажи ему от меня, отвечал государь (Николай I. — И.Г.), что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен; они мои. Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги; ты после их сам рассмотришь. — Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. — Вот как я утешан! сказал он. Скажи государю, что я желаю ему долгаго, долгаго царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России”.

Сколь важно и ценно для нас это свидетельство Жуковского!

Пушкин — здоровый гений потому, что “народен” — слит с ядром нации, его мировоззрением и почвой. Пушкин, как Антей, искал силы в родной земле.

История русской интеллигенции есть история ее разложения масонством, отрыва от корней, от исторического пути России. История ее предательства, вольного или невольного. В главе о “Серебряном веке” я уделю этому внимание!

В настоящей главе я не ставлю задачу касаться истории развития масонства и его идей в России. Скажу только, что яд масонского либерализма, разлагающий нацию, сделал свое дело, подобно тому, как бактерии и вирусы поражают здоровый организм, приводя его к болезни и смерти. Либерализм — это “свобода от”, право на измену идеалам, право видеть жизнь и культуру “полифонично”, без точных понятий добра и зла, право на забвение национального самосознания.

Есть заповеди Божьи, и либерализм в их нарушении — это грех. Идея православия в либерализме выродилась в тенденцию богоискательства, точнее — дьяволоискательства, когда высмеивалась любовь к Отечеству, расшатывались основы государства. Многие не ведали, что творили...

Имена Пушкина, Достоевского, Гоголя, Лермонтова, Аксакова, Хомякова, Бунина, Мусоргского, Римского-Корсакова, Иванова, Сурикова, Васнецова, Нестерова и других великих деятелей русской культуры — свидетельства победы внутреннего инстинкта самосохранения, победы Добра — над злом, точнее — Бога над дьяволом и его воплощением — антихристом, в ловушку которого устремилась не только русская, но, прежде всего, европейская цивилизация “прогресса”.

Глупое и бессмысленное понятие — прогресс. Я не знаю прогрессивных деятелей, а знаю прогрессивный паралич. Может быть, люди, приближающие его, и есть “прогрессивные деятели”? Но что для них прогресс, то для нас регресс. Их победа — наше поражение! История XX века нас многому научила...

Раздвоение — вот к чему привел яд либерализма души сбитой с толку, мятущейся русской интеллигенции. Жрецы национального духа, самосохранения и пророчества во многом изменили подлинному служению высоким идеалам. Произошла подмена сути. Зло пришло в маске Добра. Примером тому может служить метаморфоза, случившаяся с гениальным писателем Львом Толстым, который, перейдя полувековой рубеж жизни, оказался одержим лжепророческими теориями, “богоискательством”, бесом гордыни и дошел до отрицания православия, Отечества и государства, создав теорию непротивления злу насилием и выдвинув идею “перевоспитания трудом”, взятую на вооружение коммунистами всех стран. В основу системы советских концлагерей и был положен этот принцип Толстого — “зеркала “передовой” русской интеллигенции”, как его можно назвать, перефразируя Ульянова (Ленина).

Радостно отметить, что Пушкина не коснулся яд либерализма, несмотря на его тесные дружеские контакты с будущими декабристами. Он стал монархистом... Он был и навсегда остался русским поэтом! Он гордился Россией и любил все русское, оставаясь великим европейцем.

...Убийство Пушкина — страшная трагедия для России.

* * *

От Ленинграда до станции Пушкин на электричке двадцать минут. Помню: снег, Пулково, серые ватники...

Здравствуй, город поэта! Какая тишина. Кряхтит автобус, разворачиваясь у вокзала. В воздухе незримо присутствует первое трепетное знамение весны. Хочется идти не спеша, не нарушая безмолвия маленького городка. Неожиданная афиша: “Негритянский певец Тито Ромалио. Дворец культуры. Начало в 19 часов”. Сливаясь в одну прерывистую линию, с шумом пронесся поезд. Опять мертвенная тишина. На всем лежит память недавней войны. Дома стоят реже. Много пустырей. Парк утопает в снегу. Одинокие тропинки, одинокие фигуры. Полны горем и мраком руины обугленных дворцов. Дыхание войны опалило город поэта, не пощадив ничего.

А Пушкин? Вот он сидит на заснеженной бронзовой скамье. Такой же юный и светлый! Порыв ветра сдувает с черных ветвей снег, который ложится на бронзовые кудри юного поэта. Спрятанный от врага памятник всю войну пролежал в земле, как и любимая Пушкиным статуя “Девушка с кувшином”.

Музей расположен во дворце. Он оставляет неизгладимое впечатление. Высоки и строги залы, Подолгу хочется смотреть на акварели, эстампы, автографы давно умерших славных людей. Работники музея, обрадовавшись посетителю, говорят:

“Обычно много к нам ходит народа летом, осенью, весною. А зимой только по воскресеньям много”. Разговорились. “С клумбой нам что-то делать надо”, — говорят они. “С какой клумбой?” — спрашиваю я. “А вот она, в окно видна. Круглая, большая, вроде насыпи. Летом цветы красные сажаем. Это ведь братская могила. Во время войны закапывать некогда было, да и некому. Теперь надо перекапывать — а то землю весной размывает. Они неглубоко лежат... Вы даже себе не можете представить, какую работу провели мы по восстановлению города”.

Уже совсем в сумерках неожиданно для себя я увидел в одном из залов столь любимую мною картину Врубеля “Царевна-Лебедь”. Какой тоской и призывом звучал ее взгляд в этот холодный, зимний час! Какая тайна в лице! Какой перламутр крыльев!

В тревожных зарницах сумрачное небо над таинственной, мрачной водой... Сколько зова, любви и мечты в этой загадочной Царевне-Лебеди! Как радостно встретить ее в холодном дворце, средь старого, изуродованного войной грустного парка с братскими могилами, с замерзшими прудами, где давно уже не плавают лебеди.

В музее есть и очень удачная копия с врубелевского “Пророка”, глядя на которую невольно вспоминаешь голос Шаляпина, эту поющую душу России, творца, сумевшего создать свой незабываемый образ пророка, не уступающий вдохновенным пушкинским строкам с их удивительной глубиной духовного ясновидения, обращенного к людям:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!

Поистине — откровение духа человеческого: равного ему трудно найти в мировой поэзии! И Слово Божие было источником вдохновения нашего Пушкина.

Несмотря на сильный мороз, который вдруг сменил тяжелую мглу оттепели, публика толпилась у темного входа в Дом культуры, где на афише стояло имя Тито Ромалио. Мне захотелось увидеть африканского работника Ленинградской областной филармонии.

Я пошел на этот концерт только из-за возникшей вдруг странной ассоциации с “Арапом Петра Великого”. Несмотря на зверский мороз, в зале вовсю ели мороженое. На последних рядах парочками сидели девушки и солдаты, получившие в этот вечер увольнительные. Погас свет, и на освещенной сцене появился чернокожий певец. Его репертуар не отличался особой свежестью. Наибольший успех вызвала песня “Не для войны наши дети вырастают на свете, народам война не нужна”. В заключение первого отделения объявили “Танец охоты”. Притихший зал, затаив дыхание, смотрел за переливами и игрой мускулов Тито Ромалио, полуобнаженного, с копьем, за упругими движениями подстерегающего добычу охотника...

Я вышел из клуба. В воздухе было морозно и мглисто. По небу неслись косматые тучи, то открывая, то застилая мертвенно-холодный серебряный кратер луны.

Хоть убей,
Следа не видно.
Сбились мы.
Что делать нам?..

Тревожные тени крались по снежным сугробам парка. На прудах в темноте вздрагивал и звенел лед. И вдруг где-то недалеко в морозной тишине совершенно точно уловилось журчание ручья. Да-да, действительно, среди оцепенения, холода и снега неведомо как и где струилась живая вода, которую почему-то не мог сковать безжалостный мороз. Казалось, из мертвого тела природы бил родничок, и журчание его было странно и радостно в эту глубокую, жгуче-морозную мертвенную ночь.

“Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой”...

Итак, для каждого из нас Пушкин — часть собственной жизни. Вся сложная, глубокая и многогранная русская культура в XIX веке обрела свою хоругвь. Имя ей — Александр Пушкин. Закономерно, что самые разные представители России объединяются вокруг имени великого поэта.

Борьба с русской культурой — это борьба с наследием Александра Сергеевича Пушкина. Не случайно погромщики нашей культуры в 20-е годы нынешнего века призвали сбросить Пушкина с борта “парохода современности”. Этого никогда не будет, пока в мире существует понятие русской национальной культуры.

Разные группировки мечтали сделать Пушкина своим. Либерально-революционные силы, не говоря уже о советских идеологах, приписывали великому поэту эпиграммы, стихи, которых, как утверждают серьезные специалисты, он никогда не писал.

Могучий интеллект поэта и всепоглощающая любовь к родине вызывали ярость его врагов, которых Пушкин заклеймил в знаменитом стихотворении “Клеветникам России”. Они убили Пушкина — человека, который, обагряя снег кровью, упал со смертельной раной морозным петербургским утром, но никогда не смогут убить Пушкина, чей дух сопутствует нам в сегодняшнем апокалипсическом мире. В заключение хочу повторить: борьба с Пушкиным — это борьба с Россией...

Когда я просматривал строки этой рукописи о Пушкине в 1994 году, позвонил знакомый поэт, с которым я давно не встречался: “Звоню тебе с одной целью — сказать, что Пушкина не издавали уже два года”. “А чем это объяснить?” — поинтересовался я. В трубке после некоторого замешательства раздался вздох: “От тебя-то я такого вопроса не ожидал. Будто сам не знаешь”.

ТАЙНОЕ СТАНОВИТСЯ ЯВНЫМ

Пушкин “...признавал самодержавие необходимым условием
бытия и процветания России”
П. Вяземский

Как много и по-разному написано о Пушкине! Сколько восторга — и проклятий, любви — и ненависти, сколько стихов, научных статей и трудов вызвало и до сих пор вызывает к жизни творчество солнечного русского гения. От пророческих и всевидящих оценок Ф. М. Достоевского до истошных воплей сатанистов, которые в начале века завоевывали великую империю: “сбросим Пушкина с парохода современности!” Это означало выбросить за борт современности саму Россию с ее совестью — Пушкиным.

Пушкин был так велик, что едва ли не каждая из противоборствовавших в России политических или философских группировок стремилась представить поэта своим, только им духовно близким. Особенно “потрудились” над искажением образа и мировоззрения Пушкина левые силы. Стремясь “обосновать” мнимую духовную близость поэта декабристам, они не останавливались даже перед прямыми фальсификациями пушкинских стихов. Разве не подлость, например, подмена знаменитой строки: “...и рабство, падшее по манию царя” якобы “мечтой” поэта о “падшем царе”“. Ему же до сих пор приписывают злобное четверостишие, якобы навеянное поэту чтением “Завещания” французского атеиста и коммуниста, аббата Ж. Мелье (начало XVIII в.)

Мы добрых граждан не забавим
И у позорного столпа
Кишкой последнего попа
Последнего царя удавим.

Характерно, что “принадлежность” этих стихов Пушкину даже в солидных собраниях его сочинений утверждается сугубо предположительно со ссылками на дневники его юных приятелей-масонов.

Подумать только: доказать авторство не могут, а печатают под именем Пушкина!

И в самом деле, возможно ли здравомыслящему русскому человеку поверить, что под кущами Царского Села, над гладью его дивных прудов, где юному Александру Сергеевичу впервые стала являться муза, могли бы родиться столь кровожадные строчки?!

Но именно так, любыми способами, нагнеталась мнимая “революционность” первого поэта России.

“Пушкиниана”, как я уже говорил, — это целое море всевозможных книг. Но хотелось бы сейчас особо выделить одну, совсем недавно изданную в России, хотя и давно написанную книгу-исследование “История русского масонства” Бориса Башилова[ 26 ]. Наглухо закрытой от нашего читателя в годы коммунистической диктатуры и горбачевской “перестройки”, труд этот наконец полностью увидел свет в России только в прошлом, 1995 году, когда журнал “Наш современник”, взявшийся в 1990 году осуществить это издание, завершил публикацию отдельной книгой последних, 16-го и 17-го выпусков книги.

Размышляя, как и многие, о творчестве, становлении мировоззрения, об этапах духовного роста великого мыслителя и поэта, о его судьбе и тайне гибели, мы находим именно у Башилова убедительные ответы на многие мучившие нас вопросы. Издания, как и большинство хороших книг нынче, малым тиражом (всего 10 тысяч экземпляров), “История русского масонства” уже стала библиографической редкостью. И потому я хочу предложить своему читателю обширные (но, поверьте, столь интересные и важные!) выдержки из тех глав этой книги, которые посвящены проблеме “Пушкин и масонство”.

Общеизвестно, например, что сосланный в Бессарабию Пушкин, как и многие в молодости (вспомним Достоевского!), на какое-то время поддался на либеральные приманки своей среды. В Кишиневе он даже дал себя завербовать в масонскую ложу “Овидий”. Это было в 1821 году — Пушкину шел всего 22-й год... Отравленный масонским “вольнолюбием” еще в лицее, поплатившийся за это ссылкой на юг, юный поэт был радостно встречен кишиневскими масонами, поспешившими сделать его своим “братом”.

После подавления бунта на Сенатской площади в декабре 1825-го великий царь Николай! становится, как сказали бы сегодня, “врагом № I” мирового масонства, взбешенного тем, что ему не удалось тогда прервать вековечный ход исторической жизни России. По убеждению русского историка Б. Башилова, именно Николай I, а не Петр I должен по праву именоваться Великим. Естественно, что у А. С. Пушкина, ставшего единомышленником русского царя, умножилось число озлобленных врагов, которые не простили ему “измены”. На самом деле, по мере духовного и творческого роста великого поэта русский человек, плоть от плоти многовековой истории Руси, окончательно и бесповоротно победил в нем легкомысленного “бунтаря” вместе со всякими либерально-масонскими соблазнами. Свидетельство тому — не только приведенная мною выше знаменитая “подписка” Пушкина 1826 года о полной непричастности к масонству и тайным обществам, но и неопровержимые свидетельства глубокого согласия и единомыслия царя и поэта убедительные свидетельства такого рода щедро приводит Б. Башилов.

Итак, предлагаю вашему вниманию, читатель, выдержки из “Истории русского масонства”, посвященные становлению и утверждению гения Пушкина как глубокого русского православного и монархического мыслителя и писателя. Его книга была напечатана один раз и мгновенно разошлась, став библиографической редкостью.

В предисловии к выпуску 14 и 15 своей книги, целиком посвященному теме Пушкин и масонство”, автор особо подчеркивает два взаимосвязанных друг с другом обстоятельства: во-первых, “чрезвычайно значительную роль” русского и мирового масонства в разрушение русского национального государства, и, во-вторых, негласную запретность самой этой “опасной” темы. Всякий, ее коснувшийся, рискует быть обвиненным в “махровом черносотенстве”.

Однако масонское “табу” на освещение их тайных деяний не стало преградой для нашего автора и многих цитируемых им авторов, в том числе публициста М. Спасовского, с размышлений которого и начинается “История русского масонства”.

Многие писали о великом русском поэте. Со многими трудно согласиться.

“Суровую, но совершенно объективную и беспристрастную оценку Петербургскому периоду русской истории дал известный русский зарубежный публицист М. Спасовский в статье “Нет другого пути”...

“...Под давлением “преобразовательных реформ” Петра! народ русский в толще своей оторвался от свойственного ему бытия, он оказался оттесненным, оттолкнутым от всего того, чем издревле дышала, росла, крепла и самобытно цвела русская жизнь во всем объеме ее духовных озарений, государственных инстинктов и свершений, — народ оказался отодвинутым и от Царя и от Церкви. Слиянность Царя — Народа — Царя была нарушена, попрана и потеряна. Внешняя связь была, но не было внутренней спайки — единого дыхания одной мыслью, одной волей, одной жизнью. Внутренне монолит распался, и каждая его часть стала жить сама по себе, пока не свалились все вместе в дыру 17-го года.

Медленно шел весь этот глубоко печальный и горестный процесс, незаметно для обывательского глаза, но неуклонно. Именно этим и характерен Петербургский период русской истории. Оторвавшись от Московской Руси, от всех форм ее государственной, общественной и церковно-бытовой жизни, от всех наших традиций и навыков, долгими столетиями слагавшихся и из наших русских духовных и душевных наклонностей и стремлений выросших, мы в Петербургский период ничего не нашли из того, что научило бы нас и помогло бы нам дальше идти по дороге расширения нашего общенародного и общегосударственного благополучия...”

“...Говоря кратко и прямо, мы должны признать, что Петербургский период дал русскому народу его рабство и систематическое убийство его Царей и увенчал себя позором социалистического блуда — позором нашего увлечения Западом и полным провалом на русской почве всех либеральных, радикальных, прогрессивных революционных восхищений.

Эти восхищения были нам подсунуты и даже навязаны, а российские растяпушки этого не замечали. Остатки их даже теперь не понимают, что эти восхищения наши были нужны кому-то, и с вполне определенной целью — раскачать Державу Российскую, стоявшую поперек их горла. Эти восхищения и теперь нужны, чтобы не дать России подняться из праха и не мешать “править правящими”.

Петербургский период Русской Истории отжил раз и навсегда. Этот период не был нашим, не был русским, — это была мучительная борьба убиенных Государей наших, начиная с цесаревича Алексея Петровича, через Павла I, Александра II, за выпрямление нашей русской государственной жизни, искалеченной Петром I, — борьба с теми петровскими “преобразовательными реформами”, в глубоком омуте которых, под черным вихрем “просвещения” с Запада, без остатка утонуло все, на чем покоился наш исконный русский государственный дух и государственный быт, наши национально-государственные цели, наша русская и православная идея.

Петербургский период вошел в Русскую Историю как период угасания нашего национального самосохранения, — как период извращения, мелькания и оскуднения нашего государственного инстинкта, — как период утраты нами священного смысла нашей родины и религиозного задания нашего государственного строительства”.

Первый период начавшейся в России безудержной и ничем не оправданной европеизации начинается революцией Петра I и кончается восстанием декабристов, пытавшихся довершить начатую Петром европеизацию России, и запрещением масонства в России в 1826 году. Революция Петра I и расцветшее благодаря ей в России вольтерьянство и масонство, заговор декабристов, связанных идейно и организационно с русским и мировым масонством, — все это звенья одного и того же исторического процесса.

После подавления восстания декабристов и запрещения масонства русские цари, начиная с имп. Николая I, которому (а не Петру I) должно бы быть присвоено наименование Великого, перестают быть источником европеизации России и стремятся вернуться к русским традициям, беспощадно выкорчеванным Петром I.

Но в 40-х годах XIX столетия, в царствование Николая I, возникает духовный заместитель запрещенного масонства — Орден Русской Интеллигенции. Виднейшие члены этого Ордена, как мы увидим это в дальнейшем, сами признаются, что они являются кто прямыми, а кто кривыми потомками русского вольтерьянства и масонства. С возникновением русской интеллигенции, которая вовсе не является синонимом русского образованного слоя, как это обычно утверждают члены Ордена Русской Интеллигенции, начинается второй период дальнейшей европеизации, источником которой является теперь уже не верховная власть, а члены многочисленного Ордена Русской Интеллигенции, ведущего ожесточенную борьбу с царской властью, Православной Церковью и русским образованным обществом.

В сороковых годах происходит окончательное идейное оформление того противоестественного слоя русского образованного общества, который позднее получил наименование русской интеллигенции, но который правильнее называть Орденом Русской Интеллигенции. Идеологи Ордена Русской Интеллигенции постарались внушить, что понятие “русская интеллигенция” и “русское образованное общество” совпадают, но они не могут совпадать. Цель русского образованного общества, как и образованного общества всякой другой страны, — создание культурных ценностей в национальном духе. Цель же Ордена Русской Интеллигенции — разрушение Православной Церкви, Русского национального государства и борьба со всеми проявлениями самобытной русской культуры”.

Я твердо убежден: — если бы не решительные и мужественные действия великого государя-рыцаря Николая Первого, мы бы пережили ужасы Французской революции, приблизив 1917 год почти на сто лет. С Николая Первого, действительно Великого — русское общество окончательно разделилось на два взаимно диаметральных течения. Первое — истинно Русское: православно-монархическое и потому народное, стремящееся видеть свое назначение в возрождении исторических основ нашей государственности, идущей еще от допетровских времен. Второе — масонское, подразумевающее под лозунгом “свобода, равенство и братство” борьбу с самодержавием России и ее душой — православием.

“Тот, кто пишет историю русского масонства, не может пройти мимо Пушкина. И не потому, что, поддавшись увлечениям своей эпохи, Пушкин, как и многие выдающиеся его современники, был масоном, а по совершенно иной причине: потому что Пушкин, являющийся духовной вершиной своей эпохи, — одновременно является символом победы русского духа над вольтерьянством и масонством. Если, подавив заговор декабристов, император Николай! тем самым одержал победу над силами, стремившимися довести до логического конца начатое Петром! дело европеизации России, то к этому же самому времени самый выдающийся человек России — Пушкин одержал духовную победу над циклом масонских идей, во власти которых он одно время был.

Если в лице императора Николая I русская верховная власть перестает быть источником европеизации России и стремится выкорчевать губительные последствия Петровской революции, то в лице Пушкина русская культура преодолевает губительные духовные последствия Петровской революции и восстанавливает связь с древними традициями самобытной русской культуры. Пушкин — самый русский человек своего времени. Он раньше всех, первый изжил трагические духовные последствия Петровской революции и восстановил гармонический духовный облик русского человека.

К моменту подавления масонского заговора декабристов национальное миросозерцание в лице Пушкина побеждает духовно масонство. Пушкин к этому времени отвергает весь цикл политических идей, взлелеянных масонством, и порывает с самим масонством. Пушкин осуждает революционную попытку связанных с масонством декабристов, и вообще осуждает революцию как способ улучшения жизни. Пушкин радостно приветствует возникшее в 1830 году у Николая! намерение “организовать контрреволюцию — революции Петра I” (из письма Пушкина П.Вяземскому, март 1930 года.— И.Г.). Из рядов масонства Пушкин переходит в лагерь сторонников национальной контрреволюции, то есть оказывается в одном лагере с Николаем!”.

“...Декабристы, по мнению этих лжеисториков, были лучшие представители Александровской эпохи. Вместе с декабристами ушли с политической и культурной арены лучшие люди эпохи, а их место заняла, как выражается Герцен, “дрянь Александровского времени”. Подобная трактовка совершенно не соответствует исторической действительности. Среди декабристов были, конечно, отдельные выдающиеся и высококультурные люди, но декабристы не были отнюдь лучшими и самыми культурными людьми эпохи. Оставшиеся на свободе и не бывшие никогда декабристами Пушкин, Лермонтов, Крылов, Хомяков, Кириевский и многие другие выдающиеся представители Николаевской эпохи, Золотого века русской литературы, были намного умнее, даровитее и образованнее самых умных и образованных декабристов. Потери русской культуры в результате осуждения декабристов вовсе не так велики, как это стараются изобразить, ни одного выдающегося государственного деятеля среди декабристов все же не было. Как государственный деятель Николай I настолько же выше утописта Пестеля, насколько в области поэзии Пушкин выше Рылеева.

Нет, возможности национального возрождения у России после подавления декабристов были, несмотря на то, что Россия в результате стодвадцатипятилетней европеизации была, конечно, очень больна. После подавления заговора декабристов и запрещения масонства в России наступает кратковременный период, который мог бы быть использован для возрождения русских политических, культурных и социальных традиций. Счастливое стечение обстоятельств после долгого времени давало русскому народу редкую возможность вернуться снова на путь предков. Враги исторической России были разбиты Николаем I и повержены в прах. Уродливая эпоха европеизации России, продолжавшаяся сто двадцать пять лет, кончилась. Николай I запрещает масонство и стремится стать народным царем, политические притязания дворянства подавлены, в душах наиболее одаренных людей эпохи, во главе которых идет Пушкин, с каждым годом усиливается стремление к восстановлению русского национального мировоззрения. В стране возникает духовная атмосфера, благоприятствующая возрождению самобытных русских традиций во всех областях жизни. Мировое масонство и хотело бы помешать этому процессу, но, потеряв в лице декабристов своих главных агентов, не в силах помешать России вернуться на путь предков. И во главе двух потоков Национального Возрождения стоят два выдающихся человека эпохи: во главе политического — Николай I, во главе умственного умнейший и культурнейший человек эпохи — А. С. Пушкин”.

“Самый кардинальный вопрос о той роли, которую сыграло в жизни и смерти поэта масонство... — даже не был поставлен. А ведь между тем с раннего возраста и вплоть до самой смерти Пушкин, в той или иной форме, все время сталкивался с масонами и идеями, исходившими от масонских или околомасонских кругов. В.Ф.Иванов в своем исследовании дает следующую характеристику отцу Пушкина: “Отец поэта, Сергей Львович Пушкин, типичный вольтерьянец XVIII века, в 1814 году вступает в Варшаве в масонскую ложу “Северного Щита”, в 1817 году мы видим его в шотландской ложе “Александра”, затем он перешел из нее в ложу “Сфинкса”, в 1818 году исполнял должность второго стуарта в ложе “Северных друзей”. Не менее деятельным масоном был и дядя поэта — Василий Львович Пушкин. В масонство он вступает в 1810 году. Начиная с этого времени имя его встречается в списках ложи “Соединенные друзья”. Затем он именуется членом Петербургской ложи “Елисаветы к Добродетели”, а в 1819 — 1920 году состоял секретарем и первым стуартом в ложе “Ищущих Манны” [ 27 ]

Приверженность отца Пушкина к вольтерьянству и масонству отразилась на соответствующем подборе книг в его библиотеке. А именно эти книги и читал юный Пушкин до поступления в лицей и во время летних каникул, когда учился в лицее. В Царскосельском лицее Пушкин тогда все время находился под идейным воздействием вольтерьянцев и масонов. Царскосельский лицей, так же как и Московский университет, как многие другие учебные заведения в Александровскую эпоху, был центром распространения масонских идей. Проект Царскосельского лицея, по преданию, написан не кем иным, как воспитателем Александра I швейцарским масоном Лагарпом и русским иллюминатом М. Сперанским. Лицей был задуман как школа для “юношества, особо предназначенного к важным частям службы государственной”. А в действительности, как и другие высшие учебные заведения, он превратился в рассадник масонских вольтерьянских идей. “Царскосельский лицей, — как утверждает с восторгом Б. Мейлах, автор вступительной статьи к первому тому стихотворений Пушкина, вышедших в серии “Библиотека Поэта” (советское издание) — превратился на деле в один из центров воспитания молодежи в духе политического вольномыслия. Директор лицея В. Ф. Малиновский и профессор нравственных наук А. П. Куницын внушали воспитанникам критическое отношение к самодержавно-крепостническому строю. Под влиянием Малиновского и Куницына в близком им духе строили свои лекции и другие профессора. В лицейских лекциях осуждался деспотизм и пропагандировались идеи политической свободы как необходимого условия расцвета культуры, науки и искусства. Одной из основ лицейского была являлось равенство воспитанников независимо от происхождения и от чинов их родителей. Большое распространение среди лицеистов имела потайная политическая литература. Все это придавало особый характер лицею: не случайно воспитанники именовали это заведение в письмах и рукописных журналах “Лицейской республикой” (Библиотека поэта. Избранные произведения в трех томах. Издание третье).

Несколько преподавателей лицея были масонами и вольтерьянцами. Преподаватель Гауеншильд состоял в той же самой ложе иллюминатов “Полярная Звезда”, в которой одно время состоял и М. Сперанский. Профессор Кошанский был членом ложи “Избранный Михаил”, членами которой также были Дельвиг, Батеньков, Бестужев, Кюхельбекер, Измайлов. Нравственную философию и логику Куницын излагал в духе французской просветительной философии. Написанная в 182Г году Куницыным книга была охарактеризована как принадлежащая к политическому направлению, “противоречащему истинам христианства, и клонящаяся к ниспровержению всех связей семейственных и государственных”. “Марат, — писал далее в том же отзыве Рунич, — был не кто иной, как искренний и практически последователь науки, которую преподает Куницын”. А французский язык в лицее преподавал... родной брат знаменитого тирана Французской революции... Марата. А принадлежавшая лицею библиотека была приобретена в свое время Екатериной II — не у кого иного, как у самого... Вольтера. Можно себе представить, какой состав книг был в этой библиотеке?!

Царскосельский лицей подготавливал лицеистов не столько к государственной службе, сколько подготавливал их к вступлению в тайные противоправительственные общества. Автор записки “Нечто о Царскосельском лицее и духе его” сообщает, что лицейским духом называется такое направление взглядов, когда “молодой вертопрах должен при сем порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства, знать наизусть или самому быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен предосудительных на русском языке, а на французском знать все дерзкие и возмутительные стихи и места из революционных сочинений. Сверх того, он должен толковать о конституциях, палатах, выборах, парламентах, казаться неверующим христианским догматам, а больше всего представлять Филантропом и русским филантропом”.[ 28 ] Приходится ли после этого удивляться, что Пущин, Кюхельбекер и другие воспитанники лицея стали декабристами?!

Не лучше, как известно, был и “дух” петербургского образованного общества, среди которого приходилось бывать Пушкину-лицеисту. Пушкин познакомился с офицерами стоявшего в Царском Селе лейб-гусарского полка Чаадаевым, Н. Н. Раевским, Кавелиным, и все они оказались поклонниками французского вольномыслия. В литературном кружке “Зеленая лампа” юный Пушкин познакомился со многими декабристами (так как “Зеленая лампа” был только тайным филиалом тайного “Союза Благоденствия”). Вступив позже в члены литературного общества “Арзамас”, Пушкин вступил в общение с будущими декабристами М. Орловым, Н. Тургеневым и Никитой Муравьевым. С какими бы слоями образованного общества ни сталкивался юный Пушкин, всюду он сталкивался с масонами или вольтерьянцами, или людьми, воспитавшимися под влиянием масонских идей”.

“...Высланный в Бессарабию, Пушкин попадает уже в чисто масонскую среду. От политического вольнодумства его должен был исправлять по поручению властей не кто иной, как... старый масон И. Н. Инзов, член Кишиневской ложи “Овидий”. Инзов, мастер ложи “Овидий” генерал Пущин и другие кишиневские масоны начинают усиленно просвещать Пушкина в масонском духе и уже в начале мая 1821 года им удается завербовать Пушкина в число членов ложи “Овидий”.

В сохранившемся отрывке кишиневского дневника Пушкина имеется запись: “4 мая был принят в масоны”. “Я был масоном, — пишет позже Пушкин в письме к Жуковскому, — в кишиневской ложе, то есть той, за которую уничтожены в России все ложи” (Пушкин в данном случае говорит о запрещении масонских лож императором Александром I)”.

“...Живя на юге, Пушкин встречается со многими масонами и видными участниками масоно-дворянского заговора декабристов: Раевским, Пестелем, С. Волконским и другими, с англичанином-атеистом Гетчинсоном. Живя на юге, он переписывается с масонами Рылеевым и Бестужевым. Направленный на юг исправляться от привитого ему в лицее политического вольномыслия, Пушкин, наоборот, благодаря стараниям масонов и декабристов, оказывается захваченным политическим и религиозным вольнодумством даже еще больше, чем в Петербурге. Только в эту короткую пору его жизни мировоззрение Пушкина и носит определенные черты политического радикализма. Но эта пора продолжается недолго. Масоны и декабристы скоро убеждаются в неглубокости пушкинского радикализма и атеизма и понимают, что он никогда не станет их верным и убежденным сторонником.

Пушкин, несмотря на свою молодость, раньше масонов и декабристов понял, что с этими людьми у него нет и не может быть ничего общего. Именно в этот период, вскоре после вступления в масонское братство, он, по собственным его признаниям, начинает изучать Библию, Коран, а рассуждения англичанина-атеиста называет в одном из писем “пошлой болтовней”. Разочаровывается Пушкин и в радикальных политических идеях. Встретившись с самым выдающимся членом Союза Благоденствия иллюминатом Пестелем, о выдающемся уме которого Пушкину прожужжали все уши декабристы, Пушкин увидел в нем только жестокого слепого фанатика. По свидетельству Липранди, “когда Пушкин в первый раз увидел Пестеля, то, рассказывая о нем, говорил, что он ему не нравится, и, несмотря на его ум, который он искал высказывать философскими тенденциями, никогда бы с ним не смог сблизиться. Пушкин отнесся отрицательно к Пестелю, находя, что властность Пестеля граничит с жестокостью”. Не сошелся близко Пушкин и с виднейшим деятелем масонского заговора на севере — поэтом Рылеевым. Политические стихи Рылеева “Думы” Пушкин называл дрянью и шутливо говорил, что их название происходит от немецкого слова “думм” (дурак). Подшучивал Пушкин и над политическим радикализмом Рылеева, о чем свидетельствует Плетнев”.

“...Ни среди масонов, ни среди живших на юге декабристов, Пушкин не нашел ни единомышленников, ни друга. Как и все гении, он остается одиноким и идет своим особенным, неповторимым путем. Уже в следующем, 1822 году, в Кишиневе, Пушкин пишет свои замечательные “Исторические заметки”, в которых он развивает взгляды, являющиеся опровержением политических взглядов декабристов. В то время, как одни декабристы считают необходимым заменить самодержавие конституционной монархией, а более левые — вообще уничтожить монархию и установить в России республику, Пушкин утверждает в этих заметках, что Россия чрезвычайно выиграла, что все попытки аристократии в XVIII веке ограничить самодержавие потерпели крах”.

“...Богатый Михайловский период был периодом окончательного обрусения Пушкина. “Его освобождение от иностранщины началось еще в лицее, отчасти сказалось в “Руслане”, потом стало выявляться все сильнее и сильнее, преодолевая экзотику южных впечатлений. От первых, писанных в полурусской Одессе, строф Онегина уже веет русской деревней. В древнем Псковском крае, где поэт пополнял книжные знания непосредственным наблюдением над народной жизнью, углублялся его интерес к русской старине, к русской действительности. Теперь Пушкин слышал вокруг себя чистую русскую речь, жил среди людей, которые были одеты по-русски, пели старинные русские песни, соблюдали старинные обряды, молились по православному, блюли духовный склад, доставшийся от предков. Точно кто-то повернул колесо истории на два века назад, и Пушкин, вместо барских гостиных, где подражали Европе в манерах и мыслях, очутился в допетровской, Московской Руси. К ней душой и телом принадлежал спрятавшийся от него в рожь мужик, крепостные девушки, с которыми Пушкин в праздники плясал и пел, слепые и певцы на ярмарке, игумен Иона, приставленный обучать поэта уму-разуму. Все они, сами того не зная, помогли Пушкину стать русским национальным поэтом”.[ 29 ]

“...Среди подлинной, старинной русской жизни сбросил он с себя иноземное вольтерьянство, стал русским народным поэтом. Няня с ее незыблемой верой, Святые Горы, богомольцы, слепые, калики перехожие, игумен, в котором мужицкая любовь к водочке уживалась с мужицкой набожностью, чтение Библии и святых отцов — все просветляло душу поэта, там произошла с ним таинственная перемена, так его таинственным щитом святое Проведение осенило. После Михайловского не написал он ни одной богохульственной строчки, которые раньше, на потеху минутных друзей минутной юности так легко слетали с его пера. Не случайно его политический календарь в Михайловском открывается с “Подражания Корану” и замыкается “Пророком”. В письмах из деревни Пушкин несколько раз говорит про Библию и Четьи-Минеи. Он внимательно их читает, делает выписки, многим восхищается как писатель. Это не простои интерес книжника, а более глубокие запросы и чувства. Пушкин пристально вглядывается в святых, старается понять источник их силы. С годами этот интерес ширится”[ 30 ].

Пушкин часто читает книги на религиозные темы. Он сотрудничает анонимно в составлении “Словаря святых”. В 1832 году Пушкин пишет, что он “с умилением и невольной завистью читал “Путешествия по Святым местам А. Н. Муравьева”. В четырех книгах “Современника” Пушкин напечатал три рецензии на религиозные книги.

...От настроений “политического радикализма”, “атеизма” и от увлечения антихристианской мистикой масонов в Михайловском скоро не остается ничего. Для духовно созревающего Пушкина все это уже — прошлое, увлечения прошедшей безвозвратно юности. Вечноработающий гениальный ум Пушкина раньше многих его современников понял лживость масонства и вольтерьянства и решительно отошел от идей, связанных с вольтерьянством и масонством. “Вечером слушаю сказки, — пишет Пушкин брату в октябре 1824 года, — и вознаграждаю тем недостатки ПРОКЛЯТОГО своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма”.

Как величайший русский национальный поэт и как политический мыслитель Пушкин созрел в Михайловском. “Моя душа расширилась, — пишет он в 1825 году Н. Раевскому, — я чувствую, что могу творить”.

“...Масоны и их духовные выученики-декабристы пытаются привлечь ссыльного поэта на свою сторону. Декабристы Рылеев и Волконский напоминают ему, что Михайловское находится “около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы — настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставил эту землю без поэмы” (Рылеев), а Волконский выражает надежду, что “соседство воспоминаний о Великом Новгороде, о вечевом колоколе будут для Вас предметом пиитических занятий”. Но призывы отдать свое вдохновение на службу подготавливаемой революции не встречают ответа. Пушкин с насмешкой пишет о политических “Думах” Рылеева Жуковскому: “Цель поэзии — поэзия, как говорил Дельвиг (если не украл). Думы Рылеева целят, и все невпопад”. “Что сказать тебе о “Думах”? — пишет он Рылееву — Во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы “Петра в Острогожске” чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест: описание места, речь героя и нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен”...

В январе 1825 года в Михайловское приезжает самый близкий друг Пушкина — декабрист Пущин и старается окончательно выяснить, могут или нет заговорщики рассчитывать на участие Пушкина в заговоре. После споров и разговоров Пущин приходит к выводу, что Пушкин враждебно относится к идее революционного переворота и что рассчитывать на него как на члена тайного общества совершенно не приходится. Именно в это время Пушкин пишет “Анри Шенье”.

Великий русский национальный поэт, бывший, по общему признанию, умнейшим человеком своего времени, покидает тот ложный путь, по которому в течение ста двадцати пяти лет шло русское образованное общество со времени произведенной Петром I революции. Незадолго до восстания декабристов Пушкин был по своему мировоззрению ухе русским человеком из всех образованных людей своего времени. В лице Пушкина образованный слой русского общества излечивается, наконец, от тех глубоких травм, которые нанесла ему революция Петра I. По определению И. С. Тургенева: “Несмотря на свое французское воспитание, Пушкин был не только самым талантливым, но и самым русским человеком того времени” (Вестник Европы. 1878 год). В Пушкине во всей широте раскрылись снова все богатства русского духа, воспитанного в продолжение веков православием. Гоголь еще при жизни Пушкина писал: “Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: ЭТО РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК В КОНЕЧНОМ ЕГО РАЗВИТИИ, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла”.

Умственное превосходство Пушкина понимали многие выдающиеся современники, и в том числе император Николай I, первый назвавший Пушкина “самым умным человеком России”. “Когда Пушкину было восемнадцать лет, он думал как тридцатилетний человек”, — заметил Жуковский. По выражению мудрого Тютчева, Пушкин “...был богов орган живой”.

...”Когда он говорил о вопросах иностранной и отечественной политики, — писал в некрологе о Пушкине знаменитый польский поэт Мицкевич, — можно было думать, что слышите заматерелого в государственных делах человека”.

Достоевский назвал Пушкина “великим и непонятным еще предвозвестителем”. “Пушкин, — пишет Достоевский, — как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его способствует освещению темной дороги нашей НОВЫМ, НАПРАВЛЯЮЩИМ СВЕТОМ. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание” (Ф. Достоевский. Дневник писателя).

Направляющий свет — какие точные и глубокие слова о нашем гении найдены Достоевским! А теперь, читатель, я хочу познакомить вас с самой, на мой взгляд, ключевой главой из книги Башилова. Она называется: Поэт и царь.

“Вскоре после восстания декабристов (20 января 1826 года) Пушкин пишет Жуковскому: “Вероятно, правительство удовлетворилось, что я к заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел...” В другом письме к Жуковскому, написанном 7 марта, Пушкин опять подчеркивает, что “бунт и революция мне никогда не нравились, но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими заговорщиками. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если бы я был потребован Комиссией, то я бы, конечно, оправдался”. “Вступление на престол Государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, Его Величеству угодно переменить мою судьбу. Каков бы ни был мои образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости”.

...Описывая встречу Николая I с Пушкиным в Москве, в Чудовом монастыре, историки и литературоведы из числа Ордена всегда старались выпятить, что Пушкин на вопрос Николая I: “Принял бы он участие в восстании декабристов, если был в Петербурге?” Пушкин будто бы ответил: “Да, принял бы”. Но всегда игнорируется самая подробная запись о разговоре Николая! с Пушкиным, которая имеется в воспоминаниях польского графа Струтынского. Запись содержания разговора сделана Струтынским со слов самого Пушкина, с которым он дружил. Запись графа Струтынского, однако, всегда игнорировалась, так как она показывала политическое мировоззрение Пушкина совсем не таким, каким его всегда изображали члены Ордена Р. И.[ 31 ]

Воспоминания графа Струтынского были изданы в Кракове в 1873 году (под псевдонимом Юлий Сас). В столетнюю годовщину убийства Пушкина в польском журнале “Литературные Ведомости” был опубликован отрывок из мемуаров, посвященный беседе императора Николая! с Пушкиным в Чудовом монастыре 18 сентября 1826 года. Вот часть этого отрывка:

“...Молодость, — сказал Пушкин, — это горячка, безумие, напасть. Ее побуждения обычно бывают благородны, в нравственном смысле даже возвышенны, но чаще всего ведут к великой глупости, а то и к большой вине. Вы, вероятно, знаете, потому что об этом много писано и говорено, что я считался либералом, революционером, конспиратором, — словом, одним из самых упорных врагов монархизма и в особенности самодержавия. Таков я и был в действительности. История Греции и Рима создала в моем сознании величественный образ республиканской формы правления, украшенной ореолом великих мудрецов, философов, законодателей, героев; я был убежден, что эта форма правления — наилучшая. Философия XVIII века, ставившая себе единственной целью свободу человеческой личности и к этой цели стремившаяся всею силою отрицания прежних социальных и политических законов, всею силою издевательства над тем, что одобрялось из века в век и почиталось из поколения в поколение, — эта философия энциклопедистов, принесшая миру так много хорошего, но несравненно больше дурного, немало повредила и мне. Крайние теории абсолютной свободы, не признающей над собою ничего ни на земле, ни на небе; индивидуализм, не считавшийся с устоями, традициями, обычаями, с семьей, народом и государством; отрицание всякой веры в загробную жизнь души, всяких религиозных обрядов и догматов, — все это наполнило мою голову каким-то сияющим и соблазнительным хаосом снов, миражей, идеалов, среди которых мой разум терялся и порождал во мне глупые намерения”.

То есть в дни юности Пушкин шел по шаблонному пути многих. Кто в восемнадцать лет — не ниспровергатель всех основ?!

“Мне казалось, что подчинение закону есть унижение, всякая власть — насилие, каждый монарх — угнетатель, тиран своей страны, и что не только можно, но и похвально покушаться на него словом и делом. Не удивительно, что под влиянием такого заблуждения я поступил неразумно и писал вызывающе, с юношеской бравадой, накликающей опасность и кару. Я не помнил себя от радости, когда мне запретили въезд в обе столицы и окружили меня строгим полицейским надзором. Я воображал, что вырос до размеров великого человека и до чертиков напугал правительство. Я воображал, что сравнялся с мужами Плутарха и заслужил посмертного прославления в Пантеоне!”

“ — Но всему свой пора и свой срок, — сказал Пушкин во время дальнейшего разговора с графом Струтынским. — Время изменило лихорадочный бред молодости. Все ребяческое слетело прочь. Все порочное исчезло. Сердце заговорило с умом небесного откровения, и послушный спасительному призыву ум вдруг опомнился, успокоился, усмирился; и когда я осмотрелся кругом, когда внимательнее, глубже вникнул в видимое, — я понял, что казавшееся доныне правдой было ложью, чтимое — заблуждением, а цели', которые я себе ставил, грозили преступлением, падением, позором! Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайству ют молокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества; что без законной власти, блюдущей общую жизнь народа, не было бы ни родины, ни государства, ни его политической мощи, ни исторической славы, ни развития; что в такой стране, как Россия, где разнородность государственных элементов, огромность пространства и темнота народной (да и дворянской!) массы требуют мощного направляющего воздействия, — в такой стране власть должна быть объединяющей, гармонизирующей, воспитывающей и долго еще должна оставаться диктатуриальной или самодержавной, потому что иначе она не будет чтимой и устрашающей, между тем как у нас до сих пор непременное условие существования всякой власти — чтобы перед ней смирялись, чтобы в ней видели всемогущество, полученное от Бога, чтобы в ней слышали глас самого Бога. Конечно, этот абсолютизм, это самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам устанавливает закон, не может быть неизменной нормой, предопределяющей будущее; самодержавию суждено подвергнуться постепенному изменению и некогда поделиться половиною своей власти с народом. Но это наступит еще не скоро, потому что скоро наступить не может и не должно”.

“...Я знаю его лучше, чем другие, — сказал Пушкин графу Струтынскому, — потому что у меня к тому был случай. Не купил он меня золотом, ни лестными обещаниями, потому что знал, что я не продажен и придворных милостей не ищу; не ослепил он меня блеском царского ореола, потому что в высоких сферах вдохновения, куда достигает мой дух, я привык созерцать сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо кроме совести и Бога я не боюсь никого, не дрожу ни перед кем. Я таков, каким был, каким в глубине естества моего останусь до конца дней: я люблю свою землю, люблю свободу и славу отечества, чту правду и стремлюсь к ней в меру душевных и сердечных сил; однако я должен признать (ибо отчего же не признать), что Императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и, может быть, тщетно, ибо смотрел на мир не непосредственно, а сквозь кристалл, придающий ложную окраску простейшим истинам, смотрел не как человек, умеющий разбираться в реальных потребностях общества, а как мальчик, студент, поэт, которому кажется хорошо все, что его манит, что ему льстит, что его увлекает!

Помню, что, когда мне объявили приказание Государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась — не тревогою, нет! Но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение. Мозг ощетинился эпиграммой, на губах играла насмешка, сердце вздрогнуло от чего-то похожего на голос свыше, который, казалось, призывал меня к роли исторического республиканца Катона, а то и Брута. Я бы никогда не кончил, если бы вздумал в точности передать все оттенки чувств, которые испытал на вынужденном пути в царский дворец, и что же? Они разлетелись, как мыльные пузыри, исчезли в небытие, как сонные видения, когда он мне явился и со мной заговорил. Вместо надменного деспота, кнутодержавного тирана, я увидел человека рыцарски-прекрасного, величественно-спокойного, благородного лицом. Вместо грубых и язвительных слов угрозы и обиды я слышал снисходительный упрек, выраженный участливо и благосклонно.

“Как, — сказал мне Император, — и ты враг твоего Государя, ты, которого Россия вырастила и покрыла славой, Пушкин, Пушкин, это не хорошо! Так быть не должно”.

Я онемел от удивления и волнения, слово замерло на губах, Государь молчал, а мне казалось, что его звучный голос еще звучал у меня в ушах, располагая к доверию, призывая о помощи. Мгновения бежали, а я не отвечал.

“Что же ты не говоришь, ведь я жду”, — сказал Государь и взглянул на меня пронзительно.

Отрезвленный этими словами, а еще больше его взглядом, я наконец опомнился, перевел дыхание и сказал спокойно: “Виноват и жду наказания”. “Я не привык спешить с наказанием, — сурово ответил Император, — если могу избежать этой крайности, бываю рад, но я требую сердечного полного подчинения моей воле, я требую от тебя, чтоб ты не принуждал меня быть строгим, чтоб ты помог мне быть снисходительным и милостивым, ты не возразил на упрек во вражде к твоему Государю, скажи же, почему ты враг ему?”

“Простите, Ваше Величество, что, не ответив сразу на Ваш вопрос, я дал Вам повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом моего Государя, но был врагом абсолютной монархии”.

Государь усмехнулся на это смелое признание и воскликнул, хлопая меня по плечу:

“Мечтания итальянского карбонарства и немецких тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетской аудитории. С виду они величавы и красивы, в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете всегда ведущая к диктатуре, а через нее к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудную минуту обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Силы страны в сосредоточенной власти, ибо где все правят — никто не правит; где всякий законодатель, — там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!.. Что же ты на это скажешь, поэт?”

“Ваше Величество, — отвечал я, — кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма конституционная монархия”.

“Она годится для государств, окончательно установившихся, — перебил Государь тоном глубокого убеждения, — а не для таких, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще вышла из периода борьбы за существование, она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не достигла своего предназначения, она еще не оперлась на границы, необходимые для ее величия. Она еще не есть вполне установившаяся монолитная, ибо элементы, из которых она состоит до сих пор, друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только самодержавие, неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства. Неужели ты думаешь, что, будучи конституционным монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны Росси вскормили на гибель ей? Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученное мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный царь был для нее представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле, потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли которого гнут бури и устрашают громы”.

Когда он говорил это, ощущение собственного величия и могущества, казалось, делало его гигантом. Лицо его было строго, глаза сверкали, но это не были признаки гнева, нет, он в эту минуту не гневался, но испытывал свою силу, измерял силу сопротивления, мысленно с ним боролся и побеждал. Он был горд и в то же время доволен. Но вскоре выражение его лица смягчилось, глаза погасли, он снова прошелся по кабинету, снова остановился передо мною и сказал:

“Ты еще не все высказал, ты еще не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений, может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело, я хочу тебя выслушать и выслушаю”.

“Ваше Величество, — отвечал я с чувством, — Вы сокрушили главу революционной гидре, В совершили великое дело, кто станет спорить? Однако... есть и другая гидра, чудовище страшное губительное, с которым Вы должны бороться, которое должны уничтожить, потому что иначе оно Вас уничтожит!”

“Выражайся яснее, — перебил Государь, готовясь ловить каждое мое слово”.

“Эта гидра, это чудовище, — продолжал я, — самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры, поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над высшей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище не досягнуло, нет сословия, которого оно не коснулось бы. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена, справедливость в руках самоуправств! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи, никто не уверен ни в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни. Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона. Что ж удивительного, Ваше Величество, если нашлись люди, чтоб свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтоб уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения — свободу, вместо насилия — безопасность, вместо продажности — нравственность, вместо произвола — покровительство законов, стоящих надо всеми и равных для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного. Вы могли и имели право покарать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что даже карая их, в глубине души, Вы не отказали им ни в сочувствии, ни в уважении. Я уверен, что если Государь карал, то человек прощал!”

“Смелы твои слова, — сказал Государь сурово, но без гнева, — значит, ты одобряешь мятеж, оправдываешь заговорщиков против государства? Покушение на жизнь монарха?”

“О, нет. Ваше Величество, — вскричал я с волнением, — я оправдываю только цель замысла, а не средства. Ваше Величество умеете проникать в души, соблаговолите проникнуть в мою и Вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно. В такой душе злой порыв не гнездится, а преступление не скрывается!”

“Хочу верить, что так, и верю, — сказал Государь более мягко, — у тебя нет недостатка ни в благородных побуждениях, ни в чувствах, но тебе недостает рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу не уничтожила это зло и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Знай, что критика легка и что искусство трудно: для глубокой реформы, которую Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени. Нудно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой передовой идее; нужно соединение всех усилий и рвении в одном похвальном стремлении к поднятию самоуправления в народе и чувства чести в обществе. Пусть все благонамеренные, способные люди объединятся вокруг меня, пусть в меня уверуют, пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их, и гидра будет побеждена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Ибо только в общих усилиях — победа, в согласии благородных сердец — спасение. Что же до тебя, Пушкин, ты свободен. Я забываю прошлое, даже уже забыл. Не вижу пред собой государственного преступника, вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание — воспламенять души вечными добродетелями ради великих подвигов! Теперь... можешь идти! Где бы ты ни поселился, — ибо выбор зависит от тебя, — помни, что я сказал и как с тобой поступил, служи родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства, пиши со всей полнотой вдохновения и совершенной свободой, ибо цензором твоим — буду я”.

Такова была сущность Пушкинского рассказа. Наиболее значительные места, запечатлевшиеся в моей памяти, я привел почти дословно”.

* * *

Признайтесь, читатель: рассказ Струтынского о беседе с Пушкиным, запечатлевшийся в его памяти и приведенный в мемуарах, по словам графа, “почти дословно”, не просто впечатляет. Он проливает истинный свет на историческую встречу Пушкина с Николаем! и многое, многое объясняет нам в последующем стремительном духовном взлете гения, ставшего окончательно и навсегда русским.

“Москва, — свидетельствует современник Пушкина С. Шевырев — принял его с восторгом: везде его носили на руках. Приезд поэта оставил событие в жизни нашего общества”. Но всеобщий восторг сменился скоро потоками гнусной клеветы, как только в масонских кругах общества стал известен консервативный характер мировоззрения возмужавшего Пушкина. Вольтерьянцы и масоны не простили Пушкину, что он повернулся спиной к масонским идеям об усовершенствовании России революционным путем, ни того, что он с симпатией высказался о духовном облике подавителя восстания декабристов — Николая I.

Поняв, что в лице Пушкина они приобретают опасного врага, вольтерьянцы и масоны прибегают к своему излюбленному приему политической борьбы — к клевете. В ход пускаются сплетни о том, что Пушкин купил расположение Николая I ценой пресмыкательства, подхалимства и шпионажа.

Когда Пушкин написал “Стансы”, А. Ф. Воейков сочинил на него следующую эпиграмму:

Я прежде вольность проповедал,
Царей с народом звал на суд,
Но только царских щей отведал,
И стал придворный лизоблюд.

...На распущенные клеветнические слухи Пушкин ответил мечтательным стихотворением “Друзьям”. Вот оно:

Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, НАДЕЖДАМИ, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
Текла в изгнаньи жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Подал — и с вами я, друзья.
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленьи,
Ему хвалу не воспою?
Я льстец? Нет, братья, льстец лукав
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: “Презирай народ,
Гнети природы голос нежный!”
Он скажет: “Просвещенья плод —
Страстей и воли дух мятежный!”
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Начинаются преследования со стороны полиции, продолжавшиеся до самого убийства Пушкина. Историки и пушкинисты из числа членов Ордена Р. И. всегда изображают дело так, что преследования исходили будто бы от Николая I.

Эту масонскую версию надо отвергнуть, как противоречащую фактам. Отношения между Николаем I и Пушкиным не дают нам никаких оснований заподозрить Николая Первого в том, чтобы у него было желание преследовать гениального поэта и желать его гибели. В предисловии к работе С. Франкуа “Пушкин как политический мыслитель” П. Струве верно пишет, что: “между великим поэтом и царем было огромное расстояние в смысле образованности, культуры вообще. Пушкин именно в эту эпоху был уже человеком большой, самостоятельно приобретенной культуры, чем Николай I никогда не был. С другой стороны, как человек огромной действительной воли, Николай! превосходит Пушкина в других отношениях: ему присуща была необычайная самодисциплина и глубочайшее чувство долга. Свои обязанности и задачи Монарха он не только понимал, но и переживал как подлинное служение. Во многом Николай! и Пушкин, как конкретные и эмпирические индивидуальности, друг друга не могли понять и не понимали. Но в то же время они друг друга, как люди, по всем достоверным признакам и свидетельствам, любили и еще более ценили. Для этого было много оснований. Николай I непосредственно ощущал величие пушкинского гения. Не надо забывать, что Николай I по собственному, сознательному решению, приобщил на равных правах с другими образованными русскими людьми политически подозрительного, поднадзорного и в силу этого поставленного его предшественником в исключительно неблагоприятные условия Пушкина к русской культурной жизни и даже, как казалось самому Государю, поставил в ней поэта в исключительно привилегированное положение. Тягостные стороны этой привилегированности были весьма ощутимы для Пушкина, но для Государя прямо непонятны. Что поэта бесили нравы и приемы полиции, считавшей своим правом и своей обязанностью во все вторгаться, было более чем естественно — этими вещами не меньше страстного и подчас несдержанного в личных и общественных отношениях Пушкина возмущался кроткий и тихий Жуковский. Но от этого возмущения до отрицательной оценки фигуры самого Николая! было весьма далеко. Поэт хорошо знал, что Николай! был — со своей точки зрения самодержавного, то есть неограниченного, монарха — до мозга костей проникнут сознанием не только права и силы патриархальной монархической власти, но и ее обязанностей”... “Для Пушкина Николай! был настоящий властелин, каким он себя показал в 1831 году на Сенной площади, заставив силой своего слова взбунтовавшийся по случаю холеры народ пасть перед собой на колени (см. письмо Пушкина к Осиповой от 29 июня 1831 года). Для автора знаменитых “Стансов” Николай I был Царь “суровый и могучий” (19 октября 1836 года). И свое отношение к Пушкину Николай I также рассматривал под этим углом зрения”.

“Хорошее отношение к Николаю I Пушкин сохранил на протяжении всей своей жизни. Вернувшемуся после коронации в Петербурге Николаю I Бенкендорф писал: “Пушкин, автор, в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и величайшей преданностью”. Через несколько месяцев Бенкендорф снова пишет: “После свидания со мною Пушкин в Английском клубе с восторгом говорил о В. В. и побудил лиц, обедавших с ним, пить за В. В.”. В октябре 1827 года фон Кок, чиновник III Отделения, сообщает: “Поэт Пушкин ведет себя отменно хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит Государя”.

“Вы говорите мне об успехе “Бориса Годунова”, — пишет Пушкин Е. М. Хитрово в феврале 1831 года, — по правде я не могу этому верить. Успех совершенно не входил в мои расчеты, когда я писал его. Это было в 1825 году — и потребовалась смерть Александра, и неожиданное благоволение ко мне нынешнего Императора, его широкий и свободный взгляд на вещи, чтобы моя трагедия могла выйти в свет”.

...28 февраля 1834 года Пушкин записывает в дневник: “Государь позволил мне печатать Пугачева; мне возвращена рукопись с его замечаниями (очень дельными)...” 6 марта имеется запись “...Царь дал взаймы двадцать тысяч на напечатание Пугачева. Спасибо”.

Пушкин, не любивший Александра I, не только уважал, но и любил императора Николая I. Рассердившись раз на царя (из-за прошения об отставке), Пушкин пишет жене: “Долго на него сердиться не умею”. 24 апреля 1834 года он пишет ей же: “Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю: добра от добра не ищут”. И ей же 16 июня 1834 года: “на того я перестал сердиться потому, что не Он виноват в свинстве его окружающих...” Словом, все факты говорят о том взаимоотношении этих двух больших людей, наложивших каждый свою печать на целую эпоху, которое я изобразил выше. Вокруг этого взаимоотношения — под диктовку политической тенденции и неискоренимой страсти к злоречивым измышлениям — сплелось целое кружево глупых вымыслов, низких заподозреваний, мерзких домыслов и гнусных клевет. Строй политических идей даже зрелого Пушкина был во многом не похож на политическое мировоззрение Николая I, но тем значительнее выступает непререкаемая взаимная личная связь между ними, основанная одинаково и на их человеческих чувствах, и на их государственном смысле. Они оба любили Россию и ценили ее исторический образ”.

Николай Первый ценил ум и талант Пушкина, доброжелательно относился к нему как к крупному, своеобразному человеку, снисходительно смотрел на противоречащие придворному этикету выходки Пушкина, не раз защищал его от разного рода неприятностей, материально помогал ему. Вот несколько фактов, подтверждающих это. После разговора с Пушкиным в Чудовом монастыре Николай I, как сообщает П. И. Бартенев, “подозвал к себе Блудова и сказал ему: “Знаешь, что нынче говорил с умнейшим человеком в России?”

На вопросительное недоумение Блудова Николай Павлович назвал Пушкина” (П. И. Бартнев. Русский Архив. 1865 год).

Когда против Пушкина масонскими кругами, злыми за измену Пушкина масонским “идеалам”, было поднято обвинение в том, что, он является автором порнографической “Гаврилиады”, Николай I приказал передать Пушкину следующее: “...Зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем”. После отправления Пушкиным Николаю I письма, содержание которого осталось тайной даже для членов следственной комиссии, Пушкин, по распоряжению Николая I, к допросам по делу об авторе “Гаврилиады” больше не привлекался.

На полях письма Пушкина Николаю I о подлых намеках редактора “Северной Пчелы” Булгарина о его негритянском происхождении Николай I написал, что намеки Булгарина не что иное, как “низкие подлые оскорбления”, которые “обесчещивают не того, к кому относятся, а того, кто их написал”. Эта резолюция была сообщена Пушкину и доставила ему большое моральное удовлетворение. Прочитав в “Северной Пчеле” клеветническую статью по адресу Пушкина, Николай I в тот же день написал Бенкендорфу: “Я забыл Вам сказать, любезный друг” что в сегодняшнем нумере “Пчелы” находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; поэтому предлагаю Вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения и, если возможно, запретить журнал”.

Сравните это письмо самодержавца к начальнику тайной полиции и подумайте о том, как поступили бы в подобном случае большевистские власти — законные наследники Ордена Р. И., и вам станет ясно, насколько демократичен был образ мыслей Николая I. Он не приказывает запретить не нравящийся ему орган печати, а просит только начальника тайной полиции запретить его выход, если это возможно сделать согласно существующим законам о печати.

Бенкендорф, как и всегда, встал, конечно, не на сторону Пушкина и Николая I, а на сторону Булгарина. Он убедил Николая I, что нельзя запретить издавать “Северную Пчелу” и что ему нельзя запретить писать в ней клеветнические статьи. Зато Бенкендорф быстро нашел повод закрыть “Литературную Газету” Дельвига, в которой сотрудничал Пушкин, после закрытия которой русская словесность, по характеристике Пушкина, была “с головою выдана Булгарину и Гречу”.

* * *

И, наконец, мы подходим к трагической развязке жизни великого поэта, о которой тоже написано (и пишется до сих пор) немало и противоречиво. Казалось бы, все уже изучено и исследовано — однако русский историк дает свое понимание тайны убийства Александра Сергеевича Пушкина.

“Даже самое поверхностное знакомство с отношениями, существовавшими между Пушкиным и Николаем I, убеждает, что Николай I не мог быть инициатором преследований, которым все время подвергался Пушкин. Но тем не менее факт систематических преследований Пушкина налицо. Гениальный поэт, после того как он искренне примирился с правительством, по оценке П. Вяземского, оказался в “гнусной западне”. Возникает вопрос: кто же был виновником создания этой “гнусной западни”? Ответ может быть только один — в травле и гибели великого русского поэта и выдающегося политического мыслителя могли быть заинтересованы только масоны и вольтерьянцы, большинство которых по своему социальному положению были члены высших слоев общества. Поэтому врагов Пушкина надо искать именно в этих слоях.

В Петербурге при жизни Пушкина было три главных “политических великосветских салона: салон графа Кочубея, графа Нессельроде и салон Хитрово-Фикельмон. Салоны Нессельроде и Кочубея были враждебно настроены к Пушкину, и Пушкин был открыто враждебен обществу, группировавшемуся вокруг этих салонов. Сама Хитрово и ряд посетителей ее салона были настроены к Пушкину дружелюбно (во всяком случае внешне), но салон Хитрово-Фикельмон посещали и враги Пушкина, явные и скрытые. Именно в этом салоне Пушкин встретился с Дантесом, и вся дальнейшая драма Пушкина протекала именно в этом салоне. Член Ордена Р. И. Е. Грот пишет в статье “Дуэль и смерть Пушкина”, что “злые силы сделали Наталью Николаевну игрушкой и орудием своих черных планов. Если бы им не удалось использовать Натали, они нашли бы другой способ, но Пушкина они все равно бы погубили.

...Кто же это были, “темные умы”, которые избрали жену поэта “игрушкой и орудием своих черных планов?” Для члена Ордена Р. И. Грота, несомненно, одним из таких “темных умов” был император Николай I. В указанной статье Е. Грот об этом говорит намеками, но в другой его статье “Первая дуэль Лермонтова”... уже открыто утверждается: “Правительству нужна была смерть Пушкина, потому что его боялись, как воображаемого главаря антиправительственной партии”.

В свете реальных взаимоотношений между Пушкиным и Николаем! подобное утверждение является обычной масоно-интеллигентской ложью. В убийстве Пушкина, осудившего вольтерьянство и масонство во всех его разновидностях, виноват не Николай! и не правительство, которое он возглавлял, а масоны, входившие в правительство”.

С первого дня своего царствования и до последнего Николай! провел в непрерывной борьбе с русскими и европейскими масонами; начал свое царствование подавлением заговора масонов-декабристов и закончил Крымской войной, организованной французскими и английскими масонами. Положение Николая! в этой борьбе было крайне тяжелым, так как он должен был править при помощи бывших русских масонов, конечно, симпатизировавших своим европейским “братьям”. Для замещения различных государственных постов ему приходилось пользоваться тем человеческим материалом, который могли дать ему европезировавшиеся высшие слои бывших масонов, вольтерьянцев, членов запрещенных тайных политических обществ, поклонников разных течений европейского мистицизма, католичества, протестантства и разных течений европейской философии. Это был наиболее денационализировавшийся слой русского народа, а ведь именно с помощью его Николаю I приходилось решать сложнейшую задачу организации русского национального возрождения.

Царевна Софья однажды сказала своему другу князю Голицыну, жаловавшемуся, что окружающие не принимают задуманных им планов по преобразованию: “Ну, что ж делать, Вася, других людей нам Богом не дадено!”

Не было других, лучших людей “дадено” и Николаю I. “При грустных предзнаменованиях сел я на престол русский, —писал Николай I в 1850 году фельдмаршалу графу Паскевичу Эриванскому, князю Варшавскому, — и должен был начать мое царствование — казнями, ссылкой. Я не нашел вокруг престола людей, могших руководить царем — я должен был сам создавать людей и царствовать”. А из какого отрицательного человеческого материала имел возможность Николай! выбирать людей и создавать себе помощников — мы знаем. В другой раз Николай I с горечью сказал:

“Если честный человек ведет дело с мошенником, он всегда останется в дураках”.

...Недостаток людей заставил Николая I использовать и бывшего масона Сперанского, которого декабристы прочили в президенты русской республики после убийства всех Романовых. Сперанскому было поручено такое важное дело, как составление кодекса действовавших в России законов. Сперанскому Николай I не доверял. Главой II Отделения Собственной Его Величества Канцелярии был назначен Балугьянский, которому однажды Николай I заявил, чтобы он не спускал глаз со Сперанского:

“Смотри же, чтобы он не наделал таких проказ, как в 1810 году, ты у меня будешь за него в ответе”.

Назначение бывших масонов на высшие государственные посты не было результатом непредусмотрительности Николая I. Во-первых, как мы указывали, ему не из кого было выбирать, приходилось пользоваться теми людьми, которые имели опыт управления государством, а во-вторых, во времена Николая I считалось достаточным, если люди дадут клятву не состоять больше в обществах, призванных правительством вредным для государства. В “просвещенные, демократические времена” Ленина и Сталина всем масонам, конечно, сразу же оторвали бы головы. Но во времена “деспота” Николая I подобные “политические меры” не было принято осуществлять.

Не все масоны, конечно, честно исполняли данную клятву и перестали вести работу в интересах масонства. Часть масонов, дав подписку, что они выходят из масонских лож и впредь не будут состоять ни в каких тайных обществах, продолжали состоять членами существовавших нелегально масонских лож, как это доказывает секретная директива Великой Провинциальной Ложи, разосланная тайным масонским ложам в сентябре 1827 года, спустя год после запрещения масонства в России.

...На первый взгляд, русское масонство производило впечатление потухшего костра, но это было обманчивое впечатление. Духовная зараза, усиленно внедрявшаяся в течение восьмидесяти пяти лет, не могла исчезнуть легко и бесследно.

...Существование тайных масонских лож — самое обычное дело для масонской тактики. По признанию самих масонов, известно, что после запрещения масонства в России масоны создали тайные ложи. “Но ревностные братья, — писала незадолго до первой мировой войны масонка Соколовская в своей книге “Русское масонство” (стр. 21), — не переставали собираться тайно. Сохранился документ от 10 сентября 1827 года, свидетельствующий, что после запрещения масонских лож братья сплотились еще теснее, сделав предусмотрительное постановление о приеме впредь новых братьев с большею осторожностью. Документ сохранил нам решение масонов ввести строгое подчинение масонской иерархии и обязать присягою о невыдаче не только цели собрания, но и участников. Уголовные дела, возникавшие после запрещения масонства, свидетельствуют о продолжавшейся масонской пропаганде”.

...Графиня Нессельроде играла виднейшую роль в свете и при дворе. Она была представительницей космополитического, олигархического ареопага, который свои заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и салоне графини Нессельроде в доме Министерства иностранных дел в Петербурге [ 32 ]. Она ненавидела Пушкина, и он платил ей тем же...”

Как злободневно звучат и сегодня гневные слова русского историка: “...Эта же масонская мафия доносила государю о политической неблагонадежности Пушкина. Гонителем и убийцей Пушкина был целый преступный коллектив. Фактические и физические исполнители примыкали к патологическому кружку, группировавшемуся вокруг Геккерна.

...Между высшим светом, который поэт называл “притоном мелких интриганов, завистников и негодяев”, и Пушкиным шла постоянная и ожесточенная борьба, но борьба неравномерная: Пушкин боролся в одиночку, ему морально сочувствовали и поддерживали близкие, искренне к нему расположенные друзья; — против поэта орудовала комплот-масонская мафия — которая имела власть и влияние, которая плотной стеной окружила самодержавца и создавала между ним и поэтом непроницаемую стену” [ 33 ].

“Всякого, кто изучает работу организаторов Ордена Р. И. — Герцена, Белинского, Бакунина и их преследователей, фанатичных врагов всего русского, поражает одно странное обстоятельство — поразительная бездеятельность III Отделения, созданного по совету Бенкендорфа как орган для охранения государственной безопасности и борьбы с антихристианскими политическими идеями. С тех пор, как во главе III Отделения стал Бенкендорф, как правильно отмечает В. Иванов, никакой действительно борьбы против притаившегося масонства и членов возникнувшего Ордена Р. И. не велось. “Дело политического розыска, — утверждает В.Иванов, — попало в масонские руки, братья-каменщики могли работать совершенно спокойно. Движение декабристов, направленное против монархии, не умерло. Масоны не смирились от неудачи 14 декабря. Они ушли в подполье и повели строго конспиративную работу”.

“...В. Иванов считает, что Бенкендорф был масоном и выдвинул проект создания III Отделения для того, чтобы во главе его иметь возможность покрывать деятельность запрещенного масонства и тех, кто был последователем пущенных масонством в обиход политических учений. Возвышение Бенкендорфа произошло, действительно, при странных обстоятельствах. Возвышение его и доверие к нему Николая I началось после того, как он нашел будто бы в бумагах Александра I, которые он разбирал по поручению Николая I, свою записку о заговоре декабристов, поданную им покойному императору якобы еще в 1821 году. Эту свою докладную записку о декабристах Бенкендорф показал Николаю I. Николай I поверил Бенкендорфу, что он является противником тайных обществ, принял его проект организации III Отделения и назначил Бенкендорфа его главой. Никаких отметок Александра I на поданной якобы Бенкендорфом докладной записке не было. Была ли записка подана Александру I или ее Бенкендорф написал уже после восстания декабристов, что бы втереться в доверие к Николаю I, — это неизвестно...”

“...Пушкину был запрещен выезд в Европу. Но организаторы Ордена, злейшие враги России и Николая I, Герцен, Бакунин и Белинский — все получили разрешение выехать в Европу. К главарю Ордена Белинскому Третье Отделение относилось столь снисходительно, что членам Ордена пришлось даже выдумать миф о том, что-де если бы Белинский не умер, его начало бы преследовать Третье Отделение. Может быть, и начало бы. Но это кабы да кабы. А при жизни Белинского преследовали все-таки не его, а Пушкина”.

“...В роли гонителя и палача Пушкина от Ордена Вольных Каменщиков выступает Бенкендорф, фактический цензор и тайный опекун поэта. Бенкендорф систематически начинает свою атаку против поэта. Он и братья масоны начинают жечь Пушкина на медленном огне. Бенкендорф гнал и терзал Пушкина, как своего врага, как человека, вредного и опасного масонам. Со стороны Бенкендорфа это была не личная месть, а месть партийная. Никаких личных отношений у Пушкина с Бенкендорфом не было. Не было и не могло быть никаких столкновений по службе. Бенкендорф знал, что Пушкин лоялен правительству и никакой опасности для него не представляет. Не Пушкин, а Бенкендорф был тягчайшим преступником против государя и родины. Бенкендорф не только не боролся с действительными и опасными врагами государства и общества — масонами, а напротив, покровительствовал им, покрывал их преступную работу и сам принимал активное участие в их преступлениях”.

“...Пушкин составляет докладную записку “О народном образовании”, весьма консервативную по своему характеру. Он считает, например, необходимым “во что бы то ни стало подавить воспитание частное” и “увлечь все юношество в учебные заведения, подчиненные надзору правительства”. Реформы, предлагаемые Пушкиным в области народного образования, по своему существу направлены против масонства. Пушкин имел ясное представление, как коверкали души русских подростков в частных учебных заведениях, содержимых иностранными проходимцами, среди которых в роли преподавателей часто выступали иностранные масоны. Закрыть частные учебные заведения на некоторое время было необходимо. Это сразу бы сократило возможности русских и иностранных масонов нравственно и политически разлагать русское юношество”.

(А что сказал бы Александр Сергеевич сегодня, когда “свободная”, то есть неуправляемая педагогика ведет к денационализации и растлению будущих граждан России? Коммунистическую идеологию прогнали, а русской национальной идеологии боятся как черт ладана. Нам предлагают строить новую школу на базе абстрактных общечеловеческих ценностей, растоптав в памяти молодежи наш исторический путь, нашу культуру, веру отцов. — И.Г.)

...И вот подобная записка Бенкендорфом, или кем-то другим из высокопоставленных лиц, была истолкована как увлечение Пушкина “безнравственным” просвещением. Необходимо было обладать исключительным цинизмом, чтобы оценить подобным образом высказанные Пушкиным трезвые и умные взгляды на народное образование. Передав Пушкину благодарность Николая I за составление записки о народном образовании, Бенкендорф сообщает ему затем, что будто бы “Его Величество при сем заметить соизволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое количество людей”. Если бы Николай 1 даже бы и высказал подобное несправедливое мнение о записке Пушкина, то он, конечно, никогда бы не счел нужным после состоявшегося примирения так бесцеремонно указывать Пушкину на его прошлые юношеские прегрешения. Николай I не был способен на столь мелочные и подлые уколы.

Оценка, которую сделал Николай! Пушкину после беседы: “Это самый умный человек в России”. Бенкендорф же отчитывает самого умного человека России как мальчишку, издевается над ним, приписывая ему мнения, каковых он вовсе в записке не высказывает. Тайный смысл письма Бенкендорфа следующий: “Если тебя просит царь, если он назвал тебя умнейшим человеком России, — не надейся, что тебя простят другие, которым ты бросил дерзкий вызов. Царь простил тебя, но другие не простят тебе твоей измены. Ты забыл, что народная мудрость говорит: “Жалует царь, да не жалует псарь”.

“...Масонство создало настолько запутанную обстановку, которую без трагического финала изжить было невозможно. По мере созревания таланта Пушкина и роста его славы возрастала и ненависть масонства в отношении Пушкина, которые гнали “его свободный чудный дар” до тех пор, пока рука подосланного с “пустым сердцем” убийцы не погасила исторической славы России”. [ 34 ]

“...Пушкин также непосредственно ощущал, любил и ценил начало власти и его национально-русское воплощение, — принципиально основанное на законе, принципиально стоящее над сословиями, классами и национальностями, укорененное в вековых преданиях или традициях народа Государство Российское, в его исторической форме — свободно принято народом наследственной монархии. И в этом смысле Пушкин был консерватором”.

“...Главным мотивом Пушкинского “консерватизма” является борьба с уравнительным демократическим радикализмом, с “якобинством”. С поразительной проницательностью и независимостью суждения он усматривает — вопреки всем партийным шаблонам и ходячим политическим воззрениям — сродство демократического радикализма с цезаристским абсолютизмом. Если в политической мысли XII века (и, в общем, вплоть до нашего времени) господствовали два комплекса признаков: “монархия — сословное государство — деспотизм” и “демократия — равенство — свобода”, которые противостояли (и противостоят) друг другу, как “правое” и “левое” миросозерцание, то Пушкин отвергает эту господствующую схему — по крайней мере, в отношении России — и заменяет ее совсем иной группировкой признаков. “Монархия — сословное государство — свобода — консерватизм” выступают у него как единство, стоящее в резкой противоположности к комплексу “демократия — радикализм (“Якобинство”) — цезаристский деспотизм”.

“...Пушкин был не только умнейшим, но и образованнейшим человеком своего времени. Кроме Карамзина только Пушкин так глубоко и всесторонне знал прошлое русского народа. Работая над “Борисом Годуновым”, он глубоко изучил' смутное время, историю совершенного Петром! губительного переворота, эпоху Пугачевщины. То есть, Пушкин изучил три важнейших исторических эпохи, определивших дальнейшие судьбы русского народа. Пушкин обладал неизмеримо более широким историческим кругозором, чем большинство его современников, и поэтому он любил русское историческое прошлое гораздо сильнее большинства его современников. “Дикость, подлость и невежество, — писал он, — не уважать прошедшего, пресмыкаться пред одним настоящим, а у нас иной потомок Рюрика более дорожит звездою двоюродного дядюшки, чем историей своего дома, то есть историей отечества”.

...Пушкин писал:

...Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его,
Животворящие святыни.
Земля была б без них мертва,
Без них наш тесный мир — пустыня,
Душа — алтарь без Божества.

“Уважение к минувшему, — утверждает Пушкин, — вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства” (“Наброски статьи о русской истории”).

Во время Пушкина изучение русской истории и памятников древней русской письменности только что начиналось, и многое Пушкин не мог знать. Но благодаря своему огромному уму он тем не менее ясно и верно понимал, что ход исторического развития России был совершенно иной, чем ход исторического развития Европы. Будучи еще совершенно юным, в своих “Исторических замечаниях”, написанных в 1822 году, он тем не менее верно указывает, что: “Греческое вероисповедание, отдельное от прочих, дает нам особенный национальный характер. В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических”; “...Мы были обязаны монахам нашей историей, следственно, и просвещением”.

* * *

Исключительный интерес представляет отношение Пушкина к идеям самодержавия и демократии. Б. Башилов особо подчеркивает, что в зрелые годы поэт был убежденным монархистом. Он “переболел” либеральным республиканизмом и убедился, что только монархия должна быть фундаментом русской политической жизни. Так что все потуги пушкинистов-марксистов “оттащить” Пушкина от монархии продиктованы ложью.

Вот что писал Гоголь в своем письме к В.А. Жуковскому, помещенном под названием “О лиризме наших поэтов” в “Выбранных местах из переписки с друзьями”:

“...Как умно определял Пушкин значение полномощного монарха! И как он вообще был умен во всем, что ни говорил в последнее время своей жизни! “Зачем нужно, — говорил он, —'“чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон — дерево; в законе слышит человек что-то жестокое и небратское. С одним буквальным исполнением закона недалеко уйдешь; нарушить же или не исполнить его никто из нас не должен; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха — автомат: много-много, если оно достигнет того, чего достигли Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но, если нет среди них ни одного такого, который бы движением палочки всему подавал знак, никуда не пойдет концерт. (А, кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой, да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы дурак-барабанщик или неуклюжий тулумбас). При нем и мастерская скрипка не смеет слишком разгуляться за счет других: блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного согласия!” Как метко выражался Пушкин! Как понимал он значение великих истин!”

“...Монархизм Пушкина есть глубокое внутреннее убеждение, основанное на историческом и политическом сознании необходимости и полезности монархии в России, — свидетельство необычайной объективности поэта, сперва гонимого царским правительством, а потом всегда раздражаемого мелочной подозрительностью и враждебностью”.

...Пушкин прекрасно понимал, что до сих пор не могут понять многие левые: что недостатки русской жизни объясняются отнюдь не наличием самодержавия. Что одна смена самодержавия ничего не даст, что чернь всегда будет худшим тираном, чем царь.

Зависеть от царей, зависеть от народа —
Не все ли мне равно?..

...Пушкин, как позднее Гоголь, ясно сознавал, что добиваться улучшения жизни в России должно и нужно, но нельзя в жертву иллюзорным политическим мечтам и политическому фанатизму приносить Россию, созданную жертвенным трудом многих поколений русских людей. Пушкин чувствовал свою кровную связь с национальным государством и самодержавием, создавшим это государство. Эта основная черта политического мировоззрения зрелого Пушкина всегда раздражала членов Ордена. В силу именно этой причины русская интеллигенция несколько раз переживала многолетние периоды отрицания Пушкина.

“...Общим фундаментом политического мировоззрения Пушкина было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное сознание. Этим был обусловлен его прежде всего страстный постоянный интерес к внешнеполитической судьбе России. В этом отношении Пушкин представляет в истории русской политической мысли совершенный уникум среди независимых и оппозиционно настроенных русских писателей XIX века. Пушкин был одним из немногих людей, который оставался в этом смысле верен идеалам своей первой юности — идеалам поколения, в начале жизни пережившего патриотическое возбуждение 1812-1815 годов. Большинство сверстников Пушкина к концу двадцатых и в тридцатых годах утратило это государственно-патриотическое сознание — отчасти в силу властвовавшего над русским умами в течение всего XIX века инстинктивного ощущения непоколебимой государственной прочности России, отчасти по свойственному уже тогда русской интеллигенции сентиментальному космополитизму и государственному бессмыслию” [ 35 ].

* * *

Из мудрого понимания спасительности твердых исторических традиций вырастает постоянная тревога Пушкина о будущем, предчувствия о возможности новых противоправительственных заговоров. “Лучшие и прочнейшие изменения, — пишет он в “Мыслях на дороге”, — суть те, которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества”. В “Капитанской дочке”, стоя уже на краю могилы, Пушкин оставлял через героя повести следующий завет молодому поколению своей эпохи: “Молодой человек, если записи мои попадут в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения общественных нравов без всяких насильственных потрясений”.

Чрезвычайно интересно, что взгляды Пушкина по вопросу о методах улучшения жизни в России полностью совпадают со взглядами Николая I. 15 февраля 1835 года Николай I писал Паскевичу, что он благодарит Бога за то, что Россия имеет возможность идти “смело, тихо, по христианским правилам к постепенному усовершенствованию, которое должно из нее на долгое время сделать сильнейшую, счастливую страну в мире”[ 36 ].

“...В разные эпохи своей жизни, по мере развития мировоззрения, Пушкин по-разному понимает Петра. В раннюю, юношескую пору — он для него полубог, позже он видит в нем черты демона разрушения. В статье “Просвещение России” Пушкин указывает на то, что в результате совершенного Петром Россия подпала под влияние европейской культуры: “...Крутой переворот, произведенный мощным самодержавием Петра, ниспровергнул все старое, и европейское влияние разлилось по всей России. Голландия и Англия образовывали наши флоты, Пруссия — наши войска. Лейбниц начертал план гражданских учреждений”.

Пушкин всегда остается трезв в своих рассуждениях о Петре, всегда видит крайности многих его мероприятий. Гениальным своим чутьем он угадывает в нем не обычного русского царя, а революционера на троне.

Как бы ни старались члены Ордена доказать, что Петр будто бы являлся для Пушкина образцом государственного деятеля, все их уверения все равно будут ничем иным, как сознательной ложью. Именно никому другому, а Пушкину принадлежат утверждения, что Петр I был не реформатором, а революционером, и что он провел совершенно не реформы, а революцию. Он первый назвал мнимые реформы Петра I революцией. В заметке “Об истории народа Русского Полевого” Пушкин пишет: “С Федора и Петра начинается революция в России, которая продолжается до сего дня”. В статье “О дворянстве” Пушкин называет Петра I “одновременно Робеспьером и Наполеоном — воплощенной революцией”.

...Весной 1830 года он... приветствует возникшее в то время у императора Николая I намерение положить конец некоторым политическим традициям, введенным Петром I. 16 марта 1830 года он с радостью пишет П. Вяземскому: “Государь, уезжая, оставил Москве проект новой организации контрреволюции Петра”. Пушкин отзывается об намерении Николая I совершить контрреволюцию — революции Петра I с явным одобрением. “Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы”.

...Рост духовного влияния Пушкина, несмотря на все создаваемые ему его врагами препятствия, весьма заботил ушедшее в подполье масонство. Для масонства... нависала вполне реальная угроза, оно теряло свое влияние на русское общество, здоровый национализм Пушкина вливается благодетельной струёй в нездоровую, зараженную либерализмом и космополитизмом общественную атмосферу — решение убрать, устранить Пушкина стало первоочередной задачей масонства”. Особенное негодование вызвало, по-видимому, у масонов отрицательное отношение Пушкина к очередному “достижению масонства” — Июльской революции во Франции и восстанию в Польше.

“...Революция в Европе, волнения в России заставили воспрянуть духом всех ждавших падения самодержавия: “Вдруг блеснула молния, вспоминал в “Замогильных записках” В. С. Печорин, — раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции... Воздух освежал, все проснулось, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись!.. Начали говорить новым, дотоле неслыханным языком: о свободе, о правах человека и прочее и прочее”. Именно в это время Пушкин пишет свои знаменитые стихотворения: “Клеветникам России”, и “Бородинская годовщина”, в которых “в полных глубокой исторической правды словах показал, что Европа ненавидит нас именно за то, что мы не приняли масонские принципы восемьдесят девятого года, не приняли наглой воли Наполеона Бонапарта, который штыками армии двунадесяти языков стремился просветить православную Россию светом масонского учения. Он открыто и мужественно заявил, что Россия не боится угроз темной силы. Россия, по мысли поэта-патриота, несмотря на все беды и напасти, по зову русского царя встанет на защиту своей независимости и чести. И на угрозы мутителей палат и клеветников России Пушкин дал достойный великого сына Русской Земли ответ: “Не запугаете”.

* * *

“...Многолетние преследования Пушкина в 1837 году кончаются его убийством. Убийца уже давно был подыскан: это был гомосексуалист и вертопрах француз Дантес. Будущий убийца Пушкина появился в Петербурге осенью 1833 года. “Интересно отметить, — пишет В. Иванов, — что рекомендации и устройство его на службу шли от масонов и через масонов. Рекомендательное письмо молодому Дантесу дал принц Вильгельм Прусский, позднее Вильгельм, император Германский и король Прусский, масон, на имя графа Адлерберга, масона, приближенного к Николаю Павловичу и занимавшего в 1833 году пост директора канцелярии военного министерства”. Вполне возможно, что и Дантес был не только орудием масонов, но и сам масоном, Во всяком случае, граф Адлерберг мироволит к Дантесу уже чересчур сильно. Из сохранившихся писем Адлерберга видно, что он лезет из кожи вон, чтобы только обеспечить хорошую карьеру Дантесу, не останавливаясь даже перед обманом Николая I, если такой обман послужит на пользу Дантеса. В письме от 5 января 1834 года, сообщая Дантесу, что им все подстроено для того, чтобы он выдержал экзамен на русского офицера, Адлерберг делает следующую приписку: “Император меня спросил, знаете ли вы русский язык? Я ответил наудачу удовлетворительно. Я очень бы посоветовал вам взять учителя русского языка”.

В дневнике А. Суворина читаем (стр. 205): “Николай I велел Бенкендорфу предупредить (то есть предупредить дуэль). Затем А.Суворин пишет: “Геккерн был у Бенкендорфа”. После посещения приемным отцом Дантеса Бенкендорфа последний вместо того, чтобы выполнить точно приказ царя, спрашивает совета у княгини Белосельской, как ему поступить — послать жандармов на место дуэли или нет. “Что делать теперь?” — сказал он княгине Белосельской.

— А пошлите жандармов в другую сторону”. ...Многое остается темным в убийстве Пушкина и до сих пор. Эта темная тайна сможет быть раскрыта только историками национального направления и будущей свободной России, когда они постараются установить на основании архивных данных, какую роль сыграли в убийстве Пушкина, бывшего самым выдающимся представителем крепнувшего национального мировоззрения, — масоны, продолжавшие свою деятельность в России и после запрещения масонства. Может быть, если большевиками, или еще до них, не уничтожены все документы, свидетельствующие о причастности масонов к убийству, национальные историки сумеют документально доказать преступную роль масонов из высших кругов русского общества в организации убийства Пушкина.

Бенкендорф приказ Николая I о предотвращении дуэли не выполнил, а выполнил совет княгини Белосельской и не послал жандармов на место дуэли, которое ему было, конечно, хорошо известно. Секундант Пушкина Данзас говорил А. О. Смирновой, что Бенкендорф был заинтересован, чтобы дуэль состоялась. “Одним только этим нерасположением графа Бенкендорфа к Пушкину, — говорит Данзас, — указывает в своих известных мемуарах Смирнова, — можно объяснить, что не была приостановлена дуэль полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна происходить там, а она была за Черной речкой, около Комендантской дачи”.

“Государь, — пишет Иванов, — не скрывал своего гнева и негодования против Бенкендорфа, который не исполнил его воли, не предотвратил дуэли и допустил убийство поэта. В ту минуту, когда Данзас привез Пушкина, Григорий Волконский, занимавший первый этаж дома, выходил из подъезда. Он побежал в Зимний Дворец, где обедал и должен был проводить вечер его отец, и князь Петр Волконский сообщил печальную весть государю (а не Бенкендорф, узнавший об этом позднее).

Когда Бенкендорф явился во дворец, государь его очень плохо принял и сказал: “Я все знаю — полиция не исполнила своего долга”. Бенкендорф ответил: “Я посылал в Екатерингоф, мне сказали, что дуэль будет там”. Государь пожал плечами:

“Дуэль состоялась на островах, вы должны были это знать и послать всюду”.

Бенкендорф был поражен его гневом, когда государь прибавил: “Для чего тогда существует тайная полиция, если она занимается только бессмысленными глупостями”. Князь Петр Волконский присутствовал при этой сцене, что еще более конфузило Бенкендорфа”[ 37 ]

Странные обстоятельства похорон Пушкина организатор Ордена Р. И. А. Герцен с свойственной ему патологической, ослепляющей его разум, злобой к Николаю I объясняет будто бы ревностью Николая I к всенародной славе Пушкина. Николаю! не понравилось будто бы, что около дома умиравшего Пушкина всегда стояло много народа. “Так как все это, — утверждает Герцен, — происходило в двух шагах от Зимнего Дворца, то император мог из своих окон видеть толпу; он приревновал ее и конфисковала публики похороны поэта: в морозную ночь тело Пушкина, окруженное жандармами и полицейскими, тайком перевезли не в его приходскую, а в совершенно другую церковь; там священник поспешно отслужил заупокойную обедню, а сани увезли тело поэта в монастырь Псковской губернии, где находилось его имение”. Ревность Николая I — обычная клевета Герцена по адресу последнего. Данзас, секундант Пушкина, воспоминания которого о последних днях жизни поэта и о его похоронах являются самыми достоверными, пишет: “Тело Пушкина стояло в его квартире два дня, вход для всех был открыт, и во все это время квартира Пушкина была набита битком”.

Тайная перевозка тела Пушкина — тоже ложь. Тело перевозилось ночью потому, что до позднего вечера приходили прощаться люди с телом любимого поэта. “В ночь с 30 на 31 января, — сообщает Данзас, — тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день совершено было отпевание, на котором присутствовали все власти, вся знать, одним словом, весь Петербург. В церковь пускали по билетам и, несмотря на то, в ней была давка, публика толпилась на лестнице и даже на улице. После отпевания все бросились к гробу Пушкина, все хотели его нести”.

Герцен выдумывает, что после спешно отслуженной панихиды гроб был поставлен на сани и увезен в имение поэта.

“После отпевания, — вспоминает Данзас, — гроб был поставлен в погребе Придворно-Конюшенной церкви. Вечером 1-го февраля была панихида, и тело Пушкина повезли в Святогорский монастырь”.

София Карамзина пишет своему сыну Андрею:

“В понедельник были похороны, то есть отпевание. Собралась огромная толпа, все хотели присутствовать, целые департаменты просили разрешения не работать в этот день, чтобы иметь возможность пойти на панихиду, пришла вся Академия, артисты, студенты университета, все русские актеры. Церковь на Конюшенной невелика, поэтому впускали только тех, кто имел билеты, иными словами, исключительно высшее общество и дипломатический корпус, который явился в полном составе...”

Как мы видим, Герцен лжет, как и всегда, когда изображает Россию его дней. Дело с похоронами Пушкина обстояло совсем не так, как он описывает. Но тем не менее похороны Пушкина не носили характера торжественных похорон великого народного поэта, павшего от руки убийцы. Но виноват в этом вовсе не Николай I, опять все тот же Бенкендорф. Он убедил царя, что друзья и почитатели Пушкина составили заговор. И, возможно, будут пытаться вызвать возмущение против правительства во время всенародных похорон. Опираясь на поступившие будто бы донесения секретных агентов, Бенкендорф настаивал, чтобы похороны Пушкина были проведены как можно скорее. У своей квартиры и у квартиры Геккерна Бенкендорф поставил охрану. Печати было запрещено им помещать статьи, восхваляющие Пушкина. Бенкендорф всячески пытался подчеркнуть опасность момента.

“Из толков, не имевших между собою никакой связи, — пишет Жуковский Бенкендорфу после похорон, — она (полиция. — Б.Б.) сделала заговор с политической целью и в заговорщики произвела друзей Пушкина”.

...Бенкендорф продолжал мстить и мертвому Пушкину. Николай I предложил Жуковскому уничтожить все оставшиеся после Пушкина бумаги, которые могли бы повредить памяти поэта. Бенкендорф убедил Николая I, что прежде чем жечь бумаги, предосудительные для памяти Пушкина, необходимо, чтобы он все же прочел их. “Граф Бенкендорф ложно осведомлял государя, что у Пушкина есть предосудительные рукописи и что друзья постараются их распространить среди общества. Граф Бенкендорф не остановился даже перед обвинением Жуковского в похищении бумаг из кабинета Пушкина”. Вот кто виноват в создании разного рода препятствий для того, чтобы похороны Пушкина не были проведены более достойным образом, а вовсе не мнимая ревность Николая I к славе Пушкина.

В написанном, но не отправленном Бенкендорфу письме Жуковский пишет: “Я перечитал все письма, им (Пушкиным) от Вашего сиятельства полученные: во всех в них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении... Все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его простил, его положение не менялось: он все еще был как буйный мальчик, которому страшились дать волю, под страшным, мучительным надзором”.

“Государь вел себя по отношению к нему (Пушкину. — И.Г.) и ко всей его семье как Ангел. Пушкин после истории со своей первой дуэлью обещал Государю не драться больше ни под каким предлогом и теперь, будучи смертельно ранен, послал доброго Жуковского просить прощения у Государя в том, что не сдержал слова. Государь ответил ему письмом в таких выражениях: “Если судьба нас уже более в сем мире не сведет, то прими мое и совершенное прощение, и последний совет: умереть христианином. Что касается жены и до детей твоих, ты можешь быть спокоен, я беру на себя устроить их судьбу”. (Из письма Е. А. Карамзиной, найденного уже в XX веке в архиве Нижне-Тагильского завода на Урале. — И.Г.).

После смерти Пушкина царь заплатил сто тысяч рублей, которые Пушкин был должен разным лицам. Приказал выдать семье Пушкина десять тысяч рублей и назначил жене и детям большую пенсию. Приказал издать собрание сочинений Пушкина за счет государства...”

* * *

Смерть Пушкина была трагической, невосполнимой утратой для России. Из бытия русского народа был насильственно и жестоко вырван высший образец русского строя души, истинно русского мировоззрения. Можно только с грустью гадать, как изменилась бы духовная жизнь Отечества, проживи Пушкин подольше. Но в одном я убежден совершенно: при Пушкине с его абсолютным авторитетом русского гения “орден интеллигенции”, о котором так подробно и убедительно рассказал нам Б. Башилов, никогда бы не вошел в силу.

“Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумении, споров, чем видим теперь”. Эти пророческие слова Ф. М. Достоевского, сказанные им в Москве во время открытия памятника А. С. Пушкину, полны глубокого смысла и поныне. Масоны до сих пор мстят (и будут, наверное, впредь мстить) Пушкину за то, что он выражал русское национальное самосознание, за его необъятную любовь к Отечеству, православию и самодержавию. И потому до сего времени появляются гнусные книги, в которых перемешаны сплетни, злобные выдумки, коварные подделки, несуществующие “тайные дневники”, бесконечно смакуются “дон-жуанские списки” поэта и т.д.

“В надежде славы и добра” прошла вся его кипучая творческая жизнь. Этого ему не могут простить разрушители исторической России. Пушкин — истинный духовный вождь для всех, кто, вопреки мощному идеологическому давлению определенной части либеральной русской интеллигенции, чтит наше великое прошлое, бесстрашно смотрит в глаза трагической правде сегодня — и уповает на истинное возрождение России. Верю: народ, давший миру Пушкина, найдет в себе силы возродить свое историческое бытие!

О РАДИЩЕВЕ

Они ненавидели русскую власть наших самодержцев, будучи изменниками интересов России.
Из телефонного разговора с историком

Сколько мы впитали пропаганды об исключительной личности страдальца за Россию Радищева и его значении в борьбе за свержение самодержавия во имя прогресса общественной жизни крепостнической, темной, угнетенной и отсталой России! Как чтил его Герцен и опоенная марксизмом некоторая часть нашей интеллигенции! Сколько улиц, проспектов и общественных заведений носят ныне имя Радищева! Даже один из самых лучших музеев России в Саратове, где собраны шедевры русского искусства, носит имя Радищева.

Известно, что этот столь чтимый советской властью “просветитель. XVIII века никакого отношения к живописи не имел и радетелем русского искусства не был. Помню, много лет назад в киножурнале “Фитиль” промелькнуло недоумение по поводу того, что где-то в советской провинции венерическому диспансеру было присвоено имя писателя В. Г. Короленко. За что и почему нанесли такую обиду писателю и гуманисту? Как известно, Короленко не страдал венерическими заболеваниями, в отличие, например, от Ленина, если верить его некоторым биографам. Так уж повелось со времен, видно, тоже “великой. французской революции, положившей обычай наглой бесцеремонности в переименовании городов, улиц и проспектов. Но их перещеголяли завоевавшие Россию большевики, старавшиеся стереть с карты мира названия многих русских, городов, деревень, проспектов, улиц и новообразованных ими государственных организаций. Русские имена заменялись абракадаброй политических кличек вроде: Искра, Владлен, Сталина, Рэм, Электрификация, Марлен, Виулен, Рой, Жорес, Тельман, Вилор и др. Я помню, когда уже в 70-е годы в ЗАГСе, когда я сказал, что прошу зарегистрировать имя моего сына “Иван”, пожилая служащая подняла на меня глаза: “Вы шутите или серьезно? Назвали хотя бы Валерием, Адольфом, прекрасное имя Анатолий”. Помню, как две пожилые женщины из числа сотрудников ЗАГСа вдруг долго пожимали мне и жене руки: “Как хорошо, что вы назвали сына Иваном”. “Мы наш, мы новый мир построим! — провозглашали новые хозяева России, разрушая великое и прекрасное. Однако вернемся к делам Радищева. В Большой Советской Энциклопедии читаем панегирик:

“Радищев, Александр Николаевич (1749-1802), виднейший революционер-просветитель, русский писатель, представитель передовой материалистической философии в России 2-й пол. 18 в. Имя Радищева в числе других имен революционеров и борцов является предметом национальной гордости великого русского народа... (Удивителен этот идеологический пассаж со ссылкой на великий народ. — И.Г.)

...У Р. появилась “надежда на бунт от мужиков” против дворян. Эта надежда выливалась в открытый призыв против дворянства. Р. восстал и против самодержавия, принципиально отвергая эту формулу власти. “Самодержавство, — писал Р. — есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние.. В произволе помещиков, военщины, чиновников, духовенства Р. видел проявление системы самодержавия, противоречащей “естественному праву. человека, порождающей все социальные бедствия.

(Жаль, что не жил Радищев при “коммунистическом рае”, а то бы другое запел! — И.Г.). Идеал будущего государственного устройства мыслил в форме федеративных республик... (Знакомое ныне слово! — И.Г.)

...В главе “Спасская Полесть” в фантастической форме сна Р. показал полное моральное разложение самодержавного строя, верховный представитель которого — царь — есть “первейший разбойник, незаконпервейший предатель, первейший нарушитель общия тишины (Ну и ну! — как сегодня сказали бы: Круто и... нагло. — И.Г.)

...Революционное значение “Путешествия” заключается в том, что Р. первый поставил в литературе вопрос неизбежности крестьянского восстания. Изображая самосуд крестьян над помещиком Р. оправдывает их, ибо “из мучительства рождается вольность”. (Признание прямо-таки чекиста — ленинца 20-х годов! — И.Г.). Призывом к восстанию звучат слова: “0, если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши”. Р. верил в свободное общество, пророчески восклицая: “Не мечта сие... Я зрю сквозь целое столетие”. В главе “Хотилов” он рисует “проект в будущем, освобождение крестьян с землей, расцвет наук и торжество законов. Наивысшего гражданского пафоса и революционного свободомыслия Р. достигает в оде “Вольность”, включенной в “Путешествие”. Недаром Екатерина II оценила оду как революционный набат, как “совершенно ясно бунтовскую, где царям грозится плахой. Кромвелев пример приведен с похвалою”...[ 38 ]

Сказано также в Советской Энциклопедии: “В одном из вариантов стихотворения “Памятник” Пушкин писал: “Во след Радищеву восславил я свободу и милосердие воспел”. Что же думал о Радищеве Пушкин в расцвете своего гения мыслителя и историка на самом деле? “...В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но все в нескладном, искаженном виде, как все предметы отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, вот что мы видим в Радищеве. Он как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием; не лучше ли было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить? Он поносит власть господ как явное беззаконие; не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян? Он злится на цензуру; не лучше ли было потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы, с одной стороны, сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар Божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы; а с другой — чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой или преступной? Но все это было бы просто полезно и не произвело бы ни шума, ни соблазна, ибо само правительство не только не пренебрегало писателями и их не притесняло, но еще требовало их соучастия, вызывало на деятельность, вслушивалось в их суждения, принимало их советы, чувствовало нужду в содействии людей просвещенных и мыслящих, не пугаясь их смелости и не оскорбляясь их искренностью.

Какую цель имел Радищев? Что именно желал он? На сии вопросы вряд ли бы мог он сам отвечать удовлетворительно. Влияние его было ничтожно.

Все прочли его книгу и забыли ее, несмотря на то, что в ней есть несколько благоразумных мыслей, несколько благонамеренных предложений, которые не имели никакой нужды быть облечены в бранчливые и напыщенные выражения и незаконно тиснуты в станках тайной типографии, с примесью пошлого и преступного пустословия. Они принесли бы истинную пользу, будучи представлены с большей искренностью и благоволением; ибо нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви”.

А. Н. Радищев был масоном-мартинистом. Многие из русских масонов “человеколюбцев” прославились зверским обращением с крестьянами. Например, масон граф Дмитриев-Мамонов мучил и пытал своих крепостных. Масон князь Репнин прославился чудовищной жестокостью в подавлении волнения своих крестьян, обстреляв из пушек их мирные жилища. Бывший прапорщик Тухачевский, разумеется, перещеголял его зверствами, подавляя во время Гражданской войны восстания тамбовских крестьян. Примеры зверств пришедших к власти либеральных “братьев” и “товарищей” общеизвестны. Естественно, что, крича о гуманности, демократии и свободе, декабристы так же не желали дать “вольную” своим крестьянам, а когда много лет спустя государь Александр 11 освободил крестьян в 1861 году, он был тут же убит боевиками “освободительного движения”, среди которых, по свидетельству некоторых источников, была и Геся Гельфман — мать Керенского, будущего главы Временного правительства, открывшего дверь рвущемуся к власти Ленину и его соратникам из опломбированного вагона. Десятки тайных лож метастазами пронизали Россию, их члены явились исполнителям воли тайного центра и других иностранных хозяев враждебных Российской империи государств. Измена России и жажда разрушения нашего государства характеризует целенаправленную деятельность масонов.

Недавно вышли два тома исследования историка О. А. Платонова “Терновый венец России”[ 39 ], где любознательный читатель найдет для себя много новых интересных фактов. Многое тайное становится явным!

Попав после разгрома третьего рейха в Москву, тайные архивы масонов Европы и России долго были заперты в спецхране и недоступны нашим ученым и историкам. Не могу не обратить внимание читателей еще раз на всестороннее исследование Башилова, где уделено внимание и просветителю, отцу многих русских интеллигентов, готовивших великую бурю, разбившую их теософскую никчемность... Добавлю: тогда ругать самодержавие, православие и Россию стало модой. Это не значит, что почти все интеллигенты были масоны. Но это значит, что все масоны были интеллигенты... Итак, пролистаем еще несколько страниц из книги пытливого историка Б. Башилова.

“Пушкин — политический антипод Радищева. Только в пору юношества он идет по дороге, проложенной Радищевым, а затем резко порывает с политическими традициями, заложенными Радищевым. В письме к А. А. Бестужеву из Кишинева, в 1823 году, юный Пушкин пишет фразу, цепляясь к которой Пушкина всегда стараются выдать за почитателя Радищева: “Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же тогда помнить?”

Зрелый, умственно созревший Пушкин смотрел на Радищева совершенно иначе и никакого выдающегося места ему в истории русской словесности не отводил. Пушкин написал о Радищеве две больших статьи: “Александр Радищев” и “Мысли на дороге”. Статьи эти написаны Пушкиным незадолго до его смерти. Таким образом, мы имеем возможность узнать, как смотрел Пушкин на родоначальника русской (левой. — И.Г.) интеллигенции, когда окончательно сложилось его мудрое политическое миросозерцание. “Беспокойное любопытство, более нежели жажда познаний была отличительная черта ума его”, — пишет Пушкин. Радищев и его товарищи, по мнению Пушкина, очень плохо использовали свое пребывание в Лейпцигском университете. “Ученье пошло им не впрок. Молодые люди проказничали и вольнодумствовали”. “Им попался в руки Гельвеций. Они жадно изучили начала его пошлой и 6есплодной метафизики, для нас непонятно, каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей, пылких и чувствительных, если бы мы по несчастию, не знали, как соблазнительны для развивающихся умов мысли и правила, отвергаемые законом и преданиями”.

А. Радищев попадает в среду масонов, так называемых мартинистов.

“Таинственность их бесед, — сообщает Пушкин, — воспламенила его воображение. Он написал свое “Путешествие из Петербурга в Москву” — сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил его в продажу...” Ясный и объективный ум Пушкина не может оправдать безумный поступок Радищева в эпоху, когда во Франции происходила революция, когда в России только недавно отгремела Пугачевщина. Пушкин всегда бережно относился к национальному государству, созданному в невероятно трудных исторических условиях длинным рядом поколений.

Пушкин решительно осуждает Радищева, не находя для него никакого извинения: “...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком, —пишет он, — поступок его всегда казался нам преступлением ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою, но со всем тем же не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным, политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какою-то совестливостью”.

Дальше следуют замечательные по глубине рассуждения Пушкина. Он пишет: “...Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет.. человека, как в физическом, так и в духовном отношении. Муж со вздохом иль с улыбкою отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют”.

Пушкин ставит вопрос о том, должны были ужасы французской революции оказать влияние на миросозерцание Радищева или нет? И отвечает: “...Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не содрогнуться при виде того что происходило во Франции во время ужаса? Мог ли он без омерзения глубокого слышать некогда любимые свои мысли, проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды львиным ревом Мирабо, он уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра”. Эта фраза чрезвычайно ярко характеризует отношение самого зрелого Пушкина к кровавой французской революции и ее рыцарям гильотины.

Несмотря на кровавый опыт французской революции, Радищев не смог полностью преодолеть следы юношеского фанатизма. “...Бедный Радищев, увлеченный предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям. Граф 3авадовский удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: “Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?” В этих словах Радищев увидел угрозу. Огорченный и испуганный, он возвратился домой, вспомнил о друге своей молодости, о лейпцигском студенте, подавшем ему некогда мысль о самоубийстве... и отравился. Конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил!”

Трагический конец первого русского интеллигента является прообразом самоубийства, которое подготовила себе в виде большевизма вся русская интеллигенция — это общество политических фанатиков и утопистов, целое столетие в фанатическом ослеплении рывшее могилу национальному государству и погибшее вместе с ним.

Пушкин понимал, чего никогда не понимал Радищев и его последователи, что: “...нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви”. Радищев и вся русская революционная интеллигенция вслед за ним много и старательно поносили современную им Россию и ее историческое прошлое, но настоящей любви к России ни у кого из них не было, а поэтому в их поношениях не было и нет истины.

Низко расценивает Пушкин и основное произведение Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву”. “... “Путешествие в Москву), причина его несчастия и славы, — пишет Пушкин, — есть, как мы уже сказали, очень посредственное произведение, не говоря уже о варварском слоге. Сетование на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и прочее преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны. Мы бы могли подтвердить суждение наше множеством выписок. Но читателю стоит открыть его книгу наудачу, чтоб удостовериться в истине нами сказанного”.

Весьма характерно, что Пушкин описывает не путешествие из Петербурга в Москву, а путешествие из Москвы в Петербург, то есть совершает путешествие в обратном направлении, чем Радищев, Пушкин и в идейном плане также совершает обратное путешествие, разоблачая во всех случаях вымысел и преувеличения Радищева в описании им современной ему действительности.

В главе одиннадцатой, под названием “Русская изба”, Пушкин разоблачает недобросовестную попытку Радищева изобразить жизнь русскою крестьянина в значительно более мрачном виде, чем она была на самом деле.

“...В Пешках (на станции, ныне уничтоженной) Радищев съел кусок говядины и выпил чашку кофе. Он пользуется сим случаем, дабы упомянуть о несчастных африканских невольниках, и тужит о судьбе русского крестьянина, не употребляющего сахара. Все это было тогдашним модным красноречием”. Трезвый политический мыслитель, Пушкин шаг за шагом разоблачает все дикие претензии, которые предъявляет Радищев к современной ему России. Это столкновение двух политических стилей: стиля политического и социального реализма и социального утопизма. Пушкин, в лице которого возмужала наконец национальная политическая мысль, защищает русское национальное государство от нападок на него Радищева. Пушкин вскрывает всю опасность исторической чувствительности Радищева. Нарисовав картину тяжелой жизни крестьян у одного помещика, который, желая улучшить жизнь крестьян, завел порядки вроде тех, которые были в заведенных Аракчеевым военных поселениях, Пушкин иронически писал: “Как бы вы думали: мучитель имел виды филантропические”. Это замечание бьет в самую суть радищевского отвлеченного прекраснодушия. Результаты отвлеченного прекраснодушия чаще всего являются источником сильнейших мучений для тех, кого хотят облагодетельствовать.

Пушкин первый почуял огромную опасность, которую несли с собой филантропы типа Радищева, пророки злого добра, первый понял разрушительную роль, которую они могут сыграть в России. И Пушкин первый из современников нанес сокрушительный удар Радищеву, родоначальнику русской (левой. — И.Г.) интеллигенции.

Если первый русский интеллигент ждет революции в России с таким же восторгом, как и все последующие поколения интеллигенции, то Пушкин считает, что насильственные политические потрясения всегда страшны для человечества.

Трезвый ясный ум Пушкина, взявшегося за разоблачение слезливых карикатур А. Радищева, находит сильные неопровержимые доводы, взятые из личных наблюдений над современной ему русской действительностью, которую он не идеализировал, видел все ее недостатки, желал постепенного улучшения ее, которую оценивал не отвлеченно, саму по себе. как это всегда делали русские простодушные интеллигенты, в сравнении с прошлым и настоящим других народов. И при таком трезвом подходе русская действительность представлялась Пушкину, умнейшему человеку тогдашней России, вовсе не в том виде, как Радищеву.

Дальше Пушкин касается чрезвычайно важной темы, которая всегда сознательно или бессознательно вслед за Александром Радищевым избегает вся русская интеллигенция. Темы о том, как же живет в просвещенных странах так называемый простой люд по сравнению с плохо живущим русским народом, о горестях и страданиях которого господа интеллигенты пекутся со времен Радищева и во имя любви к которому они в результате героических усилий в течение столетия соорудили большевизм”.

Из Пушкина вышли Гоголь, “славянофилы-почвеники” и Достоевский, из Радищева — та часть русской интеллигенции, столь далекой от патриотизма и исторической России, когда они жаждали ее уничтожения во имя химеры “свободы, равенства и братства”...

Искушенный читатель вправе сделать свой выбор и согласиться в оценке Радищева с “великороссом” Лениным или с выводом “самого умного человека в России” А. С. Пушкина (напоминаю читателю мнение, высказанное о нем государем Николаем I), видевшего в свои зрелые годы всю опасность, которую представляли радищевы и чаадаевы для исторического бытия сильной, свободной, богатой и гремящей славой Российской империи — нашего Отечества. Будем читать и правильно понимать нашего национального гения подлинных великороссов! Будем в меру сил следовать его историческим путем правды, давая отпор клеветникам России — вчерашним, сегодняшним и будущим...

Знаменательно также: когда дело дошло до катастрофы войны с нацистской Германией, испуганный Сталин, апеллируя к именам великих предков, не назвал в числе их имена “национальной гордости великороссов”, коминтерновских любимцев: Радищева, декабристов, Чаадаева, Герцена, Чернышевского, Добролюбова и прочих деятелей, готовивших крах исторической России, с их звериной ненавистью к самодержавию, православию и народности. Я уверен, что многие поборники масонского “освободительного” движения, доживи они до сего дня, “оглянувшись окрест себя”, поседели бы от ужаса и раскаяния в своих деяниях и теориях”, приведших нашу несметно богатую и свободную великую Россию к уничтожению и вымиранию... Даже они вздрогнули бы, видя реализацию плана всемирного заговора превращения их Родины в “Русскую пустыню” — свидетелями чего мы являемся ныне.

Не “буди” они друг друга от поколения к поколению к активной борьбе (что так радостно отмечал В. Ульянов (Ленин)) по развалу последнего бастио на европейской христианской цивилизации — Святой Руси Православной, — мы бы сегодня не очнулись на пепелище нашего Отечества... Наши “освободители” — дети великой Лжи, хотя некоторые из них и могли искренне верить в ее великую “Правду”. История России — трагический урок для всего человечества! Кто из русских сегодня имеет “права человека”?..

* * *

Мечта о казарменном коммунизме — концлагере — осуществилась в ХХ веке во многих странах. Что за ад — мы убедились. Пушкин видел в Радищеве “полуневежду”. Пора навсегда забыть и давно сдать в исторический архив “просветителей” вроде Радищева! А национальной “гордостью великороссов” по праву считать Пушкина, Гоголя и Достоевского, Васнецова, Нестерова, Сурикова, Чайковского, Бородина, Шаляпина, философа Ивана Ильина, историков — Татищева, Флоринского, Ивана 3абелина, Егора Классена, Сергея Лесного и других славных сынов великой России, а не тех, кто толкал нас к национальному самоубийству.

Вот и дошли до того, что сегодня считают лучшими русскими художниками — Кандинского, Шагала, Малевича и т.д. В них, продолжая логику Ленина, и должна быть заключена национальная гордость великороссов. Но отнюдь не в Рублеве, Сурикове, Васнецове, Иванове, Нестерове, Врубеле и других великих именах, коими так славна Россия.

По Ленину, гордостью великороссов (и как это Владимир Ильич допустил такое “черносотенное” определение! — И.Г.) должны считаться все те, кто подготавливал вселенское потрясение гибели самодержавной, православной, исторической России и будущую бойню мировой революции. Не гордиться такими “великороссами”, как Ленин, Радищев, Пугачев, декабристы, Герцен, Новиков, Шварц, Блаватская, Горький и многие другие, а возмущаться и проклинать можно такую “гордость” великороссов, которые способствовали в меру сил исторической гибели нашего Отечества, а .вместе с ним потере равновесия сил добра и зла в мире. Настанет день, когда, согласно евангельской притче, бесы, так долго мучившие Россию, войдут в стадо свиней и. погибнут в пропасти, — а больная Россия, выздоровевшая и невредимая, будет внимать словам Спасителя Мира. Изгнание бесов известно нам по многим фактам русской церковной истории, практикуется и в наше время, и не случайно великий Достоевский сделал эпиграфом к своему бессмертному произведению “Бесы” эти евангельские слова. Одним из таких бесов, а имя его легион, — был, по моему убеждению, клеветник и масон, “сознательный” фанатик Радищев и все ,те, которым и по сей день нужны великие потрясения, когда нам нужна великая Россия... Та, которую мы потеряли...

Я не верю в ложь коммунизма и не верю в ложь демократии.. Я верю в третий путь: возрождение самобытной — идущей своим путем — исторической национальной России, что явится спасением для нас, русских, живущих на пороге XXI века. С нами Бог!..

Как хотели и хотят масонствующие либералы, равно как и коммунисты, сделать Пушкина своим; потому и ведут политическую биографию русского национального поэта от антиисторических бредней Радищева и Чаадаева. А. С. Пушкину приписывают стихи и эпиграммы, которых он никогда не писал, спекулируя на том, что мировоззрение Пушкина — мыслителя, поэта, писателя и историка — окончательно окрепло лишь после трагедии на Сенатской площади. И повторяю, зрелость мировоззрения поэта во многом определил великий государь-рыцарь Николай I, которого так не любил Маркс и побежденные им масоны, руководство над которыми осуществляли тайные ложи уже больной к тому времени Европы.

* * *

Сколько раз, стоя на мосту, я смотрел в темноте на быстрые воды широкой Невки. Кругом мглистый мрак. Только по мятущимся огням цепочек фонарей, раскачиваемых ветром, чувствуешь, как широки темные воды реки... Менялись времена года, скованная льдом белая от снега Невка чернела бездонными полыньями, шел снег, подымаясь на горб моста, лязгал трамвай. Закат был красен и тревожен, снег сине-фиолетовый. Одинокие фигуры, как черные огоньки, бились на ветру, боясь поскользнуться на льду тротуаров. О, Петербург!..

Идя пешком, чувствуешь, как далеко от Карповки, от моего Ботанического сада дойти по Каменноостровскому до трагического места дуэли Пушкина на Черной речке. Ныне трудно себе представить, какое было далекое и пустынное место дуэлей, где великий поэт пал на петербургский снег, сраженный пулей убийцы. “Пустое сердце билось ровно — в руке не дрогнул пистолет...” Как они ненавидели и боялись Пушкина!..

Нынче вокруг небо закрывают леса бетонных советских новостроек, в окнах зажигаются мертвенные огни. Темнота ложится на город. Как далеко остался позади Зимний дворец и ныне известный каждому из нас дом, где жил и ушел в вечность наш национальный поэт. Уже в темноте когда-то светоносный дворец, где жили некогда русские цари, а ныне черными окнами музея Эрмитаж отсвечивает розовое зарево над городом. В далекой вышине Александрийского столпа чуть виден ангел с крестом и ликом, которому, как говорят, скульптор придал черты Александра I Благословенного, чье имя овеяно победой Отечественной войны 1812 года. Я старался представить себе на огромной снежной пустыне Дворцовой площади одинокого Пушкина, чувствующего свое одиночество в сжимающихся неумолимых кольцах смертельного заговора. Они, “палачи свободы, гения и славы”, знали, как уязвить душу великого поэта. Они знали, что результатом их травли будет дуэль — убийство. Они знали, что в борьбе за свою честь Пушкин словно забудет обещание, данное государю, не драться на дуэли. Государь Николай Павлович знал больше, чем мог сказать, — беря со столь любимого им поэта слово. Но и он не рассчитал безудержного темперамента, чувства оскорбленной чести и своей правоты гениального Пушкина. Надеялся, увы, государь и на Бенкендорфа [ 40 ], который оказался верным не государю, а своему масонскому долгу не помешать убийству.

Снова вернемся к фактам, приводимым в книге русского историка.

“...Дантес получил благословение на дуэль с Пушкиным от Павла Строгонова, который в юности участвовал во французской революции, был членом якобинского клуба “Друзья Закона” и который, когда его принимали в члены якобинского клуба, воскликнул: “Лучшим днем в моей жизни будет тот, когда увижу Россию возрожденной в такой же революции”.

“Убийцы Пушкина, — пишет в дневнике А. Суворин, встречавшийся еще с современниками Пушкина и знавший из разговоров с ними больше того, что писалось членами ордена об убийстве Пушкина, — Бенкендорф, княгиня Белосельская и Уваров. — Ефремов и выставил их портреты на одной из прежних Пушкинских выставок. Гаевский залепил их”.

Свобода гения и слава палача

Я долго думал о последних днях жизни поэта. На своей картине я хотел показать Пушкина, идущего домой в тревожных сумерках. Горит огнями окон Зимний дворец. Там радость и счастье дворцовой жизни. Царь и поэт... Как же желали многие дружбы и государственного союза двух великих людей России... Какое одиночество ощущала ранимая и великая душа...

Накануне дуэли Пушкин успел написать Ишимовой, которая написала прекрасную книгу для детей о русской истории. Как он хотел, думаю перед роковым шагом еще и еще раз почувствовать нужность и правоту своей и царской воли уберечь Россию от страшных путей, предначертанных ее врагами. Пушкин, как никто до него, любил Россию и, поняв многое, отринув заблуждения своей юности, — знал, что делать. Свою тайну он унес с собой, и, говоря словами другого гения: “Мы теперь— эту тайну разгадываем”. Как трудно написать образ Пушкина. Какой точный образ у Серова 1812 Кипренского, который, верю я, отнюдь не польстил поэту. Он любил Пушкина и оставил нам —далеким потомкам — свое понимание таины души поэта... При полной внешней схожести...

* * *

Ну а кто остался от рода Пушкиных? Что сталось с его детьми и живы ли его потомки? Летит время. Дети — личное бессмертие. Страшно и беспощадно было осуществлено уничтожение лучших сил всех сословий России... У них — наших врагов — был многовековой опыт. Они были всемирны, сплоченны и знали, чего хотят.

Я помню, когда у меня в Москве несколько дней жил сосланный во Владимир Василий Витальевич Шульгин. Я от него узнал необычайно много о страшных годах русского лихолетья. Запомнился разговор о так называемых “буржуях”. Чтобы быть точным, привожу слова самого Шульгина: “Изобретение слова “буржуй”, в его специально русском значении, было ловчайшим ходом в атаке коммунистов. Сие было проделано в полном соответствии с доктриной “разделяй и властвуй”, точнее сказать “расстреливай, разделяя”.

Под понятие “буржуи” последовательно подводились:

А. Императорская фамилия.

Б. Вооруженные силы государства:

  1. полиция,
  2. жандармы,
  3. офицеры,

В. Правящая элита

  1. высшие чиновники,
  2. высшее духовенство,
  3. титулованные дворяне: “князья и графья”,
  4. крупные помещики,
  5. богатые люди в городах,
  6. крупные купцы и промышленники.

Г. Культурный класс:

  1. дворяне вообще,
  2. духовенство вообще,
  3. чиновники вообще,
  4. помещики вообще,
  5. интеллигенция вообще.

Д. Аристократия низов:

  1. зажиточные крестьяне,
  2. квалифицированные рабочие,
  3. казачество.

Е. Любые группы, признаваемые по тем или иным причинам в данное время вредными.

Все эти группы ставились к стенке постепенно, не оказывая друг другу почти никакой помощи. Жертвы были‚ разделены каждый думал “Бог не без милости, свинья не съест”. А коммунистическая хавронья, слушая эти умные речи, методически чавкала одних за другими. Если бы всех этих обреченных осветил луч прозрения, если бы они поняли: “сегодня ты, а завтра — я”, может быть, картина была бы иная. Встала бы дружная громада моритуров и задавила бы методических убийц. Но этого не случилось. Почему? Да потому, что то общее, что соединяло всех этих осужденных на гибель, тщательно от них скрывалось, искуснейшим образом затемнялось. И его не увидели, хотя оно было довольно ясно. Не нашлось мальчика из сказки Андерсена, который бы крикнул: “Тятенька, тятенька, да ведь все-то они русские”. [ 41 ]

Общеизвестно, с какой лютой последовательностью проводился геноцид народов России строителями “счастливого будущего”. В еженедельнике “Красный террор” от 1918 года читаем: “Мы теперь ведем борьбу не с отдельными личностями, а уничтожаем буржуазию, как класс. В документах по делу обвиняемого нет надобности искать доказательств, боролся ли он словом или делом с советским правительством. Прежде всего следует установить, к какому классу принадлежит обвиняемый, какого он происхождения, какое получил образование и чем занимается. Ответы на эти вопросы должны решить участь обвиняемого. В этом смысле и сущность красного террора”. То есть если обвиняемый буржуй, то его надо убить без всякой вины. “Пусть буржуазия потонет в собственной крови!” — обычно заканчиваются разные летучие листики социалистической советской власти. Не даром же социалисты избрали для своего флага красный цвет, как знак крови, как символ кровопролития. Весь мир должен быть залит кровью, чтобы за “кровавой зарею”, по их словам, встало солнце счастья людей — социализм. Но вот в России уже шестой год социалисты льют кровь потоками, залили кровью эту великую страну.. Уже шестой год там горит кровавая заря, — а вместо обещанного счастья наступила темная ночь страданий и ужасов для рабочих и пролетариев, не говоря уже о простых смертных.

Дети “буржуев” не имели права на работу и на учебу в бывших — русских учебных заведениях нашей рухнувшей в одночасье империи. Многие с трудом скрывали свое “проклятое” происхождение, устраивались работать на черные работы. Страна превращалась в ад. Братоубийственная война, массовые расстрелы, голод, доходивший до людоедства, сыпной тиф, всеобщее доносительство, выявляющее “врагов народа”. В искусственно образованный вакуум хлынули иноверцы и садисты-уголовники...

Будь проклят род того, кто нарушит масонскую клятву. Известно, что большевики и один из их лидеров Иосиф Джугашвили хорошо усвоил это правило, карая детей, внуков и правнуков своих врагов — “врагов народа”: “Мертвые умеют молчать!”

Может быть, Маркс прав, что бытие определяет сознание. Ничуть не определяет, а некоторых, безусловно, влияет. Более того, бытие не определяет сознание, но может навсегда искалечить его. Все сидели за одними партами и слушали одни и те же лекции в так называемых вузах. Однако все подумали по-разному ... Многим кажется что солдаты все на одно лицо, многим, что китайцы. Допускаю, что китайцам на одно лицо кажутся все европейцы. Но это не так...

* * *

Помню, мы сидели в приемной худсовета на улице Горького, ныне Тверской. Какие одинаково унылые лица были у моих коллег, рядом с которыми стояли холсты, созданные по заказу кормильца многих советских художников, так называемого Худфонда. Из многочисленных клубов, как колхозных, так и фабричных, из санаториев и даже от Морфлота СССР стекались заказы на тематические картины, на портреты вождей, писателей, а иногда и просто пейзажи в обширную кормушку руководителей Художественного фонда. Руководители фонда, при котором был многолюдный и художественный совет, решали, кому можно поручить идущие из всех республик и областей долгожданные заказы.

Держал и я свои холст. Это было давно, когда я только что приехал в Москву и получил наконец право на прописку. Художники заходили, как больные к доктору, и выходили точно так же, кто довольный, кто — подавленный. И снова молчание ждущих. Снова выходит кто-то и говорит другу: “Ленина облагородить внутренней улыбкой, а Горький — не похож!” Другой: “Убрать облака и дать больше голубого неба”. За заказы дрались и умирали. “Долго нам ждать?” — спросил я тихо у своего соседа, пожилого художника с угасшими глазами на больном и бледном лице. “Каждого держат столько, сколько им нужно, — как на допросе, если спешите — идите домой”. В его ответе я уловил какую-то товарищескую нотку. Через пять минут, оглядев какой раз нас, которых было человек двадцать, снова шепотом сказал соседу, глядя на его небритую седую щетину щеки: “Странно было бы здесь представить с нами Врубеля или Сурикова, которые бы принесли работы на “совет”. На этот раз сосед агрессивно и, видимо, не желая говорить со мной огрызнулся, не поворачивая головы: “Пришел бы сюда сдавать работу Врубель или Суриков, с такой же рожей сидели бы, как и мы, тем более что здесь никому не нужны ни “Царевна Лебедь”, ни “Утро стрелецкой казни”. Совет Худфонда, естественно, не принял мою работу и сказал мне: чтобы иметь право получать и сдавать работу, надо быть членом СХ СССР. Мой приятель Коля Садуков, который вырвал для меня заказ, зная о моей непросветной нищете, очень расстроился, узнав, что исполненную мною картину “Ленин на фоне Кремля” 1 метр на 2 совет “запорол” — не принял. Члены совета бесцеремонно спрашивали меня, как, я получив тройку за диплом в Ленинграде и не будучи членом Союза художников, имею наглость претендовать на заказы Московского худфонда. Кто-то сказал, что мне никогда не дотянуться до образа Ленина. Коля Садуков с прискорбием комментировал: “Да старикашка, зря я старался для тебя — они тебя никогда не пропустят, ни за какие проценты. Ненавидят”. Глядя на мой холст, на котором был изображен, согласно заказу, стоящий во весь рост Ленин на фоне кремлевских башен, меланхолично добавил: “Придется мне сверху донизу переписать твоего Володьку! Ты никогда не почувствуешь стиля заказа Худфонда!” Через несколько дней Коля Садуков, “поработав” пару часиков, камня на камне не оставил от моего Ильича. На булыжниках Красной площади даже появилась ультрамариновая тень от солнца, а Ильич стал приветливо улыбаться. Совет без звука принял работу Николая Садукова, а Коля благородно поделился со мной гонораром. Вскоре он получил заказ на портрет Пушкина для клуба одного из совхозов нашего Подмосковья...

Единственный прямой наследник Пушкина

Я знал, как и многие, что сегодня живут и здравствуют многочисленные родственники великого русского поэта. Часть живет у нас, а больше, как мне говорили, за границей. И вот совсем недавно я случайно встретился с бывшим первым секретарем ЦК ВЛКСМ Виктором Ивановичем Мироненко и его очаровательной женой Ларисой, портрет которой мне довелось писать несколько лет назад. Он и она абсолютно не изменились с тех пор, сохраняя молодость и солидную респектабельность. “Виктор Иванович, — спросил я у Мироненко, — вы, наверное, стали банкиром”. “Да что вы, — махнул он рукой, — сегодня я являюсь директором фонда грядущего двухсотлетия Александра Сергеевича”. Я слышал от кого-то, что В. Мироненко участвовал в президентской кампании М.С. Горбачева, переспросил: “Какого Александра Сергеевича?” Мироненко серьезно посмотрел на меня: “Как какого, Александра Сергеевича Пушкина, разумеется, — великого русского поэта”. Красивая большеглазая Лариса с присущим ей темпераментом начала рассказывать, что государство ныне не помогает не только Святогорскому монастырю, когда земляной оползень угрожает уничтожить могилу поэта, — но и главное: Пушкинскому дому, где в хранилище в числе бесценных рукописей великих русских писателей в угрожающем состоянии гибели находится собрание большинства рукописей Пушкина.

Последний ремонт в знаменитом Пушкинском доме проводился чуть ли не накануне революции! К кому только не обращалась дирекция Пушкинского дома и мы — никто не хочет помочь. Один из предполагаемых “спонсоров”, на которого мы так возлагали надежды дал совет: “Вы продайте на “Сотсби” несколько листов вашей пушкинской коллекции рукописей, а на эти деньги сделайте ремонт”. “А что такого я сказал”, — удивился он, видя, как представители дирекции пушкинского дома по одному стали покидать помещение, где хранятся рукописи великого Пушкина, оставляя его с телохранителями в гулкой пустоте гибнущих архивов...

Я спросил у Виктора Ивановича: “Раз уж вы возглавляете комиссию по празднованию 200-летия со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина, значит, вы ответите мне на столь интересующий меня вопрос, сколько прямых наследников поэта живет в России и за рубежом?” Лариса из-за плеча мужа ответила незамедлительно: “Илья Сергеевич, только один прямой наследник у Пушкина — зовут его Григорий Григорьевич, и живет он в Москве. Вы его должны обязательно нарисовать”.

В. И. Мироненко пояснил: “Это действительно единственный прямой потомок старшего сына Пушкина Александра, как известно, “большого любимца отца”. Александр Александрович Пушкин был талантливейшим военным, одним из лучших воспитанников Пажеского корпуса, который он окончил в 1851 году”. Мироненко, посмотрев на меня, спросил: “Продолжить биографию старшего сына поэта? Или вы это все знаете?” — “Признаюсь, — ответил я, — что не знаю и слушаю вас с величайшим вниманием”. Он продолжил: “Ну так вот — Александр Александрович по высочайшему приказу в 1878 году, во время Русско-турецкой войны, был награжден золотой Георгиевской саблей с надписью “За храбрость” и орденом “Святого Владимира IV степени с мечом и бантом”. Засим, — откинувшись в кресле продолжил Виктор Иванович, — за воинскую доблесть сын поэта был произведен в генерал-лейтенанты. В Болгарии по сей день помнят А.А. Пушкина. У него, кстати, было одиннадцать детей”. С присущим ей темпераментом Лариса, воспользовавшись паузой, пояснила мне: “Наш Григорий Григорьевич Пушкин, ныне здравствующий, — последний прямой потомок Пушкина — сын Григория Александровича, одного из одиннадцати детей генерала Александра Александровича, героя освобождения славян от турецкого ига”.

Мироненко невозмутимо продолжил свой исторический экскурс: “Итак, Илья Сергеевич, Григорий Александрович Пушкин — внук поэта. Он родился в 1868 году и скончался накануне войны с Гитлером — в 1940 году. Он учился в Царскосельском лицее и тоже был военным”.

“Переходи же к нашему Григорию Григорьевичу — правнуку Пушкина” — вновь не утерпела красивая Лариса.

“Перехожу, перехожу, — отмахнулся Виктор Иванович — но художник должен понять, откуда взялся опекаемый нашим Юбилейным комитетом Григорий Григорьевич Пушкин, которого мы посетим на днях все вместе, когда я договорюсь 83-летним последним прямым потомком великого поэта о нашем визите”. Лариса поспешила пояснить, что у второго сына Пушкина не было детей, а по дочерним линиям Пушкины породнились не только с русским императорским домом, но и английской королевской династией.

Здесь я решил перебить супругов Мироненко конкретным вопросом о профессии и биографии Григория Григорьевича Пушкина, с которым я уже мечтал встретиться, тем более что он “чем-то похож внешне на своего гениального прадеда”. В.И. Мироненко на секунду опустил глаза: “Лучше, если вы, Илья Сергеевич, поговорите сами Григорием Григорьевичем Пушкиным. Он очень милый человек, одинокий — получает небольшую пенсию, и наш Юбилейный комитет считает своим долгом помогать ему во всем, чем можем”. Лариса, снова боясь, что муж ее остановит, быстро залпом проговорила: “Высшего образования у него нет, забрали в армию — между Финской и Отечественной войной работал оперуполномоченным в МУРе, потом печатником в типографии комбината “Правда”...

“Да, жена права, — сказал В. И. Мироненко. — Недавно Григорий Григорьевич получил почетный знак “Петровка, 38” за заслуги в своей работе уголовном розыске. Он был очень рад этому заслуженному вниманию. А после демобилизации он до пенсии работал наборщиком и печатником “Правде”.

Я онемел...

Заехали в продуктовый магазин на Новом Арбате. “Цветов купить не успеваем!” — сказал Мироненко. И вот мы звоним в дверь новостроечного дома по улице Маршала Тухачевского, которая открылась, и через решетку второй двери я увидел среднего роста, худощавого, с аккуратным пробором седых, но густых волос, кажущегося моложе своих лет единственного прямого правнука великого поэта. Пока Григории Григорьевич Пушкин здоровался с четой Мироненко, я вглядывался его странное и неуловимо похожее на Пушкина лицо. Красивые руки, синяя в клетку мягкая “ковбойка”, бедная обстановка двухкомнатной квартиры.

На стене приколотый кнопками лист бумаги с нарисованным генеалогическим древом рода Пушкиных. Полка с книгами... Я горел от нетерпения задать вопросы внимательно изучающему меня правнуку поэта. “Григорий Григорьевич, вы как никто знаете, почему Дантес просил отсрочки дуэли”. — “Конечно, знаю, что две недели отсрочки дуэли, о которой просил Геккерн понадобилось для получения Дантесом металлической сетки, которую привезли из Архангельска”.

“А почему из Архангельска, а не из Парижа? — спросил я.

“Потому что металлическую сетку для Дантеса изготовляли в Архангельске”, — сухо ответил г. Пушкин. “Кто, по-вашему, виноват в гибели Александра Сергеевича?” — спросил я, немного стесняясь своего лобового вопроса. “Как кто? — невозмутимо ответил Григорий Григорьевич. — Царь и его окружение — вы же знаете, что прадед ответил царю, что был бы вместе с декабристами — на Сенатской площади. Такого царь и его окружение простить не могли...

Родился где? В селе Лопасня — ныне город Чехов под Москвой, в бывшем имении Гончаровых. По окончании семилетки поступил в сельскохозяйственный техникум, который окончил в 1933 году”.

Григорий Григорьевич рассказывал привычно и спокойно — не я один надоедал ему с этими вопросами: “В 1934 году объявили спецнабор и меня направили в 17-й стрелковый полк рядовым. Полк наш подчинялся Ягоде — он тогда всем верховодил в ГПУ. Вначале службу проходил в Виннице, а потом в городе Славутич. Наши освобождали Белоруссию и Западную Украину. Потом и Финская грянула!” Я рассматривал во все глаза склоненное лицо правнука поэта, находя и не находя сходства.

“После окончания прожекторной школы я уж сержантом стал. В 36-м хотел демобилизоваться, а командир полка Апоров говорит: “Останься еще на год сверхсрочной — ты у нас один правнук”. Я остался. После юбилея Пушкина в 1938 году демобилизовался...” Он задумался. “А что было дальше, Григорий Григорьевич?” Он, словно думая о чем-то своем, продолжил: “А что дальше! Мне было 25 лет — тут я по комсомольской путевке пошел работать в милицию Октябрьского района города Москвы. Был я уже в чине лейтенанта — стал оперуполномоченным. Честно говоря, занимался грязны делом, воров и воришек ловил и сажал! Они воруют, а я искать их должен. Рад был, что на Финскую забрали!” Григорий Григорьевич махнул рукой. “Далее 1941 год — Великая Отечественная. В Подмосковье партизанил — Наро-Фоминск, Волоколамск. Я добровольцем пошел и в партизанском отряде старшим разведчиком стал...” Я не перебивал Г. Г. Пушкина. “После войны в МУРе работал...”. Вошедшие в комнату, где я впитывал рассказ Григория Григорьевича, Мироненки потребовали показать мне личный знак работника уголовного розыска города Москвы №0007, выданный в 1993 году — в день восьмидесятилетнего юбилея, товарищу Пушкину Г.Г.

Действительно, очень красивый значок, и на один нолик больше, чем у Джеймса Бонда. Лариса сказала: “Мы прервали ваш разговор и не хотим мешать. Пойдем приготовлять вам ужин”.

Правнук поэта, желая быстрее отделаться от моих докучных вопросов, лаконично закончил свою биографию: “Ушел из органов — работал в разных учреждениях. В 1952 году поступил в типографию газеты “Правда”, где работал печатником. Печатал я, будучи специалистом по глубокой печати журналы “Огонек”, “Советский Союз”, “Советская женщина”, “Смена”, и все это на 17 иностранных языках! Так я оттрубил до 1969 года и ушел на пенсию!”

За столом мы с Григорием Григорьевичем вспомнили его начальника Бориса Александровича Фельдмана — директора издательства “Правда”, которого я хорошо помнил по своей работе над иллюстрациями к подписным изданиям “Огонька”: Мельникова-Печерского, Достоевского, Куприна, Блока, Аксакова. “Раз мы с вами отличного мужика и моего начальника Фельдмана вспомнили”, — сказал мне после первой рюмочки Григорий Григорьевич, — то расскажу как он, будучи евреем, подходил к еврейскому вопросу. Борис Александрович говорил, что есть “жиды” и “евреи”. Жид — это тот, кто работает день и ночь, а еврей пофилонить любит. (Для меня это тем удивительно было, что я слышал наоборот. — И.Г.). Мне часто звонил и говорил: надо на работу взять к вам в цех этого жида — работящий человек будет! Глядя на меня своими пушкинскими серо-голубыми глазами, в заключение добавил: “Теория эта фельдмановская, его жизненным опытом подсказана. Сам-то Борис Александрович человек крайне справедливый был и работал день и ночь. На нем весь комбинат “Правда” замыкался. Мы у него все вкалывали день и ночь”.

Григорий Григорьевич ожил, вспоминая известного мне также по работе над иллюстрациями художника Пивоварова, который мог, по рассказам очевидцев выпить две кружки водки и не шатаясь пойти домой. Пивоваров был очень милый тучный человек, влюбленный в русское классическое искусство. “А вот и картошка по-пушкински, с укропом! — шутил Мироненко. — Выпьем за семью Пушкиных!”

Напротив Григория Григорьевича сидела женщина с милым добрым лицом — “она медработница!”. “Я сделаю все, чтобы продлить жизнь и здоровье нашего великого потомка”, — улыбалась она. А потомок великого поэта, склонившись к В.И. Мироненко, говорил: “У меня одна мечта. Я получаю ныне 500000 рублей пенсии...” Лариса перевела нам: “Это значит сто долларов!” Григорий Григорьевич Пушкин продолжал: “Мечта моя в том, чтобы власти (горсобес по старому) пересмотрели наконец закон о пенсии. Я был ранен на фронте, был контужен так, что ничего не слышал. Справки о ранениях не брал. Восстанавливать их сегодня, когда столько времени прошло, унизительно — бес с ними! Но ныне-то есть распоряжение вышестоящих органов, что участники Великой Отечественной войны, которым за 80 лет — а мне 83! — посмотрел на меня Григорий Григорьевич и, снова, обратясь к Мироненко, продолжал: — Все участники войны перейдут во II группу инвалидности! А это значит, что пенсия будет не 500000 рублев, а 700. Может, и того выше — 800000! Могли бы поднять на 30 %, но говорят, что бывший райсобес ликвидируют в российском масштабе! Вот я и думаю, — поднимая рюмашку, заключил Григории Григорьевич, — поскольку я на всем шарике единственный потомок и последний Пушкин, может, мне и прибавят?!” — “Я думаю, — поддержал надежду потомка великого рода Пушкиных Виктор Мироненко, — мы пробьем и это для вас, юбилей 200-летия со дня рождения Александра Сергеевича почти на носу!..”

Перед уходом мы снова листали самодельный альбом изображений и фотографий потомков поэта, выклеенный Григорием Григорьевичем. С последней фотографии альбома на нас смотрело открытое молодое лицо, судя по всему, нашего современника, снятого совсем недавно. Им, а не Григорием Григорьевичем заканчивался альбом, лежащий на столе. Под фотографией стояла подпись: Александр Григорьевич Пушкин.

Я спросил у хозяина, кто этот молодой человек Александр Пушкин? Григорий Григорьевич помрачнел и лицо его стало словно неживое: “Александр Пушкин — это мой покойный сын. Он умер. Вот уже четыре года прошло: 31 августа 1992 года”. Григорий Григорьевич вдруг стал чем-то неуловимым до жути похож на Пушкина, каким мы его знаем по портретам современников, особенно он походил на своего прадеда в профиль... Маска скорби и одиночества словно остановила жизнь его души...

Несмотря на то, что Лариса делала мне знаки молчания, прикладывая палец к губам, и я понимал, что это страшная и трагическая тема, не удержался спросил: “А где работал ваш покойный сын?” С трудом и очень коротко отец Александра Пушкина ответил: “Александр работал, окончив 10 классов школы, шофером в системе КГБ. Возил врачей больным по вызову. Шоферскую школу при гараже КГБ у Савеловского вокзала кончил. В Марьиной роще. Сорок лет было — умер от гипертонического криза — вот в этой комнате... Вот и остался я один и последний...” — грустно, с болью великой выдохнул правнук Александра Сергеевича Пушкина...

* * *

В машине все молчали. Я смотрел на нежные вечерние облака московского неба, кто-то на заднем сидении “Волги” тихо сказал: “Про сына —больная тема, говорят, он сильно пил... Так и не женился”... Как никогда, мне хотелось очутиться в Петербурге, в Царском Селе, у пруда, где высится Чесменская колонна и шумят над головой столетние могучие кроны деревьев, помнящие многое и многих... Как страшна и драматична история России нового времени. Как далеки, но как реальны дела и правда давно ушедших дней... В моем воспаленном мозгу бьются строфы великого Пушкина.

Как труп в пустыне я лежал,
Бога глас ко мне воззвал:
“Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей”.

Чаадаев

Очень часто, говоря о великом русском поэте Александре Сергеевиче Пушкине, считают нужным упомянуть и его царскоселького приятеля Петра Яковлевича Чаадаева, который якобы оказал на Пушкина большое влияние. Это неправда. При жизни большинство тех, кто его знал, воспринимали его как чудака, имеющего свои — странные точки зрения. Его посмертная слава девятым валом докатилась и до наших дней. На Западе и у нас из Чаадаева стараются сделать фигуру огромной философской значимости. О нем пишут книги, статьи и исследования. Я впервые в жизни столкнулся с восторженным поклонником Петра Чаадаева в лице профессора Гарвардского университета “советолога” и одно время — советника американского Белого дома Ричарда Пайпса. О нашей встрече с Р. Пайпсом я расскажу особо в главе, посвященной “Серебряному веку” русской литературы уже почти нашего времени.

За что же так ценят многие исследователи имя Чаадаева? Отвечу коротко, выражая свою точку зрения: за антирусизм и пропаганду масонских идей. Не случайно юный Пушкин окрестил его цареубийцей — русским Брутом. Излишне напоминать, что Пушкин, как и Достоевский, в юности был подвержен левой фронде. Но возмужав умом и сердцем, они стали последовательными монархистами. В свете лучезарного солнца — Пушкина — Чаадаев лишь крохотная тень на бескрайних просторах России. И негоже Чаадаева выставлять учителем Пушкина!

Спустя много лет после разговора с известным Ричардом Пайпсом я пользуюсь случаем, чтобы высказать свое отношение к нашумевшему имени гусарского офицера Петра Яковлевича Чаадаева, о котором так страстно говорил тогда знаменитый американский профессор, автор многочисленных книг по истории России.

Отставной ротмистр Чаадаев и его писания имеют для нас такое же значение, как и пресловутый французик маркиз де Кюстин, написавший клеветнический полный зависти и злобы пасквиль на Россию и Государя — царя Николая 1. К этой книжонке, столь популярной и переиздаваемой сегодня, я еще вернусь. Ненависть де Кюстина, эта ненависть французского масона с весьма темной репутацией понятна, потому что он исполнял социальный заказ своих “братьев”, целью которого была месть великому русскому царю, давшему бой всемирному масонству на Сенатской площади в декабре 1825 года. Великий Государь, которого, кстати, люто ненавидел и Карл Маркс, отодвинул почти на сто лет кровавую драму русской революции. Понятно, что французский маркизик завидовал мощи Российской Империи и ненавидел ее Самодержца. Но очень печально, что родившийся в России от русских родителей, талантливый и неуемно пылкий проповедник клеветы и ненависти к своему Отечеству, прошедший огонь и медные трубы всех тайных и нетайных обществ, П. Я. Чаадаев являет собой пример, интересный не только для медицины, — не зря его справедливо называли сумасшедшим, — но для объективного историка, который на примере его жизни и деяний может вскрыть всю глубину целеустремленности не только кровавых вожаков декабристов, но и современных “специалистов по русскому вопросу”.

Для культуры русского дворянства того времени, когда жил Чаадаев, знание нескольких языков, и прежде всего французского, не является чем-либо из ряда вон выходящим, Россия всегда славилась, несмотря на клеветнические домыслы внешних и внутренних врагов, высокой духовностью, свободой, богатством и культурой. Потому нас не удивляет, что так называемые “Философические письма” были написаны Чаадаевым, как сейчас бы сказали, на чисто французском языке, точнее — на языке французской революции, которым говорила русская аристократия. Удивляет то, что дворянин Чаадаев изменил вере отцов — православию. Многие современники Чаадаева утверждали, что он перешел в католичество. Другие не находят подтверждения этому факту, хотя все единодушно отмечают приверженность Чаадаева к католицизму. Неудивительно, что его остервенелый антирусизм, лежащий в основе масонского натиска на Россию, равно как и на идею самодержавия, православия и народности, обрел такое значение для нашего Отечества. Сам Чаадаев величал себя “просто христианским философом”.

Либерально-масонствующий, по его взглядам, протоиерей В. В. Зеньковский, автор двухтомной “Истории русской философии”, вышедшей в Париже, млеет перед “доктриной Чаадаева”, облекая его элементарный антирусизм в лохмотья философских лоскутьев и “богословия”, хотя и признает родство идей масонов XVIII века, называя их “русскими мистиками”, с сентенциями автора “Философических писем” и “Апологии сумасшедшего”(!)

Когда-то с большим риском я перевез через границу два тома Зеньковского, но, прочтя их, был разочарован их ненужностью для тех, кто действительно хочет изучить нашу русскую философию. Кстати, разочаровал меня и Лосский с его вымышленным “Характером русского народа”. Поистине “полувысланные, полупосланные” на Запад “неумные умники”, по выражению Иоанна Кронштадтского! С моей точки зрения, заумь и абстракция их рассуждений навязывают некую схему, а не заставляют понять реальность нашего бытия. Почитайте у Зеньковского хотя бы о Чаадаеве [ 42 ], чтобы убедиться в правоте моих слов! “Философические письма” Чаадаева могут лишь вызвать улыбку у философа своей дилетантской наивностью и маниакальной предвзятостью. Думается, что и к нему применимо также бичующее определение А. С. Пушкина, данное им Радищеву: “полуневежда”. Жаль, что до сих пор не написана история русской философии. Удивительно, я бы сказал по-советски и путано написал историю русской философии. В. В. Зеньковский! С левых позиций “либерального” масонства написаны эти два столь трудные для прочтения тома!

* * *

Чаадаев с его “Философическими письмами”, с моей точки зрения, так трудно читаем, что его можно сравнить со многими современными историками и философами. Поэтому я не хотел бы долго занимать внимание читателя цитированием его сочинений, кроме приведения нескольких выписок говорящих сами за себя.

Так, например, в первом “философическом письме” он вещает: “Даже в нашем взгляде (речь идет о русских. — И.Г.) я нахожу что-то чрезвычайно неопределенное, холодное, несколько сходное с физиономиею народов, стоящих на низших ступенях общественной лестницы. Находясь в других странах, и в особенности южных, где лица так одушевлены, так говорящи, я сравнивал не раз моих соотечественников с туземцами, и всегда поражала меня эта немота наших лиц...” (Даже у отъявленных русофобов нашей демократической современности трудно найти выражение столь жгучей ненависти к россиянам.).

Продолжаю цитату: “Опыт веков для нас. не существует. Взглянув на наше положение, можно подумать, что общий закон человечества не для нас. Отшельники в мире, мы ничего ему не дали; ничего не взяли у него; не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества; ничем не содействовали совершенствованию человеческого разумения и исказили все, что сообщило нам это совершенствование. Во все продолжение нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей: ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве; ни одной великой истины не возникло из — среди нас. Мы ничего не выдумали сами, и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь” [ 43  ].

Пожалуй, до таких высот презрения к русским не доходили Маркс, Энгельс, Ленин и даже многие идеологи “третьего рейха”, не говоря о современных утвердителях “нового мирового порядка”. Велико и непростительно ослепление Чаадаева; не считая нужным вступать с ним в спор, не могу не напомнить читателю мысль Пушкина о значении России: пока Европа строила прекрасные города, мы задыхались в дыму пожарищ. Мы были щитом между Азией и Европой. Вообще, по Пушкину, Европа всегда была в отношении к нам столь же невежественна, сколь и неблагодарна. Чаадаев в истории своего отечества был глубоко невежественным и тоже неблагодарным — как сын России. Написав эту фразу, я на мгновение забыл, что у “них” нет отечества, а перефразируя афоризм Ницше, могу сказать, что для всех наших чаадаевых — “отечество есть то, что надо преодолеть”. Но приведем, к примеру, еще одну цитату для тех, кто не успел проникнуть в тьму кромешную сентенции Чаадаева о России:

“Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения у растленной, презираемой всеми народами Византии, Мелкая суетность только что оторвала ее от всемирного братства; и мы приняли от нее идею, наполненную человеческою страстию. В это время животворящее начало единства одушевляло Европу... [ 44 ]

Как видите, злоба Чаадаева к великой Византии граничит с его невежеством. Я думаю, что его отношение к Византии определялось ее великим духовным значением в истории России, как, впрочем, и других европейских государств. Идеи “Москва — Третий Рим”, разумеется, для Чаадаева не существовало, более того, она была ему ненавистна.

Любопытен также такой отрывок из его “Апологии сумасшедшего” (название-то одно чего стоит! И в самом деле, можно единственный раз согласиться с Чаадаевым что только сумасшедшие могут высказываться подобным образом). “Прекрасная вещь — любовь к отечеству, но есть более прекрасное — это любовь к истине. Любовь к отечеству рождает героев, любовь к истине создает мудрецов, благодетелей человечества. Любовь к родине разделяет народы, питает ненависть и подчас одевает землю в траур; любовь к истине распространяет знания, создает духовное наслаждение приближает людей к Божеству. Не через родину, а через истину ведет путь на небо. Правда, мы, русские, всегда мало интересовались тем, что — истина и что — ложь...” [ 45 ].

Разумеется, говоря об истине, автор “Апологии сумасшедшего” не имеет в виду Слово и Завет Божий, выраженный в Евангелии. Как известно, масонская истина заключается в культе Великого Архитектора Вселенной — сатаны. Далее мы увидим, что это за “истина”, которая расцвела пышным цветом в “истине истин” — теософии. Читателю предстоит познакомиться с этим еретическим учение! В лице небезызвестной авантюристки Блаватской и ее последователей, включая Елену Рерих с ее столь модной сейчас для многих, но пагубной Агни-Йогой.

Подготовка господства тайного всемирного правительства подразумевает стирание национальных особенностей всех народов мира — прежде всего христианских. Здесь Чаадаев не нов, об этом писали многие его “братья”, начиная от тамплиеров и кончая идеологами коммунистического Интернационала.

Кстати, коммунисты первого призыва, как и Чаадаев, отрицали любовь к отечеству, что является одной из ведущих идей масонского заговора, цель которого — мировое господство.

И, вот, чтобы не утомлять читателя, привожу последний перл из многочисленных писаний нашего “сумасшедшего”, — где он, игнорируя историю идееносного русского государства, провозглашает в пафосе своей ненависти к соотечественникам: “Во Франции на что нужна мысль? — Чтоб ее высказать. — В Англии? — Чтоб привести ее в исполнение. — В Германии? — Чтоб ее обдумать. — У нас? — Ни на что!”[ 46 ]

Как видите, мудрено, но глупо и неверно.

Юный Пушкин, на буйных лицейских пирушках сравнивавший Чаадаева с Периклом и Брутом, позднее как гениальный поэт и мыслитель писал Чаадаеву о своем неприятии его идей. Общеизвестен факт, что Пушкин был почти ровесником “офицера гусарского”: он родился 1799 году, Чаадаев — всего на шесть лет раньше. Так что рядить его в тогу мудрого седовласого учителя гениального русского поэта смехотворно. И мало ли кому Пушкин в разные периоды своей жизни посвящал свои стихи. Да, пару стихов посвятил и ему. Ну и что?

Кстати, замечу, что некоторые стараются не только редактировать Пушкина, но и приписывают ему авторство безымянных эпиграмм. Равно как иногда муссируется вопрос о принадлежности поэта к масонству, по поводу чего он сам сделал недвусмысленное заявление, о котором речь шла в предыдущей главе.

В главе “Пушкин” читатель уже познакомился с распиской Александра Сергеевича о его непринадлежности к масонству. И чтобы закончить пустой разговор о мнимом влиянии на него масона Чаадаева, с русофобскими признаниями которого уже знаком читатель, приведу еще и еще раз великие пушкинские слова о любви к Отечеству. “Гордиться славой своих предков не только можно, но и должно, не уважать оное есть постыдное малодушие”.

Любознательный читатель разберется сам, если захочет, в запутанной биографии и писаниях Чаадаева. Мне запомнился вопрос Пушкина: “Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа [ 47 ]... Пушкин, очевидно, не забывший своих встреч с Чаадаевым, еще в Царском Селе пишет об особом предназначении России, в то время как Чаадаев отрицает это. Избежавший масонских оков — идеологического рабства — накануне своего убийства Пушкин был “сердечно привязан к государю” (Николаю 1) и трудился как историк над сложнейшей темой пугачевского бунта, — что и послужило, по моему убеждению; одной из причин его гибели, Также остается в тени глубокое, хоть и короткое письмо А. С. Пушкина П. Чаадаеву. Вот выдержка из него, где великий поэт, историк и философ, отвечая автору “Философических писем”, который послал ему свою брошюру, еще и еще раз вступается за честь Отечества и за правду ее особого исторического предназначения. Письмо написано незадолго до убийства поэта — 19 октября 1836 года:

“Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех. Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т.п. ...У греков мы взяли Евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы Реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве. Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу. Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движения к единству (русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина 11, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России; чего-то такого, что поразит будущего историка. Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой какой нам Бог ее дал”.

Какая мощь и истинность понимания русской истории! Как и злободневны, и мудры слова одного из самых великих русских людей — гениального А.С. Пушкина сочетавшего в себе всепоглощающую любовь К России со столь очевидной, по определению Достоевского, “всемирной отзывчивостью! Я думаю, что особенно сегодня слова гениального поэта о нашей истории, о величии русского народа, о преданности идее монархии были бы достаточны для того, чтобы вызвать неистовый волчий вой наследников тех, кто так обдуманно, с железной волей готовил революцию в России. А как бы сегодня стоящие у мирового трона черные закулисные силы, “свободы, гении и славы. палачи обрушились на того, кто посмел бы сказать такие слова! Злобные выкрики о русском шовинизме, о фашизме зазвучали бы со стороны всех объединенных ненавистью к России, заинтересованных в распылении и фальсификации ее великого исторического значении и смысла. Пушкин — несокрушимый символ нашего самосознании. Никому не удастся сбросить его с “корабля современности”!

Даже Сталин, напуганный провалом всех коммунистических упований на мировую революцию, боясь стального шага воинствующего антибольшевизма, в 1937 году решил отметить столетие со дня гибели великого русского поэта. Уже на моей памяти — в Ленинграде продавались многочисленные издания А.С. Пушкина, его портреты, фарфоровые и бронзовые бюсты...

Видно, уже в 1937 году, во время знаменитых чисток старой “ленинской гвардии, Сталин понимал, что напору штурмовиков и чернорубашечников, этой яростной волне национальной революции, вспыхнувшей в Европе, нельзя противопоставить любовь к Кларе Цеткин, Карлу Марксу, Розе Люксембург и миф о бунтующем рабе-гладиаторе Спартаке. Да и советская цензура отлично знала свое дело, чтобы представить нам Пушкина — “своим”, декабристом, наделе почти коммунистом, который лишь из-за временного разрыва не постиг премудрость “Капитала” Маркса и скучных ленинских писаний. Точно стал бы он в наше сталинское время соцреалистом!

Ну, а что же теперь, в наши годы? Я помню, как один очень талантливый советский актер лет 1О назад, глядя в глаза телезрителям, говорил о своей любви к Пушкину, называя его Сашенькой, Сашей, Сашкой... Какая характерная и фамильярная наглость! Какая же наглость, как называть супругу Пушкина — Наталью Николаевну — Натали и смаковать на разные лады личную жизнь поэта, чтобы скрыть главное — ясно выраженное и четкое самосознание русского национального гения, не подвластного какой бы то ни было партийной идеологии, когда каждое его слово подобно солнечному лучу в нашем пропитанном кровью и смрадном бытии свидетелей погрома России. Пушкин — это свет. Не любить Пушкина — значит любить тьму. О какой “тайной свободе Пушкина” говорил Блок, слушающий музыку революции? Пушкин был всегда и во всем свободен явно, а не тайно!

Малороссы, которых уже много десятилетий называют украинцами, от мала до велика чтут имя Тараса Шевченко, где бы они ни жили — В Каневе или в Канаде.

Он понятен всем украинцам. Так же понятен каждому русскому Александр Пушкин — его имя объединяет нас и помогает встать с колен.

* * *

Но мы слишком отвлеклись после письма Пушкина от самой личности путаного “ротмистра в отставке” — Чаадаева. Знакомясь с плодами его нервически-больного ума, подогреваемого мнимой эрудицией, мне бы не хотелось тратить на разбор его антинаучных изъяснений ненависти к России время читателя и свое.

Я хочу лишь упомянуть о его холопско-льстивой записке к шефу жандармов графу Бенкендорфу, через которого он пытался убедить в своей бесконечной любви и преданности ненавидимого им царя — рыцаря Николая I, с таким мужеством раздавившего бунт всемирного масонства на Сенатской площади. Но все же приведу несколько строк из этой записки. Сколько в ней рабской угодливости и страха!

Чаадаев пишет Бенкендорфу: “...На мою долю выпало самое большое несчастье, какой может выпасть в монархии верноподданному доброму гражданину” А в конце письма: “Поэтому в сердце каждого русского прежде всего должно жить чувство доверия и благодарности к своим государям; и это-то сознание благодеяний, ими оказанных нам, и должно руководить нами в нашей общественной жизни” [ 48 ].

Не очень все это вяжется с этикой членов тайных обществ, когда Чаадаев на деле доказал свою ненависть к самодержавию, православию и народности, а его единомышленники готовили цареубийство и столь желанную “Конституцию” — свидетельство обетованной и достигнутой страны Демократии. Там-то и будет сиять неугасимо “Свобода, равенство и братство”!

Ни в столь любимой Петром Яковлевичем католической Европе, ни у себя на родине он не нашел ожидаемого им восторженного признания, со всем ядом накопленных и нереализованных честолюбивых амбиций дошел до той черты, когда и русское доброе общество отринуло его от себя — но радостно подобрали разноликие враги России!

Несмотря на то, что, к сожалению, русское высшее общество в полной мере уже с ХVIII века было пронизано метастазами государственной измены, с вековечной мечтой масонов и их тайных руководителей о разрушении великой самодержавной России, сопровождаемом убийством царской семьи, — здоровые силы общества молниеносно среагировали на “философический” бред одного из идеологов и вдохновителей декаризма.

Думаю, для читателя будут интересны выдержки из высказываний разных представителей нашей национально-мыслящей элиты, в оценках которых объемно и всесторонне лепится образ предателя русского народа и его государственных устоев.

Один из современников Чаадаева пишет: “Журнальная статьи Чаадаева (речь идет о первом “философическом письме”, опубликованном в журнале “Телескоп”, в котором он излагает свой кощунственный взгляд на историю России. — И.Г.) произвела страшное негодование публики... На автора восстало все и вся с небывалым до того ожесточением в нашем довольно апатичном обществе”.

Ожесточение было в самом деле беспримерное; как свидетельствует другой его современник: “...Все соединились в одном общем вопле проклятия и презрения к человеку, дерзнувшему оскорбить Россию” [ 49 ].

Сегодня, когда обливание грязью истории и культуры России стало правилом для многих журналистов, 'историков и так называемых “средств массовой информации”, — отрадно читать, что когда-то даже такой известный друг Пестеля, как П.Я. Чаадаев, был заперт под домашний арест, а его клевета — плод больного и воспаленного мозга — заставила правительство объявить его сумасшедшим. Поднялись против клеветника все как один потому, что у всех в душе жила совесть и патриотизм — любовь к Родине, над которой нельзя издеваться, как это делал якобы “христианский Философ” — как он сам себя называл — Чаадаев. Его нигилизм и ненависть к России развиты последующими учеными-западниками, коммунистом— ленинцем Покровским — вплоть до многих наших, еще недавно советских ученых.

Как известно, поэтами, художниками и музыкантами рождаются; это — дар Божий. Историками — становятся. Историк — это тот, кто в своих выводах опирается на изучение фактов и документов.

Я согласен с теми, кто считает, что история есть борьба религий, рас и народов. Вот почему марксизм, считающий историю борьбой классов и развитием товарно-производственных отношений, убивает само понятие истории.

Истории известны факты превращения ее иными учеными-историками, особенно нового времени, в идеологическую теорию, ничего общего не имеющую с исторической наукой. Апофеозом идеологии, а не истории, с моей точки зрения, является ХХ век — век наступления марксистской идеологии. К разговору об этом мы еще вернемся. Сейчас же отметим, что отцом “красной профессуры”, заменившим историю идеологией, является друг Ленина М. Н. Покровский. Губительный вред, нанесенный им исторической науке, еще будет исследован историками будущей России в полной мере. Но до сего дня существуют последователи Покровского — “красная профессура”, “красные академики”. Иными, например, создан непререкаемый авторитет способного лингвиста Шахматова, который почему-то считается к тому же историком. Утверждения Шахматова тесно связаны с идеологией. Орудовавшая в канун революции партия “либерально-конституционных” демократов, называемых кадетами, яростно ненавидевших православную и самодержавную Россию, тоже вынашивала планы убийства царя [ 50 ].

Не удивительно, что ее идеология была свойственна члену ЦК кадетской партии лингвисту Шахматову.

Для советских ученых непререкаемым авторитетом многие десятилетия был и остается по сей день маститый историк и археолог академик Б. А. Рыбаков. В большинстве трудов советских историков на него ссылаются и цитируют наравне с классиками марксизма-ленинизма.

Советский академик Д. С. Лихачев — филолог — в наши дни почти канонизирован, и кое-кто называет его даже “совестью нации”. В своей искусствоведческой работе “Русское искусство от древности до авангарда” (1992 г.) Д. С. Лихачев утверждает, что славянофилы “мешали открытию ценностей искусства и литературы Древней Руси —их подлинному пониманию”. Наш академик находит много общего в искусстве икон и авангарда...

В последнее время с авторитетом советских академиков Рыбакова и Лихачева стали конкурировать “исторические фантазии” поначалу гонимого, а затем превознесенного до небес советского историка, ныне покойного Л. Н. Гумилева.

Что объединяет большинство советских и постсоветских историков?

Общеизвестна — установка, что история славян начинается с VI века — как будто они упали с неба именно в это время. В научном исследовании этой проблемы огромную роль играет археология. И масштабы работы советских археологов были значительны, но по результату они являются, я бы сказал, отражением “исторического любопытства”. Ибо советская археология в оценке изысканного материала лишена научного расово-национального подхода. Ученые рассуждения обычно сводятся к эпохе “ранней” или “поздней” бронзы, бытию неких “андроновцев” или представителей “срубной культуры”. Археология становится наукой, когда отвечает на вопросы расового и религиозного происхождения ушедших культур. Археология для' нас — основа изучения происхождения великого славянского племени, являющегося частью семьи арийских народов. Но до сих пор не создан специальный музей славяно-русской археологии.

Основателем русского государства считается, как известно, Рюрик со своими двумя братьями — Синеусом и Трувором. Приглашенные в XVIII веке в Петербург немецкие ученые Шлецер, Мюллер и Байер не знали русского языка, и наши летописи для их “научного толкования” им переводили на немецкий язык. Но, не зная русской истории и языка, они считали своей главной задачей вдолбить в головы русским, что славяне — низшая раса, а Рюрик был германцем, давшим начало русской государственности.

Великие русские ученые Ломоносов и Татищев, выступившие против немецких расистов, опираясь, на известные им источники, утверждали, что Рюрик был славянином, внуком новгородского князя Гостомысла. Академик Рыбаков и академик Лихачев упорно продолжают идею немцев, приглашенных в Россию, и называют Рюрика “конунгом”, подчеркивая этим его нерусское происхождение, считают, что при звание его на княжение (после смерти его деда, новгородского князя Гостомысла) является ходячей легендой, не имевшей в истории России большого значения. При этом они неуклюже обходят тот факт, что у героя “легенды” был реальный сын — князь Игорь, заключивший с греками известный договор в 911 году. Так сказать, “нельзя не сознаться, но нельзя и не признаться”. Норманизм и одновременно — нет. Как хочешь — так и понимай. Но тем не менее имя “легенды” — конунг Рюрик. И если Л. Н. Гумилев даже не касается проблемы знаменитого исторического документа, известного под названием “Влесовой книги”, о которой сегодня говорят во всем мире, равно как и наши молодые талантливые историки, то столь непохожие друг на друга Б. А. Рыбаков и Д. С. Лихачев объединяются в своем лютом неприятии столь важной для нашей дохристианской истории языческой летописи, считая “Влесову книгу” подделкой. Но ее надо не отрицать, а изучать, как это делал ненавидимый ими великий ученый, эмигрант профессор Парамонов (Лесной), научные познания которого они также отрицают, называя его в советское время “духовным власовцем” (!), а ныне специалистом... по мухам! “Фальшивку”— не изучают!

Что же касается тоже канонизированного нашей либеральной научной общественностью Гумилева, заразившего своим “этносом” не только многих историков, но даже общественных и церковных деятелей, которые в погоне за “научностью” называют народ “этносом”, — о нем, как и его книгах, — будет речь впереди, в особой главе. Сейчас же стремлюсь обратить внимание читателя на наукоборазие прокрустова ложа марксизма и многих постулатов, царящих ныне в так называемой исторической науке. Удивляюсь, как наши ученые еще не додумались ввести в терминологию “русская гео”, “немецкая гео” (“гео” по-гречески означает земля).

Как просто и общедоступно писали не только “отцы истории” Геродот и Страбон, но и наши древние летописцы, не говоря уже о Карамзине, Ламанском, Гильфердинке, Гедеонове, Ключевском, Забелине и Егоре Классене. Но как трудно понять сочинения, да и сам стиль изложения многих советских и постсоветских историков, где наукообразная непонятность призвана запутать классически ясное изложение.

То же самое происходит и в искусстве, когда авангардизм “элиты” доступен только представителям той же самой “элиты”. В темной воде наукообразия и формотворчества надежно скрываются основы понимания истории и искусства.

Все фантастические, не соответствующие, с моей точки зрения, исторической правде понятия “пассионарности”, “этноса” и “суперэтноса”, “Евразии”, “Великой Степи” и “невеликой Руси” в двух словах расшифровываются просто: “Великая Степь” и монголы — хорошие, а русские — если и они даже и были — плохие.

Евразийство, столь модное в некоторых кругах историков, многими понимается как измена России в пользу туранцев. Даже Н. Бердяев говорил, что “Чингисхана они явно предпочитают св. Владимиру”. Он писал также: “Иногда кажется, что близко им не русское, а азиатское, восточное, татарское, и монгольское в русском”. Эти слова русского философа (с которым я во многом не согласен) — не в бровь, а в глаз попадают некоторым нашим евразийцам и прежде всего Л. Н. Гумилеву!

Особенно важным для познания русской истории Гумилев считает изучение Хазарского каганата. Личность великого полководца и государственного деятеля русской древности Святослава, разгромившего Хазарское царство, его мало интересует. Думается, что, может быть, и здесь сказалось влияние бесцеремонного Шахматова, стремившегося навязать свои сомнительные гипотезы, которые в наше время можно назвать идеологией.

В своей книге я хотел бы напомнить о деяниях наших, поистине великих, а также европейских и ученых, нарочито и злобно преданных забвению. Возвращаясь снова к Чаадаеву, хочется отметить, что он продолжил и развил русофобию, выступив, как и приглашенные в Россию немецкие ученые XVIII века (о которых читатель уже знает) — и “основоположником” расового бреда и отрицания очевидных фактов истории великого русского народа. Потому его клевета и делает Чаадаева, по утверждениям американских и иных “советологов”, важным “философским явлением русской мысли”. Очевидно, завидуя всем и вся, как и маркиз де Кюстин, он даже великого Гоголя характеризует. —как “просто ничего”, как даровитого писателя, которого “через меру возвеличили, который попал на новый путь и не знает, как с ним сладить”. Комментарии и здесь, очевидно, излишни. Я хотел бы ниже привести небольшие выдержки из отзывов других современников Чаадаева на его возмутительные писания.

Ф. Вигель, управляющий департаментом духовных дел иностранных исповеданий, в письме митрополиту Серафиму говорит:

“Самая первая статья представляемого сего журнала, под названием “Телескоп”, содержит в себе такие изречения, которые одно только безумство себе позволить может. Читая оные, я сначала не доверял своим глазам. Многочисленнейший народ в мире, в течение веков существовавший, препрославленный, к коему, по уверению автора статьи, он сам принадлежит, поруган им, унижен до невероятности. Если Вашему Высокопреосвященству угодно будет прочитать хотя половину сей богомерзкой статьи, то усмотреть изволите, что нет строки, которая бы не была ужаснейшею клеветою на Россию, нет слова, кое бы не было жесточайшим оскорблением нашей народной чести.

Меня утешала еще мысль, что сие так называемое философическое письмо, писанное по-французски, вероятно, составлено каким-нибудь иноверцем, иностранцем, который назвался русским, чтобы удобнее нас поносить. Увы! К глубочайшему прискорбию, узнал я, что сей изверг, неистощимый хулитель наш, родился в России от православных родителей и что имя его (впрочем, мало доселе известное) есть Чаадаев. Среди ужасов французской революции, когда попираемо было величие Бога и царей, подобного не было видано. Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволил. (Я абсолютно согласен с Ф. Вигелем! — И.Г.)

Но безумной злобе сего несчастного против России есть тайная причина, коей, впрочем, он скрывать не старается: отступничество от веры отцов своих и переход в латинское исповедание. Вот новое доказательство того, что неоднократно позволял я себе говорить и писать: безопасность, целость, благосостояние и величие России неразрывно связаны с Восточною верою, более осьми веков ею исповедуемою. Сею верою просветилась она во дни своего младенчества, ею была защищена и утешаема во дни уничижения и страдании, ею спасена от татарского варварства и с нею вместе восстала во дни торжества над бесчисленными врагами ее окружавшими. Стоит только принять ее, чтобы соделаться совершенно русским, стоит только покинуть ее, чтобы почувствовать не только охлаждение, омерзение к России, но даже остервенение против нее, подобно сему злосчастному, слепотствующему, неистовому ее гонителю. Разъединению с западной церковью приписывает он совершенный недостаток наш в умственных способностях, в понятиях о чести, о добродетели; отказывает нам во всем, ставит нас ниже дикарей Америки, говорит, что мы никогда не были христианами, и в исступлении своем наконец нападает даже на самую нашу наружность, в коей видит бесцветность и немоту.

И все силы хулы на отечество и веру изрыгаются явно и где же? В Москве, в первопрестольном граде нашем, в древней столице православных государей совершается сие преступление!”[ 51 ]

* * *

Самоубийственный либерализм, к сожалению, характеризует историю общественной мысли России. Мне запомнилось, как великий, так называемый олимпиец Гете, прочитав сочинения одного — не помню имени — автора, который поносил все вся в Германии, справедливо сказал: если господину такому-то так не нравится Германия, ее народ и культура, то надо запретить ему проживание в нашей стране. Пусть он выберет ту страну, которая ему нравится, и там живет. Сегодня особенно важны слова Гете. Ну что ж, мне думается, это правильное решение! Вот и наши борцы за свободу, ненавидя Россию, оскорбляя ее и понося, должны были бы добровольно выселиться из нее, подыскать себе устраивающую их “страну пребывания”. Ан нет, палкой не выгнать наших “правозащитников”-“освободителей”, “друзей человечества”. Попробуй я, например, будучи гражданином сегодняшнего Израиля, исходить к нему такой же патологической ненавистью, как это делали и делают многие “русские интеллигенты”, презирающие все русское, по отношению к России. Разве смогли бы такие “патриоты” найти убежище на земле предков, земле обетованной? ...Думается, что сегодня на карте мира осталось только одно государство, живущее по своим национальным законам, имеющее свою национальную религию, — Израиль. Есть о чем подумать, есть чему поучиться.

Либерализм — это право быть терпимым, это — добровольно надетые на себя оковы беспринципной мягкотелости, ведущей к денационализации. Но какая непримиримая разница между понятием критики и клеветническим огульным поношением! Пресловутая свобода мнений. Это либерализм открывает дорогу террору и тирании “нового порядка”. Ведь, придя к власти, сторонники свободы веротерпимости проявляют такую кровавую нетерпимость к инакомыслию, о которой мы знаем из истории последних десятилетий нашего Отечества. Да и только ли нашего? Где реализован лозунг: “Свобода, равенство, братство”? Нигде. Этот лозунг — средство к невиданной тирании и разорению когда-то процветающих народов и государств!

Удивительно, что журнал “Телескоп”, напечатавший Чаадаева, в лице редактора журнала профессора Московского университета Николая Ивановича Надеждина, наплевав на железные рамки либерализма с его вседозволенностью поношения России, ответил Чаадаеву пламенной отповедью, которую сегодня многие “историки”, “журналисты” и “социологи” расценили бы как недозволенный черносотенный националистический выпад. Ответ профессора и редактора “Телескопа”, с моей точки зрения, настолько современен, что приведу из него обширную цитату, которая, я уверен, покажется тебе, мой читатель, нужной и современной. Ох, как современной:

“Так названное “Философическое письмо”, помещенное в 15 книжке “Телескопа” за нынешний год, возбудило самое сильное и самое естественное негодование. Отрицая с каким-то диким ожесточением все наше прошедшее, говоря, что у нас нет преданий, нет воспоминаний, словом, нет истории, что мы народ исключительный, что мы явились в мир без наследства, без связи с другими людьми, что мы никогда не шли вместе с другими народами, не принимали участия в ходе и движениях европейского просвещения, это письмо возмутило, оскорбило, привело в содрогание нашу гордость. Как? Мы, русские, никогда не жили, ничего не сделали, ничем не наполнил историю? Этот дивный великий народ, который даровал свое имя седьмой части земного шара, который за тысячу лет озарился Божественным светом христианской веры, начала всякого просвещения, и разлил ее благодатные лучи на безмерном, ужасающем мысль пространстве, от подошвы Карпат до хребтов Алтая; народ, который в одно столетие успел присвоить себе все, что есть лучшего в европейской образованности, созданной рядами столетий, который в один год прошедший Европу из края в край с мечом победы и оливковой ветвью мира, начертал себе такую блистательную страницу во всемирной истории человечества, кой не может представить ни один из древних и новых народов света: этот-то народ поставить на самой крайней степени ничтожества? Такое дикое ослепление мало назвать просто заблуждением: бред, горячка, безумие! И этим безумием оскорбляется сколько здравый смысл, видя в нем совершеннейшее противоречие с действительностью, столько или еще более народная русская гордость, поруганная так обидно, так дерзко и еще несправедливо!” [ 52 ] (Неплохо и сильно написано! Тогда еще не перевелись на Руси верные сыны Отечества!)

Виднейший государственный деятель, министр народного просвещения, один из светлейших умов России граф С.С. Уваров пишет Николаю I:

“...Должен сознаться, Государь, что повергся в отчаяние от того, что подобная статья могла быть напечатана во время моего управления.

Статью эту я считаю настоящим преступлением против народной чести; также и преступлением против религиозной, политической и нравственной чести... Направление (статьи. — И.Г.) совершенно неожиданно обнаружило не бред безумца, а скорее систематическую ненависть человека, хладнокровно оскорбляющего святые святых и самое драгоценное своей страны. Мне кажется, трудно найти где бы то ни было более прямое обвинение прошлого, настоящего и будущего своей Родины”...[ 53 ]

Хочется закончить краткий обзор мнений оскорбленных и уязвленных русских людей того времени выдержкой из еще одного письма современника Чаадаева — Д. П. Татищева, адресованного С.С. Уварову:

“Филиппика Чаадаева, которую я вам возвращаю, может возбудить только негодование и отвращение... Под прикрытием проповеди в пользу папизма автор излил на свое собственное такую ужасную ненависть, что она могла быть внушенной ему только адскими силами. Опровергнуть это писание было бы не трудно, потому что его заключения выведены из противоречивых фактов. Где это ХУ веков единения между христианами Запада? До IX и даже позже половина Германии, Скандинавия, Богемия, Венгрия были языческим странами; в те времена готы в Испании были арийцами. Ломбардские короли притесняли папу. Сравнение народов Запада с греческой империей не заслуживает доверия. Упадок этой страны в эту эпоху — исторический факт, но где та нация, которая имела право презирать византийцев? Принадлежит ли автор к тайным обществам, но в своем произведении он богохульствует против святой православной церкви. Он должен быть выдан церкви...” [ 54 ]

Действительно, П. Чаадаев ярко воплощал в своих писаниях идеологию закулисных черных сил, работавших на разрушение нашего государства — последний оплот христианской культуры, — готовя антирусский путч 1825 года. Согласно историческим документам, опубликованным в последнее время, он состоял в следующих масонских ложах: “Соединенных братьев”, “Друзей Севера” (блюститель и делегат в “Астрее”), носил знак восьмой степени “Тайных белых братьев ложи Иоанна”. Чаадаев был также связан с деятельностью тайной антиправительственной организации “Союз благоденствия”. Как и многие его сообщники-масоны, являющиеся, как бы сегодня сказали, агентами враждебных России европейских государств, он вынашивал планы уничтожения русского государственного устройства. После убийства Самодержца-Царя на развалинах монархии предполагалось создать масонскую космополитическую республику. Входивший также в “Союз благоденствия” декабрист Никита Михайлович Муравьев — правитель тайной Верховной думы и автор проекта “русской конституции” — закладывал в свои планы “нового порядка” то, что было впоследствии использовано большевиками и их наследниками — демократами.

Конституция капитана Н. Муравьева предполагала обезземеливание русского крестьянства при уничтожении крепостного права. Думаю, для нас особенно важно, что предполагалось также осуществленное ныне расчленение великой и неделимой России. Согласно созданной масонами в лице Муравьева конституции, Россия должна была быть расчленена на 15 самостоятельных (извиняюсь перед читателем: чуть было не написал “суверенных”) держав, каждая из которых имела бы свою столицу.

Любознательный читатель должен прочесть, что нам готовили “Друзья народа” декабристы! Масоны различных лож, названия которых не могут ввести нас в заблуждение относительно их общей цели, дождались своего часа, воспользовавшись смертью в Таганроге Александра 1, чтобы под крик распропагандированных солдат и черни “Хотим Константина и Конституцию!” осуществить свой кровавый антигосударственный мятеж.

Великий русский царь Николай I усилием своей благородной и отважной воли спас тогда Россию от запланированной масонской бойни.

Как же вел себя на допросах один из идеологов и, на деле, участников мятежа русский дворянин Петр Яковлевич Чаадаев?

Здесь проявилось все: ложь, холуйское вранье, страх перед возмездием. (Как и в письме к Бенкендорфу — шефу жандармов.).

Вот цитата из его допроса 1826 года: “Вопрос: Кто сочинил имеющиеся между бумагами вашими стихи под названием “Смерть” и другие, относящиеся к Занту?”

Ответ. Как стихи под заглавием “Смерть” и другие о Занте, равно как и прочие отрывки стихов, тут же находящиеся, сочинены известным стихотворцем Пушкиным”.

Четко и определенно дал Чаадаев показания на “стихотворца Пушкина”! “Настучал” — как сказали бы сегодня.

Не входит в мою задачу анализировать увертки Чаадаева при выяснении вопроса о его принадлежности к масонской ложе “Соединенных братьев”, с которой, как и с другими, он-де не общается, так как они запрещены Александром I в 1822 году.

Но на прямой вопрос, заданный допрашиваемому “русскому Бруту”: “Была ли какая-либо разница между закрытою ложею тайных белых братьев Св. Иоанна или ордена Иисуса Христа (! — И.Г.), коей вы были членом, и другими масонскими ложами, и в чем таковая разница заключалась?” — Чаадаев, со знанием дела, ответил: “Закрытая ложа тайных белых братьев принадлежала к обыкновенному масонству, В России принятому. Название же тайных белых братьев присвоено одной восьмой степени. Первые три масонские степени известны под именем Иоанновского масонства, следующие три выбрелевского (или востелевского), седьмой же и восьмой имеют особенное название”.

Далее, видимо, испугавшись своих, выдающих его познаний масонской иерархии, он решил, как наши “зеки” говорят, “уйти в несознанку”: “О существовании тайных обществ в России не имел другого сведения, как по общим слухам. О названиях же их и цели никакого понятия не имел и какие лица в них участвовали, не знал”. (Он знал, что такое месть “братьев”, но при этом боялся допросов.)

Если бы вели дело не чрезмерно гуманные русские прокуроры, допросы которых напоминали беседы классной дамы с опоздавшей на урок гимназисткой, и не являл своей милости Государь, боящийся “наказать невиновных”, а, к примеру, его допрашивали бы следователи ЧК — ОГПУ НКВД, — мы, наверное, много узнали бы интересного и неожиданного для нас. Тайны оберегались надежно! Если бы не Победа 1945, то архивы ряда секретных масонских организаций (а русские ложи были филиалами западных) оставались бы для нас неизвестны по сей день. Масонские архивы как трофей были привезены в Москву, но оставались недоступными вплоть до 1991 года...Масонство — могучая, строго дисциплинированная всемирная организация. Ее подлинные руководители остаются в тени. Но все тайное становится явным. А сегодня в поверженной России снова, уже без особой тайны, открываются все новые и новые масонские организации.

Но вернемся к допросу Чаадаева. Как милостив был царский суд и великодушен! Но из-за пяти казненных государственных преступников — организаторов подавленного заговора — сколько ненависти и клеветы пережила монархическая, устоявшая на ногах Россия! Как планомерно отрывалась от своих корней наша аристократия, призванная быть защитницей народа русского, а не механизмом слаженной интернациональной гильотины под знаком пентаграммы — звезды пламенеющего разума, “звезды освобождения”. Я представляю, как бы себя вел Чаадаев и другие декабристы на известных политических процессах тридцатых годов, когда его мечты масона, ненавидящего Россию, сбылись — в кровавых лучах зари “нового мира”! Общеизвестна запланированность революций, когда гадина пожирает гадину, углубляя ее завоевания: казни масонов-революционеров, когда жертвами террора становятся те, кто —подготовлял и осуществлял революционные бойни, несущие смерть и разорение народам Европы.

* * *

Жизнь Чаадаева исполнена непомерного и неудовлетворенного самолюбия, яростного служения масонским идеям. “Русский — антирусский”, все осуждающий и изъясняющийся только по-французски барин, внук историка Щербатова, совсем потерялся в дебрях бесконечных лабиринтов тайных обществ — то будучи в ложе с цареубийцей Пестелем, то в иных масонских ложах. Герцен справедливо называл его революционером.

Очевидно, что Чаадаев, возбудив против себя лучших людей русского общества того времени, чувствовал свое одиночество благодаря возведенной им стене между ним и самодержавной Россией.

Он, однако, не мог не видеть разгрома революционного движения декабристов и величия государственной политики Николая 1.

Видимо, мечась в поисках выхода, он пытался опровергнуть свои прежние взгляды в письмах Жуковскому, Хомякову и даже к самому Государю, зачеркнуть сложившееся о нем впечатление.

Так, явно желая угодить Николаю 1 и вызвать его навсегда потерянное расположение, он в письме к нему заговорил даже о величии и мощи русского народа (какой пассаж!). Но патриотическая Россия уже отвернулась от него — в отличие от ее клеветников, взявших Чаадаева в свои вечные союзники.

“Брат” Чаадаев бесславно закончил свой земной путь в 1856 году, прожив более 60 лет. Он скорбел, что Россия приняла православие, а не идет по пути католичества. Его, объявленного сумасшедшим, в течение года посещали врач и полицмейстер...

* * *

Пора заканчивать о Чаадаеве, которого мы, однако, не изучали в советской школе, в отличие студентов европейских университетов и колледжей.

Закончу коротко: он, как и декабристы, был слепым орудием своих иностранных хозяев и духовных вождей, готовивших неуклонно крах нашей. Великой державы, расчищая путь к мировому господству.

Это несмываемое пятно позора на русском дворянстве, как и Пугачев — на русском казачестве.

Я понимаю теперь слова, прочитанные мной в далекой юности в мемуарах конца XIX века. Восторженный и, очевидно, уже подготовленный нацепить на свою грудь красный бант и воевать во имя народа, но против народа с ненавистным самодержавием, некий студент подлетел к одному из бывших в ссылке и вернувшихся в Петербург стариков-декабристов. (Где-то отмечался юбилеи этих “мучеников и героев свободы”.)

“Мы с вами, мы продолжим ваше дело!.. Вы для нас пример!”

Восторженные глаза студента столкнулись с твердым и холодным взглядом все осознавшего русского дворянина, бывшего борца за “свободу, равенство и братство” и, конечно же, за конституцию и демократию (плодами которой мы наслаждаемся сегодня).

“Молодой человек, — ответил он строго, словно обдав холодной водой юного энтузиаста. — В эти декабрьские дни надо плакать и молиться... ”

Да, не прояви Государь твердую волю монарха и Помазанника Божия, отца великой России, —наши “друзья народа” пролили бы море крови, как Марат, Робеспьер, Дантон... Организация та же — цели те же!..

Но тогда они не победили и были отброшены все почти на сто лет — до 1917 года.

Сегодня, на обугленных руинах русской цивилизации, мы должны, не поддаваясь ничьим внушениям, твердо и ясно определить для себя: кто мы и куда идем; и почему мы вправе гордиться нашей историей и деяниями наших великих предков! Миллионы русских людей живут и работают во имя возрождения великой России. Слава героям!

О человеке по имени Смерть

Безусловно, великому поэту и великому гражданину России Александру Сергеевичу Пушкину, с его безграничной любовью и верностью Отечеству (вспомним его высказывание о том, что он ни за что не хотел бы иметь другой истории России, чем та, которую нам дал Бог!), были глубоко чужды идеалы “нового мирового порядка” всемирного масонства. Я верю в то, что со временем будет четко и ясно обозначена причина убийства “солнца русской поэзии”, как назвал его Жуковский. В состряпанной бытовой драме, приведшей к дуэли и смерти гения, как пишут некоторые исследователи русской эмиграции, возникает такая деталь, что Геккерен умолял отложить дуэль на две педели, потому что они были необходимы для доставки, как сейчас сказали бы — из-за рубежа, пуленепробиваемого жилета убийце Пушкина Дантесу.

Специалисты утверждают, что меткая пуля Пушкина (а известно, какой он был прекрасный стрелок — попадал даже в муху, летящую над ним, как это случилось, например, в Кишиневе!), хоть и ударила в пуговицу на груди Дантеса, не могла не достичь своей цели — “пустого сердца, бьющегося ровно”, сердца палача Пушкина. Смертельная бытовая интрига против светоносного гения, тщательно продуманная черными силами. Как убить! — И убили...

Мне говорили, что исследователям, пытающимся проникнуть глубже в тайну пушкинской судьбы, уже в наше время, после октябрьского переворота, не выдавалось в архивах ни “дело” Пугачева, ни дело” кстати говоря, Маяковского о его мнимом самоубийстве. Писатель Солоухин утверждает, что и Александр Блок был также обречен на смерть через отравление пришедшими к власти сатанистами. Он много знал о тайных пружинах как февральской, так и октябрьской революций. Очевидно, слишком много узнал, работая следователем! Какие только изощренные формы не использовались для уничтожения людей в стране, которую, по выражению Ленина, “завоевали большевики!” Вспоминаю свой разговор с Аркадием Исааковичем Райкиным на берегу пруда в чудесной подмосковной усадьбе Суханово (где разместился Дом творчества архитекторов) — старом дворянском гнезде, сохранившем и до наших дней поэзию великой дворянской культуры. Аркадий Исаакович Райкин — мой земляк-ленинградец; еще будучи мальчиком, я запомнил фрагмент из его довоенных словно передач по ленинградскому радио:

Живу я в Ленинграде.
Зовут меня Аркадий,
А попросту Аркаша
Иль Райкин, наконец!..

Райкин был удивлен и тронут, что я привел на память в нашем разговоре свидетельство начала его артистической карьеры. “А я думал, это все забыли! Так давно это было — до войны”, — грустно сказал он.

— Вы мой земляк, Илья Сергеевич, — говорил Райкин, — и мне столько раз, как, очевидно, и вам, приходилось ездить “Красной стрелой” из нашего города в Москву. Так вот, совсем недавно “последний из могикан” — старый проводник рассказал мне жуткую историю. За пять минут до отхода “Красной стрелы” — а дело было до войны — на перроне появлялся серый, ничем не примечательный лет 30-40 человек. В руке у него был небольшой чемоданчик, как у всех командировочных. Проводники с затаенным ужасом смотрели, к какому вагону он направляется. Называли они его между собой товарищ Смерть. Он садился, предъявив проводнику билет, на одно из мест мягкого двухместного купе. Заказывал чай, читал газету, с улыбкой беседовал со своими визави по купе. Но проводник знал, что на станции Бологое, едииственной остановке между Москвой и Ленинградом, он постучится в дверь к проводнику и скажет, что с его соседом по купе плохо. И самое удивительное, — внимательно посмотрел на меня Аркадий Исаакович, — что всякий раз санитары с носилками уже ожидали на перроне. Они аккуратно клали умершего человека на носилки, покрывали простыней, а поезд продолжал стремительно мчаться в ночи. Никто не знал, как этот человек расправлялся со своими жертвами, но знали одно, что в Бологом выгрузят труп...

Райкин остановился, прислонясь к поросшему зеленым мхом стволу дерева. Его лицо, столь известное нам, было болезненным, грустным, и, пожалуй, никто не признал бы в нем веселого шутника и балагура, короля советского смеха, которого знали и любили миллионы советских зрителей.

— Аркадий Исаакович, — спросил я, — а вы помните, что иногда по утрам в 30-е годы в Ленинграде около Литейного моста, напротив которого находилась ленинградская Лубянка (Литейный, дом 1), в воду, идущую по канализации из подвала этого заведения, спускали такое количество крови убитых за ночь, что с моста в Неве было видно красное пятно, которое разгонял специально прибывавший катер? Мне рассказывали об этом.

— Я знаю и многое другое, — ответил Аркадий Исаакович. — Но, извините, я боюсь за свое сердце. Я должен возвращаться с прогулки. Кстати, как сохранился здесь, я бы сказал, петербургский дух. Вам не кажется, что Суханово напоминает Царское Село? Здесь все словно овеяно пушкинской поэзией. Хорошо, что архитекторы устроили здесь для себя место отдыха. Хотя не понятно, почему сами они строят так безобразно? Он показал на далекий ряд новостроек, неумолимо наступающих все ближе и ближе на красоту этой чудом сохранившейся русской дворянской усадьбы. — И сейчас, когда опадают последние осенние листья, я каждое утро смотрю в окно, вспоминаю рассказ О. Генри “Последний лист”.

Вы помните, для того, чтобы сохранить жизнь героине, которой показалось, что она умрет, когда с дерева под окном упадет последний лист, — его привязали к ветке. Вот... Нам никто не привяжет последний лист. Посмотрите, какие кругом голые деревья, какая страшная обнаженность и одиночество. Если бы я был художником, как вы, я бы тоже писал эти пейзажи. Успехов вам!

...Я помню его сгорбленную фигуру, поднимающуюся по аллее... Холодный осенний ветер, прибитые к земле черные ветви старинного парка и земля, засыпанная золотом навсегда опавших листьев... Он никогда не смеялся над своим народом...

Суханово — “Сухановка”

Раз уж я упомянул об элегической красоте усадьбы Суханово, принадлежавшей до революции семье князя Голицына и словно являющейся живой иллюстрацией к журналу русской аристократии “Столица и усадьба”, то не могу исторгнуть из памяти леденящее своим ужасом название “Сухановка”, или, как в свое время писатель А. Солженицын определил: “Эта страшная тюрьма Сухановка”.

Совсем недавно, уже в 1996 году, войдя в вестибюль созданной мною Российской Академии живописи, ваяния и зодчества, я заметил седого, сильно облысевшего, но крепкого и плотного, небольшого роста человека, со вставленным в левое ухо слуховым аппаратом. Через несколько минут я узнал, что это архитектор-реставратор Леонид Георгиевич Ананьев, который сказал, что у него ко мне как к художнику и как к ректору Академии есть очень важный разговор. Я спешил на просмотр дипломных эскизов, но что-то заставило меня усадить его в кресло в зале ученого совета, где он, бегло оглядев лица наших художников и преподавателей, приступил прямо к делу: “Вы, может быть, слышали о знаменитой “Сухановке” — самой страшной тюрьме, созданной Сталиным, которую он называл “мой зверинец”.

Леонид Георгиевич, глядя на меня бесстрастно, но с внутренним волнением, продолжал: “О “Суханновке” говорят, но конкретно никто о ней не написал во всей исчерпывающей полноте. Это был совершенно секретный объект! Она находилась в Свято-Екатерининском монастыре, основанном в XVII веке и расположенном поблизости от усадьбы Суханово. Замечу, кстати, — продолжал наш гость, — что это был один из красивейших монастырей Подмосковья, а теперь Москвы, поскольку он ныне находится уже в черте города. Раньше это был мужской монастырь, но после русско-германской войны 1914 года он стал женским и был отдан монахиням-беженкам из западных районов России”. Наш гость реставратор-архитектор рассказывал спокойно, как экскурсовод: “После революции параллельно с лагерем смерти — монастырь ведь большой — была создана тюрьма-колония для малолетних преступников. То есть Свято-Екатерининский монастырь и с этой стороны постигла участь многих обителей России, когда их ограбление, осквернение и закрытие оправдывали необходимостью устройства в них колоний беспризорников.

Колонии малолетних уголовников, как и само явление многих тысяч беспризорных, есть следствие организованной гражданской войны, когда в рядах беспризорных оказались дети, родители которых были убиты, погибли от голода или замучены в застенках ЧК. И организация колоний в монастырях была продуманным ходом большевиков в политике разгрома древних обителей. Общеизвестно, во что был превращен Соловецкий монастырь”...

“Кстати, относительно недавно, — продолжал гость, — когда в Свято-Екатерининском монастыре прокладывали кабель, в склепе нашли также лежащих друг на друге монахинь, расстрелянных в 20-е годы. История создания Фабрики смерти “Суханновки”, похоже, такова. Говорят, однажды Джугашвили в два часа ночи вызвал Гершеля Ягоду и Николая Ежова. Разговор был о том, что Лубянка непригодна для тайного содержания заключенных — врагов его — Сталина. Перед руководством ГПУ, а по-прежнему — ЧК, была поставлена задача создания тюрьмы особого типа, о которой бы никто не знал и не было бы никакой документации.

Ягода после этого разговора якобы был послан в Америку, откуда привез четыре котла, в которых сжигались бесчисленные трупы личных жертв Сталина. Местные жители мне рассказывали, что особенно интенсивно из лагерной трубы шел дым во время войны — черный-черный — день и ночь”.

Мы слушали, не задавая вопросов. А я все думал: как проверить — правда это или неправда? Он продолжал: “Повторяю, что я, по скудным крохам некоторых свидетельств, привожу факты, которые мне удалось узнать. “Верхушку” обычно везли в “Сухановку” на автомобилях, других — в закрытых фургонах “Мясо” и “Хлеб”. Местные жители рассказывали, что поражались количеству таких фургонов, прибывавших сюда днем и ночью, удивляясь, что так хорошо снабжается детская колония, а во время войны — воинская часть, защищающая рубежи столицы.

Никто и не подозревал, что молох комбината смерти требует все новых и новых жертв. На Лубянке, говорят, хоть я лично и не мог проверить — кто я такой? — не сохранилось никаких документов о людях, уничтоженных в лагере “Сухановка”. Но в “Сухановке”, превращенной в фабрику смерти, по обрывкам собранных мною сведений, была уничтожена подавляющая часть вождей так называемой ленинской гвардии — Бухарин, Рыков Томский и другие; представители церковной иерархии, интеллигенции и военных — как белой, так и красной гвардии. Говорят, здесь, после длительных допросов, уничтожены похищенные в Париже Кутепов и Мюллер”.

Посмотрев на меня своими спокойными серыми глазами экскурсовода, архитектор-реставратор продолжал: “В одном из храмов на втором этаже был организован трибунал; остатки его до сих пор видны. Почему-то ножки металлических стульев и стола были вделаны в пол, а нынче спилены. Самое интересное, — зловеще зазвучал его голос, — что после вынесения приговора и якобы приведения его в исполнение; о чем сообщала газета “Правда”, многие приговоренные еще влачили свои дни в “Сухановке”. Мне говорили, что до войны еще были живы Зиновьев, Рыков, Каменев, Бухарин и другие. В подземелье якобы сделали железные клетки, приблизительно в высоту один, а в ширину два метра, для содержания “врагов народа”. Отсюда, очевидно, и определение Сталина: “мой зверинец”. В “Сухановке”, как утверждают многие, был не только кабинет главы ЧК — ГПУ Ягоды, но и личный кабинет Сталина. Кровать в нем была низкая, как в грузинских аулах, и с искусственным подогревом.

Первыми серьезными заключенными, как говорят, были Каменев и гроза Ленинграда чекист Зиновьев со своими соратниками. Здесь Сталин их и ломал. Их приводили из клеток, и Сталин любил с ними побеседовать за роскошным столом, обещая им сохранить жизнь, если они помогут ему уничтожить троцкизм.

Далее, после такой мирной беседы и роскошных яств, их снова отправляли в клетки в подвал. Как и когда они погибали — неизвестно, их или сжигали в крематории — возможно и заживо, — или расстреливали. Ведь нашли же недавно в яме неподалеку, в Бутове, ужасающее множество скелетов с пулями в черепах”. Мы сидели, слушая его затаив дыхание — а он невозмутимо продолжал: “В “Сухановке” погибли также многие иностранцы: французы, немцы, итальянцы, венгры, поляки, югославы, испанцы, Рассказывают, что Берия и Сталин вроде бы любили вызывать из “зверинца”, например, гигантского роста шведа Валленберга, который, как вы знаете, выкупал евреев у Гитлера, естественно, за большие деньги. Рассказывают, что последний раз, очевидно незадолго до уничтожения, его видели превратившимся в скрюченного, словно от ревматизма, старика. Сталин любил через глазок в стене наблюдать за допросами. Эта страшная страница истории России, имя которой “Сухановка”, повторяю, никому не известна, так как документов не оставалось, а немногочисленных свидетелей нужно искать, потратив на это много времени. В конце 40-х годов в бериевском корпусе, по слухам, еще существовала каптерка, где висели костюмы и маршальские кителя с бирками фамилий “врагов народа”. В них они были на процессах и в тот момент, когда их брали, чтобы увезти на фабрику смерти”.

Леонид Георгиевич Ананьев, словно сам себе, задал вопрос: “Или эти костюмы и кителя находятся теперь где-то на Лубянке, или уничтожены Берией? Страшный гардероб с бирками их былых хозяев! Повторяю: о Лубянке знали все, о “Сухановке” — никто. Даже местные жители не догадывались, что там творилось. Кстати, каждая смена аппарата ЧК — ГПУ-НКВД завершалась тем, что ведущих чекистов свозили в ту же “Сухановку”, где пытали и потом сжигали в котлах, которые до сих пор находятся под монастырским полом, а труба, как и многие другие следы лагеря, уничтожена в 1953 году. Известно также, что каждый год менялась и охрана “фермы особого назначения” — сталинской тюрьмы для особо важных “зверей”. “Мертвые умеют молчать”, — любил говорить Сталин. Потому никто не знает, куда девались люди, обслуживавшие лагерь смерти.

Рассказывают, что в конце 30-х годов врача дома отдыха “Суханово” Иванова ночью подняли с постели. Его привезли в “Сухановку”, долго вели по подземелью, по бокам которого стояли железные клетки с людьми. Подведя врача к одной из них, надзиратели вытащили из нее человека, который еле дышал, хоть дышать было нечем — воздух был пропитан запахом испражнений. Иванов ничем не мог помочь этому умирающему человеку. Приехав домой, он рассказал родным и знакомым об увиденном ужасе, но вскоре, по прошествии короткого времени, вдруг скончался”.

Реставратор-архитектор посмотрел на нас, особенно внимательно на меня, и сказал, что он приехал, однако, не рассказывать нам об ужасах, а с деловым предложением. “Как я уже говорил, в 1953 году, в год смерти Сталина, лагерь смерти был уничтожен. Ныне монастырь восстанавливается — необходима гигантская реставрация. Вот в связи этим я и прибыл к вам в Академию. Я предлагаю открыть при ныне действующем монастыре мастерскую иконописи, где обучались бы молодые люди, и, надеюсь, из некоторых впоследствии могли бы получиться замечательные иконописцы и художники-реставраторы настенной живописи. Денег у монастыря нет, но мы обещаем кормить, поить и предоставить для них жилье...”

Глядя на меня строго и взыскующе, забыв плавную интонацию гида, неожиданно резко сказал: “Там все кровью пропитано. Вы говорите о возрождении России — ваш долг откликнуться на наше предложение. Ваши студенты будут довольны”.

Когда он ушел, оставив на столе свое воззвание — “Обращение к совести России”, мы долго сидели потрясенные, каждый думал о своем...

Я привожу рассказ Леонида Георгиевича Ананьева для тех историков, писателей и журналистов, которые захотят не только проверить рассказ нашего гостя, но и провести всестороннее расследование, как и почему возник этот страшный комбинат смерти, и кто окончил свои дни в известной, но малоизученной “Сухановке”. Нас уже трудно удивить, мы многое знаем о том, как монастыри древнего благочестия Святой Руси превращались в лагеря смерти. И все же, наверное, не случайно мне вспомнилась еще одна, полная удивления фраза Ананьева: “Реставрируя монастырь, мы никак не можем объяснить, почему столько кабельных проводок прямо-таки пронизывают землю “Сухановки”...

Рассказ нашего гостя не мог оставить равнодушным ни меня, ни, я надеюсь, читателя. Общеизвестно, что уже несколько лет действует правозащитное общество “Мемориал”, которое интересуется только жертвами эпохи “культа личности”. Слов, нет, как важно для грядущих поколений знать и понимать суть кровавого террора Сталина. Но как быть с теми жертвами, реки крови которых пролились до Сталина, с первых же дней “бескровной русской революции”? До сих пор мы не можем назвать точную цифру миллионных жертв, которых Ленин называл “насекомыми”. При сравнении числа жертв 1937 года, который для многих кажется самым страшным в истории Советского государства — с огромным количеством жертв “большого террора”, эту эпоху следует, скорее, называть “большевистско-ленинско-троцкистской” эпохой тех, чьи идеи были беспощадно осуществлены бывшим семинаристом Сосо Джугашвили.

* * *

Один мой друг, наверное, справедливо заметил, прочтя приведенный мною рассказ реставратора о “зверинце” Сталина: “Старик, не верится во все эти апокрифические ужасы: клетки, котлы в подвале, где сжигались столь известные личности, о которых мы многое знаем. Может быть, твой рассказчик был троцкистом, не забывшим сталинских процессов 30-х годов? Не отсюда ли его особая ненависть к Сталину? Да, возможно, была такая тюрьма. Да, уничтожались люди. Это было страшное время, когда гадина пожирала гадину”. Он темпераментно продолжал: “Редакции наших журналов завалены такими лагерными апокрифами. Все это надо проверять. Но я с тобой абсолютно согласен и считаю нужным, чтобы наши многоопытные журналисты провели свое журналистское расследование, тем более что речь идет о монастыре, находящемся уже на территории Москвы. Мы с тобой знаем слова Достоевского о том, что нет ничего фантастичнее реальности. И разве мы могли бы предполагать еще пять лет назад, с какой сатанинской ловкостью будет в одночасье разрушена одна из самых великих держав мира? Могли ли мы допустить, что военные заводы станут выпускать кастрюли, а боевые корабли и танки распиливаться на металлолом? Ведь и когда вышли книги Солоневича, Краснова и Солженицына, мало кто на Западе, прочитав их, поверил в реальность страшных фактов жизни за “железным занавесом”. Думаю, что факт существования сталинского “зверинца” надо скрупулезно проверить”.

Я не спорил с моим другом. Я только запомнил и записал рассказ нашего странного гостя о тюрьме “Сухановка”.

О “Казимире Кронштадтском”: “Мы можем!”

Я был первым, кто публично сказал на вечере “Огонька” в ЦДЛ, опираясь на известные мне данные, о зверском убийстве Есенина. Тогда притихший зал Центрального Дома литераторов замолк, но раздались одиночные крики протеста, перешедшие во всеобщий гул: “Как он смеет!” Однако я знал, что говорил, ибо один из самых удивительных людей, встреченных мною в жизни, — Казимир Маркович Дубровский, отсидевший в советских лагерях около тридцати лет, рассказал мне об этом.

Великий ученый Бехтерев называл Дубровского, тогда еще молодого студента, надеждой русской науки; вечерами же Казимир Маркович посещал рисовальные классы Рериха.

Позднее, когда началась его жизнь на одном из островов архипелага ГУЛАГ, он не забыл уроков в обществе поощрения художеств. Я помню эти рисунки художника и врача!

Не зря прошли уроки рисования у Рериха. Видя вокруг себя смерть и анализируя симптомы совсем неизвестной медицинскому миру болезни, возникающей от унижений, голода, безысходности, Дубровский проследил ее ход, запечатлев свои наблюдения в альбоме рисунков, столь ценных для медицины.

Медицинское издательство отказалось печатать этот замечательный альбом врачебных рисунков на том основании, что в Советском Союзе не может быть такой болезни. А на его предложение — сказать в предисловии, что это почерпнуто из лагерей смерти немецкого фашизма, — издательство не “клюнуло”. “Власти нас не поймут” — сказали там.

Напомню, что сразу же после октябрьского переворота, как известно, “борцы за свободу и равенство” вышвырнули из всех учебных заведений России детей дворян, промышленников, духовенства и т.д. Та же участь, среди прочих, постигла и любимого ученика Бехтерева, художника, польского дворянина Казимира Дубровского.

Он стал работать на “скорой помощи”. Однажды во время его дежурства зазвонил телефон, и в трубке прозвучала команда: “Немедленно поезжайте в “Англетер”. Повесился Сергей Есенин”. Он первый вошел в комнату, носящую следы бешеной драки, и увидел, что на фоне красной занавеси, под которой проходила труба отопления (оставившая, как известно, на щеке повешенного багровый след ожога), словно парил в воздухе, чуть-чуть оторванный от земли, будто вставший на цыпочки со свесившейся копной светлых, как рожь, волос, певец крестьянской Руси Сергей Есенин. Веревка как и портьера, была тоже красная, и потому впечатление от увиденного было глубоко мистическим и страшным.

Казимир Маркович помнил даже, что скатерть со стоявшей на ней и разбитой вдребезги посудой была стянута со стола, вероятно, во время сопротивлении поэта убийцам.

— А как же письмо, написанное кровью? — спрашиваю я. Казимир Маркович горько усмехнулся: “Потому оно и написано кровью, что так труднее опознать почерк, становящийся более размытым.”

Теперь все знают, что Сергея Есенина убили...

Дубровский проработал на “скорой помощи” не один месяц. Незадолго до смерти он, заклейменный советской прессой 60-х годов как “Казимир Кронштадтский”, показывал мне в Харькове рукопись воспоминаний об этом жутком времени, когда Петербург жил ужасной жизнью беззакония, убийств, ограблений. Казимир Маркович сидел, опустив глаза — пронзительные, бело-голубые в минуты духовного напряжения, которые горели на его странно-колдовском лице с благородной формой (словно на римских бюстах) носа; лице, изборожденном глубокими морщинами страданий долго прожитой и мучительной жизни. Я всей душой любил этого удивительного человека и гениального ученого — врачевателя наших недугов.

— А о каком другом ярком случае, кроме как с Есениным, можете вы еще рассказать? — допытывался я.

Потирая лоб, он ответил:

— Их было много, и все они страшные. Ну вот, например, один из обычных. Нас, бригаду “скорой помощи”, вызвали перепуганные жильцы одного из домов; из соседней квартиры раздавались крики о помощи и удары в стену. Нам пришлось ломать дверь, разумеется, с дворником и понятыми. Ворвавшись внутрь, мы увидели пронзительной красоты шестнадцатилетнюю девушку, обнаженную, как Даная, лежавшую на смятой постели и, словно в беспамятстве, бьющую пяткой в стену с криком: “Помогите! Помогите! Помогите!” На ней лежал голый шестидесятилетний мужчина — он был мертв. Как выяснилось, им оказался один из известных сотрудников ЧК, друг Зиновьева, с которым, чтобы не расстреляли ее семью, должна была сожительствовать юная гимназистка, семья которой принадлежала к древнему дворянскому роду. Подняв на меня глаза, исполненные глубокой муки, Казимир Маркович продолжил свой рассказ. — Юная красавица, мелко дрожа и натягивая на себя простыню, объясняла: “Если бы я сбросила с себя труп без свидетелей, то меня бы обвинили в убийстве этого чекиста, обвинили бы в контрреволюции и антисемитизме. Вы должны были засвидетельствовать, что он умер на мне, и я не помню, сколько прошло времени, пока я была под холодеющим телом покойника, думая, что сойду с ума... силы мне давало только то, что я думала о своих близких, которых этот старый негодяй обещал расстрелять, если я не стану его любовницей. ”

Много страшных историй тех лет поведал мне Казимир Маркович...

Дубровский занимался также передачей мыслей на расстояние и, доживи он до наших дней, не сходил бы с экранов телевидения. Достаточно сказать, что Кашпировский с большой гордостью говорил мне, что учился у Казимира Марковича Дубровского, когда тот, отсидев в лагерях, получил маленькую квартирку в Харькове и должность врача в железнодорожной больнице. С кем только он не встречался в местах заключения: бывшие царские министры, члены Временного правительства, сибирские шаманы, художники, философы, ученые, священники...

— Я католик, вера в Бога дала мне силы вынести этот ад, который не мог бы описать даже Данте, — рассказывал он. — Я помню каждую минуту, проведенную в этом аду. Сколько людей погибало у менz на глазах, — О! Я многому научился от тех, кого безжалостно уничтожали. Думаю, не просто будет найти огромные ямы и рвы, где, как собаки, закопаны лучшие люди России. Хотя в лагерях сидели не только русские, это был действительно “Интернационал” тотального уничтожения. Я старался лечить, внушать людям веру, когда верить нам, казалось, было не во что. Повторяю, это были лагеря смерти....

С Казимиром Марковичем меня познакомил мой неизменный благодетель Сергей Владимирович Михалков. Однажды он сказал: “Все знают, что я заика. И ты, Илюша, когда нервничаешь, начинаешь заикаться. Появился врач, человек, говорят, гениальный. Ему около семидесяти лет, он излечивает от заикания, от депрессий. Слышал, что даже одного члена правительства вылечил от такой болезни, когда люди мочатся под себя. Статьи о нем в нашей, прессе восторженные. Писатель Львов о нем просто как о мессии пишет. А это серьезный человек. Так вот, тот человек утверждает, что может наладить контакты с космонавтами с земли, не прибегая к обычным формам связи. И, между прочим, у него есть благодарность от харьковской милиции — а он живет в Харькове — за то, что нашел без вести пропавшего мальчика. Поедем-ка к нему на сеанс, из десяти человек восемь он вылечивает”.

Промозглой, серой и слякотной зимой мы приехали в Харьков. Огромная толпа народа ждала в неказистой, довольно неухоженной больнице железнодорожного управления. Здесь были люди разных возрастов, социального положения и достатка. Но всех их объединяло одно: горе и вера в то, что Дубровский поможет им. Лечебные сеансы проводились в зале. Дубровский говорил, что заполненный публикой зал своей энергией помогает ему. Большинство людей заряжены положительной энергией, а скептики и неверующие — отрицательной. Но энергия едина, и дело врача направить ее на добро.

Насколько мне помнится, он не брал денег с больных и говорил, что если бы он прожил еще сто лет, то каждый день должен был бы принимать по двести человек — столько было желающих получить его помощь.

Итак, в небольшом зале, из окна которого были видны крыши и унылые коробки зданий нового Харькова, на стульях, а то и на полу сидели набившиеся в зал больные и их родственники.

Сегодня Казимир Маркович проводил два сеанса: один — от заикания, другой — от курения. Десять человек от двенадцати до семидесяти лет, страдающих заиканием, выстроились вдоль серой больничной стены, словно перед расстрелом. Воцарилась тишина. Казимир Маркович начал: “Сейчас я хочу только спросить каждого из вас, как ваше имя, отчество, фамилия и сколько вам лет. Начнем с вас, — показал он на средних лет мужчину, с надеждой смотрящего на него. — Итак, скажите ваше имя, отчество и фамилию”.

На лице пациента, вдруг потерявшего веру и надежду, появилась маска клинического равнодушия и отчаяния. Мучительно глядя в пол, он начал: “Ни-ни-ни-к-к-к-олай.” Больной словно захлебнулся и замолчал. “Пока вам тяжело говорить”, — подтвердил Дубровский. “А ну, пожалуйста, Вы, — обратился он к стоявшей рядом в шеренге девочке. Она вздрогнула, как птичка, и, глядя большими серыми глазами в лицо целителя, жалобно, словно пританцовывая, нараспев пропела, содрогаясь от внутренней конвульсии: “М-м-ма-а-а-а-рин-на”. На таком уровне оказались все; один человек, сделав попытку заговорить, смог только пошевелить губами и отказался от нее, ощущая всю ее безнадежность. Воцарилась зловещая тишина. Михалков шепнул мне: “Д-д-да мы по сравнению с н-н-н-ними говорим как Демосфены. Стыдно у н-н-него в-в-в-время отнимать.” Я не мог удержаться от ответа: “Не забывайте, Сергей Владимирович, что Демосфен, который, кстати, был славянского происхождения, поначалу тоже заикался и имел при этом слабый голос. Недаром он, набирая в рот морскую гальку, произносил речи, стараясь такими упражнениями преодолеть свой дефект. И как заика заике, ибо сам после блокады вынужден был на уроках отвечать письменно, напомню вам такой случай. Демосфен одному робкому оратору, боящемуся говорить перед толпой, задал вопрос: “А скажи, друг, побоялся бы ты говорить перед ремесленником, расписывающим вазы?” “Конечно нет!” — ответил оратор. Демосфен допытывался: “А ты побоишься говорить с философом, солдатом, женщиной, моряком?” “Конечно нет, — повторил ответ застенчивый оратор своему учителю. “Так почему же ты боишься говорить с ними, когда они собраны все вместе, а это и есть толпа?!” — удивился Демосфен.

“Ну насчет того, что он славянин, — это все твои с-с-славянофильские штучки”, — начал было возражать Михалков... К нам наклонился ассистент Дубровского и попросил: “Не разговаривайте, пожалуйста”. Мы сидели на стульях в трех метрах от Казимира Марковича. В гробовой тишине он возвысил свой уверенный, исполненный внутренней силы голос: “Через несколько минут, дорогие друзья, вы все начнете говорить. Вы сможете объясняться в любви, спокойно общаться с продавцами магазинов, читать стихи, и кто-то из нас, — смягчился его голос от внутренней улыбки, — даже сможет работать диктором на радио. Я снимаю с вас страх произнесения первого слова. Я сейчас горю, как свеча, зажженная с двух концов, — мне помогает энергия зала. Думайте про себя: “Мы можем! Мы можем говорить, потому что хотим этого”. Я сейчас подойду к каждому из вас и дотронусь до того места лба, где, как полагали древние, заключен третий глаз человека. Наши далекие предки — арии — ввели в Индии обычай отмечать это место у женщин красным кружочком на лбу”. Дубровский, как полководец перед битвой, подошел к каждому из шеренги жаждущих исцеления и коснулся пальцем точки над переносицей. “Что вы опустили взгляд? Смотрите мне в глаза!” — потребовал он у одного. Отойдя от них, Дубровский продолжал: “Когда вы через три минуты заговорите, следуйте только одному правилу: спокойно наберите воздух и постараитесь, как певцы, сосредоточить внимание на гласных. Например: те-е-е-пло, лю-юю-бовь... Ну, а теперь, — вонзил он взгляд в лица людей из шеренги, — кто первый хочет сказать? Но не надо пока говорить, а только поднимите руку”.

Подняли руки маленькая девочка и седой человек в военной гимнастерке, на которой были колодки орденов и медалей.

“Ну, давай начнем с тебя, — сказал Казимир Маркович девочке. — Не спеши, скажи мне, как тебя зовут и в каком классе ты учишься?”

Зал онемел в ожидании чуда, веря в него и не веря. “Смотри мне в глаза и отвечай”, — властно сказал Дубровский. И произошло чудо: нежным и сильным голосом девочка спокойно сказала, восторженно глядя в глаза Казимиру Марковичу:“Я — Марина Сидорчук, ученица третьего класса.”

Зал ахнул, и почти у всех нас выступили слезы на глазах. Единственный, кто остался невозмутим, — это Казимир Маркович. Как бы не чувствуя великого момента обретения речи, — спросил: “Прочти нам стихотворение Пушкина, которое ты знаешь”. Она начала: “Мороз и солнце, день чудесный...”, и вдруг, опустив глаза, запнулась. Лицо ее приняло на какой-то момент выражение неверия и муки. “Ты стала новой! — строго сказал Дубровский. — Не вспоминай того, что было. Пой гласные”. Девочка подняла глаза, и мы услышали: “Мороз и солнце, день чудесный. Еще ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись...”

“Хватит, — заключил он. — Кто следующий?” Плачущие родители прижимали к сердцу свою девочку. Заговорили и все остальные...

* * *

...Дубровский сидел дома ничуть не усталый и ел шоколад. Подняв на меня взгляд, сказал:

— Надо есть шоколад, в нем много энергии.

— Казик не обедает никогда, а ест шоколад, — заметила его жена.

— Казимир Маркович, а что это у вас за стеклянный шар на столе? — полюбопытствовал я.

— Это предмет моей духовной гимнастики. Я каждое утро смотрю на этот шар. Если человек живет и действует во имя высшего начала любви к людям, он все может и побеждает. Бойтесь шарлатанов и черной магии. Бойтесь сатанизма во всех его проявлениях. Вы читали “Протоколы сионских мудрецов”?

— Читал, — лаконично ответил я на его вопрос. Он помолчал...

Над столом у него висела благодарственная грамота от харьковской милиции.

— Расскажите об этом, — попросил я.

— Дорогой Илюша — в двух словах. Вы прекрасно знаете, — он показал на телевизор, — что ни он, ни радио, ни магнитофон не будут работать, если их не включить в сеть — в источник энергии. Я тоже отдаю энергию. Я “включаю в свою сеть” человека, который, может быть, и ничем не примечателен, но душевная организация которого, после подключения к моей энергии, напоминает этот телевизор. Некоторые называют таких людей медиумами. Ясновидение — это другое. Я говорю о человеке, который, будучи включенным в меня, становится ясновидящим. Я чувствую, кто может быть для меня таким экраном. И вот, когда в Харькове пропал четырнадцатилетний мальчик, безутешная мать обратилась в милицию с просьбой о розыске сына. Но все поиски были безрезультатными. Тогда обратились ко мне. Кстати, Илюша, вы слышали что-нибудь о Гурджиеве?

— Мне о нем много рассказывал Виталий Васильевич Шульгин, вы знаете, кто это, — ответил я. — Гуджиев нашел его пропавшего сына, когда бушевала гражданская война.

— Ну вот, тогда с вами легче разговаривать. На этот раз моим экраном, или медиумом, был простой гардеробщик. Я ввел в состояние транса, показал фотографию мальчика. И он через несколько минут сказал мне, что видит его идущим вдоль деревни. Я приказал ему спросить, что это за деревня и где находится. Он назвал глухую деревню в далекой Сибири.

“Почему ты очутился так далеко от дома?!” — был следующий вопрос.

Мальчик объяснил, что его обижал отчим и он, вспомнив о дальней родственнице, живущей в Сибири, уехал к ней, чтобы избежать побоев отчима и ссор с матерью.

— Как видите, — улыбнулся Дубровский, — я за это получил почетную грамоту от милиции.

Человек не знает своих возможностей до конца, и мы, — подчеркнул он слово “мы”, — должны помогать людям.

— А кто это — “мы”? — робко спросил я, глядя на лицо “колдуна”, как называли его многие. Глаза вдруг у него снова стали бело-голубыми. Комкая руками серебристую обертку шоколадки “Аленушка”, он серьезно и коротко ответил: — Верующие.

— А вы можете передать этот дар другим? — поинтересовался я, зная, что представители Министерства здравоохранения СССР пытались прислать к нему учеников. Опустив глаза, он произнес:

— Поймите меня, Илюша, правильно. Леонардо да Винчи — один, Шаляпин — тоже один. Я, разумеется, не имею в виду свою скромную персону. Так мог ли Леонардо или Шаляпин переедать свой дар другим? Что вы на это скажете? Так вот и я могу указать лишь путь и направление, в котором надо работать. — Он улыбнулся ласково. — Ведь не может же быть второго Дубровского или второго художника Ильи Глазунова...

Несмотря на то, что Казимир Дубровский показал пути и горизонты науке ХХ века, — врачи, чиновники советской медицины, увидев, что его личность и возможности составляют тайну его внутренней жизни, начали против него кампанию травли, называя его шарлатаном и мистиком. Не помогали и тысячи писем от людей, которых он вылечил, так же как не помогла и грамота от харьковской милиции. Очевидно, многие пытались вырвать у него тайну его воздействия на людей, но не смогли. Я слышал, что ему даже запретили лечить. Он умер в нищете и безвестности. Альбом его, как мне известно, несмотря на старания Михалкова, до сих пор не вышел в свет. Издание его было бы самым страшным документом о человеческой психике, раздавленной победоносным шествием глубоководного и безжалостного масонского “Коминтерна”, прокладывающего путь к “новому мировому порядку”, основанному на геноциде разноплеменных народов мира. Россия оказалась самым трудным орешком... Но они упорно ведут нас “от разочарования к разочарованию.” Так задумано и осуществлено! Но не до конца! Мы у врат адовых...Верно, не одолеют...

Жизнь для него была и мукой, и адом. Но любовь к людям и вера в добро — бесконечной. Повторяю, это один из самых интересных людей, которых я встречал в жизни. Для меня, как и для многих, знавших его, он навсегда остался загадкой. Мир праху твоему, великий русский ученый!

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Велико незнание России посреди России...
Н. Гоголь

Я очень дружил и дружу с Эдиком Выржиковским или, как его называют, Выржиком) — талантливым и цельным художником. Мы вместе сдавали экзамены в СХШ, он был старше меня и рассудительней. Его страстью с юности было ездить по древнерусским городам и рисовать храмы Божии, пейзажи и людей, виртуозно передавая их характер и сходство с моделью. Рассказывал он о своих; поездках увлекательно, с жаром, и мы любовались его прекрасными строгими рисунками, заставлявшими вспоминать высокий реализм рисунков Репина, Васильева и Макарова, когда они вместе ездили на Волгу и Репин искал персонажей для своих бурлаков. Однажды мы поехали с ним в Таллинн. Было холодно и морозно. Уходящие в небо шпили готики, старые дома в стиле немецкого барокко, сдержанные, не любящие русских люди...

“Холодно, Выржик. Карандаш выпадает из рук”, — жаловался я другу. “Ах ты, Глазунишка изнеженный, — возмущался он, — а как же я рисую?” С тех пор, преодолев муки холода, до сих хожу без перчаток и могу рисовать на любом морозе.

Вспоминаю таллиннское кафе и нашу застенчивость из-за своих грязных свитеров перед шиком европейских официантов с бабочками. Мы рисовали и в кафе. “Цвай юнге руссише малер”, — поясняли друг другу официанты. Тихо играла музыка, почтенная публика благожелательно смотрена нас.

В Ленинграде Выржик поражал всех находками неожиданных “точек” для своих пейзажей. То на крышу Аничкова дворца заберется, то чуть не на купол Петропавловского собора. Он очень любил Левитана, Юона и пронес любовь к русскому пейзажу до сего дня. Сменив на протяжении жизни нескольких жен, народив много детей, он завоевал себе славу прекрасного художника-пейзажиста. Я помню, как он приехал из деревни Петрищево, где согласно дипломной теме для картины о Зое Космодемьянской, встретился с живой тогда старухой, помнившей всю историю с героиней, замученной немцами. Подняв на меня глаза, полные уныния, Выржик сказал: “Все было не так, как пишут о ней...Не могу я теперь писать эту тему”. Его бабушка Феня, живущая в деревне, много раз вдохновляла Эдика на прекрасные этюды. Учился Выржик вместе с Валькой Сидоровым, с которым дружил. Валька, ныне — Валентин Михайлович Сидоров, тоже талантливый пейзажист, возглавляет правление Союза художников России. Его рассказы о гибели родной деревни, вырубке фруктовых садов, о коллективизации живут в моей памяти как документы великих страданий русского народа, наполненные живой болью патриота, очевидца-художника.

Как говорил Петр, “Сенаторы — добрые люди. Сенат — злая бестия”. Со сколькими художниками связан годами учебы и студенческой дружбы! Общаясь со мною, они прежние и “добрые”. Но собравшись вместе, превращаются в “злую бестию”, когда их объединяет ненависть к треклятому Глазунову, которого всю жизнь они травили, игнорировали. Ни разу в жизни Союзы художников России и бывшего СССР не организовали ни одной моей выставки и не закупили ни одной работы. Бог им судья! “Их бесит, — объяснял мне один друг — художник, — твоя самостоятельность и независимость. Ты не ходишь к ним просить и кланяться, да и миллионные очереди на твои выставки не дают им покоя!” — Но я же не виноват в этом”, — оправдывался я. “Ты виноват в том, что ты Глазунов”, — улыбнулся он. Так я и прожил под черными лучами ненависти Союза художников!

Спасибо Вале Сидорову, а точнее — Валентину Михайловичу Сидорову, что он поставил тогда — о чудо! — свою подпись, разрешающую мою последнюю выставку в Манеже. В те времена важно было идеологическое поручительство, а не деньги. Живет он одиноко, разрываемый на части общественной деятельностью, и только в деревне, куда он уезжает писать пейзажи, обретает покой и отдохновение души.

Но возвращаюсь к давним годам нашей учебы. Выржик неутомимо тянул меня, особенно после таллиннской поездки, на Русь.

Мне было семнадцать лет. Была весна. Мой друг сказал: “Поедем в Углич — вот где Русь-то настоящая!” С Угличем у меня связано чистое и светлое воспоминание, когда впервые в жизни красота древнего лика России поразила и навсегда вошла в сознание великим и волнующим чувством Родины. То же чувство, наверное, испытывает сын, наконец нашедший отца, о котором так часто и бессонно думал в одиночестве сиротской доли. Один поэт говорит, что любовь начинается с изумления. Какая красота, какое чудо! Маленькие домики, купола соборов, словно каменные цветы, прорастающие над горизонтом... Нет, не цветы — рати в надвинутых шлемах... А за Волгой дали, дали бесконечные.

Звон капель, падающих в синеву луж, ржание лошадей, обрызганные грязью грузовики. А вот и базар! Старый гостиный двор, будто у Лескова и Мельникова-Печерского. Справа и слева могучие соборы — все разные, и все единые в своей древней красоте. А дети! Вон девочка — глазки, как лесные озерки, белые волосики соломкой... Мальчишки серьезно, как взрослые, возятся с лошадьми. А дальше, на Волге, одинокие фигуры смельчаков, обходя полыньи, пробираются на ту сторону. Дали необъятные. Волга...

В седой древности теряются истоки преданий “богоспасаемого града” Углича. Название Углич получил, видимо, оттого, что Волга здесь делает угол. Местные летописи рассказывают, как один из родственников княгини Ольги, боярин Ян, объезжая Русь, был в Угличе и, пленившись красотою местности, построил себе здесь дом на крутом берегу Волги. До сих пор в городе есть местность под названием “Яново поле”. В 1380 году углическая дружина участвовала в Куликовской битве, предводительствуемая известным русским полководцем XIV века угличским князем Владимиром Андреевичем, получившим прозвище Храбрый. До недавнего времени в Угличе сохранялся камень, глубоко сидевший в земле, с отпечатанным на нем следом, вроде большой петушиной лапы. Камень этот дал название целой слободе — Петуховой. К сожалению, всего несколько лет назад этот камень был разбит на щебень при ремонте дороги.

С Петуховым Камнем связано одно из поэтических сказаний древнего города. В нем говорилось, что, когда городу угрожала опасность, прилетал огромный петух. Он садился на камень и троекратным криком предупреждал угличан о близкой беде. Это поэтическое сказание Пушкин положил в основу сказки “Золотой петушок”, а Римский-Корсаков воплотил его в музыке. Думаю, что и сегодня большинству читателей интересна история града Углича.

Но тогда, в годы погрома русских городов (при Хрущеве), когда писалась эта глава, — она была вызывающа! Все течет, все меняется. Сегодня уже никто не прибегает к термину “образцовый коммунистический город”. Сколько благодаря этому названию разрушено и уничтожено. “Плачь, русское сердце”... Сражаться и бороться надо за русскую культуру! Но об этом будет особая глава, дорогой читатель, — “Битва за Москву”. О нашей борьбе и о тех, кто боролся...

* * *

На крутом откосе над Волгой стоит причудливое здание, похожее и на дом, и на крепость, и на церковь, — это дворец угличских удельных князей, известный под именем палат царевича Дмитрия, построенных в конце ХV века угличским князем Андреем. Архитектурные формы дворца родственны величавым замыслам новгородских и псковских зодчих. Окна дворца — как бойницы крепости, готовой к бою. Предполагают, что в давние времена стены были расписаны артелью художников, руководимых гениальным мастером Древней Руси Дионисием, работавшим в 1482 году в близком соседстве от Углича — в Ростове Великом.

Скромный, но изысканный орнамент из кирпичей украшает стены дворца. Во дворце жили угличские князья и посадские наместники. Ничтожно мало дошло до нас от древнего Углича, который когда-то был, по свидетельству летописи, “велик и многонароден, пространен же и славен и всеми благами изобиловал паче иных градов в державе Русской...” В Угличе было 150 церквей, на правом берегу Волги возвышался кремль, обнесенный крепкою стеною с башнями, вооруженными пушками, пищалями и самопалами, окопанный глубоким рвом, примыкавшим своими концами к Волге. На дорогах, идущих в город, стояли монастыри, прикрывавшие подступы к Угличу. Углич не раз играл значительную роль в политике московского государства.

Для достижения успехов в борьбе с Казанским ханством Иван Грозный решил построить близ Казани город-крепость, который был бы плацдармом для наступления. Но сделать это на виду у противника было невозможно. Поэтому решили срубить крепость в Угличском княжестве, в вотчине князей Ушатых, находившейся в северной части княжества, особенно богатой строительным лесом. Постройка крепости была поручена Ивану Григорьевичу Выродкову — талантливому русскому мастеру. Для выполнения работ из разных городов в Углич были направлены сотни строителей и стрельцов. В 1551 году ими был срублен город с двумя церквами, с деревянными стенами и башнями.

Весной следующего года город был разобран, плотами спущен по Волге и вновь собран на высокой горе при впадении в Волгу Свияги. Перед изумленным врагом неожиданно вырос русский город Свияжск. В нем разместилось пять тысяч казаков.

После смерти царя Ивана Грозного наследник престола царевич Дмитрий с матерью Марией Нагой и родственниками, враждебно относившимися к Борису Годунову, в 1584 году был сослан в Углич. Царевич Димитрий жил в Угличе около семи лет. 15 мая 1591 года сбежавшиеся на тревожные звуки набата люди застали царевича мертвым. Так погиб последний Рюрикович.

До сих пор история не разобралась в том зловещем и темном деле. Существуют две версии, объясняющие смерть наследника. Смысл первой в том, что Дмитрий был убит по приказу Годунова, желавшего отделаться от претендента на русский престол. Вторая гипотеза гласит, что Димитрий закололся ножом в припадке эпилепсии во время игры “в тычку”. Читатель все это знает, и я прошу извинения, что привожу много исторических цитат.

Но вот что говорят строки “Повести об убиении царевича князя Димитрия”: “...по повелению изменника злодея Бориса Годунова, приспевшие душегубцы, ненавистники царскому корени, Никитко Кочалов да Данилко Битяковской, кормилицу его палицей ушибли, и она, обмертвев, пала на землю, а сами злодеи душегубцы вскричали великим гласом. И услыши шум мати его государя-царевича и великая княгиня Мария Федоровна прибегла, и виде сына своего царевича мертва, и взяла тело его на руки, а они злодеи душегубцы стоят над телом государя-царевича обмертвели, аки пси безгласни, против его государыни матери не могли проглаголати ничто же, а ему государю-царевичу в ту пору киняся перерезали горло ножом; и взяв она государыня тело сына царевича Димитрия Ивановича и отнесла в церковь благолепного преображения господня и повелела государыня ударити звоны великия по всему граду, и услыша народ звон велик и страшен, яко николи же бысть такова, и стекашася вся народи от мала и до велика. и виде государя-царевича мертва”.

Страшно и тревожно звучал набат над телом младенца, возвещая о случившейся беде народу. Началось избиение всех, кто был заподозрен в заговоре Бориса Годунова. Как только дошла весть до Москвы, Борис Годунов 'приказал расправиться с виновниками избиения. Двести угличан были наказаны. Одним отрезали языки, других посадили в тюрьму. Шестьдесят семей выслали в далекую Сибирь, куда они шли пешком около года, потеряв многих в пути. Жестокая кара постигла колокол, известивший о смерти царевича. Его сбросили с колокольни, палач на городской площади при стечении притихшего народа высек его плетьми, вырвал язык и отрубил одно ухо. Колокол был выслан в Тобольск — “первоссыльным неодушевленным с Углича”. Только через триста лет колокол вернулся в родной город.

На месте гибели царевича была срублена часовня, замененная впоследствии в XVII веке каменной церковью стоящей до сего времени на волжской крутом берегу. Церковь царевича Димитрия “на крови” парадна и изысканна в своем декоративном уборе. Внутри — росписи XVIII века, исполненные в традициях XVII века. Художник рассказывал на стенах храма об убийстве царевича и о расправе жителей Углича над убийцами. Исполненная ужаса толпа застыла над телом того, кто должен был стать царем всея Руси. К сожалению, несколько лет назад фрески были варварски замалеваны молодцами, выдававшими себя за реставраторов. Без боли нельзя смотреть на этот документ вандализма. Об этом необходимо говорить, как об одном из национальных бедствий. Представьте себе, если бы фрески Джотто или росписи Тьеполо “подновили” таким же образом!

...С прекращением династии Рюриковичей замутилось Русское царство. Латинская Польша и Германия, уже издавна стремившиеся подорвать наше государство и обезличить русскую народность, приобщив ее к латино-католической культуре, воспользовались тяжелым положением государства. Был пущен слух, что царевич Димитрий жив и сбежал в Польшу. Огромное войско вторглось в пределы раздираемой внутренними бедами Руси. По взятии Смоленска глава иезуитов Скарга говорил пламенную проповедь, в которой выражал радость, что наконец-то открывается путь к расширению влияния римской церкви и торжеству правды католической. Да и сам Сигизмунд не скрывал, что шел силою добывать московский престол и расчищать на Руси дорогу католичеству. Началась русская смута!

20 июля в будний день 1605 года самозванец вступил В Москву, приветствуемый народом, верившим, что пришел истинный царь Димитрий, сын Грозного Иоанна и Марии Нагой. Лжедимитрий, пожелавший увидеть свою “мать”, которую он “не видел с детства”, вытребовал из дальнего монастыря несчастную вдову Грозного, которой ничего не оставалось делать, как при знать под страхом смерти в самозванце давно похороненного ею сына. И это всенародно она должна была объявить. Самозванец как любящий сын каждый день приходил к своей “матери” на поклон. До наших дней сохранилась удивительная пелена, вышитая руками царицы. На этом шитье, прекрасном памятнике древнерусского искусства “живописи иглой”, лежит печать горьких душевных переживаний. В певучем аккорде красок и линий нашли свое воплощение задушевность, чистота и нежность русской многострадальной женщины.

Убийство Лжедимитрия I не остановило захватнических намерений оккупантов. Чтобы доказать, что царевич действительно умер в Угличе, сюда весной 1606 года приехала специальная правительственная комиссия, которая раскопала могилу царевича Димитрия. Его останки были объявлены нетленными и под тревожный звон колоколов в сопровождении духовенства перенесены в Москву и до сего дня находятся в Архангельском соборе, однако провозглашение царевича святым не предотвратило новую польскую интервенцию под командованием авантюриста Лжедимитрия II. Углич превратился в арену ожесточенной борьбы. С осени 1608 по весну 1612 года он несколько раз переходи из рук в руки. Угличане стояли насмерть, но город был все-таки взят врагами.

“Кто твою, граде, погибель теплыми слезами не оплачет, и кто не возрыдает об убиенных любезных наших граждан, кто не пособолезнует сердцем, кто не воздохнет?” — с такой возвышенной скорбью повествует летописец о разгроме родного города. Мало памятников архитектуры оставил по себе ХVII век в Угличе, но то, что здесь сохранилось, быть может, лучшее из созданного в русской архитектуре за весь XVII век. Среди маленьких деревянных домиков высятся три стройных шатра храма, расположенного на горе и потому видимого издалека.

— Как называется церковь-то, бабушка? — спрашиваем мы, потрясенные открывшимся чудом.

— Дивная, родимые. Дивная — Успения Богородицы, — отвечает обрадованная нашим неожиданным для нее вниманием к церкви старушка с ясными глазами, напоминающими блестящие на солнце шляпки гвоздей, вбитых в морщинистую кору старого замшелого пня.

Да, так и вошел храм в историю мирового искусства под именем “Дивной церкви XVII века”. Великолепная трехшатровая церковь вполне оправдывает утвердившееся за ней народное прозвание, но не роскошью, богатством декора, а чисто архитектуркой гармонией. Неповторима и могуча русская архитектура! Поистине она звучит как музыка.

В конце улицы Карла Маркса, где он никогда не был, у самой Волги, на площади, окруженной задворками, вырисовывается группа церквей Воскресенского монастыря, построенного в ХУII веке. Громадное здание этого монастыря — явление совершенно исключительное в древнерусском зодчестве. Церкви, трапезные, кладовые, обширные переходы, звонница — все связано в единое целое, очень живое и красивое. Строителем Воскресенского монастыря был, как известно теперь многим, ростовский митрополит Иона Сысоевич. Ростовский митрополит заслуживает внимания как создатель нового типа архитектурных ансамблей, получившего полное воплощение в многочисленных сооружениях Ростовского кремля. Он мечтал о каком-то дворце церкви, о русском Ватикане, в котором бы тесно сплетались церкви и гражданские застройки.

Если зодчий, создававший успенскую Дивную церковь, сосредоточивал внимание на стремительном легком взлете стройных шатров, подобных трем грациям древней Эллады, а также нашей православной Троицы, то создатели Воскресенского монастыря старались передать величие архитектурных форм, мощь и красоту их сочетаний. Формы монастырских зданий так выразительны, что кажутся вылепленными на глаз, а не вычерченными по циркулю и линейке. Они одухотворены дивной, увлекательной неправильностью творческого порыва и на редкость живописны. Они так похожи и непохожи на новгородскую мощь вольного города, известного своим значением в русской истории...

Недалеко от Воскресенского монастыря, на самом берегу Волги, стоит особенно запомнившаяся и полюбившаяся мне церковь Иоанна Предтечи, видимая издалека при приближении к. Угличу на пароходе. Ее изящные формы дают оригинальный синтез московской и ярославской архитектуры. Замечательный русский искусствовед Ю. Шамурин называет этот изумительный памятник нашей национальной архитектуры, построенный в 1689-1700 годы, последним цветком XVIII века, сильно запоздавшим, но еще более ярким, еще более пленительным, чем его ранние и зрелые создания. Многие художники, издавна приезжавшие в Углич, восхищались и запечатлевали на своих полотнах этот шедевр древнерусского зодчества.

Немыслимо рассказать о всех памятных достопримечательностях Углича, этого поистине чудесного града. Смотришь и поражаешься, сколько в них заключено народного гения многих, порой безымянных строителей, творивших, “как мера и красота скажет”. Сколько безвозвратно потеряно!

К сожалению, мы не сберегли целиком эту “каменную летопись”, которая, как и многие памятники старины, находится в катастрофическом состоянии... В памяти остался буйный весенний ветер, незабываемые древние, но удивительно юные в светлом обличии своем создания русских зодчих. В свете ослепительного солнца храмы были классически-ясные, мудрые, простые в своей строгой красоте. Вечерние сумерки вновь преображали их, четко рисуя их формы на огненном небе, покрытом зазубренными мечами лилово-дымчатых облаков. Весь день до темноты мы работали.

Выржик был неутомим, а я брал с него пример. Восторженные и усталые, мы каждый вечер после заката солнца возвращались к нашей хозяйке — в старую-старую избу, построенную из толстенных бревен. Спали мы на полу на рваном брезенте. В красном иглу избы, где, правда, не было ни одной иконы, уже долгие месяцы располагался другой постоялец нашей хозяйки. Когда бы мы ни пришли, он всегда сидел в одной и той же позе, свесив ноги со старинного высокого сундука, на котором спал. Он словно не замечал нас и постоянно держал в руках мятую алюминиевую кружку с кипятком. На нем была застиранная рубашка, на его безжизненно свесившихся ногах — рваные носки. В избе было жарко натоплено. Но, согбенно сидя на сундуке, он словно грел руки о свою израненную алюминиевую кружку, всем видом подчеркивая, что не хочет ни с кем вступать в беседу. Было ему лет семьдесят; у него были серые глаза, серая щетина бороды, седые, словно растущие клочьями жидкие волосы. “Кто это?” — спросили мы однажды шепотом у нашей хозяйки. Она неохотно ответила: “Очень пострадавший человек. Как его забрали прямо из церкви, так много-много лет и не видели. Больше года, — продолжала она, — как вернулся из лагеря. Спрашивают его — за что сидел? А он отвечает: “За Бога” — и молчит”. Подумав, она добавила, подливая нам чай: “То ли подписку дал о неразглашении, то ли от горя умом тронулся — все молчит и молчит. Кроме меня у него родственников в Угличе не осталось — всех посадили: у них в роду много церковников было”. Он мне напоминал петербургского чиновника, словно бы друга Акакия Акакиевича, и воскрешал в памяти и раннюю картину Нестерова о чиновнике, у которого семья отняла сапоги. Одиноко сидя на сундуке, своим молчанием и полной отчужденностью он поразил нас. На следующий вечер, вернувшись в избу, мы решили подарить ему пачку чая, конфет и круглую белую булку. “А как его зовут?” — продолжали расспрашивать мы хозяйку. “А вы сами у него спросите”, — сухо отрезала она.

Скосив из глубин сморщенных век свой белесый взгляд на наши школьные дары, он ответил на наш вопрос тихим, безжизненно-скрипучим голосом, не выпуская из рук все ту же алюминиевую кружку. “Зовут меня Червячок. Я червь земной и тленный, но выживший в геенне огненной”. Не прикасаясь к конфетам, совсем тихо добавил, воскрешая в памяти обороты русской классической речи: “Благодарствую за внимание, если смогу — буду за вас молиться”.

В течение оставшихся дней нашего пребывания в Угличе мы больше никогда не слышали его голоса и не ощущали его желания с нами поговорить. Хозяйка же отмалчивалась: “Зачем вам это знать...” На наш вопрос: “Почему у Вас в доме нет ни одной иконы?” — встрепенувшись ответила: “Все мои иконы я спрятала на чердаке — подальше от глаз антихристовых”.

Вечерние дали делают Углич уютным и таинственным. На Волге трещит, ломается лед, звонко и протяжно, как лопнувшая струна. В баню стоит очередь, — жители Углича разделились на две части: мрачно ждущих и счастливо распаренных, с огромными шайками и красными потными лицами выходящих после “священнодействия” субботней бани.

Как приятно, устав от впечатлений дня, работы и ходьбы, сидя в низкой комнате столовой, разглядывать белозубых, уже загорелых водников и проворную официантку со скуластым лицом атаманши. Ее прозрачные, как волжская вода, глаза с удивительно черной точкой зрачка словно нарисованы слегка размытой китайской тушью. Наше внимание ей, видимо, льстит. Ученические, заляпанные красками этюдники вызывают всеобщий интерес. За соседним столом нам подают совет: “Нашу Катю спозировать надо и всюду пропечатать”. Кто-то добавляет: “Обязательно в голом виде — наподобие как в музее”. А Катя была действительно красавица...

Но не все верят, что в столичных музеях есть картины, на которых изображены голые женщины. Начинается спор. А тем временем картофельные котлеты уже готовы, и, лукаво пряча глаза, Катя ставит тарелки на липкий стол с остатками рыбы и разлитого пшеничного супа. Мы видим на миг красоту ее античной груди в декольте ситцевого платья...

Гудит поезд, набитый до отказа людьми. Прощай, Углич! Прощай, многострадальный раб Божий Червячок, настоящее имя которого мы так и не узнали. Наверное, и сейчас, когда мы едем в переполненном вагоне в Ленинград, он, как всегда, сидит на своем сундуке и смотрит в пол отсутствующим и горестным взглядом.

С тех пор прошло много лет, но до сих пор, когда я слышу удивительное имя Углич, сердце мое сладко сжимается и бьется, как при воспоминаниях о первой любви, которую никогда нельзя забыть!

ВОЛГА

О русская 3емле!
Уже за шеломанемъ еси..
О русская земля. Ты уже за холмом.
(“Слово о полку Игореве”)

“Волга, Волга, мать родная,
Волга — русская река...”
Из народной песни

Каждая страна имеет свою национальную реку. Россия имеет Волгу — самую большую реку в Европе,
царицу наших рек. И я спешил поклониться ее величеству Волге.
Александр Дюма

Я не случайно назвал главу, посвященную моей первой юношеской поездке в древний Углич с его дивными храмами и монастырями, высящимися на высоком берегу широкой и полноводной Волги, — “Первая любовь”.

С тех пор я старался узнать все, связанное с историей великой русской реки, которая в старину называлась Ра. Многие путешественники, включая Александра Дюма, оставили страницы восторженных воспоминаний о встрече с “царицей русских рек”.

Я с восхищением прочел о поездке художников братьев Чернецовых по Волге. Все больше влюблялся в картины моих любимых художников М. Нестерова и Б. Кустодиева, у которых многие работы передают навсегда ушедший от нас купеческий быт, богатство и приволье жизни на берегах священной для нашей истории великой реки.

Но особое место в моем сердце заняли картины и рисунки, навсегда оставшиеся в истории русского искусства, моих любимых русских художников Ильи Репина и Федора Васильева. Какой поэзией и правдой овеяны этюды и рисунки, в которых переданы с такой точностью и любовью красоты волжских берегов и незабываемые характеры людей, позировавших молодому Репину. Ведь и первая картина Репина, принесшая ему шумную славу, — “Бурлаки на Волге”, связана с Волгой. Кто из нас не знает этой картины?

Я в ту пору, будучи учеником СХШ, находился под обаянием замечательной. книги Репина “Далекое близкое”, где художник с таким жаром и восторгом описывает свою поездку по Волге вместе с Федором Васильевым. Мне захотелось ощутить, зримо почувствовать знакомый с детства образ Волги с его радостной удалью и тоской, необъятной бескрайностью и безбрежной печалью протяжных песен. Это было мое первое самостоятельное путешествие по Волге. Дали, дали, дали! Даль и безбрежность всегда рождают в людях беспричинную тоску и дерзость стремлений. Необъятность, беспредельность русской земли нашли свое воплощение в широте русского характера. Чувство простора, чувство равнинное, быть может, составляет, в известном смысле типическую черту в нашем народном сознании. Невозмутимая тишина и спокойствие во всем: в бездонной пропасти молчащих небес, в голубой протяженности бесконечных лесов, в зеленых коврах ветреных лугов и полей, где катят свои воды тихие, но могучие реки, в формах наших деревенских изб — во всех красках, из коих соткана наша земля. Как будто все притаилось в ожидании... Кажется, русское слово “простор” не имеет перевода на другие языки. Оно пришло к нам из глубокой древности, когда все арийские народы жили на общей прародине и имели общий язык — санскрит, что означает “совершенный”. Поскольку теме прародины индоевропейских народов будет посвящена специальная глава, ограничиваюсь лишь упоминанием, что санскритское слово “прастара” — “простор” — живет доселе лишь в самом великом, могучем и свободном, по выражению Ивана Тургенева, русском языке.

Волга, Волга! Сколько легенд, песен, поэм, картин посвящено великой русской реке. “На осенний мелкий дождичек”... Бурлит холодная волна, проплывают поля, обрывы и кручи. Белые колокольни одиноких церквей, без которых нельзя представить себе русского пейзажа, мерцают, как свечи. Слева берег, низкий справа — высокий. Леса застыли над кручами. Некогда эти берега останавливали движение несметных полчищ Золотой орды. Постукивают капли дождя в круглое окно трюма. У самых глаз бежит вода. Пароход делает разворот. Спит рядом старушка с загорелым лицом, словно из волжского выветренного известняка. В трюме на пальто, полушубках, а то и просто так, в живописных позах спят и сидят люди. У каждого своя судьба, у каждого своя жизнь, каждый “идет в путь свой”, как написано на древнем изразце. Рядом со мной сидит юная цыганка Роза. Она уже нагадала мне дальнюю дорогу, казенный дом и трефовую даму. Она молчит. Ее профиль, напоминающий фрески Аджанты, хранит зной Индии и Египта, а зеленый глаз прозрачен и нем, как у птицы. “Мы кочуем, — говорит она, — письма не напишешь. А холода ударят, под Горьким будем зимовать...”

Гудит пароход, отъезжаю от мокрого дебаркадера, а на ветру на пустой от дождя палубе одинокая фигура Розы в длинной цыганской юбке, с яркой точкой полушалка. Много раз встречал я цыган. Какое-то необъяснимое обаяние заключено в их глазах, песнях и плясках, в их верности себе, своим заветам. На пыльных глухих дорогах, на шумных вокзалах, говорливых рынках встречал я этих странных людей, хранящих в душах память об утраченных тайнах черной магии, каббалы, колдовства...

Их странное бытие оставило свой след и в душе русского человека. Их напевы слушали многие русские поэты, томившиеся жаждой странствий и неизъяснимой мечтой. Рыдания цыганских напевов наполняли неясной тоской сердца Пушкина и Блока, Аполлона Григорьева и Льва Толстого... Во время моих странствий я встречал цыган на пароходах, на железных дорогах, в лесах и полях, видел цыганок и в солнечном Риме. Они выглядели так же, как и на Волге, так же подходили к прохожим и говорили, что предскажут судьбу...

А вот и Плес! Память Чехова и Левитана согревает и освящает этот маленький городишко с белыми камешками домиков и церквей, словно высыпанными из чьей-то большой ладони. Холодно и неуютно одному под моросящим дождем; Таков ли Плес, как на полотнах Левитана, овеянный нежной грустью и “вечным покоем”? Хранит ли Плес память о жарких сечах с татарами, о тех далеких временах, когда он служил местом сбора русских войск для походов на Казань? О Минине и Пожарском, которые в 1612-м останавливались здесь перед походом на Москву?

Я долго бродил по крохотному городку и старался найти мотивы, запечатленные Левитаном. Над головой шумели деревья. За Волгой расстилались дали, было грустно. Но дождь понемногу затихал, в небе началось борение. Свинцовые тучи расступились, из синего прорыва лебединым крылом проступило и зацепилось белоснежное облако. На душе стало покойно, уютно и тепло, как после разговора с хорошим человеком.

Еще жива была старуха, которая пекла кексы Чехову и Кувшинниковой. Еще есть люди, помнящие Левитана, помнящие и Шаляпина, дача которого находилась недалеко от Плеса. С одним из них мне удалось поговорить. “Я вот грузчиком здесь на пристани работаю сызмальства. Помню, мальчишкой с отцом отсель на лодке Шаляпина возил в евонное, значит, имение. Молчит он, сидит на корме. Помолчит, а сам здоровый такой, да вдруг запоет, запоет. Громко так, у меня в ушах дрожжанить начинает. А он-то смеется все: “Благодать, — говорит, — какая”. Платил нам хорошо — деньгу не любил прижимать. Наш был, волжский, но редко приезжал к нам... Потом здесь художник пожил, черный такой, с ящичком ходил все — наподобие твоего, — в краске весь. Во-во, Левитан, точно. Человек знаменитый был. Оставил он в доме, где жил, картину, нарисованную на полотне. А мне парус был нужен, а картина в полстены, холст, я тебе скажу, что надо, — наподобие парусины. Такого теперь холста и за деньги не купишь. Я баньку затопил, в котел его забил и давай кипятить краски выварил. Холст что новый — крепкий, надежный. Потом через много лет из Москвы приезжали двое — искали все енту картину. А я говорю: “На парус пустил картину вашу”. Смеюсь. А один толстый, в перчатках, руками машет: “Вы, говорит, — варвар. История не простит. Ей место, говорит, в музее, в Москве”. А я говорю: “Какой варвар? Мне парус нужен был, а холст новый, не штопаный, в магазине нет такого. Теперь износился — воспоминание одно”. Но они так, сердешные, переживали! Москвичи. Жаль было на них смотреть... Ты вот малевал вчерась на горе, так я посмотрел — твой холст куда против того, наволочка, одно слово — простыня! А раньше-то, видать, и холсты, и художники были!..”

Вечерами, на крутой плесовской горе, усаженной березами, я видел стройную женскую фигуру, одетую во все черное. Вблизи я с удивлением заметил, что женщина очень стара. Лицо ее было кротко и задумчиво. Она из-под руки долго смотрела на сверкающие огнями пароходы, населенные толпами отдыхающих... Мне вдруг показалось, что Нестеров много лет назад увидел ее, юную, с букетом заволжских полевых цветов, и воспел ее одинокую душу-птицу, жаждущую полета и подвига. Женщина рассказала, что у нее нет никого на свете, а родом она из Нижнего Новгорода, но уже давно-давно живет в Плесе. У меня до сих пор хранится подаренная ею маленькая серебряная монетка, последняя память о несметных капиталах ее отца, одного из тех, с кого Горький писал свое “Дело Артамоновых”.

А вот и дача Шаляпина! Теперь здесь дом отдыха. Радио. Волейбол. Могучие березы шумят и непокорно встряхивают листьями, как добрые молодцы волосами, —будто не могут проснуться от долгого хмельного сна. У берез какой-то удивительный рисунок стволов. Вспомнился вдруг любимый рассказ Чехова “Черный монах”.

Имя Шаляпина, этого светлого гения поющей души России, неразрывно связано с Волгой. Поставленный в невыносимые условия, великий певец должен был покинуть Родину под улюлюканье и свист пришедших к власти, ненавидящих все русское коммунистов.

Завоеватели, громившие наши святыни, прекрасно понимали значение национального гения России. Расстреляв или выгнав из страны элиту нашей культуры, они разбросали по всему миру осколки драгоценного сосуда русской духовности. Позднее мне довелось повстречаться с сыном Шаляпина — художником Федором Шаляпиным, работавшим для журнала “Тайм”. Он рассказал мне, как отец любил и глубоко понимал живопись, как гордился дружбой с Врубелем, Серовым, Коровиным. Отец, по его словам, уехал тогда, “когда наша страна перестала быть нашей, и в нашей России нам не стало места”.

Триумфальное шествие Шаляпина по миру общеизвестно. Известно также, что, когда до него дошла весть о взрыве храма Христа Спасителя, он выскочил на улицу и, не обращая внимания на лавину мчащихся машин, кричал: “Помогите, помогите!”

К. Коровин, коротавший в изгнании свободное время с Шаляпиным, вспоминает, как он однажды сказал ему: “Руслана я бы пел. Но есть место, которого я боюсь”.

— А какое? — спросил я.

Шаляпин запел:

Быть может,
На холме немом
Поставят тихий гроб Русланов
и струны громкие боянов
Не будут говорить о нем!..

Милый Федя, всегда будут о тебе петь бояны, и никогда не умрет твоя русская слава”.

К сожалению, сегодня советское — зсэнговское телевидение и радио напрочь забыло искусство Шаляпина. Давно не издаются его пластинки. Наш рынок наводнен современной поп-музыкой, а событием культурной жизни России считается приезд Майкла Джексона. Русская музыка все реже и реже звучит на “колониальных” радиостанциях, где развязные мальчики знакомят с рок-певцами, которых не всегда знает сама Европа и Америка. А там благоговейно чтут творения русской музыки. И издают компакт-кассеты с записями великого искусства Федора Шаляпина.

Как-то Шаляпин сказал своему другу Косте Коровину: “Я куплю имение на Волге, близ Ярославля. Понимаешь ли, гора, а с нее видна раздольная Волга, заворачивает и пропадает в дали. Ты мне сделай проект дома. Когда я отпою, я буду жить там и завещаю похоронить меня там, на холме...

Память о Волге всегда омывала волнами ностальгии его ущемленную душу беженца. Умирая в Париже, на Трокадеро, он пел в беспамятстве, будучи почти на смертном одре. Под окнами толпились парижане...

Голос Шаляпина сопутствовал мне всю жизнь. Сидя в мрачной послеблокадной квартире, я в который раз, стараясь распрямить мою одинокую скомканную душу, ставил старую пластинку “Пророк” и слушал, как Шаляпин, будто обретя в своем духе власть Бога, приказывал: “Восстань, пророк!”. И вот сейчас, слушая бессмертного “Бориса Годунова”, был словно электрическим током пронизан Шаляпинской болью: “Голодная, бедная стонет Русь” Подошел к окну, сквозь дождь увидел неуклюжее здание советского Пентагона на Арбатской площади, а перед ним под зонтиками огромную толпу граждан “демократической России”, требующих углубления демократических реформ и доверия к президенту Ельцину.

А слева от толпы, там, где еще несколько лет назад стоял дом, в котором жил Сергей Рахманинов и который нам так и не удалось отстоять, лепятся друг к другу тупорылые ларьки, называемые “шопами”, в которых, невзирая на демонстрацию, активно продают порнографию, пепси-колу и видеокассеты американских боевиков. Потоки дождя льются по окну, и призывным мужеством борьбы звучит голос поющего сердца России — Федора Шаляпина.

“Духовной жаждою томим, в пустыне мрачной я влачился...”

Помню маленькие домики и белые храмы. Помню лодку с отъезжающими на тот берег бронзовыми крепкими великороссами. Их одежду и платки как белое пламя, треплет ветер, словно звенит набат счастья. Навсегда я запомнил этот ветер, солнце. Волгу. Спасибо, Плес! Спасибо, Волга-матушка!

Снова пароход. Бьют волны в ребра трюма, качается лампочка с желтым маслянистым сиянием... На рассвете я вышел на палубу, переступая через спящие тела. во весь горизонт вставало красное солнце. Красным было все: небо, вода, деревья и даже дали. И вдруг чудо! Древний град вырос на волжском берегу. Какие башни, звонницы, купола! Скоро Нижний Новгород — город Горький. Волга особенно величественна в утренние часы, туманная дымка скрывает приметы времени, и невольно вспоминаешь странно звучащее древнее название Волги — Ра. Эта могучая река, по свидетельству историков древности, катила свои воды через земли некогда могучих скифов и сарматов.

С высокого берега стремительными уступам спускаются вниз к воде кремлевские стены. В золоте восходящего солнца раскинувшийся на холмах город смотрит с высоты на проплывающие суда. “Это наш внутренний порт”, — говорил о Нижнем Новгороде Петр Великий. После 1812 года ходили слухи‚ что столицу, возможно,. перенесут в Нижний Новгород. У кремлевского холма в широко просторе сливается воедино Волга с не уступающей ей Окой, как два голубых клинка, навечно соединенных в клятве верности. А дальше за раздольем Волги — расстилаются заливные луга и бесконечные леса. Как известно, древнерусские города ставились на холмах. Нижний Новгород знаменит легендами о возникновении своем и предании о временах стародавних, о жарких сечах, о великом подвиге нижегородского гражданина Минина, спасшего Русь в тяжелую годину смуты.

И вот мы подошли к тому месту, где слившиеся Волга и Ока образовали обширную водную равнину. Здесь и был основан Нижний Новгород. Суздальский князь Юрий, мечтая иметь в своих владениях город, подобный Новгороду Великому, с его мощью и богатством вольной торговли, называет основанный им около 1222 года город “новым городом Понизовской земли”.

Ни один город на Волге не взволновал меня так, как этот. На первый взгляд, ничего особенного — скрежещет трамвай, снуют люди, от невысоких домов веет милой провинцией, напоминающей известные по школьной программе “университеты” М. Горького. Вот недалеко от пристани кирпичный трехэтажный дом — некогда знаменитая ночлежка, построенная стараниями купца-старообрядца Бугрова, с которым дружил он. Над пристанью, на высокой горе, маленький нахохлившийся домик нижегородских мещан Кашириных, старинные таблички на воротах, кирпичный тротуар, керосиновый фонарь на деревянном столбе... На дворе дома большой тяжелый крест, под которым надорвался Цыганок, а дальше — красильня, откуда маленький Алешка слышал странные слова: “скандал”, “фуксин”, “купорос”.

Жадно рассматривал я обстановку, среди которой вырос “буревестник русской революции”: полати, икону в углу, пузатые самовары, водочные штофы... А вот на стене гитара, под аккомпанемент которой, стуча каблуками, плясал Цыганок. А вот комната деда: псалтырь и счеты. Под рукомойником в ведре всегда мокли розги... Говорят, будучи последний раз в Нижнем, Горький не захотел зайти в дом, где протекали мрачные, с точки зрения писателя, годы его детства. Спускаюсь вниз, вижу мост и на том берсгу, на Стрелке, огромное здание — бывший центр всероссийской торговой ярмарки. Правее — силует огромного собора. Здесь на протижении многих веков среди лавок, лабазов и павильонов шумела разноплеменной толпой Нижегородская ярмарка. Помните у Пушкина:

Сюда жемчуг привез индеец,
Поддельны вина европеец.

Происхождение Нижегородской ярмарки относится к глубокой древности. Известно, что в Нижнем, на стрелке, происходил международный торг уже в XIV столетии. Там, где сейчас у пристаней подняты вопросительные знаки подъемных кранов и по асфальту бегут электрические тележки, когда-то кипела неустанная работа бойких крючников. Среди сотен крючников был юный Горький, поработал крючником и Шаляпин.

Однажды американская писательница Сюзанн Масси, сидя на моей маленькой кухне, рассказывала мне о том, что ее сын был болен гемофилией.

И, желая облегчить его страдания, она и ее муж (ставший впоследствии автором книги “Николай и Александра”, по которой в Америке был снят известный фильм) начали искать и нашли исторический факт помощи ребенку с таким заболеванием. Ребенок, о котором шла речь, — это цесаревич Алексей, а врачеватель — Григорий Распутин, который, помогая наследнику, подошел близко к трону последнего русского Самодержца. Тогда Сюзанн Масси подарила мне свою последнюю книгу “Страна жар-птицы”. Эта книга напоена любовью к России. Любовь же покоится на знании и фактах.

Я помню, как восторженно говорила она: “Нижегородская ярмарка определяла курс доллара, а у вас сегодня доллар определяет курс рубля”. Не слушая никого, она говорила самозабвенно:

“...Миллионы крестьян и торговцев из Европы и Азии устремлялись на эту огромную ярмарку: некоторые путешественники из Азии тратили целый год на поездку туда и обратно. ...За два месяца ярмарки население города увеличивалось с 40000 до 200000 человек ...За шесть недель обменивалось товаров на сумму, эквивалентную 2000 млн. долларов, и цены на товары, устанавливаемые на ярмарке, являлись эталоном для всей империи” (а относительно цен на хлеб — и для всего мира. — И.Г.).

Во время ярмарки давали представления цирк, балет, драматические театры. Сюда съезжались тирольские оркестры, венгерские музыканты, артистки французского мюзик-холла; в кафе и садах пели и танцевали цыгане, в трактирах выступали крестьянские хоры.

В кровавую эпоху смутного времени, когда дрогнула Россия, когда большинство русских городов без сопротивления перешли на сторону Самозванца, видя в нем законного властителя Руси, сына Ивана Грозного, нижегородцы не присягнули ему, не поддались на уговоры его приверженцев. В эти страшные времена разорения и гибели русского государства Нижний Новгород откликнулся на призыв, идущий из сердца России, из униженной, сожженной и разоренной Москвы. И ныне до слез трогает воззвание патриарха Гермогена, замученного врагами в подземельях Чудова монастыря, взорванного в годы коммунистического террора. Имя Гермогена должно быть поставлено рядом с великими строителями русского государства — Александром Невским, сберегшим Русь в тяжкие дни татарщины, Сергием Радонежским и Дмитрием Донским, свергшим это иго. Обращаясь к изменникам и измалодушничавшимся, патриарх писал: “Болит моя душа, болезнует сердце... Я плачу и с рыданием вопию: помилуйте, братия и чада, свои души и своих родителей, отошедших и живых... Посмотрите, как отечество наше расхищается и разоряется чужими, какому поруганию предаются святые иконы и церкви, как проливается кровь неповинных! Вспомните, на кого вы поднимаете оружие? Не на своих ли братьев? Не свое ли отечество разоряете?”

Когда читаешь эти строки, то невольно вспоминаешь картину Васнецова, изображающую патриарха Гермогена в темнице, непреклонную волю этого патриота, веру его в будущее Руси и страдания его при виде муки родины своей.

Стоя на крутом обрыве возле могучих стен и крепко вросших в землю башен, пред необъятной широтой раскинувшихся до горизонта бесконечных просторов, принявших спокойные воды великой Волги, — именно здесь поймешь и во всей полноте почувствуешь значение подвига волевого человека из гущи торгового люда Кузьмы Захарьевича Минина-Сухорука и представителя русского воинства князя Пожарского. Не случайно Петр I, посетив могилу Минина, опустился на колени и сказал: “Вот истинный спаситель отечества!”

Напомню еще раз, что 1930-е годы, во время разгула коммунистического террора, могила Минина была осквернена и уничтожена, а на месте храма в Нижегородском кремле, где она находилась, было возведено здание обкома партии.

Трудно найти слова, чтоб охарактеризовать вопиющий факт “ликвидации” могилы великого сына русского народа. Старожилы рассказывают, что на ее мраморной плите долгое время кололи дрова.

Сегодня, смотря телевизионные передачи и видя, что творится вокруг, когда наша великая держава становится колонией Америки и Европы, сколько раз, подходя к храму Василия Блаженного, мы вглядываемся в бронзовые лица Минина и Пожарского — спасителей Отечества и взываем к их памяти, надеясь. что Россия на нынешнюю страшную смуту ответит явлением новых Мининых и Пожарских...

Но не только кремлем и своей героической историей гордится славный Нижний Новгород — на набережной Волги, недалеко от пристани, высится дивная церковь Рождества Богородицы, входящая в сокровищницу мирового искусства. Построена церковь одним из богатейших “именитых людей” XVIII века Григорием Строгановым. По изысканному изяществу архитектурных форм и богатству декоративного убранства Строгановская церковь могла бы поспорить с лучшими памятниками зодчества Москвы. Каменная резьба покрывает сверху донизу стены церкви. Как всегда, мастера именитого дома Строгановых хотели перещеголять царственное великолепие государевой Москвы. Зодчий стремился украсить не только плоскость стены, но и каждую архитектурную деталь, окна, двери: все повито сказочным орнаментом “каменной рези”. Своим великолепием Строгановская церковь поражала современников.

Для меня в каждом городе интересен прежде всего художественный музей; туда спешишь с бьющимся сердцем, как на свидание с добрым мудрым другом. Незнакомые, чужие города становятся близкими после того, как встретишься в их музеях с чистым и светлым миром русской культуры!

Областной художественный музей, о котором я много слышал стоит на набережной, у самого откоса. Именно здесь может возникнуть неотступная мечта о полете в небо, и не случайно имена двух великих летчиков, Нестерова и Чкалова, связаны с Нижним Новгородом. Бронзовая фигура Чкалова стоит над кручей...

В Нижнем Новгороде были свои старые художественные традиции, именно в Нижнегородской губернии, в городе Арзамасе, в 1802 году А. В. Ступиным была основана первая в России частная художественная школа с учебным музеем при ней. Недаром русская пословица говорит: “Арзамас — городок — от Москвы уголок”. Именно в Нижнем Новгороде ровно сто лет назад Н. Н. Крамской на ярмарке организовал передвижную выставку, явившуюся первой ласточкой будущих выставок “Товарищества передвижников”. На Нижегородской ярмарке был построен для Врубеля специальный павильон, где выставлялись картины “Вольга Богатырь” и “Принцесса Греза”. Здесь их впервые увидел Шаляпин, которому рассказал о Врубеле восторженный поклонник художника Савва Иванович Мамонтов.

Некоторые картины передал музею Горький, не забыв город, где он родился.

...Удивительно повествование о царевиче Димитрии, рассказанное художником XVII века. Здесь не только подробный рассказ об Угличской трагедии и перенесении праха Димитрия в Москву, но и, что так редко в иконописи, реальное изображение колокольни Ивана Великого, бурной Волги с летящим по ней парусным судном, береговой деревянной крепости толпы в богатых одеждах, несущей на себе гроб царевича. Поразил меня и портрет мальчика Шереметьева работы Левицкого. Своей хрупкостью и одухотворенностью он мне напомнил детские образы Достоевского.

А вот и великий певец волжского быта Кустодиев. Кустодиевская “Русская Венера” моется в бане. Рядом с ней кусок мыла с синими прожилками, как драгоценный русский самоцвет. Несколько лет спустя, когда я писал портрет замечательного итальянского певца Марио дель Монако и он попросил меня назвать тех художников, которые наиболее полно выразили национальное представление о русском типе женской' красоты, я сразу вспомнил волжский город, где в тихом музее живет эта местная красавица — “Русская Венера” Кустодиева.

Если же говорить о духовном идеале, то, по-моему это “Владимирская Матерь Божия”, которая особенно почиталась на Руси и, по преданию, была написана евангелистом Лукой. Русская религиозная живопись запечатлела многие и многие варианты образа Матери Божией, у которой на руках восседает младенец Христос. Достаточно назвать образы Иверской, Смоленской, Казанской Богоматери. Иконографии Богоматери посвящены работы многих русских историков. Лучшим образом Богородицы и Спасителя я бы назвал тот, который смотрит на нас с росписи. В. Васнецова во Владимирском соборе в Киеве. Творение великого русского художника мне ближе, чем гениальная, пусть и католическая, “Сикстинская Мадонна” Рафаэля. Дороги мне и женские образы Сурикова и Нестерова, столь близкие образам Достоевского. Они соединяют в себе национальные черты физического и нравственного облика русской женщины.

Позже, думая над женскими образами Мельникова —Печерского, я вспоминал женщин, которых видел на берегах Волги, а тогда в Нижнем я долго глядел на грустную элегию “Осени” Коровина, наслаждался красочными россыпями Рериха, взволнованно рассказывающего о родине праотцов, смотрел в слезящиеся усталые глаза “Старого актера” Архипова, читая в них трудную судьбу человека искусства.

Думал ли я, что в этих священных для меня стенах музея через много лет пройдут две мои выставки. Для меня они особенно дороги, потому что вся моя жизнь связана с Волгой и, в частности, с нижегородским краем. И если в большинстве случаев художники смотрят на меня исподлобья, то здесь я встретил иное отношение, в частности, со стороны бывшего моего однокашника по Академии, талантливейшего живописца Владимира Холуева. В студенческие годы его рисунки могли состязаться с учебными рисунками Репина. Родившись в Рязани, он принес на учебную скамью здоровые чувства любви к натуре, тяги к высокому реализму и пластике. Мы так любовались его работами! Он дружил тогда со ставшим впоследствии известным художником Геннадием Мосиным, автором картины “Ленин на Красной площади”.

Наверное, не желая отставать от друга, Володя Холуев после окончания Академии написал своего Ленина — огромный холст, но, увы, соцреалистический.

В Нижнем он со временем возглавил организацию Союза художников. Я был счастлив обнять моего друга и ощутить все тепло нашей юности, Петербурга, любви к Репину, Сурикову, тепло взаимного уважения и понимания.

“Я рад, что тебя не сломали. Но ты — борец, — говорил Володя. — Как разметало наших ребят повсюду! У многих и костей не соберешь”.

Утром, приходя в зал за полчаса до появления посетителей, я знакомился с новыми страницами книги отзывов — единственной тогда в СССР бесцензурной книги. Во время первой выставки записи посетителей читала мне жена, а во время второй читал сам, потому что Нины уже не было в живых. Вторая выставка состоялась в 1990 году, когда уже вовсю шумел пар локомотива перестройки. Как всегда, мнения были полярными.

Для меня книги отзывов особенно дороги — как выражение неподкупного мнения народа, частью которого я являюсь. И я понимаю, почему в ФРГ было опубликовано издание, воспроизводящее книги отзывов на моих выставках в Москве и Ленинграде. “Термометр духовного состояния нашего общества”, — так характеризуют народные излияния в книгах отзывов западные критики. А в Киеве, например, книгу отзывов с моей выставки украли, и киевская милиция искала ее два дня. Укравший книгу “искусствовед” хотел продать ее за доллары в Канаду. “Я знал, что это важный исторический документ”, — оправдывался пойманный похититель на допросе в два часа ночи.

О докладе русского американца господина Краснова на Славянском конгрессе в США и изданной им брошюре в Японии, написанной на основе анализа книг отзывов с моих выставок, я расскажу позднее. Замечу пока одно: по данным компьютера 90 процентов посетителей — за меня, 10 — против. К последним относились партаппаратчики, левые художники и искусствоведы. (В наши дни травля ожесточилась. — И.Г.)

Позволю себе привести несколько выписок из книги отзывов на второй выставке в Нижнем Новгороде:

“Глазунов не только художник. Глазунов — Философ, Историк, Русский. Нет прощения “коммунистам”. Но Глазунов говорит своим творчеством, что “соцреализм” — это еще не конец. Впереди жизнь. Спасибо за Ваш подвиг во имя России”.

“Художник — наш русский. Он показывает, что Россия больна, но жива и Россию нужно окропить мертвой водой, чтобы зажили раны, нанесенные “коммунизмом”, а затем и живой водою.

И тогда встанет русская красавица, зазвонят колокола”.

“Это единственная художественная выставка, на которой не устаешь и не хочется с нее уходить. Все картины продиктованы глубоким чувством и пониманием жизни и судьбы России и ее людей. Трудно что-либо выделить как самое лучшее — все отличное, все волнует”.

“Это необыкновенная выставка. После осмотра ее появляется забытое чувство гордости за Россию, за ее земных людей и рождается надежда на будущее.

Глазунов, по-моему, единственный в наше время художник, которому есть что сказать русским людям, народам страны, и он умеет это делать красиво, благородно...”

“Ваша выставка напомнила нам еще раз, что Нижний — родина Минина! Спасибо!”

* * *

Я с волнением всматриваюсь в Жигулевские горы, связанные с именами воспетых советской пропагандой разбойников Стеньки Разина и Емельки Пугачева. “Дело Пугачева”, о чем я уже говорил, не исследовано во всей глубине, как и реально двигавшие его скрытые силы врагов России. И действительно, не мог же простой мужичок, пусть и обладающий раздутым тщеславием, так всколыхнуть Россию, что на его усмирение была брошена регулярная армия во главе с Суворовым. Да и где-то проскользнуло известие о том, что когда молодой казак оказался за рубежом — во время русско-германской войны, — он был завербован одной из масонских лож, которая, возможно, и инспирировала “народное восстание” Пугачева. О зверствах Емельки по отношению к духовенству, аристократии, да и к простому люду теперь уже начинают появляться материалы в прессе. Знакомый почерк “освободителей народа”!

Многие волжские разбойничьи шайки были грозой не только для купеческих судов, но, как известно, и для самого правительства. До тех пор, пока не столкнулись с новой силой — паром, пока грозный крик “Сарынь на кичку!” не уступил своего места крику: “Потрави буксир!”, сопровождаемому пронзительным свистком парохода.

Легендарные Жигули! Они все ближе и ближе, уже видны их открытые ветрам крутые каменные лбы с надвинутыми шапками зеленых лесов. Невольно вспоминаешь Филигранно тонкие рисунки Васильева и Репина. Если проехать дальше вдоль Самарской Луки, на левом берегу Волги есть неузнаваемо изменившаяся со времен Репина деревня Ширяево, где Репин работал над этюдами к картине “Бурлаки”. Кто не знает в России печальных бурлацких песен, особенно “Вниз по матушке, по Волге”, широты ее могучего напева! Среди волжских альбомов Репина и Васильева мне запомнился рисунок огромного Царева кургана, от которого Волга круто поворачивает на юг. Еще несколько лет назад он гордо высился над Волгой, но коммунистической стройке в Жигулях понадобился известняк, и экскаваторы срезали главу Царева кургана.

“Горы сравнивать — хорошая мысль”, — говорил идеолог “бесов” в романе Достоевского. Сегодня уже все видят и понимают, что все эти “великие” стройки коммунизма” нанесли непоправимый вред нашей великой державе. Уничтожались леса, затоплялись города, деревни и пастбища, кормившие Россию. Убивая природу, как и людей, международный коммунизм планомерно осуществлял разрушение естественной среды, осквернение лика нашей Родины. Как тромбы, перекрыли артерии русских рек плотины бесконечных ГЭС. К счастью, не удалось осуществить глобально преступный проект так называемого поворота северных рек, разработанный якобы ради того, чтобы помочь нынешнему “ближнему зарубежью” пополнить запасы воды.

* * *

Первая встреча со “стройкой коммунизма” у меня произошла случайно, когда я оказался участником сооружения Пожарищенской ГЭС, далеко не масштабной в сравнении с теми, о которых постоянно писали в газетах и говорили по радио, возводившейся недалеко от Ленинграда, ближе к Карельскому перешейку. В числе ее строителей были и студенты трудовых отрядов Ленинградского университета. Меня сагитировал поехать туда вместе с ним Борис Вахтин, сын писательницы Веры Пановой. Они жили на Марсовом поле напротив Летнего сада. Боря учился в университете китайскому языку и любил шутить, что скоро он будет самым большим человеком, когда Китай завоюет СССР.

Однажды, сидя на скамейке на Марсовом поле, Боря рассказал мне, что его покойный отец был белым офицером (он не любил беседовать дома — “могут записать”). Мы часами говорили о ненавистной советской власти, прогнозировали будущее и свое место в нем. Он был умен, скрытен и подозрителен с другими. Умолял меня никому не верить.

Смотря на китайские книги, находившиеся в его комнате, я вспоминал моего дядю К. К. Флуга, о котором уже рассказывал. Мы говорили о женщинах, о нашей общей подруге пианистке Марине Дранишниковой. Помню, как-то он сказал: “Я боюсь, что она не оставит глубокий след в музыкальной жизни, несмотря на свой гений. Она не смотрит на свою жизнь, как на подвиг служения. В тебя же я сразу поверил. И сегодня могу сказать, что ты мой единственный друг. Но ты должен выработать в себе защитную мимикрию, чтобы “они” не могли распознать тебя сразу. Я многому научился у своей матери — какая это железная женщина!”

Я помню, как Боря читал стихи Бо Цзюй-И, восхищался переводами Эйдлина, с которым дружил.

Растаял снег
за теплым дуновеньем.
Раскрылся лед
под греющим лучом.
Но растопить
весне не удается
одно лишь только —
иней на висках.

“Подумать только, — говорил Борис, — что Бо Цзюй-И умер в 846 году! Можно сказать, что он современник нашего Рюрика. Жизнь древних становится современной, когда читаешь его стихи”.

Я приходил в мой родной Ботанический сад на Петроградскую сторону. Наша квартира была на первом этаже. Из-под ее окна в сумеречную мглу уходила аллея. Почти в окно били ветви китаиской яблони, плоды которой к осени становились красными как кровь. В пустом, по-петербургски далеком небе садились на ночлег птицы. Шумел голыми вершинами деревьев осенний парк Императорского Ботанического сада. С Невки, там, где когда-то была дача П. А. Столыпина, в сумерках иногда вскрикивали пароходы, тянувшие длинные тяжелые баржи с грузом...

Когда я остаюсь один, глядя на небо, особенно остро чувствую свое одиночество.

Открыл наугад страничку подаренной мне книги поэта древнего Китая. Прочел:

Я обнял подушку —
ни слова, ни звука, молчу.
А в спальне пустой
ни души, я один с тишиною.
Кто знает о том,
что весь день напролет я лежу?
Я вовсе не болен,
и спать мне не хочется тоже.

В комнате становится совсем темно. Лампу зажигать не хочется. В небе гаснет последний луч заката. С трудом разбираю в налетевшей темноте текст:

Осенние лебеди все пролетели,
но с ними мне не было писем.
Больной, покрываю я голову шелком,
с трудом выхожу за ворота.
Один поднимаюсь на старую башню.
Гляжу на восток и на север.
На запад склоняется солнце.
В печали стою я, пока не стемнеет.

Недавно умер мой дядя — Николай Николаевич Монтеверде. Моя бедная тетя Ася сразу постарела. В глазах ее светилась мука одиночества. Приходя из Академии усталый, выжитый как лимон я заставал тетю сидящей за ее любимым маленьким столиком из красного дерева. Она писала стихи, глядя на все те же колеблемые ветром деревья на фоне дождливого мглистого заката. Она куталась в шарф и долгим неподвижным взглядом смотрела в окно. Почувствовав, что я пришел, хоть я старался не нарушать тишину, начинала суетиться и звенеть посудой...

* * *

Вспоминая мою юность и людей, с которыми я общался в то время, должен отметить, что большинство из них были интеллигентами — в плохом и хорошем смысле этого слова. Мы жили силой сопротивления предложенным историческим условиям не Петербурга, а Ленинграда. В погоне за духовными ценностями мы были лишены главного: национального воспитания, понимания, какие исторические корни должны лежать в основе нашей жизни. Мы тянулись к свету, ощущая себя в тюрьме. Вот почему моей первой серьезной работой стала картина, посвященная поэту в тюрьме. Имя поэта — Юлиус Фучик. Его хлесткое название книги “Репортаж с петлей на шее” было созвучно моему ощущению, что меня будто стягивает петля советской действительности. Да и тема эта — поэт в тюрьме — была основополагающей в моей работе над картиной. Гениальное произведение Листа “Торквато Тассо” сопутствовало мне в этой работе. Одновременно меня мучил образ Джордано Бруно, глядящего в ночное небо. “Кто дух зажег, кто дал мне легкость крыльев”, — писал он в одном из своих сонетов.”

Фоном моей жизни был мир Петербурга, воспетый Достоевским, где жили униженные и оскорбленные души его героев. Национальное чувство еще тогда не проснулось во мне. Оно жило памятью детства. “Пепел Клааса” еще не стучал в моем сердце. Тогда была учеба, музеи, неуверенность в себе и уверенность в том, что я призван следовать внутреннему голосу, который говорил мне: это ты не должен делать, а это — должен.

Любить Отечество — великую Россию — меня учили творения русских ученых, поэтов и писателей; поездки в Углич, Кижи, на Ладогу были судьбоносными вехами в моей юности. Позднее, уже переехав в Москву, оказавшись социальным изгоем, объектом унижения, травли и насмешек, я увидел и ощутил всем сердцем попранную, униженную и омытую кровью Россию. Оскверненные святыни Москвы, Ростова Великого, Ярославля, Боровска, уничтожаемые иконы, валяющиеся в мокрой траве у разрушенных храмов, открыли мне глаза на многое и вынудили вступить на путь борьбы — борьбы за Россию. Любовь к ней была всегда в моей крови, как и у большинства моих друзей, но любить Россию вслух, зримо — это значило принять огонь ее врагов на себя.

Великого напряжения сил мужества и чести требует от нас любовь к духовному и историческому миру России. И я навсегда запомнил, как монах в Киеве у стен Киево-Печерской лавры, откуда расстилались необъятные дали (“редкая птица долетит до середины Днепра”, — как писал когда-то Гоголь), узнав, что я приехал, чтобы стать иноком, внимательно выслушав меня, замолчал. Глядя на меня с суровой, но отеческой нежностью, сказал: “Мы в монастыре, Ильюша, спасаемся. Ты — художник. Это твоя жизнь, твои путь. Ты должен идти в мир и нести миру в картинах свет Божий, любовь к матери нашей — православной церкви. Твои картины должны быть твоей молитвой во славу Божью и Руси великой. Тяжко тебе будет у нас — по тебе вижу. Я, старый монах, благословляю тебя взойти хоть на твою Голгофу. И будь стоек в своем служении”.

Мы встречались несколько раз, и он подарил мне на память свою фотографию. Работая над “Братьями Карамазовыми”, я часто вспоминал этот разговор.

* * *

Я помню, как мы ходили с Борисом Вахтиным в гости к Ариадне Жуковой, которая в то время тоже училась в Академии художеств на искусствоведческом факультете. Ее некрасивое лицо преображалось, когда она читала стихи — свои и чужие. Она была москвичкой и снимала комнату в коммунальной квартире неподалеку от Эрмитажа. Мы пили чай, говорили о философии: иногда у нее прорывались советские нотки, и мы с Борисом иронически переглядывались. Запомнились ее стихи: Полет Валькирий, Врубеля демон.

Мы спорили о начале и конце погаснувших цивилизаций, о загадочности взгляда Нефертити. Живо интересовались также философией Вивеканады и Рамакришны, зачитывали до дыр XX том сочинений Р. Роллана, в котором публиковались посвященные им произведения. Я помню, как в слабо освещенной комнате желтый свет лампы боролся с серебряным светом белой ночи, нависшей над городом. Глаза Ариадны парадоксально и страстно излучали какую-то шаманскую энергию. Она много и восторженно говорила о своем друге скульпторе Олеге Буткевиче, которого считала надеждой советской культуры: “Это — новый человек. Это воплощение нашей сталинской эпохи. Мне нравится, что он, будучи высоким интеллектуалом, занимается боксом. Вам бы, кстати, тоже не мешало им заняться, — советовала с презрительной ласковостью. — Надо уметь наносить удары...”

Мы засиживались у нее до утра, и Ариадна провожала нас по пустынной Миллионной улице, носившей тогда имя негодяя-террориста, “сознательного пролетария” Степана Халтурина. Светлая заря, с перевернутыми в отражении воды домами, сверкала на мокром асфальте улицы русских миллионеров. Встречи с Ариадной Жуковой — одна из страничек моей юности. Она была инициатором моего знакомства как с Олегом Буткевичем, так и с его, как она выражалась, антиподом — Эрнстом Неизвестным, “человеком громадного размаха”. Много лет спустя, уже в Москве, я встречал Ариадну в редакциях газет и журналов. Она подчеркнуто отчужденно здоровалась, словно не была знакома со мной, и я позднее узнал, что ее “дум высокое стремленье” воплотилось в ряде монографий, в частности, о певце колхозной деревни А. Пластове. Вот тебе и Рамакришна и Врубель с его “кантовской волей.”

...Со стороны Борис Вахтин на многих производил впечатление надменного человека: высокорослый, держался прямо, говорил уверенно, иногда цедя фразы, в которых скрывался только мне известный подтекст. Имя его матери было окружено ореолом славы лауреата Сталинской премии. Ее лицо светилось такими же серыми, как и у Бориса, глазами. Пронзительностью взгляда она напоминала нахохлившегося совенка. Да и волосы, подкрашенные оранжеватой хной, были похожи на перья, собранные на затылке в пучок. Мы робели, когда она неожиданно появлялась в дверях комнаты Бориса. Только один раз она сказала мне: “Я очень рада, что Вы дружите с Борисом.”

Мужем Веры Пановой в ту пору был писатель по фамилии Дар, человек очень небольшого роста, с типично еврейским лицом, словно просившемся на дружеский шарж.

Борис обходил тему отчима и лишь однажды обронил: “Да, это забавный человек... и добрый”, — помолчав, добавил он.

Дар всегда был весел, говорлив и любил собирать вокруг себя молодых поэтов. Я очень благодарен ему и Вере Пановой, что они поддержали моего приятеля по Академии Виктора Галявкина. Опубликовав его первые рассказы, дали путевку в жизнь этому энергичному и странному парню. Забегая вперед, не могу не вспомнить о реакции Дара на мою первую выставку. Из Москвы я вернулся в Ленинград, подавленный и злой. “Ну как, — спросил, улыбаясь, Дар. — Что случилось? Мы слышали о грандиозном бомбовом взрыве, который ты произвел в Москве. Толпы штурмовали ЦДРИ. Для двадцатишестилетнего художника — это не плохое начало!” “Да что хорошего, — поднял я на него глаза. — Все, понимаете, все против: Союз художников, Академия художеств... Меня отчислили из Академии, правда, восстановили после посещения выставки министром культуры Михайловым, который поздравил Иогансона с талантливейшим учеником. ” “Вот видите, значит, не все против, — смеялся Дар. — Ну, а что дальше?” “Дальше меня сняли со стипендии и не хотят допускать к диплому. Преподаватели и многие студенты смотрят на меня как эсэсовцы на пленного партизана”. Радости Дара не было предела.

Он обнял меня и, утирая слезы смеха, произнес: “Боже, какой Вы счастливый! Какой это грандиозный успех!” Глядя на меня снизу вверх, он добавил: “Да Вам любой позавидует — ведь так реагируют только на явление. Не зря мы сразу поверили в Вас. Какой бы был ужас, если бы эта банда Вас сразу признала!”

Я тогда не понял причин радости отчима моего друга. А Борис снисходительно смотрел на нас: “Я понимаю, как Ильюше тяжело, — сказал он. — Битва только начинается”.

Это был 1957 год. “Оттепель”...

Но я возвращаюсь к теме коммунистических строек. На Пожарищенской ГЭС, затерянной в сосновых лесах, о которой я уже упоминал, работали студенты Ленинградского университета имени Жданова. Борис был одним из комсомольских вожаков. Его побаивались и уважали. Студентов-строителей было несколько сотен человек. Размещались они в деревне, населенной “нацменьшинством” — вепсами, очень походившими на финнов. Борис жил в отдельном доме вместе с комсомольскими руководителями. Как-то вечером он пришел в дом, где я жил вместе с членами бригады, к которой был прикреплен, и рассказал мне, что в одной из близлежащих деревень прочел в колхозном клубе доклад о международном положении. Там собралось много народа, и во время доклада стояла мертвая тишина. Закончив политическую сводку, по обычаю всех советских докладчиков он спросил: какие будут вопросы? Председатель колхоза, встав, сказал, что здесь никто, кроме его одного, не говорит по-русски: все вепсы; но ему все понятно.

Борис Вахтин был очень доволен, что я участвую в строительных работах — вожу тачки с землей, таскаю бревна. “Хорошо, если бы ты еще побольше рисунков успел сделать. Мы их выставим в университете, и это будет для тебя мощной социальной защитой.. Ты ведь сам прекрасно понимаешь, что висишь на волоске после истории с твоим другом Евгением Мальцевым и Марком Эткиндом, которых ты защищал, когда их хотели выгнать из комсомола”.

По прошествии нескольких дней я понял, что, как и всегда, не могу жить в коллективе случайных для меня людей. Жесткий распорядок дня — как в лагере. На рассвете мы, колонной по четыре человека в ряд, уходили и почти при закате возвращались с работы.

Помню, какая холодная роса была по утрам, как запевал высоким казенным голосом Борис:

Нашу песню труда,
Подпоют провода,
Провода Пожарищенской ГЭС...

Проходили дни, похожие один на другой. Я никогда не мог начать рисовать, если в моем сознании не складывалось образа и, если хотите, ясного понимания того, что делаю и для чего. Ну, работают молодые строители, возят тачки; я тоже. Но ничего интересного в этом обнаружить не мог.

Объяснение, что мы работаем ради светлого будущего, вызывало в душе саркастический смех. Да и какой это “пафос созидания”? Я всегда поражался — как это студентов посылают на уборку картофеля, заставляют работать в колхозах. Кому это нужно? И какие из них крестьяне — из этих городских юношей и девушек? Да и сколько, например, картофеля оставляли мы в земле, которую уже начинал сковывать предзимний холод... А если после убранного таким образом поля все той же картошки на него выходили дети и старики, чтобы добрать то, что осталось в земле, — к ним применялись самые строгие меры по закону о хищении социалистической собственности.

Все на месте, каждый занят не своим делом — вот реальный принцип советского общества. Теперь мы с каждым днем все глубже и глубже понимаем, что это значит, но тогда разговоры об этом вслух могли обернуться трагедией — карательные органы не дремали.

...Гасло небо, и наша колонна снова двигалась, к вепской деревне. Идя домой, запевали любимую многими студентами песню:

Шел солдат из Алабамы
До своих родных краев,
До своей родимой мамы,
До сестер и до братьев...

Так называемая советская культура убила понятие народной песни, заменив ее пропагандистскими виршами и наворованной со всех сторон мелодикой. Один наш друг в Ленинграде вел картотеку таких беззастенчиво украденных мелодий — от “Летите, голуби, летите” до других мелодий. И доказывал нам, “что и откуда”.

Прошла неделя, и я понял, что больше не выдержу. Я подошел к Борису и сказал: “Больше не могу, иначе здесь сойду с ума”. Вглядываясь в мое лицо, он ответил: “Да, выглядишь ты неважно. Не получается из тебя соцреалист”. Помолчав, добавил: “Может быть, все-таки потерпишь? Всего три недели осталось”. Я замотал головой: “Завтра утром ухожу”. —— “Но до станции 30 километров, а машины не ходят”. — “Пойду пешком, — ответил я. — Здесь все мне чуждо: разговоры, чтение газет, карты, выпивки... Я теряю время и теряю себя”.

Помню, как шел пешком по одинокой узкой дороге. Высоко надо мной бежали облака в далекие страны, вершины могучих сосен гнулись и шумели под ударами северного ветра.

Первобытная природа словно омыла мою забитую коллективизмом душу, точно кончилось действие некоего наркоза, и я снова стал ощущать жизнь. Я всегда прислушивался к велению внутреннего голоса и никогда не жалел, что следовал ему...

...Поздно вечером я сел в скрипучий полупустой трамвай у Финляндского вокзала, который тогда еще не был превращен советскими архитекторами в гигантское сооружение, подобное химчистке, за стеклянной витриной которого стал красоваться старый паровоз, на котором приехал в Петроград, чтобы осчастливить Россию, Ленин. Многие еще, наверное, помнят прежний облик Финляндского вокзала — уютного элегантного; именно перед ним в 1917 году собралась толпа черни, встречавшей знаменитый пломбированный вагон, не подозревая пока, что натворит приехавшая банда международных преступников.

* * *

Меня всегда интересовал полный список тех, кто вместе с Лениным приехал тогда совершать “русскую” революцию”. Как поименно обозначалась по документам каждая бацилла смерти и разрушения? Их было 177. Преследуя одну цель — уничтожение исторической России, они делились на партии. Внимательно прочтя список попутчиков Ленина, который может найти каждый любознательный читатель, я поразился не только нерусскому звучанию их имен. Но и тому, что судьбы большинства из них скрыты мраком неизвестности. А “благодарное” население страны должно бы знать черные деяния каждого.

Достаточно, например, назвать двух бацилл из пломбированного вагона: Сафарова и Войкова — участников убийства царской семьи.

Сафаров стал большевистским диктатором Урала — членом областного Совдепа.

Петр Войков (он же Пинхус Вайнер) — один из главных организаторов убийства русского Самодержца. Имя им всем — легион!..

Странно, что нет серии монографий и книг о тех, кто приехал с вождем мировой революции уничтожать последний бастион христианского мира — православную, монархическую Россию. Думаю, что их биографии — часть нашей кровавой истории. Уверен что многих из них перестреляли, как бешеных собак, братья по партии большевиков в 30-е годы. Гады пожирали гадов. Это их, а не наша трагедия.

* * *

Каждый год в начале лета всех студентов института имени Репина Академии художеств СССР распределяли на так называемую практику. Студенты должны были отражать пафос труда на фабриках, заводах и в колхозах. Мы должны были отчитаться этюдами, рисунками и эскизом композиции, отражающими цель и смысл нашей “практики”.

После первого курса нас отправили в один из колхозов Ленинградской области. Мы усердно писали пейзажи, пленэрные постановки и мучительно выбирали тему, отражающую жизнь и пафос создания в колхозной деревне.

Однажды, поздно вечером, когда белые ночи уже переходили в темноту обычных ночей, я вышел из здания сельской школы, где размещались студенты, чтобы запомнить и написать по памяти окутанный туманом старый пруд, в неподвижной глади которого отражалась луна. Неподалеку на скотном дворе в небольшом оконце я заметил огонек, а войдя в приземистое здание, пропитанное запахом сена и коровьего навоза, увидел тронувшую меня сцену.

На соломе, рядом с черной как смоль коровой, лежал крохотный белый теленок. Рядом возилась женщина в красном платке и переднике, наливая в корыто ключевую воду из ведра. Из-за перегородки с большим интересом на эту сцену смотрела девчонка — а рядом невозмутимо закуривал “козью ножку” пожилой крестьянин в старом ватнике. Почему-то я вспомнил эрмитажные картины, где вот так же, в великой бедности, среди коров и овец, сидела Богородица, держа на руках младенца — Спасителя мира, а на золоте соломы перед ней толпились пришедшие поклониться Христу пастухи, которые были свидетелями этого Чуда...

Я долго трудился, работая с натуры, над бесхитростным и простым сюжетом рождения теленка, столь обычным для крестьянской жизни и столь необычным для меня, жителя большого города.

Работая над этой темой, я вспоминал не только давно ушедшие дни жизни в Гребло, где я работал пастухом в годы эвакуации из блокадного Ленинграда, но и картины “малых голландцев” и нашего, столь любимого мною Венецианова.

Этот эскиз тогда, помню, многим понравился и до сих пор хранится у меня. Не забыло его и академическое начальство, когда после скандала с моей первой. выставкой, отвергнув мою дипломную картину “Дороги войны”, предложило написать “Рождение теленка”, за что, как известно, “бунтарю” Илье Глазунову поставили тройку и дали направление преподавать черчение в далекой Сибири, заменив потом его на Ижевск и Иваново...

...После окончания второго курса нас вновь собрали в деканате, распределяя места предстоящей практики. Мне особенно настойчиво рекомендовали поехать на “великие стройки коммунизма” и отразить в полной мере трудовой пафос и романтизм молодых строителей, созидающих светлое будущее.

“Вот тебе, зная, что ты любишь Волгу, мы бы настоятельно рекомендовали поехать на строительство Куйбышевской ГЭС, — сказал декан. И иронически добавил: — Вот там ты увидишь настоящую советскую жизнь, которая промоет тебе мозги, засоренные старыми церквухами и сараями, в которых ты пытаешься найти поэзию и выдать их за нашу советскую действительность”.

Обведя нас взглядом, с интимной теплотой в голосе добавил: “Сергей Ласточкин и другие написали прекрасные картины, отражающие участие нашей молодежи в решении задач, поставленных нашей партией и лично Иосифом Виссарионовичем Сталиным”.

Тогда о Куйбышевской ГЭС много писалось, говорилось до радио, а на выставках Москвы и Ленинграда появились образы счастливых строителей. Всему этому вторила “Песня о лесах” Шостаковича, прославляющая мудрую деятельность гения всех времен и народов, вождя мирового пролетариата Иосифа Виссарионовича Сталина.

Запомнилась мне одна из многих картин ленинградских художников, посвященная великим стройкам, изображавшая, как молодежь высаживается на волжскую пристань, сгибаясь под тяжестью чемоданов и восторженно глядя на необозримые просторы, охваченные голубым летним зноем. На их лицах был написан восторг и готовность немедленно принять участие в великом созидании. По-моему, картина так и называлась: “Строители Куйбышевской ГЭС”. Правда, у меня уже был опыт пребывания на строительстве Пожарищенской ГЭС.

Но я тогда был счастлив, что снова увижу Волгу и создам картину, которая отразит великую правду наших дней. И мне было интересно сравнить размах большой стройки с нашей Пожарищенской.

...Один, с этюдником и большим количеством увязанных холстов, к вечеру на пароходе я добрался до города Ставрополя, что лежит на пологом берегу Волги напротив могучих холмов, у подножья которых начиналась великая коммунистическая стройка Куйбышевской ГЭС. Уже на пристани я был поражен чистотой розового вечернего неба, тихой зеркальной гладью великой реки. На том берегу, там, где должно было садиться солнце, высились на зеленых могучих холмах, поросших лесом, огромные буквы, как впоследствии я узнал, выложенные из белого камня: “Миру — мир!”, а правее, на другом холме: “Слава великому Сталину!”

Приехавший на одном со мной пароходе местный люд и несколько командировочных уселись в неказистенький автобусик и вскоре высадились в центре когда-то богатого волжского городка у дома для приезжих. Оставив вещи в комнате, где кроме моей находились еще три занятых железных койки, я помчался на встречу с моей любимой Волгой.

Чтобы попасть на тот берег, нужно было ждать паром, который приближался к нам, оставляя след на розовой от заката воде. В ожидании парома я разговорился с шофером самосвала. Он вызвался подвезти меня до самой стройки, которая начиналась в двух километрах от причала того берега.

Под тяжестью самосвала дебаркадер пристани захрустел; но вот уже мы несемся прямо на красный закат по наезженной дороге. Вдруг впереди, в клубящейся пыли, я увидел огромную толпу народа, которая, заполнив всю дорогу, двигалась прямо на нас. Казалось, ей не было конца. В сознании на момент возникла картина потока беженцев первых дней войны.

В вечерней тишине раздавалось многоголосье рычащих собак.

— Кто это? — спросил я у шофера.

— Как — кто, — скосил на меня недоверчивый взгляд съезжающий на обочину шофер. — Строители коммунизма.

— Какие строители коммунизма?! — недоуменно воскликнул я, глядя на его надвинутую на глаза кепку, желтую от пыли, как и окружающие нас придорожная трава, кусты и деревья.

— Заключенные, — ответил он небрежно.— Ты откуда, парень? Свалился с Луны?

— Не с Луны, а из Ленинграда, — ответил я.

Мы поравнялись с первой шеренгой колонны.

Боже, какое страшное зрелище! Какие безрадостные, сведенные болью лица! И сколько их впереди... Как рвутся на поводках у конвоя овчарки.

В памяти на мгновение всплыли образы Доре — его иллюстрации к “Аду” из “Божественной комедии” Данте. Мы словно принимали парад на страшной, дымящейся пылью дороге ада. Очевидно, видя мое искреннее изумление, водитель, проведя языком по запыленным, растрескавшимся губам, произнес:

— Я тоже заключенный...

— Как заключенный?

— Да очень просто, — пояснил он. — Работаю как вольный, а ночую в зоне... А тебя куда подвезти? К родственникам, что ли, приехал?

— Нет, я художник. Приехал сюда рисовать.

— Рисова-а-а-ать, — иронически протянул он. — Кого рисовать-то? Нас, заключенных? — Он притормозил. — Ну вот ворота — вход на котлован. Валяй, если не боишься.

— А чего бояться? — спросил я.

— Да люди-то здесь лихие собраны. Больше рецидивистов, чем политических. А главное — тебя сюда никто и не пустит без пропуска. Посмотри, — показал он наверх пальцем, замотанным грязным бинтом, — вышки. Разве не видишь?

Действительно, справа и слева от входа, на расстоянии трех-четырех метров от земли, я увидел часовых, которые стояли к нам спиной.

— Только сейчас ты никого не увидишь. Все уже разведены по баракам.

Я остался один перед мелкой решеткой входа. Сжимая в руке маленький альбомчик, решил: надо пройти на территорию — будь что будет. Никто меня не остановил. Передо мной была потрескавшаяся, распахнутая далеко-далеко земля. Впереди, словно кратер вулкана, виднелась гигантская яма котлована. Самосвалы на другой стороне котлована казались игрушечными. Было тихо и безлюдно.

Налево на том берегу могучей Волги, тонул в сумерках Ставрополь. Вода была синей. А направо — огромной зеленой громадой, закрывая небо, высились холмы С гигантскими буквами лозунгов. Закат пламенел, как красный всполох взрыва. В кровавой пустоте неба черным скелетом высился шагающий экскаватор. И вдруг я увидел, что я здесь не один. Недалеко спиной ко мне молился старый узбек...

Я не помню, как добрался дома приезжих, когда небо горело мириадами звезд, а мои соседи по комнате, очевидно, давно спали. Не помню, сколько спал, и проснулся от того, что кто-то тряс меня за плечо.

Я увидел двух людей в форме. Один шепотом спросил:

— Это ты был вечером на котловане? Одевайся, поедешь с нами.

— А кто вы? — спросил я.

— МГБ, — ответил разбудивший меня человек.

Они отвезли меня через пятнадцать минут к какому-то темному дому. Один из них шел спереди, другой сзади меня. “Влип”, — подумал я.

За столом у зеленой лампы сидел огромного роста, лет сорока пяти, полковник министерства государственной безопасности. В упор глядя, поинтересовался:

— Документы.

Я подал паспорт и командировочное удостоверение студента Академии. Полковник долго, даже на свет рассматривал мои бумаги.

— Так кто же послал тебя сюда? — сурово спросил он.

— Здесь же написано, я студент Академии художеств, которая и послала меня на великую стройку коммунизма.

— Зачем на ночь глядя поперся в зону? Кто разрешил?

— Хотел скорей все увидеть и приступить к работе, — стараясь быть как можно спокойнее, ответил я.

Помешивая ложечкой чай с лимоном, полковник неожиданно сказал:

— Вот недавно была у нас делегация Чехословакии. Пришлось демонтировать вышки, а людей в бараки запереть, работали только вольнонаемные. А их с гулькин нос. Гости удивились: стройка большая, а так мало людей работает. Мы объяснили: такие чудеса делает с людьми наш социалистический строй — каждый работает за десятерых. Понятно, на что намекаю? — Строго глядя на меня, спросил он. — Сюда ваша братия любит приезжать — художники, музыканты, поэты. Мы предупреждаем: нарисуешь вышку или заключенных — и сам будешь строить вместе с ними.

А в зону мы никого не пускаем. Во-первых, незачем, а во-вторых, пару журналистов не так давно прирезали. Оба из центральных газет. Здесь отбывают наказание особо опасные рецидивисты. Политические только поболтать горазды. А раз так настойчиво требуешь — то пиши расписку, что все последствия посещения зоны берешь на себя, а мы ответственности не несем. Хотя на черта тебе это нужно? Тут живут ваши художники, но никто в зону не рвется, — почему-то подмигнул мне полковник МГБ.

...Я на всю жизнь запомнил этот ночной допрос. Возвратившись, спал долго. Наконец поднялся, захватил этюдник и поехал в зону, имея на руках выписанный пропуск сроком на три недели. В раскаленной жаре пристроился с этюдником на коленях, пытаясь передать первозданно развороченную землю, огромную воронку котлована, где по серпантину дороги съезжали шеренгой груженые самосвалы. Люди казались муравьями. Их было очень много, — и все казалось однотонным от едкой, желтоватой пыли. Прошел час, как вдруг на мой этюд сзади упала тень человека. Я продолжал работу.

— Художник от слова “худо”, — раздался голос за спиной.

Я обернулся. За спиной стояли двое в майках. Они возвышались, словно скульптуры. Лицо, руки, кепки — все было покрыто слоем пыли. Тот, кто выразил ко мне отношение как к художнику, спросил:

— Ты с воли? Что-то я тебя здесь никогда не видел.

Потом, сверкнув белыми зубами, задал другой вопрос:

— А ты бабу голую для наколки можешь нарисовать?

— Конечно, могу, — ответил я.

— А может быть, бабу и меч... — размышлял он на жгучей жаре.

Я вытащил альбом и, вспомнив Венеру Ботичелли, нарисовал нечто в этом духе.

— По-моему, без меча лучше, — посоветовал я доверительно.

— Волос бы поменьше, — вступил со мной в дискуссию, оставляя на вытянутых руках рисунок, мой социальный заказчик.

— А что — он молоток, — произнес молчавший до сей минуты второй, более высокий.

Первый, посмотрев на меня, поинтересовался:

— А ты не боишься нас?

— А чего бояться? Вы такие же люди, как я, — потому я и дал расписку вашему начальству, что если со мной что-то случится, — они за меня не отвечают. Я каждый день сюда приходить буду.

— Парень — молоток, — опять подтвердил высокий. — Со знакомством. — Он протянул могучую руку. — Валера... Коля.

— Илья, — отрекомендовался я.

— А ручка-то у тебя, как у бабы, — среагивал Валера. — Но мы тебя в обиду не дадим: не последние здесь люди. Нас-то нарисуешь?

— Давал подписку, что нет.

— Но мы же строители коммунизма, — ухмыльнулся Валера и указательным пальцем ткнул в ту сторону, где возвышался лозунг “Слава великому Сталину”. — А это что у тебя — ножичек? — показал он взглядом на мастихин. — Жидковат. Здесь вот что иметь надо, — показал Валерий на своего друга. — Сидит здесь за то, что “Харлей” хвалил.

— А что это такое?

— Мотоцикл американский. Вот и пришили, присовокупив к статье за растрату, преклонение перед иностранной техникой.

— Ты когда теперь придешь? — спросили они, видя, что я закрываю этюдник. — Письмишко на волю кинешь?

— Кину, хоть это не положено, как меня предупредили сегодня ночью, — ответил я.

— А мы — могила, никому не скажем...

Я много рисовал все последующие дни, стараясь передать зыбкую пыль и атмосферу, я бы сказал, войны, которую я ощущал за решеткой великой стройки коммунизма.

* * *

Однажды на дебаркадере я услышал, как меня окликнули по имени. Это был Сережа Ласточкин, старшекурсник, а в то время, если не ошибаюсь, дипломник нашей Академии. Рядом с ним стоял седеющий человек в теплой рубашке, судя по этюднику, тоже художник. Это был Евгений Ильин, парторг Московского Союза художников. Они пригласили меня на уху, так как жили рядом с дебаркадером в сарайчике и ловили рыбу прямо у берега.

— И, на черта ты в зону ходишь? — удивился Сережа. — Прирежут. Да и рисовать все равно нельзя. Мы туда не рвемся.

Сережа, молодой талантливый художник, трудился над эскизом, где все та же счастливая молодежь высаживалась на декаркадер. Дебаркадер был написан с натуры, а молодежь, очевидно, в Ленинграде.

Женя Ильин прожил бурную жизнь. Рассказывал, как, стоя на часах, будучи в войсках ЧОНа, охранял двор Самарского губернского комитета партии.

— Все ждали приезда Троцкого. Когда он прибыл, к нему бросились сотрудники губкома. Помню, все в кожах были и, как собаки, “на цырлах”: “Лев Давыдович, Лев Давыдович, как мы рады!” А за ним кодла охраны — тоже все в коже. Объезжал он тогда всю Волгу на личном бронепоезде. “А мы Вас ждем, не начинаем”, — сказал кто-то. “Ну давайте, выводите”, — распорядился Троцкий. Из подвала во двор вывели толпу заключенных. Отцы города, купцы, учителя гимназий... Помню, гимназисты тоже были. Троцкий опустил руку к бедру и вытащил маузер. Губкомовцы веером расступились. Заключенные словно прижались к стене. Конвоиры ощетинились штыками. Человек шесть-десять он как в тире расстрелял. Потом маузер отдал председателю губкома со словами: “А теперь вы сами закончите дело”. И, как оперный певец с эстрады, пошел к выходу со двора губкома. Председатель потом все хвалился: “Я стреляю из маузера Троцкого — это его подарок”.

...Скомкав газету с остатками съеденной рыбы, Ильин добавил:

— Вспоминаю, волосы дыбом встают. Сколько они тогда положили народу.

— Кто они? — спросил я у парторга МОСХа.

— Кто? — троцкисты, — сухо ответил он. — Знаю я, — продолжал Ильин, — что, когда Каплан расстреливали после покушения на Ленина, как мне ребята рассказывали в Кремле, Демьяна Бедного вырвало. Нервишки не выдержали.

— А я слышал, что она долго еще жила, — заметил я.

— Да ну... — отмахнулся он.

Желая переменить тему, Женя показал на Волгу.

— А вот Волга и теперь течет, как и текла, и небо на землю не упало...

На стене сарайчика висели его этюды, прибитые гвоздями. Забегая вперед, скажу, что уже в Москве Женя Ильин, когда меня в очередной раз прокатывали при приеме в Союз художников, поил чаем в парткоме, закрыв на ключ дверь, качал головой и говорил: “Как они тебя ненавидят! А ты сам знаешь, за что... Белая ворона!”..

Помню также, как один раз, уходя от Сережи и Жени, в полной темноте у тусклой желтой лампочки кассы купил билет на паром, который явно запаздывал, сел на лавку, смотря, как небо и земля переходят в черную воду Волги. На дебаркадер, шатаясь, вошел человек с самодельным чемоданом из фанеры. Купив билет, сел рядом со мной, и, дыша перегаром, будто давно зная меня, сказал:

— Ну вот и кончил срок. Еду домой...

Я никогда не любил пьяных и не старался поддержать с ним беседу. Он недоумевал, почему так долго нет парома, и на трудных непослушных ногах отошел в угол дебаркадера, гляди в темноту, где горели одинокие огни великой стройки коммунизма.

Подходил паром. Я поднял глаза, ища моего единственного попутчика. И вздрогнул, ибо вдруг показалось, будто нечто тяжелое упало в волны ночной Волги. Я осмотрел весь паром — на нем никого не было. Наверное, в темноте несчастный не заметил, что поручни дебаркадера сломаны... Я наклонился к окошечку кассы и, на всякий случай, спросил,: “А где же пассажир?” Ответа не последовало.

...Так и остался стоять на дебаркадере фанерный, покрашенный синей краской самодельный чемодан...

Я ехал на пароме в подавленном состоянии души, став невольным свидетелем никем не замеченной трагедии человека. А за кормой бурлила и пенилась черная вода.

Сойдя на берег, увидел огромный костер и, когда подошел ближе, в пламени его я разглядел истово пляшущую молодую цыганку. Она плясала самозабвенно. Ее широкая юбка сама была, как пламя, словно два костра соревновались друг с другом. Ее маленькие груди напоминали двух зверьков, которые хотели и не могли выпрыгнуть из-под оранжевой кофты. Я сел на землю, с восхищением наблюдая за страстным танцем.

Когда она, запыхавшись, села на корточки рядом со мной и пламя костра засверкало в ее глазах, я предложил ей нарисовать ее портрет.

Неровно дыша после бурного танца, она сказала:

— Я тебя давно заметила. Рисовать днем надо, а ночью — любить.

...Какими близкими казались звезды, как стрекотали кузнечики, как шумел волжский ветер в ночной траве! Ее лицо, шея и грудь была солеными на вкус, будто она только что вышла из морской волны. Неподалеку располагался табор. Скоро должна была заняться заря. Я задремал. Помню, как она принялась меня тормошить и я неподалеку услышал крики. — Это меня ищут. Найдут — прибьют, а тебя насмерть забьют. У нас в таборе так положено.

Я успел ускользнуть, продравшись сквозь кусты, покрытые росой, когда гортанные крики слышались совсем близко. Не в первый раз познавал я быт цыган. И когда много-много лет спустя работал над образами Лескова и Достоевского, я так живо ощущал таинство черных глаз, упругость смуглого тела, лучистый смех и: белизну зубов на загорелом лице моей далекой подруги...

* * *

Приехав в родной Ленинград, я, обдумывая итоги своей поездки на Волгу, понял еще раз, что значит ложь и правда — как писал “олимпиец” Гете: “Diсhtuпg und Warchit” (“Поэзия и правда”).

Я не мог написать правду, но и не мог лгать. Осенью преподаватели живописи потребовали от меня отчет: композицию на тему “величие стройки коммунизма”. Я решил изобразить то, что видел уезжая из Ставрополя: пароход, палуба, на которой сидят люди — такие, какими они выглядели во время своего путешествия. А там, вдали, на другом берегу, словно дым, кружится пыль, сквозь которую на могучих холмах угадываются два огромных лозунга: “Миру — мир” и “Слава великому Сталину!”

“Ну а где же пафос труда?” — недоумевал мой профессор. — Вот Сережа Ласточкин — прекрасную картину написал, а был там же, где и ты. Не выйдет из тебя ничего путного. Не чувствуешь темы, как другие ребята. Надо отражать величие времени, размах коммунистического строительства. А ты корму парохода показываешь, а на ней каких-то оборванцев.

* * *

...Прошло несколько лет. Я снова в Горьком. Моя цель — побывать в местах, описанных Мельниковым-Печерским, над иллюстрациями к собранию сочинения которого я работаю. Все так же за синими далями в лесах, в полях лежит древняя земля, повитая неумирающими легендами, все так же таинственно поет могучий волжский ветер. Осуществляется моя давнишняя мечта — побывать на озере Светлояре, в лесном загадочном Заволжье, хранящем столько легенд, столько по-детски прекрасных и мудрых верований народа.

Необъятны дремучие леса Заволжья, они тянутся далеко на север, где соединяются с устюжскими и вологодскими дебрями. С давних пор в них находили приют все, для кого жизнь оказывалась злой мачехой: остатки разбитой и разогнанной поволжской вольницы, беглые крестьяне, не хотевшие нести тяготы подневольного труда. Староверы, видевшие в новшествах коварные происки антихриста, тоже стремились огородиться стеной заволжских лесов от “мира, лежащего во зле”. Так создался своеобразный, неповторимый мир, называемый “стороной Кержецкой”, отрезанный от всей России, живущий по своим неумолимым законам. Суровый и поэтичный, выковывал этот мир удивительные по силе духа народные характеры. Люди порою шли на самосожжение, видя в нем единственную форму протеста против новшеств. Начиная с XVII века, росли один за другим раскольничьи скиты, формировался жизненный уклад, так не похожий на жизнь остальной России. Давно разрушены все скиты, навсегда ушел патриархальный их уклад, но грустные поэтические легенды сохранили до наших дней светлую веру в чудо, преображающее жизнь в царство добра, незримо живущего в мире.

Бесспорно, одно из самых красивых русских сказаний — народная легенда о граде Китеже, не раз вдохновлявшая поэтов, художников, музыкантов. Легенда о Великом Китеже — “Китежская летопись”. По предположению П.Н. Мельникова-Печерского, сочинена в заволжских скитах. В “Китежской летописи” говорится, что великий владимирский князь Юрий Всеволодович, посетив ряд городов Руси, приехал в волжский Городец — Малый Китеж. Оттуда он поехал сухим путем на восток и на берегу озера Светлый Яр, “в месте вельми прекрасном и многолюдном”, построил город-крепость Большой Китеж. Впоследствии, спасаясь от преследовавшего его по пятам Батыя, князь Юрий скрылся в этом городе. Наутро Батый взял штурмом Малый Китеж и всех во граде порубил, а некий Гришка Кутерьма, не выдержав пыток, показал ему путь к озеру Светлый Яр, где в Большом Китеже скрывался князь Юрий. Помните, как А. М. Горький передает эту легенду в повести “В людях”?

Обложили окоянные татарове,
Да своей поганой силищей
Обложили они славен Китеж-град.

В ответ на мольбы Китежа спасти от глумления церкви, жен, детей и старцев Бог велит архангелу Михаилу:

Сотряхни землю под Китежем,
Погрузи Китеж во озеро.

А Мельников-Печерский так излагает эту же легенду: “Подошел татарский царь ко граду Великому Китежу, восхотел дома огнем спалить, мужей избить либо в полон угнать, жен и девиц в наложницы взять. Не допустил господь басурманского поруганья над святыней христианскою. Десять дней, десять ночей батыевы полчища искали града Китежа и не могли сыскать, ослепленные. И досель тот град невидим стоит — откроется перед страшным Христовым судилищем. А на озере Светлом Яре тихим летним вечером виднеются отраженные в воде стены, церкви, монастыри, терема княжеские, хоромы боярские, дворы посадских людей. И слышится по ночам глухой заунывный звон колоколов китежских. Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая”.

kitezhs.jpg (17932 bytes)По народным представлениям, град Китеж, скрытый от глаз греховного мира, — земной рай, откуда праведники посылают грамоты людям, наставляя их, как жить в миру. Жизнь в славном Китеже совсем особая — ясная и светлая. Можно попасть в него и заживо, но возврата оттуда нет. А попасть можно так: отговев и причастившись, без ума и посоха надо пройти по Батыевой тропе к Светлому Яру, там откроется в одном месте темная пещера — вход в Китеж-град. И путник входит в открытые врата затонувшего мира, храня веру в существование чуда на земле.

Много спорили и спорят о происхождении легенды, изучают почву, измеряют глубину озера, ныряют с аквалангом на дно Светлояра. Доказывают научно, что нет и не могло быть града Китежа в озере, что другой Китеж штурмовали полчища Батыя, в другом месте остатки древней крепости. Но главная прелесть легенды о граде Китеже в том, что раскрывает она и красоту, и удивительную чистоту народа, хранящего в своей памяти светлую веру в чудо, в красоту земную. Удивителен все-таки мир России, где рядом со сверкающими стеклом железобетонными корпусами заводов и комбинатов, космическими кораблями и сложными электронными машинами живет вера в легенду, в град Китеж — невидный и взыскующий, ушедший до времени, до срока означенного, в синие воды озера Светлояра...

Шофер Миша мчит нашу машину к Светлояру. — Сейчас ничего особенного не увидите — летом надо, — говорит он.

За ветровым стеклом пробегают белые свечечки берез, вьются проселочные дороги, на которых лежит выпавший ночью первый снег. Легкий мороз сковал грязь и обратил лужи в куски серебра, тускло отражающего серое; ненастное небо. Только над горизонтом (не там ли, где озеро Светлояр?) узкий светоносный прорыв в уже зимнем небе...

Пролетает деревня Знаменка... Должен сказать, что впервые в жизни под Нижним Новгородом я испытал чувство поистине великого изумления перед фантастичным богатством резьбы наличников на крестьянских избах. Самая распаленная фантазия не может (даже после северных изб!) представить себе все творческое буйство и великолепие по-царски изукрашенной резьбы. Слов нет — надо видеть! Здесь и солнце, и узор снежинок, и разгул весенних лугов, и гирлянды цветов, увенчанные коронами, и сидящие птицы, готовые слететь с деревянных веток!.. Ажур и барельеф — почти скульптура, — и ни одного одинакового окна! Ни одного на сотни изб! Как души человеческие, все разные. Хотя конструкция изб одна. Под крышами висят венки — древняя традиция языческой Руси.

— Это кто ушел в армию. Ребятам девушки плетут при расставанье. Он в армии, а венок висит под крышей, как память о нем, — в армии человек, значит! — поясняет Миша. — А вот река Керженец; может, это и враки, но старики говорили, по ней Стенька Разин плавал, здесь озеро Разина есть, за Семеновом.

Из-под колес машины вылетают сороки, поэтические спутники русской зимы.

— А окно можно мастеру заказать?

— Можно. Здесь все режут, — снисходительно отвечает Миша. — Рублей десять — пятнадцать стоить будет. Может, чуть поболе! Он крутит приемник “Москвича”, автомобильное радио звучит в полную силу. Впереди разъезд у ветряных мельниц, направо — село Владимирское, что у самого озера Светлояр.

В центре — покосившийся шпиль церковки. Тут наша машина неожиданно стала. Миша поднял капот и деловито стал копаться в моторе.

— Пока сходите на озеро — починю, — обнадежил он, улыбаясь широкой улыбкой, обнажающей розовые, словно с подпиленными белыми зубами, десны. У него широкое лицо в веснушках, желтые ресницы и брови.

В небольшой чайной села Владимирского не было ни знакомых шишкинских медведей, ни “Девятого вала” Айвазовского. На стене строго и деловито висел лозунг: “Коммунизм создается трудом и только трудом миллионов!”, а рядом — другой: “Товарищи! В борьбе за молоко и мясо не теряйте ни полчаса!” И только потом я заметил под стеклом вправленные в раму репродукции с картин, где в бурке мчался Чапаев наперегонки с гоголевской “Тройкой”.

Когда я стал рисовать старинную, интересную по архитектуре церковь, за спиной, как всегда, появились любопытствующие, преклонных лет люди. Начался разговор. Я наводил его на град Китеж.

— А как звон-то слышно? — спрашиваю вскользь у моих собеседников — старика и старушки. — Колокола звонят в Светлояре под водой?

— Да нет, — отвечает старик, — болтают только зря. — Он пристально посмотрел на меня: — Побасенки это все.

— А я вот слышал, что звонят, — приехал специально на озеро посмотреть, нарисовать его, стариной поинтересоваться.

— А может, ты услышишь, пойди. Люди слышат, и ты услышишь, чем ты хуже других? — успокоила меня старушка после некоторого раздумья.

— Держи карман шире, услышишь сейчас, — с ехидцей вмешался старик, — колокола-то звонит только в праздники, и то в престольиые. А сегодня, что? Ничего!

Мальчишки, молча слушавшие эту беседу, фыркнули, и один степенно сказал:

— Сказки, вранье все это. В озере глубина двадцать восемь метров, вода чистая и прозрачная, и ничаво там нет. Мы не слышим никаких колоколов, когда рыбу удим! Нам училка все рассказала про это озеро, — у нас лагерь там пионерский на горах разбит летом! Купаемся...

— Не только звон слышно, — упорно продолжает старуха, — много здесь такого бывает, чего нигде больше не увидишь. Один человек видел, как с неба серебряная веревка опустилась, дошла до воды, вода вскипела белой пеной, вышли из воды по четыре в ряд с хоругвями старцы и потерялись в небе.

Рассказывают мне и более современную интерпретацию: “Ехал из города Семенова на такси человек, доезжает до озера Светлояра. Остановил шофер машину у воды: “Приехали, — говорит, — вылезай”. А он говорит: “Не бойся, добрый человек, поезжай по воде к середине озера”. Не помнит сам шофер, как доехал до середины озера, — оглянулся — машина на другом берегу, в руках смятые деньги, а по озеру только круги идут... ”

Тут же не смог и закончить рисунок — почти бегом побежал по дороге, которая ведет к Светлояру. До сих пор, до наших дней, называется эта дорога тропой Батыя. По ней вел Гришка Кутерьма вражескую конницу. Многие прошли по ней, ожидая встречи с чудом. Пошел я с бьющимся сердцем. За селом, как в сказке, три дороги круто расходятся: прямо, направо, налево. Пошел прямо — и не ошибся. Впереди, за полем, лес, — вспомнил нестеровскую картину “Два лада” — березы, белые и нежные, стеной стоят за полем на холме. И вдруг... Вот оно — озеро... Маленькое, ровное, почти круглое, как рисуют на древних иконах в житиях подвижников. Вода прозрачная и недвижимая, как налитая в огромную чашу, края ее образуют с одной стороны холмы, а с другой — поля, где некогда росли дремучие леса. В них и терялась тропа Батыя... Под чьей-то ногой или звериной лапой хрустнула ветка в лесу ... А с севера ползут и ползут тяжелые свинцовые тучи, застилая весь горизонт, как некогда дымом пожарищ застилали русские просторы орды Бату-хана. Тишина до звона в ушах... Хочется обойти озеро, увидеть его со всех сторон. Оно отовсюду грустно и красиво. Голые ветви девически-нежных берез целомудренно закрывают воды Светлояра. Дымчато-строгие стволы и ветви сплетены в длинные напевы узоров, изысканные и простые, совсем как на древних тканях. Маленькие, пробивающиеся из-под земли сосенки, как княжичи среди верной дружины на дедовских тризнах, слушают суровую быль о дальних походах и жарких сечах с врагами. Вспомнилась лучшая картина Васнецова “Боян”. На кургане сидят седые воины и слушают Бояна, его песни сливаются с шумом ветра и вторят буйному вихрю косматых туч. Мальчик, княжич, как маленький орленок. Для него песня Бояна — решение всей дальнейшей судьбы, первое приобщение к служению великой идее, пробуждение жажды подвига, пламя которого уже зажгло не по летам мужественное сердечко будущего Великого князя земли русской...

Не знаю, сколько я просидел у озера, но вода Светлояра оставалась неподвижной, отражая низкие холодные небеса.

“У нас были здесь молебны, они подобны были раю... У нас звон был удивленный, удивленный звон подобен грому”, — пели старообрядцы о граде Китеже еще на памяти Короленко, которому, как и многим, “захотелось посетить эти тихие лесные пустыни, где над светлым озером дремлет мечта народа о взыскующем невидимом граде, где вьется в дремучих лесах темный Керженец, с умершими и умирающими скитами”.

Да, нельзя забыть это необыкновенное озеро! Слишком много слез и крови впитала в себя русская земля, слишком много дум и надежд отдала его прозрачным, как слеза, водам. Разве нет у нас у каждого в душе своего рода града Китежа? Ощутить его в себе, просветленным сознанием услышать живущие в нас незримые голоса совести и правды, осмыслить высшее назначение поступков человека — значит, постичь тайну человеческой жизни на земле, истоки судеб и подвигов во имя добра...

Сбережем наши грады Китежи! Сбережем древние легенды народа — памятник трудного исторического пути. Пусть мы не верим, становясь взрослыми, в доброго, чудесного Конька-горбунка и пойманную Жар-птицу. Детские дни, когда мы верили в сказку, в чудо, согревают нас и сегодня. Смешно разубеждать нас, что Жар-птицы нет и не может быть. Эти сказки доставили нам когда-то столько радости и детского безмятежного счастья! И ведь есть мечта! Китеж-град! Каждый вкладывает свою мечту и надежду, свою правду в красоту этого сказания — самого красивого из всех исторических русских народных преданий...

* * *

Читатель! Эти строки о граде Китеже были мной написаны давно, в 60-е годы в моей книге “Дорога к тебе”, публикация которой в журнале “Молодая гвардия” вызвала тогда бешеную критику и многочисленные нападки недоброжелателей. Сегодня, говоря о великой в своем значении для русского человека легенде о граде Китеже, я не могу не сказать о еще более древнем расовом пласте самосознания, где живет историческая память тысячелетнего бытия наших предков. И тем самым предуведомить читателей об особой главе этой книги, где хотел бы поделиться результатом многих лет исканий, раздумий и радостных открытий, которые подарили мне труды русских и европейских исследователей, замолченные, словно закатанные под асфальт современными учеными. Речь идет о нашей общей прародине — “Стране совершенного творения”, где жили когда-то вместе все те, которые сегодня дали нам возможность говорить об истории европейских народов белой расы. Их называли всегда арийцами, а после произвольной трактовки этого исторического термина немецким национал-социализмом с его эгоистическим шовинизмом — индоевропейцами. Ученые ХХ века в большинстве своем далеки от этой темы и ее правильного решения.“Мы знаем, что ничего не знаем”.

Языком арийцев тогда был тот язык, которым написаны наши священные книги — библия Арийского мира — Ригведа и Авеста [ 55 ]. Эти великие книги нашей расы стали известны европейцам лишь в XVIII веке, были переведены на многие языки мира, кроме русского. Советскими немногочисленными специалистами сделаны лишь выборочные переводы, да и то через пень-колоду [ 56 ]... Все, что делалось в этой области в России до революции, фактически предано забвению. А изданная недавно книга современной английской ученой Мери Бойс о зороастризме напоминает студенческую добросовестную компиляцию. Но сегодня ее труды признаны лучшими в науке ХХ века. [ 57 ]

Когда мы, европейцы, жили вместе, — это было время счастья, созидания и великой духовности. Мы, потерявшие во многом идею Бога, ощущения бытия Божия, глухи к голосу своего детства. Где была наша общая прародина и почему арийцы покинули ее, разбредясь по всему свету? Никто из ученых не дает ответа на вопрос о географии государства арийцев, где были созданы Ригведа и Богооткровенная Авеста. С точки зрения ученых всего мира, география эта — фантастический вымысел. В дальнейшем я разрушу стену забвения, заговор невежества и фальсификации, воздвигнутые вокруг трудов русских ученых, внимательно изучивших все показания наших священных книг.

Пока же скажу одно: легенда о граде Китеже уходит корнями в глубину веков, когда в результате гигантской катастрофы богатая и цветущая “Страна совершенного творения” была затоплена и очутилась на дне огромного озера, которое сегодня называется Иссык-Куль. Еще раз напомню, читатель, что все ученые Европы и Америки и вторящие им советские историки утверждают одно: география стран, где была создана Ригведа и Авеста, — фантастична. Единственный исследователь в мире, имя которого начисто предано забвению вместе с его великим трудом о том, как и почему была оставлена арийская прародина, ответил на этот вопрос. Будучи географом, он столкнулся, изучая природные условия Средней Азии, со следами гигантского геологического переворота — пересохшими руслами рек. Это катастрофа уничтожила арийские страны, которые протянулись с Востока на Запад более чем на шесть тысяч километров и которые окаймляли 2244 горных вершины. Опираясь на свидетельства Авесты и Ригведы, русский ученый в конце XIX века прочел и объяснил карту Средней Азии, или как тогда ее называли — Туркестана, явив всему миру блистательный пример научного подвига. Европейских ученых нельзя обвинять строго — они не были знакомы в достаточной мере с подробной картой Средней Азии, и мимо них, очевидно, по серьезным причинам, прошел труд великого русского исследователя, имя которого, я уверен, будет сиять в веках. Всем, кому посчастливилось изучить великий труд русского ученого, имя которого сохраню до главы “Арийская прародина”, остается лишь с улыбкой воспринимать бредовые концепции и антиисторические фантазии ученых, прошедших мимо результатов его великого труда, к которому я вернусь позднее и буду постоянно ссылаться на него.

Я не мог удержаться от упоминания о нем в связи с затонувшим градом Китежем. В тихую погоду в водах Иссык-Куля можно увидеть следы затонувшего города, обозначенного очертаниями построек и стен, покоящихся на дне загадочного озера. В непогожие дни волны выносят на берег кирпичи, бытовые предметы и, как я прочел в трудах местных археологов, предметы зороастрийского культа.

Я расскажу о результатах моей неудачной попытки организовать подводное исследование и о свидетельствах тех, кому посчастливилось проникнуть в тайну Иссык-Куля.

Как свидетельствует пророк Иезекииль в V веке до Рождества Христова, шум падения арийской державы “привел в трепет народы”. Пророк говорит, что Господь “затворил бездну, остановил реки ее и задержал большие воды”. Историки древности Страбон и Геродот также свидетельствуют о начале великого переселения народов приблизительно за 12 веков до Рождества Христова, когда часть беженцев вторглась в далекую Индию, принеся с собой священную книгу знаний Ригведу, которую до сего дня индийские школьники заучивают наизусть. Читатель, потерпи до особой главы о нашей погибшей прародине, а сейчас лишь позволю себе процитировать абзац из пока неизвестной тебе книги: “Не потому ли славянская душа русского народа, преимущественно ревнителей, кажется, и хранителей древних преданий, т.е. старообрядцев, в своей глубине таит какие-то смутные воспоминания о счастливой стране, где-то там на Востоке. На это прямо намекают всплывающие иногда из глубин народной жизни, по-видимому, безотчетные и бессознательные известные искания в той стране каких-то “белых вод”, каких-то “теплых рек” , какого-то “города на дне озера” [ 58 ]

И видел же в свое время писатель В. Короленко обоз старообрядцев, отправившихся, следуя велению памяти генов, на поиск утраченной земли обетованной, данной Богом пророку своему 3аратуштре, на высоком берегу Дарии. А город, где жил Заратуштра, назывался Рай (или, в другой транскрипции, Рага 3аратустрова).

Славянское понятие, связанное со словом “рай”, совершенно соответствует, по существу, арийской характеристике одной из их стран, называвшейся “Страной совершенного творения”, в которой и находился город Рай. Из всего этого само собой вытекает, с одной стороны, что славянское представление о рае, по всей вероятности, идет с тех времен, когда предки славян вместе с другими арийцами имели одну общую совместную родину в Средней Азии, а с другой — показывает, что славяне в Арии жили в той ее области, в которой находился город Рай. Но об этом .расскажу позднее.

* * *

Спустя много лет после написания книги “Дорога к тебе” мне выпала большая честь вместе с моей женой, художником Ниной Виноградовой-Бенуа, работать в Большом театре над постановкой оперы “Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии”. Я долго внушал министру культуры СССР П. Н. Демичеву мысль о необходимости воссоздания на сцене Большого театра этого великого творения русской культуры.

Очевидно, помогло то, что министру был известен резонанс постановок в Берлинской Штаатс-опере “Князя Игоря” и “Пиковой дамы”, для которых мы с женой создавали декорации. Понимание назначения и роли художника театра нам навсегда преподали великие русские художники В. Васнецов, К. Коровин, А. Головин, А. Бенуа и многие другие. Сын Александра Бенуа Николай — дядя моей жены, проработал в Ла Скала тридцать лет, будучи главным художником этого бастиона нашей европейской цивилизации. Я однажды спросил его прямо:

— Так в чем все-таки проявился русский художественный гений в театре. Что принесли русские в Европу со знаменитыми сезонами Дягилева?

Его умные, всегда чуть ироничные и отчужденные глаза стали серьезными. Потерев свой большой лоб, он ответил:

— В Европе, как и у нас в России, раньше существовали театральные фабрики. Они изготовляли мечи, костюмы, интерьеры в духе XVIII, XIX веков и т.д. Дирекции театров связывались с ними, и они поставляли то, что им заказывали. Великие русские художники — друзья моего незабвенного папочки, отбросили эти штампы готовых решений. Они создавали образ спектакля — как на драматической, так и на музыкальной сцене, где все было индивидуально и овеяно их великим образным мышлением, отражающим мир конкретного произведения. И мастерские при театрах работали только по эскизам театральных художников, которые точно передавали образ эпохи, следуя самому главному — замыслу и содержанию оперы или драмы.

Ты, конечно, помнишь иллюстрации моего отца к “Медному всаднику”. Выражая мир Пушкина, он утверждал свое понимание его творчества и свою неугасимую любовь к Петербургу. С приходом левых театр стал полигоном их антиобразных, антиисторических, антимузыкальных упражнений. Особенно усердствовал Мейерхольд, и не случайно Шаляпин сказал, что Мейерхольд и театр — вещи несовместимые...

...О нашей работе в Большом театре я расскажу чуть позднее, а сейчас — несколько слов о предшествовавшей ей постановках в Берлинской Штаатс-опере.

Режиссером-постановщиком “Князя Игоря” и “Пиковой дамы” был Борис Александрович Покровский, которого немцы пригласили по моей просьбе. Я создавал образ спектакля, а в предложенном сценическом решении действовала воля и фантазия режиссера. Я восхищался “классическим” периодом Покровского, когда он, с моей точки зрения, следовал традициям русского классического театра. Оговорюсь, что немцы и предложили мне работать над оформлением спектаклей, что им надоела авангардная школа собственных театральных художников. Видя постановку Вагнера в Штаатс-опере, я сам возмущался издевательством над миром великого композитора и вспоминал декорации к его операм, созданные гениальным Александром Бенуа.

Начав работу — в театре, я очень волновался. Сделал эскизы. Немцы были в восторге. О сценической технике и возможностях мастерских немецкого театра работникам нашего советского театра можно было только мечтать.

После завершения монтажа декораций я вновь приехал в Берлин. Усевшись вместе с женой в пустом театральном зале, стали ждать поднятия занавеса. Когда он стал подниматься, механик сцены сообщил, что, желая мне помочь, они сами поставили свет. И вот на сцене я увидел древний русский храм, бескрайние просторы, аккуратно, по-немецки сработанные облака. “Все то, да не то”, — холодея спиной, подумал я.

Неделю я переписывал спокойные облака, стремясь придать им эпический, былинный дух, и самое главное — начав с полного затемнения сцены, стал искать драматургию света. Чтобы не утомлять читателя, скажу одно: из своей работы в музыкальном театре я вынес твердое убеждение, что искусство художника сцены заключается двух вещах.

Первое: реализм декораций должен точно отражать замысел композитора. Второе: главнейший компонент — это свет, который в образно воссозданной обстановке всего действия и каждой мизансцены рождает магию театрального искусства.

Как все менялось на сцене Штаатс-оперы, когда вместо дежурного равнодушного освещения стало утверждаться то, что в театре называется световой партитурой спектакля. Каким творцом художник чувствует себя в театре, когда видит созданный мир, звучащий великой музыкой, все подчиняющей своему чуду воздействия на душу человека!

Очень колючий в манере обращения со всеми, включая и меня, но очень добрый в душе, как подлинно талантливые люди, Борис Александрович Покровский как-то с иронией сказал мне во время репетиции: “Вы отравленный человек. Вы отравлены русским классическим театром, из которого я давно вырос”. Что я, разумеется, не оставил без ответа: “Борис Александрович, видя Ваши потрясшие меня классические постановки в Большом театре, я бы мог сказать, что сегодня Вас кто-то отравил авангардизмом, а это — смертельный яд”.

Мне нравилось сидеть в темном зале, слушать и видеть, как он работал с артистами. Я не “высовывался” и молчал. Помню, в “Князе Игоре” он придумал сцену, как впряженные в повозку, вместо лошадей, полоненные русские князья везут награбленную врагами Руси церковную утварь. Полуобернувшись в мою сторону, Борис Александрович в соответственном ему ироническом тоне бросил через плечо: “Ну, это даже и Глазунову понравится“. Я не выдержал: “Если Вы, Борис Александрович, апеллируете ко мне, то скажу, что можно сделать и страшнее”. “А именно?” — смотрел он, повернувшись, на меня. “Гораздо страшнее, как мне кажется, будет, если в повозку окажутся впряженными не побежденные русские князья, а женщины-княгини”.

Воцарилась пауза. Борис Александрович выдохнул: “Пожалуй, этот чертов художник прав. Я с ним впервые в жизни согласен”.

Наблюдая, как он расставлял артистов на сцене, обдумывая мизансцены, я ощущал, что сценический рисунок, создаваемый режиссером-классиком, созвучен классическому построению композиции картины в живописи. И невольно обращаясь к русскому классическому балету, который я вначале, по молодости, недопонимал, сегодня могу сказать, что, наслаждаясь классическими постановками “Лебединого озера”, “Павильона Армиды”, театра “Жизели”, я стал остро ощущать закономерность пластики античных барельефов, изысканных камей, могучие ритмы картин Паоло Веронезе, не говоря уже о божественном Рафаэле. Словом, совершенство всего того, от чего отказалось большинство современных хореографов, отравленных авангардизмом. Достаточно назвать такую постановку в Большом театре, как “Золотой век” или балетные опусы О. Виноградова в Петербурге. Могу таких балетмейстеров, подобных О. Виноградову, уподобить архитекторам, которые взрывали прекрасные архитектурные сооружения, чтобы расчистить место для сооружения современных коробок...

Приятно вспомнить, что наши постановки “Князя Игоря” и “Пиковой дамы” были восторженно приняты зрителями и прессой.

В третий раз как с режиссером я встретился с Б. А. Покровским уже в Большом театре, когда Министерство культуры приняло решение о постановке “Сказания О невидимом граде Китеже...” Вскоре по этому поводу состоялось заседание художественного совета Большого театра. Обращаясь ко мне, Борис Александрович провозгласил:

“Здесь, в Большом, хозяин я, а не советский посол и директор немецкой оперы. Здесь Вы будете делать то, что я говорю. Первое: занавеса не будет!” “Как не будет? — удивился я. — Ведь отсутствие занавеса уничтожит, с моей точки зрения, таинство театра. Зритель будет видеть, как на сцену входят рабочие в джинсах, расставляют на сцене разные предметы. Прямо как у Любимова на Таганке”. “При чем тут Любимов?” — возразил Борис Александрович. — Это идет от Мейерхольда. Вам следует прийти в мой камерный театр на Соколе. А Вы коснеете в музейности Большого”.

Я взорвался: “Но не опускать в театре занавес — это все равно что войти в уборную и не закрыть за собой дверь!” В наступившей тишине кто-то хихикнул. Покровский, не реагируя на мои слова, продолжал: “Сцена будет наклонена под углом 45 градусов. На сцене — я так хочу, — должно находиться изображение Георгия Победоносца, на котором станет развертываться действие”. “Но это же кощунство! — не унимался я. — Да и как на наклоненной под таким углом сцене могут двигаться и петь артисты?” — “Это не ваше дело, как будет двигаться стадо. Режиссер — я!” — “Борис Александрович, если ставятся такие жесткие условия, я не могу приступить к работе”. — “Это ваше дело”.

Случилось так, что Б.А. Покровский ушел из Большого театра, и мне пришлось работать с прекрасным ленинградским режиссером Романом Тихомировым, который уверил меня, что любит классику и даст полную свободу действий. Мне на всю жизнь останутся памятными долгие месяцы работы в Большом театре.

Погружаясь в чарующую музыку Римского-Корсакова, мы хотели воссоздать на сцене Большого театра мир святой Руси, могучей русской природы и реально передать мир мечты во всей глубине православного миросозерцания. Как мучительно трудно воплотить образ Рая, если хотите, русского Рая, передавая полноту и многокрасочность старорусского бытия, окаймленного бурным историческим действием нашествия вражеских полчищ. Могучие, одухотворенные былинным духом лесные чащи, зримый образ легендарного града Китежа, уходящего в гладь тихого озера Светлояра.

Я бесконечно восхищался фантазией моей жены Нины, ее творческим пониманием стоявшей перед нами задачи. Она создала свыше 500 эскизов костюмов, которые самоцветами рассыпались по сцене и звучали как музыка своими цветовыми аккордами.

Не побоюсь сказать, что в мире не существовало большего специалиста по русскому историческому костюму, чем она. О ее костюмах восхищенно говорил в Берлине Борис Александрович Покровский и великий дирижер Е. Светланов.

Мастерские, где создаются декорации для Большого театра, я думаю, лучшие в мире. Там работают прекрасные художники-исполнители, получающие, естественно, гроши. А какое волнение охватывает каждого, посетившего Большой театр! Какая величавая простота роскоши! Кроме театров Петербурга у него есть лишь один конкурент — Одесский оперный. И каким бедным по архитектурному решению и оформлению зала кажется знаменитый Ла Скала. Если бы не прекрасные, лучшие в мире голоса, то я бы покидал его с щемящим сердцем.

Не боюсь сказать, что сегодня во всем мире театрально-декорационное искусство умерщвляется произволом убогой “современности”. Уничтожено образное решение спектакля, замененное “оформлением”, когда два-три элемента унылой конструктивистской разработки сценического пространства выдаются за великое таинство театра.

Сегодня “все дозволено” — кроме любви к классикам русской национальной культуры. Я думаю, все согласятся со мной, что Большой театр — театр национальный, русский, где творили лучшие русские композиторы, режиссеры, балетмейстеры и художники. Вспомним хотя бы работавших в советское время великого режиссера Баратова, художников старой русской школы Федоровского, Дмитриева и других. Правы те, кто сравнивает Большой театр с Третьяковской галереей или Эрмитажем. Но ведь никому из современных художников или общественных деятелей не может прийти в голову преступная мысль переписать “Боярыню Морозову” Сурикова, “Сирень” Врубеля, “Явление Христа народу” Иванова. Равно как и “Блудного сына” Рембрандта. Так почему же современным режиссерам и балетмейстерам дано право поганить, переделывая при возобновлении, великие русские спектакли, которые должны оставаться неприкосновенными, как картины в музее? Я могу понять неуемный раж современных режиссеров или художников, которые хотят по-своему решить образ того или иного произведения классики. Так, не трогая сделанного великими мастерами прошлого, пусть они создают свои, на эту же музыку или тему, и пусть одновременно идут в неприкосновенности спектакли, созданные гением предшественников, и пусть висят в музеях картины великих художников, — а рядом то, что сделано сегодня. Пусть нынешние творцы покажут, на что способны, и убедят нас своей концепцией. Наше общество уже приучено к тому, что уничтожаются бесценные архитектурные сооружения, а на их месте современные “зодчие” с их бездарной воинственностью расставляют по всему миру свои убогие коробки. Авангардная, все сметающая на своем пути нетерпимость, в которой многие видят масонское действо, сохранится в памяти человечества черной волной на этом историческом пути нигилизма советского времени.

Еще раз скажу в защиту не потерявших разум художников, что никто из них не потребует смыть живопись Рембрандта, Тициана или даже Ван Гога, чтобы получить холсты для собственных творений. Хоть творческое бесплодие многих деятелей ХХ века имеет наглость приписывать свое имя (вот оно: “Грабь награбленное” — и его проекция в искусстве!) к именам подлинных творцов — великих духовных созидателей. Например, появились такие странные сочетания: Бизе — Щедрин; Чайковский — Шнитке; Веласкес — Пикассо и т.д. Я представляю, как были бы возмущены таким “содружеством” и Бизе, и Чайковский, и Веласкес.

А какое хулиганство — пририсовывать, например, усы “Джоконде”, перекладывать Баха на джазовые вопли! Сатанинская бездарность, подобно раку, не может существовать, если не пожирает здоровое тело. Кощунству нет предела. Вот еще забавный пример. В цивилизованной Франции возле Лувра, его классического архитектурного ансамбля, возвели пирамиду. Мой друг, югославский журналист, спросил меня.

— Ты знаешь, сколько стекол в этой пирамиде?

— Сколько?

— 666.

Воображаю, какое ликование это вызвало у международной мафии архитекторов.

Ведь предлагало же не так уж давно во времена Брежнева печально знаменитое ГлавАПУ (Главное архитектурное управление) Москвы сделать над Красной площадью, захлестывая Кремль, эстакаду для развязки уличного движения. А то, что на месте церквей принято сооружать уборные — нас давно приучили.

В наши дни радостно наблюдать возрождение оскверненных и разрушенных храмов. Нет большего счастья видеть, как возрождается красота русских древних церквей! Как снова звонят колокола и открываются храмы Божии.

* * *

Ненависть Коминтерна и ультрасовременных течений в искусстве к классике так же беспредельна, как и у многих современных “зодчих” к архитектуре. Унылая инженерия и “современные” материалы служат оправданием отсутствия архитектуры как таковой. А сколько великих произведений зодчества стерто с лица земли с подачи архитекторов! Оголтелые сектанты, следуя директивам Корбюзье, Райта и т.п. , захватив своими щупальцами земной шар, до сих пор, как в 20-е годы, реализуют сатанинские проекты, исходя из наглого посыла Корбюзье о том, что все европейские города построены ослами. Их новостройки — огромные концлагеря, которые подавляют и унижают человека. О, как я не приемлю этих “архитекторов”, или, как, они любят себя сами называть, — “зодчих”! Велик их вклад в разрушение европейской и особенно Русской культуры, красоты наших древних городов. Но разговор на эту тему еще будет продолжен в отдельной главе, посвященной Москве и битве за ее архитектурные памятники. Это было время превращения Москвы в “образцовый коммунистический город”, тому страшному для России времени я посвящу особую главу — “Битва за Москву”...

* * *

Вернусь теперь снова к “Сказанию о невидимом граде Китеже...”. Всемирно известный русский дирижер Евгений Светланов в полную мощь раскрыл достоинства произведения Римского-Корсакова. Думаю, что это самая русская опера. Гений композитора объединил сокровенные легенды русской народной души, русского эпоса. Думается мне, содержание оперы особенно созвучно нынешней ситуации. Каким высоким примером для нас предстают целомудренность и чистота девы Февронии, воинская доблесть и жертвенность молодого княжича Всеволода, принявшего бой с врагами, когда все пали в страшной битве!

Важен и поучителен образ Гришки Кутерьмы — спившегося предателя, который приводит врагов к граду Китежу. О многом заставляет задуматься и такой эпизод: чистая дева Феврония, несмотря на то, что Гришка предал ее и привел врагов на землю русскую, спрашивает князя о судьбе оставшегося на земле предателя, прося милости к нему. Но князь Юрий отвечает: “Не приспело время Гришино”. ...Много мыслей, чувств навевает великая музыка оперы. Дыханием Апокалипсиса овеян гений композитора. Нельзя слушать и видеть без слез сцену, когда град Китеж уходит в вечность небытия...

Постановка “Сказания о невидимом граде Китеже...” имела большой успех. Министр культуры П.Н. Демичев отметил оформление этого спектакля как лучшее за последнее десятилетие и выдал нам с женой премию в размере 300 рублей. А кроме всего — для нас странным комплиментом прозвучали переданные мне слова одного из ведущих театральных художников: “То, с чем мы боролись сорок лет, в одном спектакле восстановил Илья Глазунов со своей женой. Хорошо бы их под поезд кинуть!” А как нам мешали во время работы!.. А сегодня во всемирно известном “Большом” русская музыка звучит все глуше и глуше...

* * *

Семенов — городишко маленький. Из окна вагона кажется, что кто-то сгреб огромной лопатой в кучу деревянные дома и оставил среди полей и низких лесов. Но музей в Семенове потрясает своей коллекцией деревянных подносов, игрушек, ложек, солонок, посудин, древних по форме, расписанных ковром цветущих алых цветов и черных трав по золотому фону. Это подлинное сокровище мировой культуры! В каждой московской гостинице продают изделия семеновских и хохломских мастеров; русские сувениры, созданные народными художниками, увозят тысячами за границу, особенно в Европу и Америку. С музеем встречаешься, как со старым другом, проникаясь еще большим уважением к самобытному творчеству русского народа. Действительно, великое искусство приложено щедрой рукой художника к самым прозаичным предметам быта. Вот подлинное прикладное искусство! Мне запомнилось изображение льва, которого, наверное, никогда в жизни не видел семеновский мужичок. А может, он увидел царя зверей на нижегородской ярмарке в балагане. Поэтому и обрамляет изображение льва театральным занавесом? Этот же лев нарисован на дуге, среди русских цветов и орнаментов, так фантастически соединенных в голове семеновского мужичка. Простая крестьянская мебель, представленная в музее, могла бы вызвать восхищение столичного любителя модерна. Простые и трогательные игрушки манят к себе обаянием детской простоты, искренности; эти человечки, уменьшенные во сто крат, отрицают мир бесчувственных роботов и бездумных пигмеев, которых так легко развинтить на составные части! Игрушка имеет грандиозное воспитательное значение в жизни маленьких людей, которые потом становятся взрослыми. А если мы хотим, чтобы, играя, дети приучались думать, были стойкими, добрыми и хорошими, пусть они постигают смысл таких игрушек, как, например, игрушки Сергиевского посада. Не надо забывать и вычеркивать их из жизни сегодняшнего дня!

Рядом с расписными столиками и могуче выточенными боярскими скамьями хорошо смотрится витрина деревянных скульптур раннего Коненкова. Одухотворенные прикосновением мастера, живут по своим законам куски дерева. Поистине прав Микеланджело, сказавший, что задача скульптора — снять резцом лишний материал, обнажить свой замысел, скрытый в мраморе. Лес родил это искусство, и неизвестный мне ранее скульптор Буткин угадал в куске дерева Пана — бога лесов, пастбищ и пастухов.

Но я спешу дальше: ищу светелку Фленушки и могилу Манефы...

Мы едем по тому самому пути, по которому в 1611-м шло ополчение Минина и Пожарского — из Нижнего на Балахну, Ярославль, а оттуда на Москву! Мне повезло: мы едем с чудесным добрым человеком, ныне покойным Николаем Алексеевичем Барсуковым, который знает многое и о многом может рассказать, так как вся его жизнь связана с городом Горьким. Барсуков работал в “Горьковской правде”. Его внешность напомнила мне положительных героев Островского, добрых идеалистов, которых трудная жизненная ломка не разлучила с юношеским пылом восприятия мира.

— Я уверен, — говорит Николай Алексеевич, — что вы сюда еще много раз приедете, никто даже не подозревает, какие сокровища для писателя и художника скрываются здесь. — Давно он стоит у меня перед глазами, как будто это было вчера...

По огромной плотине Горьковской ГЭС переезжаем Волгу, ветер на плотине такой, что трудно устоять на ногах. На высоких холмах живописный городок. Это и есть Городец, один из старейших городов Поволжья. Русские летописи называют его Гродец-Радилов (от древнего названия Волги — Ра) и основание его относят к ХI столетию. Городецкую же крепость заложил Юрий Долгорукий — легендарный основатель Москвы. В Городце, возвращаясь из поездки в Орду, умер Александр Невский, а знаменитый Рублев впервые упоминается в летописях вместе со своим другом — художником Прохором из Городца.

Нет на земле другого города, столь богатого изумительной деревянной резьбой. Меня поразило, что городецкие деревянные львы точь-в-точь такие же, как каменные львы, на которых покоятся колонны у входа в собор XII века Сан-Дзено в Вероне. Это еще раз напомнило мне о родстве русской и итальянской культур — ветвей одного могучего дерева Византии, оплодотворившей искусство наших народов на заре их истории.

Мне говорили, что городецкая “берегиня” — резное изображение фантастической полуженщины-полурыбы — переселилась с моря на сушу, с кормы средневековых галер — на резьбу, украшающую дома жителей Поволжья. Городецкие мастера — судостроители, кружевницы, мастера росписи по дереву, а особенно резчики издавна славились на все Поволжье. Как было бы хорошо превратить Городец в город-заповедник, любовно охраняемый государством и открытый для отечественного и иностранного туризма. На примере Италии убеждаешься, что памятники культуры здесь далеко не последнее средство пополнения государственного дохода. Даже маленькие города, ничуть не больше нашего Городца, Ростова Великого, Суздаля, имеют всемирную славу и приносят огромный доход — Верона, Падуя, Равенна, Сиена.

Наши древние города имеют что показать, им есть чем гордиться. Взять, например, в Городце дом Паниной — это чудо! Его резные ворота хочется поставить под стекло. А сколько домов покрыта сверху донизу резьбой, как деревянным кружевом! Под Городцом в селах до сих пор живы старики, которые владеют искусством росписей прялок. На деревянном донце прялок они запечатлеваю картины русского народного быта: лихие тройки, чаепития, посиделки и многое другое. Рядом с ним меркнут Анри Руссо и Пиросманишвили. Не верите? Поезжайте! (Читатель, все это написано в 1965 году. Много воды с тех пор утекло... — И.Г.)

Нет слов, чтобы охарактеризовать искреннее, лукавое, непосредственное, подлинно народное это искусство. Достаточно увидеть работы городецкого художника Ивана Блинова, умершего в 1944 году, чтобы понять великую живую традицию народного искусства. К сожалению, до сих пор не было выставки этих народных гениев, искусство которых ярко, духовно и по-детски чисто в высшем смысле этого слова. Много, много сокровищ хранит Городецкий музей, где сами дома уже есть экспонаты музея. Я с волнением увидел в Городецком музее хоругвь из вотчины князя Пожарского, с трудом прочел темную от времени надпись на ней: “Написана сия ратная и священная хоругвь в память Вознесения господня и избавления града Москвы от нашествия поляков.”

Рядом с хоругвью выставлены образцы самотканой крестьянской одежды. В Городец из деревень вокруг села Ковернина привозили знаменитые на весь мир деревянные изделия, украшенные хохломской росписью, которые дальше отвозились на Нижегородскую ярмарку, в разные концы России и за границу. Хохлома — старинное село, затерявшееся в глубине лесного Ковернинского края. В давние времена купцы скупали изделия кустарей в Хохломе, а деревни, где работали кустари, назывались “Хохломской куст”. Мне посчастливилось побывать на одной из “веточек” этого куста, теперь она называется Новопокровское отделение “Хохломского художника”.

И я, видевший знаменитую “хохлому” на прилавках блестящих столичных магазинов в современных стеклянных холлах гостиниц “Интуриста”, в роскошных особняках зарубежных миллионеров, кинозвезд, писателей, художников, был снова поражен чудом простоты, виртуозной артистичности ее изготовления.

Из леса привозят бревна к деревянным, напоминающим сараи зданиям, где работают мастера. Бревна, березовые и липовые, пилят, тут же на наших глазах напиленные куски дерева превращаются в умелых руках в белые, цвета парного молока, вазы, коробочки, солонки, ложки, — на них скоро ляжет изысканное плетение узора под легкой и свободной кистью мастеров, работающих в соседнем здании. Меня поразило, что вся работа от начала до конца на верстаке или кистью ведется “на глаз”, по древнему правилу — “как мера и красота скажет”.

— Нынешнее Новопокровское, — рассказывает Исакий Григорьевич Гуняков, бородатый старик с ослепительно синими молодыми глазами, — некоторые старики до сих пор называют “Бездели”, потому что считают, что промысел наш бездельный, бездельники мы. А какие ж мы бездельники, — улыбается он. — Вот, к примеру, чтобы одну ложку сделать, сколько работы затратить надо. Сперва вырежь ее, просуши, глиной натри. “Вапит это по-нашему называется[ 59 ]. Потом опять жди, пока обсохнет; после уж смажь сырым льняным маслом и отправляй в печь. Всю ночь она должна там пробыть, утром три раза крой ее олифой И каждый раз просушивай. Теперь ложка готова “под олово” или “под алюминий). Бери ее и крой алюминиевым порошком, смоченным в воде. Ложка становится от него наподобие как посеребренная, дальше крой ее олифой и по этому масляной краской узоры наводи, и это еще не все. По узору ее еще несколько раз олифят и сушат в печи при большом жаре. Оттого ложка из серебряной в золотую обращается. А как узор наводят, это ты у нас, сынок, за стеной посмотришь.

В соседнем помещении за длинными столами сидят разных возрастов люди. Они быстрыми, точными движениями наносят дивные узоры из трав, цветов и ягод на серебряную поверхность предметов. Но эта легкость лишь кажущаяся, за ней долгие годы кропотливого труда не только каждого мастера, но и многих поколений народных художников, передающих от отца к сыну веками отточенные формы хохломского орнамента.

Время возникновения хохломской росписи надо отнести к ХVII веку. Я по незнанию думал, что хохломская роспись исключительно связана с нижегородским промыслом. Однако, оказывается, до XVII века и позднее на Руси во многих местах, как, например, в Москве, Твери, Вологде, Кирилловском монастыре, в Троице-Сергиевой Лавре, изготовлялась деревянная посуда с отделкой “под золото” или расписанная “под золото”. В течение XVIII — XIX веков промыслы эти были вытеснены медной, фаянсовой и фарфоровой посудой.

Благодаря своей отрезанности от остальных районов России нижегородское Заволжье сохранило и сберегло до наших дней эту прекрасную традицию древнерусского быта. Травные узоры, кустарей ставшие столь характерными для “хохломы”, явились воплощением народной любви к шелковой травушке-муравушке, к лазоревым и алым цветам, к “пышному виноградью”, о которых так поэтично поется в русских народных песнях.

В волжской старинной песне говорится:

Как за Волгою яр хмель
Над кусточком вьется,
Перевился яр хмель
На нашу сторонку.
Как на нашей сторонке
Житье пребогато:
Серебряные листья, цветы золотые...

Старый мастер Подогов так объяснил происхождение травного узора: “Хохломская роспись имеет свою травку, это не та травка, что в поле растет. Мы собираем разные травки в один рисунок. Живая травка, как в поле растет, — в орнамент еще не годится...”

Это принцип всякого великого искусства. Невольно вспоминаются Рафаэль и великие скульпторы древней Эллады. Чтобы создать идеальный тип прекрасной женщины, они соединяли магическим даром искусства в одно целое прекрасные черты разных женщин.

Хохломскую посуду до сих пор можно встретить в крестьянских домах Поволжья. В XIX веке она бытовала и в городах, нередко сопровождала в походах русского солдата. В Болгарии в Плевненском музее, в доме, где жил Скобелев, среди личных вещей русских солдат, участников освободительной войны, хранятся две хохломские чашки.

Нас знакомят с мастером — художником Семинской фабрики, которая называется теперь “Хохломской художник”, Ольгой Павловной Лушиной. Небольшого роста, худенькая женщина с живыми карими глазами. Она с четырнадцати лет начала работать по хохломской росписи и вот уже работает двадцать лет. Талант Лушиной — наследственный, все в ее роду были художниками. За свою работу Ольга Павловна получила много медалей на всесоюзных и международных выставках. Узнав, что я художник, она решила подарить мне одну из своих замечательных ваз.

— Вы должны обязательно зайти домой к моему учителю Федору Андреевичу Бедину. Он здесь живет недалеко. Отец его с восьми лет выучил нашему ремеслу.

Бедин открыл нам дверь своей расписной сказочной избушки, очень приветливо пригласил зайти в дом. У него все предметы в комнате покрыты росписью: стулья, рама на зеркале, ходики, даже тарелка черного репродуктора. На стене висят копии с древних изразцов, на одном изображен “аспид дикий”, крылатое чудовище: “Кто мя исхитит” (“Кто меня победит”).

Федор Андреевич смеется, показывая на аспида:

— Думает, что его никто не победит, а Иван-царевич взял, да и победил.

Бедин показывает вырезки из газет, Многие дипломы: Москва, Ленинград, Париж, Лондон, Нью-Йорк... Повсюду в мире искусство виртуозного мастера, наследника великих заветов древнерусского прикладного искусства, нашло своих восторженных почитателей.

...Но вот уже позади цветущий красотою древних узоров “Хохломской куст” деревень. У каждого из нас по большому мешку подарков. Сколько восторгов вызовет у наших друзей искусство неумирающей Хохломы!

Рассказывают, что уже после революции случайно, по дыму в лесу, с самолета обнаружили древнее селение. Жители его, говорят, ходили чуть ли не в шапках времен Алексея Михайловича, в годы царствования его они и убежали, спасаясь от преследований, в дремучие дебри. И здесь же рядом Сормово, известное на весь мир. Чудеса ХХ века. Мы вспоминаем, что сормовскому заводу положил начало грек Бенардаки послуживший Гоголю в “Мертвых душах” прообразом положительного героя Костанжогло.

На улице КИМа нас подводят к дому 94, выстроенному в 1857 году и чудом уцелевшему до наших дней. Ничего подобного я не видел даже в Городце. Такому легкому ажуру, как будто сотканному из цветов и весенних трав, могла бы позавидовать любая кружевница, а ведь это сделано топором из дерева! И до сих пор это не музейная ценность, а жилой дом! Как необходим под Горьким музей под открытым небом, куда можно было бы осторожно свезти и бережно охранять шедевры народного зодчества и плотницкого искусства! Давно написаны мной эти строки. Многое изменилось с тех пор!

Николаи Алексеевич Барсуков, энтузиаст и знаток своего края, категорически объявил мне, что быть в Сормове и не зайти к Тихону Григоръевичу Третьякову — это упустить возможность познакомиться с интереснейшим человеком эпохой. Недаром в 1957 году спущен с сормовских судостроительных верфей теплоход, на борту которого аршинными буквами белым по черному выведено: “Тихон Третьяков”. И вот мы в маленьком домике беседуем с самим Тихоном Григорьевичем, который уже почти век живет на земле. Он родился в 1867 году. Он смотрит на нас через большие очки и, совсем не удивившись нашему прихору, разговаривает как со старыми знакомыми. Небольшого роста, худ, скуласт, иногда в разговоре поглаживает маленькую бородку, глядя из-под больших очков серыми спокойными глазами.

— А вы Горького помните? — спрашиваю.

— Как не помнить, я даже Бугрова, купца, хорошо помню, — живо отвечает Тихон Григорьевич, — я на год старше Алексея Максимовича. Он тогда на горе жил. Вы домик-то Каширина видели? Мы с ним одно время на стрелке работали, баржи разгружали, на него тогда многие обижались: он все в сторону отходил, в книжку что-то записывал, считали, что дурака он валяет — от работы отлынивает. А уж только потом он на всю Россию известен стал, хотя человек и не очень приятный был — неожиданно добавил старик.

Деды и прадеды Тихона Третьякова всю жизнь провели в Сормове, крестьянствовали. Пошли слухи, что такой-то отставной поручик с мудреной фамилией задумал соорудить фабрику — стал сюда, на стрелку, где Ока сливается с Волгой, со всей округи валить народ. Пришел попытать счастье на строительстве и отец Тихона Григорьевича. Мальчиком Тихон стал работать на кухне волжского парохода, потом слесарем на сормовском заводе, где ему оторвало два пальца; в 1905 году Тихон Григорьевич активно участвовал в баррикадных боях, поддавшись “веянию времени”. Многое видел за свой долгий век этот уважаемый в Сормове человек.

— Вот моя семья какая теперь большая — говорит Тихон Григорьевич, показывая журнал “Огонек”, где помещена фотография его самого в окружении многочисленного семейства, от сыновей до правнуков. — Сын мой Александр, инженер, начальник стапеля, корабли строит, дочь Анфиса тоже в Сормове, а другой сын в Москве замминистром работает, а внучка университет окончила...

...Но снова и снова влечет и манит меня к себе Волга, как много она может еще поведать, как мало я знаю о ней! Как изменились ныне многие волжские города!

Как ход русской истории, длинен путь по Волге. “По государству и река”, — часто вспоминаются мне слова поэта Языкова. Как изуродована коммунистами красота ее могучего течения и берегов! Как изуродованы древние русские города!

Но все равно Волга прекрасна! Сколько событий, памятных народу и всему миру, связаны с Волгой и Поволжьем!

Как хотелось бы проехать “вниз по матушке, по Волге” все ее 3688 километров, от пологих холмов Валдая до соленых вод Каспия. На Волге можно увидеть белые северные ночи и лепестки лотоса — священного цветка египтян, в истоках ее дремлют седые валуны, нагроможденные ледниками, а на юге под знойные напевы дремотной Азии шагают караваны верблюдов. К какому бы Факту отечественной или мировой истории мы ни обращались, обязательно вспомним Волгу; достаточно сказать, что Волга с незапамятных времен была дорогой общения племен и давно забытых народов.

* * *

Все знают, что Волга впадает в Каспийское море, но— не всем известно, что она называлась рекой Ра и впадала в море Воурукаша — так называлось Каспийское море в священных книгах арийской древности Ригведе и Авесте.

Но если полноводная Ра вливалась в море с севера, то с Востока несла свои воды другая река — Сарасвати, протекавшая по семи знаменитым землям, образующим арийские страны. И если река Ра начиналась маленьким ручейком у озера Селигер, то могучая кормилица Сарасвати, которую славили певцы Ригведы, брала свой исток от священной горы праведников и героев — Хараити [ 60 ]. Сарасвати текла на протяжении около шести тысяч километров, вбирая в себя воды шести рек-сестер. Гимны Вед славили нашу священную реку — кормилицу, дающую жизнь всем арийским странам благословенного Семиречья (зеленого края). Здесь, в центре арийских земель,. на высоком берегу Дарьи вел беседы со всемогущим Господом пророк Заратуштра... И не случайно по прошествии долгих веков зороастрийцы — волхвы первыми пришли с Востока поклониться родившемуся Спасителю мира, которого они давно ожидали.

Гигантская катастрофа уничтожила великую арийскую реку, и сегодня от нее осталось лишь засохшее русло. Необозримые пустыни извергают бескрайние волны песка, заметающие, верю, не навеки — давно уже погребенные города и роскошные дворцы, одетую в золото систему оросительных каналов “шириной в спину боевого коня”, свидетельствовавшие о счастливой, богатой и привольной жизни наших предков, называвших себя гордым словом “арии”, что значит возвышенные и благородные. А с востока все так же смотрят вечные горы, и среди них взывающая к памяти потомков священная гора арийцев Хараити (в Ведах — это сверкающая гора богов Меру — И.Г.), под которой широко раскинулось озеро Иссык-Куль со скрытым на дне его неведомым городом — градом Китежем арийского мира.

* * *

Все знают о мире древней Трои по эпосу Гомера. Петербургский немец Шлиман уверовав в реальность описанных легендарным Гомером событий, раскопал древний град Трою и явил миру найденные им исторические сокровища, известные теперь каждому школьнику. Историю нашей прародины не проходят в школе. Археологи не знают этой проблемы и потому не ведут раскопок. Сколько чепухи написано о древних арийцах, донесших до нас мир Вед и Авесты!

Сколько взаимоисключающих мнений высказано учеными всего мира о якобы “мифической географии” прародины арийцев, от древнего бытия которых сохранились свидетельства наших священных книг— Вед и Авесты. Идеология так называемой “мировой науки” отдает Веды — Индии, а Авесту — Ирану, тогда как это принадлежит их создателям — индоевропейским народам и прежде всего славянству. Это — наше наследие! .

Где была наша прародина — знаменитое Семиречье, с тянувшейся до моря тысячами километров самой могучей и судьбоносной рекой мира Сарасвати, воспетой в гимнах Ригведы? Где 2244 горные вершины, окружавшие арийские страны? Это красивые мифы — отвечают нам идеологи от науки. Как далеки они от реальности!

В следующей главе я открою для вас страну наших далеких предков, где гениальные боговдохновенные поэты Вед слагали гимны Творцу Мира, а пламенный Заратуштра призывал свой арийский народ истово бороться с темными силами зла...

Нам, дикарям ХХ века, отошедшим от Бога, это нелегко понять. И мир, лежащий во зле, но осиянный светом Христовым, Его Божественной личности, ,который есть Путь и Истина... Врата Адовы не одолеют!

Я докажу, что описание арийских стран в древнейших книгах нашей расы не мифично, а истинно и реально. Русская наука, верю, даст точный ответ о нашей общей прародине, отметая мифы, гипотезы и сознательные фальсификации историков и организованное торжество невежества в этом столь важном для истории человечества научном вопросе...

Итак, дорогой читатель, прошу накрепко усвоить, что великая река Ра (Волга. — И.Г.), как и исчезнувшая с лика Земли после гигантской геологической катастрофы царица рек арийских земель Сарасвати — впадали в море Воурукаша (Каспийское море. — И.Г.). Проще: исчезнувшая Сарасвати впадала в Каспийское море, а Волга по сей день впадает в Каспийское море. Вот какая тайна сокрыта в общеизвестной истине!

Заинтересованный читатель удивится, если, прочтя горы книг, написанных на эту тему всеми учеными мира, убедится; что они по сей день не знают этой простой и великой истины... Чтобы докопаться до этой истины, я отдал двадцать пять лет жизни, внимательно изучая исторические документы и свидетельства Ригведы и Авесты. Прошу — потерпите до публикации главы, целиком посвященной результатам моих много трудных исследований. Художниками рождаются — историками становятся.

О ВолжскоЙ Хазарии и ее значении в мировой истории

...Впервые, как это ни удивительно, слово “хазарин” я услышал обращенным непосредственно ко мне. Да-да! Меня назвали хазарином. Так обратился ко мне в Париже в 1968 году с непонятной для меня иронией пожилой русский аристократ-эмигрант. “Вы же из СССР”, — улыбнулся он. Я тогда не понял смысла этой шутки. Шло время. Но в моей памяти прочно застряла заноза “исторического” определения: “СССР — это Хазария”. И только по прошествии многих лет, подняв, увы, немногочисленную историческую литературу и видя растущую моду на Великую Степь, в просторах которой якобы терялась Древняя Русь, я начал понимать смысл и подтекст давней “парижской” шутки. И чем больше я занимался Хазарией, тем острее понимал, насколько глубока, сложна и актуальна эта одна из таинственных мировых исторических загадок.

* * *

Хазарское государство имело свою столицу, и я бы сказал, сердце своих обширных владений в устье Волги. Она называлась Итиль. Разноплеменная и пестрая по своему составу, с преобладанием тюркских и монгольских племен, не считая определенной части армян, грузин и славян, Хазария вызывает сегодня у многих непомерный интерес загадочностью своего государственного образования.

Открыв “Еврейскую Энциклопедию”, изданную до революции в Санкт-Петербурге, т.15, на стр. 648 читаем:

“Хозары... народ, организовавший в эпоху раннего средневековья под своим господством кочевую массу орд, населявших нынешнюю территорию южной России. Благодаря своему обращению в иудаизм, хазарский народ связал свою дальнейшую политическую участь с судьбами еврейства. Находившееся на зените своей славы испанское еврейство, гордое своим высоким положением и успехами на всех поприщах культуры, было, однако, терзаемо внутренним чувством рабства и сознанием потери политической самостоятельности. Часто повторяемые упреки христианского духовенства, что евреи презираемый Богом народ, все былые духовные преимущества которого перешли после возникновения христианства к христианам, сильно волновали евреев”.

Константин Багрянородный — византийский император — считал, что хазары были тюркского племени (вот откуда, очевидно, особое пристрастие ставшего ныне модным советского историка-фантазера Л. Н. Гумилева к тюрками и Великой Степи. — И.Г.).

Арабский географ древности Абульфеда утверждал, что “среди хазар было два совершенно различных типа, белые и черные”.

После окончательного разгрома Иерусалима и уничтожения Храма Соломонова римскими легионерами — вскоре после Распятия Христова, евреи были лишены своего Отечества и находились в рассеянии по всему миру. Прошло двадцать веков' до воссоздания их национального государства, свидетелями чего мы и являемся в нашем кровавом и апокалипсическом ХХ веке.

История человечества не знает примера, равного феномену еврейского народа! Но вернемся к Хазарии. Самые серьезные историки России, Европы и Америки до сих пор не могут дать вразумительного ответа, из какого колена, а точнее, племени происходили иудеи, давшие Хазарии свою религию, государственное уложение и законы. Известно, что это произошло в VII веке по рождеству Христову.

Трагической вехой в истории еврейского народа было изгнание евреев из Испании и Португалии в конце ХV века. Еврейская энциклопедия свидетельствует: “Испанско-португальское еврейство составляло резко очерченную культурную группу с особым языком. Целая полоса культурной жизни была вырвана из ее почвы, частью уничтожена, частью перенесена на другую почву. За пределами Пиренейского полуострова возникла область испанской культуры и особая форма еврейской жизни, которая на чужбине, в иной атмосфере, представляла поражающее явление”.

Западных евреев до сего дня называют сефардами. Когда я несколько месяцев назад побывал в Испании, мне рассказывали, что нынешний король Испании Хуан Карлос, портрет которого, как знает читатель, мне довелось писать в Мадриде, просил прощения у еврейской общины Испании за то, что его предки изгнали евреев из Испании в 1492 году.

Еврейская энциклопедия разъясняет: “Между сефардскими и остальными (ашкеназскими) евреями существовало в первые столетия их совместного проживания, вплоть до нашего времени, известное отчуждение, доходившее со стороны первых иногда до отвращения. Сефарды отличались от ашкеназов различием религиозных обрядов, литургией, произношением еврейского языка, и во многих обычаях еврейской жизни. К этому присоединялось различие в разговорном языке, которое, впрочем, с течением времени потеряло значение. Сефарды были сначала богатыми купцами или врачами и занимали более высокое положение в общественной жизни, чем ашкеназы. Сефарды стояли выше в смысле образования; они выступали смелее и самостоятельнее, чем немецко-польские евреи, подавленные бедностью и политическим гнетом. В то время, как на Востоке не было других общин, кроме сефардских, в голландских, бельгийских и немецких городах на Северном море, а также в Лондоне постепенно возникли ашкеназские общины немецко-польских евреев, начавших соперничать с сефардскими общинами. В Палестине также усилился прилив ашкеназских евреев”.

У читателя может возникнуть вопрос, почему в главе “Волга” идет разговор о западных и восточных евреях — сефардах и ашкеназах. Равно как и то, что следует упоминание о кавказских горских евреях — татах? Дело в том, что, по мнению некоторых ученых, судьба восточных евреев тесно связана с Хазарией, когда в иудейскую религию были обращены представители племен, в жилах которых не текла еврейская кровь. Утверждают также, что активность восточных евреев сыграла огромную роль в истории ХХ века. Но к этой проблеме мы вернемся позже.

* * *

Я навсегда запомнил тот зимний вечер, когда, сидя на стуле с подламывающейся ножкой, получил из рук усталой, но, несмотря на это, очень любезной девушки библиотекаря книгу, содержащую почти единственное свидетельство о реальном бытии древней Хазарии, это была знаменитая переписка кагана хазарского Иосифа с раввином из Кордовы Хасдая ибн-Шапрута. На душе моей было очень тяжело, как — у большинства моих сограждан сегодня. Крах когда-то великой державы... Второе рассеяние и разделенность моих братьев русских, очутившихся в “странах ближнего зарубежья” в бесправии и унижении. Травля нас, русских — “граждан второго сорта”, забвение великой духовности нашей культуры, прекратившийся, но лишь на первый, поверхностный взгляд, погром православия, мучительное ожидание политического мессии (мессия по-древнееврейски — освободитель) нашего возрождения государства — и повсюду насилие, стяжательство и разграбление. Говоря о втором рассеянии русских, а точнее, второй волне геноцида — под первой я имею в виду революцию, красный террор и натравливание сословия на сословие с целью самоуничтожения нации. Вторая фаза этого же процесса — добивание наций бывшей Российской империи — СССР через сепаратистский оскал звериного национализма, война всех против всех, но главное, против русских. И потому я с особым пониманием и волнением прочел слова надежды и жгучего интереса раввина из Кордовы к великому царю великой еврейской державы, которая простиралась тогда от Карпат до далеких степей Сибири, где на юге в пределах современной Чечни были опорные пункты Хазарского каганата. Я представляю, если бы мне кто-то сегодня, в дни русского государственного погрома, сказал, что где-то на земле существует мощное и процветающее русское государство во главе с могучим царем и государственной религией — православием, наверное, мое письмо к русскому государю было бы похоже на письмо Хасдая ибн-Шапрута, написанное почти тысячу лет назад из Испании хазарскому царю. Цитирую текст этого письма все по той же “Еврейской энциклопедии”: “Испытывающий сердца Всеведущий Господь знает, что все это я делал не ради чести моей, но только для того, чтобы узнать истину — есть ли где остаток Израилев, где он не был бы подчинен и подвластен другим. Если бы я знал, что это, действительно, правда, то я отказался бы от почетного места, бросил бы высокий сан, оставил бы семейство и ходил бы по горам и по холмам, морем и сушей, пока не достиг бы местожительства царя, моего государя, чтобы увидеть там его величие и славу, жилища его подданных и спокойствие остатка Израилева. Смотря на его великолепие и славу, воссияют мои очи и уста мои произнесут хвалу Господу, не отвратившему своей милости от Своих угнетенных сынов. Если моему царю благоугодно будет и если он соблаговолит исполнить просьбу мою, то да будет ему моя жизнь дорога и да прикажет он секретарям своим написать обстоятельный ответ его слуге из далекой земли, дабы я знал начало и основание дела, как попал Израиль в эту местность, подробности о его стране, из какого колена он происходит, какой у вас порядок престолонаследия, как велико пространство его царства, сколько укрепленных и сколько открытых городов находятся в нем, принимают ли иудаизм жители соседних островов, с каким народом ведет он войну, есть ли у вас сведения о конце чудес и пришествии Мессии, которого мы ожидаем уже долгое время, скитаясь из плена в плен, из изгнания в изгнание. (Напомню неискушенному читателю, что евреи ожидают его по сей день, не считая Христа своим спасителем — Мессией. — И.Г.) Где нам взять больше сил, чтобы далее ждать? Как мы можем умолчать о разрушении нашего славного храма? Низвергнутые с высокого положения, пребываем в изгнании и ничего не можем отвечать говорящим нам. У каждого народа есть царство, а у нас нет на земле и следа”. Ответное письмо хазарского кагана Иосифа 6. Аарона представляет настоящий клад для исторической средневековой географии (и истории еврейской Хазарии. — И.Г.) каковое его значение оценено многими исследователями. Приводя генеалогическую таблицу Тогармы, потомками которого являются хазары, Иосиф переходит к обращению хазар в иудаизм. “Это произошло в царствование Булана... который убедился в истине иудаизма, проповедуемого раввином Исааком Санисгари”. Далее он сообщает Хасдаю о столице Хозарии на реке Итиль, о главных городах и о народах населяющих эти города.

Энциклопедия Брокгауза.и Ефрона свидетельствует, что “хотя главная власть принадлежала кагану, но управлял не он, а его наместник — пех (бек?)... Когда новый наместник являлся к кагану последний накидывал ему на шею шелковую петлю и спрашивал полузадохшегося “пеха”, сколько лет он думает править. Если он к назначенному сроку не умирал, то его умерщвляли. Каган жил совершенно замкнуто в своем дворце, с 25 женами и 60 наложницами, окруженный двором из “порфирородных” и значительною стражею. Народу он показывался раз в четыре месяца. Доступ к нему был открыт “пеху” и некоторым другим сановникам. После смерти кагана старались скрыть место его погребения. Войско хозар было многочисленно и состояло из постоянного отряда и ополчения. Начальствовал над ним “пех”.

До сего дня изучение Хазарского каганата — одно из белых пятен мировой науки. Так и не обнаружены остатки могучих городов Хазарского каганата — Итиль и Семендер. Некоторые археологи ссылаются на пагубное изменение уровня воды Каспийского моря, в которое, как известно, впадает Волга, и созданное уже при коммунистах Цимлянское море, на дне которого так трудно вести археологические раскопки третьего города каганата — Саркела. Археологи подтверждают, что на дне Цимлянского моря на расстоянии 15 километров от берега находятся мощные стены “белой крепости” Саркела; толщина стен достигает почти четырех метров. [ 61 ]

Об исторической жизни Хазарии написано многое — написано о правящей верхушке, которая была чужой для покоренных народов, как по крови, так и по исповедуемой религии иудаизма. Многое написано о тюрках, входивших в состав разноликих азиатских орд, на которые распространялась власть царя и еврейской общины.

Уже в советское время серьезный специалист по Хазарии, видный ученый М. И. Аргамонов писал: “До сих пор точно не установлено местонахождение главнейших городов Хазарии — Итиля и Семендера, неизвестны их вещественные остатки. Не обнаружены не только могилы хазарских каганов, но, вообще, не известны собственно хазарские погребения”. Так и не найдено местоположение и руины роскошного дворца кагана, в котором жили эти восточные деспоты, соблюдая законы престолонаследия.

Все в той же своей переписке царь Иосиф подтверждает это. Продолжая повествование в своем письме о Хазарии, он перечисляет всех хазарских каганов, начиная, естественно, с праведного Булана и кончая им самим. Их было тринадцать: Булан, после Булана — “сын его сыновей” — Обадия, далее Езения, Манассия, затем брат Обадии — Ханукка, сын Ханукки — Исаак и потом Хавулон, Манассия, Нисси, Манахем, Вениамин, Аарон и Иосиф.

Иосиф подчеркивает, что власть всегда передавалась у них в роду от отца к сыну: “Чужой не может сидеть на престоле моих предков, но только сын садится на престол своего отца”.

Как видим, Хазарский каганат не тяготел к республике, социал-демократии и парламентским дебатам, разрушающим могучую централизованную власть самодержца.

Советский историк Плетнева пишет: “Вновь прибывающие евреи, гонимые в христианских и в мусульманских странах, быстро заселили целые кварталы хазарских городов, особенно крымских. Большое количество их осело в Итиле. Они плотным кольцом окружили трон Обадии. Иосиф писал, что после многочисленных войн, которые вели, очевидно, дети и внуки Булана, “воцарился из сыновей его сыновей царь по имени Обадья. Он поправил веру надлежащим образом и по правилу. Он выстроил дома собрания (синагоги) и дома учения и собрал мудрецов израильских, дал им серебро и золото, и они объяснили ему 24 книги священного писания, Мишну, Талмуд и сборники праздничных молитв”.

Наивно думать, что Хазария была неким раем, где разноликие племена жили душа в душу, взаимно уважая друг друга. Из многих исторических свидетельств явствует, что царь-диктатор заботился не только о сборе пошлин с проезжающих по Волге купцов, но и желал бы твердой рукой карать “неверных”, распространяя по мере возможности иудейскую веру. Так, например, “усиление мусульман представляло серьезную опасность для правительства Хазарии, исповедующего иудейскую религию. Неизвестно, что предприняли хазары для противодействия болгарам, но внутри своей страны, вероятно, с целью положить предел мусульманской пропаганде и продемонстрировать силу правительства, хазарский царь, под предлогом разрушения синагоги в каком-то Дарал-Бабундж приказал разрушить минарет соборной мечети в Итиле и казнить муэдзинов. При этом он будто бы сказал: “Если бы, право же, я не боялся, что в странах Ислама не останется ни одной не разрушенной синагоги, я обязательно разрушил бы (и) мечеть. [ 62 ]

Так же Артамонов пишет о том, что “...евреи во множестве устремились в Хазарию. Царь Иосиф на преследование единоверцев ответил репрессиями против христиан. Тогда византийское правительство обратилось к русскому князю, прислало ему богатые дары с тем, чтобы русы выступили против хазар”.

К сожалению, маститый знаток Хазарии М. И. Артамонов не был сведущ в древней истории России, так как он исповедовал идеологию норманизма — о неполноценности славянства, которое якобы всем обязано германской расе, — как и его коллеги (включая ученика и друга Л. Н. Гумилева), которые до сего времени, вопреки исторической правде, считают внука новгородского князя Гостомысла Рюрика “шведским конунгом”. Свидетельства же великого русского историка Татищева, Ломоносова и других они не принимают. Но именно великий славянин Святослав, создатель могучего русского государства, один из величайших полководцев и государственных деятелей древности; в пух и прах разбил могучий Хазарский каганат после чего он навеки исчез со страниц мировой истории. Кто из нас не помнит А. С. Пушкина и грозный облик Олега, который желал отмстить “неразумным хазарам” за их “буйные набеги” и сборы дани с мирного славянского населения. Наши эпические былины помнят о неустанной борьбе русских богатырей, в частности, Ильи Муромца и Добрыни, сражавшихся с Козарином и великаном Жидовином. [ 63 ] Как известно, многие норманисты вообще считают нашего исторического Рюрика легендой, признавая, однако, реальность сына легенды князя Игоря. Святослав Игоревич, перед стальными дружинами которого тряслась даже великая Византия, как известно любому школьнику, неустрашимо и благородно объявлял противнику: “Иду на вы”. Хазария пала, но куда же девались хазары и мощная еврейская община, управляющая ею во главе с суровым каганом, поколения которого перечислены в письме царя Иосифа? Выше упоминаемый советский ученый Артамонов объясняет, что случилось с Хазарией и с хазарамЙ после их рассеяния стальными дружинами великого русского князя Святослава. Некоторые ученые полагали, что современные евреи Восточной Европы хазарского происхождения в составе половцев бежали от татар на запад и поселились в пределах Галицко— Волынского княжества, откуда затем и распространились в Польшу и Центральную Европу.

Еще чаще и настойчивее потомками хазар-иудеев выставляют крымских и литовско-украинских караимов, говорящих на тюркском языке [ 64 ]. (Вниманию поклонников Гумилева! — И.Г.).

Думается, что рассуждения все того же Артамонова отвечают на вопрос о судьбе Хазарского царства: но принятие иудейской религии было для них (хазар — И.Г.) роковым шагом. С этого времени был потерян контакт правительства с народом и на смену развитию скотоводства и земледелия наступила эпоха посреднической торговли и паразитического обогащения правящей верхушки. Думается, что правящий класс Хазарии, исповедующий иудаизм, вместе с многочисленными представителями главным образом тюркских племен ринулись на Запад в эмиграцию. Не случайно все та же Еврейская энциклопедия отмечает, что в Венгрии антисемиты наших дней называют евреев хазарами. Известно, что во многих городах и весях Европы создаются новые общины так называемые правитель-ашкенази. Достаточно назвать соперника Царьграда Киев, где издавна проживало большое количество евреев. И не хазарские ли евреи пытались обратить в свою веру князя Владимира, который, однако, — что общеизвестно — принял святое крещение по греческому православному обряду, как и его бабушка великая княгиня Ольга, мать великого Святослава, причисленная, как и он, к лику святых. Всемирно известный историк и публицист, бывший корреспондентом лондонского “Таймса”, Дуглас Рид в своем спорном, но интересном историческом исследовании “Спор О Сионе”, опять же ссылаясь на Еврейскую энциклопедию, отмечает еще раз, что “сефарды, покинув Пиренейский полуостров, не переселились в Польшу и не смешались с прочими евреями, расселившись по Западной Европе”. Дуглас Рид приводит точную цитату из Еврейской энциклопедии, изданной не в России:

“Они (сефарды — И.Г.) считали себя высшим классом, еврейской знатью и долго смотрели на своих единоверцев с верху вниз, а эти последние признавали их таковой. Сефарды никогда не занимались торгашеством и ростовщичеством и не смешивались с низшими классами. Хотя они и жили в мире с остальными евреями, сефарды очень редко заключали с ними смешанные браки... В настоящее время утратили власть, которой они пользовались над другими евреями в продолжение нескольких столетий”.

Английский ученый Рид считает, что “Талмудическое правительство стало готовиться к очередной встрече с Европой, обосновавшись в новой ставке посреди азиатского народа хазар, обращенных в иудейство за много. веков до того... Хазары были народом татарским или тюркско-монгольской расы... Еврейские историки не сомневаются в подлинности этой переписки (уже известной нам царя Иосифа и раввина из Кордовы — И.Г.), где впервые встречается слово “ашкенази” в применении к ясно обозначенной, до того неизвестной группе “восточных” евреев и их славянским связям.

Эти тюркско-монгольские “ашкеназы” не имели, таким образом, кроме веры, абсолютно ничего общего с евреями, известными до тех пор западному миру — сефардами”...

Я хотел бы знать точку зрения еврейских историков о нижеследующем утверждении их английского коллеги: “Власть талмудического правительства над разбросанными по Европе еврейскими общинами в последующие столетия все более слабела, однако тесно спаянной общиной евреев Востока оно правило поистине железной рукой. Евреи семитского вида становились в Европе все большей редкостью, а в наше время среди евреев все сильнее преобладает тюркский тип, в чем нет ничего удивительного. Никто, кроме евреев, никогда не узнает, почему 13 столетий тому назад правящей сектой было разрешено это единственное в истории массовое обращение многочисленных “язычников” в талмудистский иудаизм. Было ли это случайность, или уже тогда сионские мудрецы способны были предвидеть все возможные последствия?.. Таким образом, после 1500 г. в мире жили отличные друг от друга группы евреев: сефардские по происхождению, рассеянные общины Запада и тесно сколоченные массы талмудистских “евреев” Востока”. (Я не понимаю, почему английский историк ставит “евреев” Востока в кавычках...— И.Г.) Далее с беспощадной уверенностью Дуглас Рид считает восточных евреев — ашкеназов организаторами двух величайших процессов жизни европейских народов. Первый — организация всех антихристианских революций в Европе, включая русскую революцию; и второй — создание национального еврейского течения — сионизма, под которым я понимаю возвращение евреев на свою историческую родину. Мне бы хотелось в заключение главы о Хазарии лишь предвосхитить мои главы о Марксе и личных впечатлениях от посещения государства Израиль, упомянув незаслуженно преданное забвению имя историка, философа и политического деятеля Моисея (или, как его называл Маркс, Мозеса) Гесса, родившегося в Бонне в 1812 году в семье раввина (дед по матери. — И.Г.), эмигрировавшего из Польши в Германию. Изучение его личности и философии поможет нам еще глубже осознать мировые процессы нашего времени. Меня поразило, в частности, что Гесс считается многими историками духовным отцом коммуниста-интернационалиста Карла Маркса, утверждавшего, что у пролетариата нет отечества, и одновременно доктора Теодора Герцля, идеолога создания еврейского национального государства. Может, Гесс, написавший “Красный катехизис” с его пафосом необходимости социалистической революции, насмехался над немецкими представлениями об отечестве? В другой книге он пишет: “...Всякий, кто отрицает еврейский национализм — не только отступник, изменник в религиозном смысле, но и предатель своего народа... Каждый еврей должен быть прежде всего — еврейским патриотом”.

Любопытно, что М. Гесс, автор нашумевшей книги “Рим и Иерусалим”, умер в Париже в 1875 году. В то время будущему лидеру и вождю сионистского движения Теодору Герцлю (родился в Будапеште) было 15 лет, а Карлу Марксу, творцу пресловутого “Комманифеста” и “Капитала” — 57 лет. Как известно, 29 августа 1897 года в Базеле на знаменитом сионистском конгрессе Теодор Герцль провозгласил доктрину возрождения еврейского государства в Палестине, вызвавшую бурное ликование участников конгресса. Стали крылатыми слова Герцля: “Да отсохнет рука моя, о Иерусалим, если я забуду тебя”. Думается, с той поры история ХХ века определяется борьбой трех начал: коммунизм-большевизм, сионизм и, как их антитеза, фашизм-национал-социализм.

Спор молодых историков

Помню мой случайный разговор в моем родном городе на берегах Невы с двумя историками, когда я у них допытывался, почему сегодня многими постсоветскими учеными раздувается кадило интереса к великой, но враждебной нам Степи — к тюркам, а еще точнее — туранцам, исконным врагам нашей расы, в частности, славянского племени.

Мой собеседник средних лет — и, как он утверждал, демократ по убеждениям — походил всем своим видом на преподавателя университета, который, несмотря на потертость своего костюма, смотрел на меня бесцветными глазами с выражением глубокого превосходства, дающегося человеку верой в непререкаемую истинность исповедуемой им доктрины. “Видите ли, — тянул он, — Илья Сергеевич, многие прогрессивные ученые считают сегодня, что мы должны заниматься не историей вашей любимой России с ее славянским великодержавием, а народами Великой Степи: тюрками и монголами, которые и вершили подлинную историю, оказывая огромное влияние на исторические процессы Древней Руси и Причерноморья. Надеюсь, вы знаете, что “Слово о Полку Игореве” насквозь пронизано, я бы сказал, тюркизмом, а вот когда оно написано, в каком веке — это дело научных изысканий. Сегодня многие из нас стоят на платформе Льва Николаевича Гумилева”. Опустивший голову в книгу второй историк, доселе не обращавший на нас внимания, поднял голову и, сверкнув глазами, глядя на своего как я считал приятеля, произнес: “Максим, не вводи в заблуждение великого художника — далеко не все стоят на платформе, как ты выразился, Гумилева. Я лично даже не считаю его историком”. Встрепенулся и Максим и, глядя в прищуренные глаза Виктора (так звали его тридцатилетнего коллегу), зло отрубил: “Это ты, Витюша, не наводи тень на плетень, а точнее, на научные деяния Льва Николаевича Гумилева”. Виктор резко перебил его: “Да какой он историк, с моей точки зрения — всего лишь антинаучный фантаст, чьи смехотворные концепции не может оправдать даже феноменальная память на имена и факты азиатской истории и ее народов. Но когда начинаешь проверять многие из этих фактов, которые словно горох насыпаны во все произведения Гумилева, поражаешься их антиисторической “правде” — я имею в виду ряд откровений “дяди Левы. в области русской истории, которой я, в отличие от тебя, занимаюсь серьезно”. Я почувствовал, что назревает бурная дискуссия, молчаливым свидетелем которой я невольно становился. Максим снова стукнул кулаком по столу: “Во-первых, не смей так фамильярно называть Льва Николаевича, он тебе не дядя, тамбовский

волк тебе дядя, имей уважение хотя бы к его родителям, гениальным поэтам Гумилеву и Ахматовой. Вся его жизнь — аресты, тюрьмы, допросы, лагеря и ссылки! Да и жил-то он, в отличие от тебя, до последних лет жизни в крохотной комнате коммунальной квартиры. Его гениальные труды рассчитаны только на ученых: раз ты их не приемлешь, значит, ты не ученый., — выдохнул одним махом побагровевший Максим, глядя в лицо своему коллеге. Виктор бесстрастно смотрел на своего оппонента: “Прошу тебя, Максим, не кипятиться; речь идет не о достойных и пусть даже гениальных родителях, тем более о размерах советской жилплощади, а о работах Льва Николаевича Гумилева”.

Он нарочито подчеркнул имя, отчество и фамилию. Обхватив большой костистой ладонью низ своего лица, которое было скрыто коротко стриженной бородой, еще не украшенной сединой, со скрытым холодом продолжал: “Объясни мне, Максим, если “суперэтнос — ЧК-КГБ со свойственной ему пассионарностью, — его глаз дрогнул насмешкой, — так надолго оторвал молодого ученого от занятий, когда же он учился? Ведь советские лагеря, как известно, не лучшие университеты в мире. Не бей на жалость, у меня у самого деда и бабку расстреляли только за то, .что он был священником. Расстреливали, наверное, все те же “пассионарии субэтноса” — революционеры, проводящие великий эксперимент”. И неожиданно перебросился на новую тему: “Не приемлю я также твоих любимых евразийцев, считаю этот термин идиотски вымышленным и антинаучным!” Виктор вдруг неожиданно посмотрел на меня, как я отреагирую на это заявление: а не евраазиец ли Глазунов?

Я старался быть невозмутимым свидетелем столь интересного для меня диспута, — я не был поклонником евразийской теории, столь модной ныне. Не давая противнику опомниться, Виктор продолжал: “Есть Европа, есть Азия, есть Африка, есть Америка! Есть их границы! Есть мужчина и женщина. Можно ли согласиться с термином мужеженщина? Думаю, что нельзя, но напомню, что сатанинский образ Бафомета: двуполый — это и есть, по-моему, аналогия с термином Евразия. Уместно говорить не об искусственно объединенных землях Европы и Азии, а о великом значении русского племени, о культуре и о государственных уложениях, которые русские принесли в Азию, не вторгаясь в самобытный мир ислама, буддизма и язычества. Россия не знала колоний”.

Чувствуя, что Максим хочет его перебить, уже скороговоркой продолжил: “Еще некто Бердяев писал, что евразийцам ближе Чингисхан, чем святой Владимир. Можно ожидать, что вскоре появится новый термин: “Америка — Евразия” в связи со стремлением к мировому господству магнатов международного капитала”.

Наморщив лоб, Виктор продолжал: “Евразия, с моей точки зрения, такой же идиотский термин, как “красно-коричневые”! Как известно, Маркс и Ленин — непримиримые антиподы Гитлера. Их непримиримость выражена не просто в символике красного и коричневого цвета — непримиримы их мировоззрение и политические цели. Не могу понять, почему термин “красно-коричневые” стал таким расхожим в наши дни: я не могу себе представить идущих в обнимку национал-социалиста с его антиподом — коммунистом”.

Максим смотрел на Виктора (я так и не узнал их отчеств), как застывшая кобра, а тот невозмутимо рубил воздух ладонью: “Все эти “пассионарии”, “кормящие ландшафты”, “пассионарные толчки”, которым предшествуют, по выражению твоего Гумилева, “инкубационные периоды”, словно речь идет о цыплятах, чепуха!” Виктор перешел на тон прокурора: “Не интересуют меня сомнительные побасенки о древних тюрках, гуннах, китайцах — и все это сегодня, когда нет даже настоящего учебника по истории России! А мы все молчим и пытаемся заниматься никому не нужным, придуманным Гумилевым этногенезом, попросту становлением нового народа. Спасибо, что Лев Гумилев в Шамбалу не верит и прочие бредни теософии Блаватской и Рерихов! Никаких новых народов и рас нет и быть не может. Их только можно убить или скрестить друг с другом, получив гибриды, как это делают ботаники с растениями, но получается из этого не новый народ, а метисы; или как в народе говорят, полтинники”.

Максим властно простер руку: “Мы с тобой ведем научный разговор!” Виктор повысил голос: “А почему это наука, если я говорю непонятно и запутанно — как авангардисты в искусстве?” Он снова бросил взгляд на меня. “Я ненавижу слово “этнос”, которое, словно трупные пятна, покрывает работы не только историков, но даже общественных деятелей и, — увы, духовенства! Почему не сказать — народ? Как известно, “этнос” в переводе с греческого и означает народ. Может быть, вы, гумилевцы, — Виктор разъяренно ткнул указательным пальцем в онемевшего от ненависти Максима, — продолжите это дальше и будете называть: аква Невы или Ладоги, аква Волги, аква Тихого океана? Можно продолжить: турецкая гео, русская гео, израильская гео и т.д. — что, и это будет великое научное “элитарное” открытие и язык современной науки? Вот и дошли-доехали до сегодняшнего дня, когда русский президент проводит “саммит”, или, как известно, по-английски встреча, а потом идут бесконечные рейтинги, маркетинги, доходящие до порнографических шопов и супермаркетов”.

Ярости Виктора не было предела: “Хоть и шиворот-навыворот, но тоже твоя гумилевщина, а попросту — неуважение к русскому языку, который, с моей точки зрения, самый богатый и духовный язык человечества, напрямую связанный с совершенным языком санскрита”.

“Ты не апеллируй к художнику Глазунову,— внушительно предупредил Максим, — мы знаем его ура-патриотические убеждения: “Славься, Отечество наше свободное” — даже подпел тенором слова советского гимна историк. — Или что для меня одно и то же — “за Веру, Царя и Отечество”, — с несколько извиняющейся улыбкой он посмотрел в мою сторону, хотя глаза отнюдь не улыбались. Я впервые за все время их шумной перепалки нарушил молчание:

“Да, в отличие от Вас, уважаемый Максим, простите, не знаю Вашего отчества — я люблю Россию. Следовательно, да — я патриот! Но не “ура-патриот” в Вашем понимании. Не знаю, как Вы, но я никогда не был членом компартии или какой-либо другой политической группировки. Не надо фальсифицировать и фантазировать, как Ваш учитель — я имею в виду Льва Гумилева, смешивая с легкостью необыкновенной прямо противоположные понятия: советский “ура-патриотизм” и имперскую триаду “за Веру, Царя и Отечество”. И политику это не всегда сходит с рук, а историку вообще непростительно! Кстати, в спорах, как я думаю, истина не рождается”, — закончил я свой монолог, не желая, как понимает читатель, принимать дальше участие в этом непримиримом зло-запальчивом споре.

Но Виктор остервенело бросил, кивнув на Максима: “Эту истину ему половецкий этнос из Великой Степи в уши насвистел!”

“Господа, — продолжил я как можно серьезнее, — вернитесь же, наконец, к проблемам истории. Вы историки, и я, как художник, с великим интересом слушаю ваш научный и глубоко современный диспут. Поверьте мне: все, что вы говорите, — очень важно”.

Виктор, вдруг снова обратившись ко мне, но отнюдь не ища у меня поддержки, словно продолжая давний спор со своим коллегой, заявил: “Я внимательно изучил три Ваших работы — “Мистерия ХХ века”, “Вечная Россия” и “Великий эксперимент”. Каждая из них, по моему глубокому убеждению, — вызывающе посмотрел он на Максима, — может быть приравнена к диссертации. К сожалению, у многих сильное предубеждение против вас, Илья Сергеевич, при этом оно искусственно подогревается теми, кто не желает принимать очевидное. Я, например, увидев на картине “Вечная Россия” гору Хараити, изображение Перуна и многое другое, сразу понял, что за каждым вашим образом скрывается глубина исторических познаний”.

Я был крайне смущен таким комплиментарным поворотом разговора и, глядя на раздраженного Максима, сказал: “Помилуйте, я готов залезть под стол от смущения, когда слышу такие высокие оценки моих работ, тем более от историка. Я себя чувствую лучше, когда определенные люди меня поносят”.

...Глядя в стол, не меняя позы, Максим произнес как бы нехотя: “Ну, насчет диссертации я не согласен, но, бесспорно, что ваша картина “Мистерия ХХ века” — смелый и бесстрашный документ нашего времени”.

Воспользовавшись секундной паузой, Максим, сидевший за столом в позе академика Павлова с портрета Нестерова — два сжатых кулака, выброшенных вперед, — пожелал, видимо, вернуть разговор в “научное” русло: “Разве ты можешь отрицать, — обратился он к Виктору, — что Гумилев утвердил особую научную дисциплину — этнологию, объединяющую естественные и гуманитарные науки? Лев Николаевич предложил три главенствующих параметра: пространство, время и этнос — “коллектив людей, творящих историю”.

Виктор встал: “Подумаешь, три параметра — зло вдохнул он. — Это такое же открытие, как если я назову свои параметры: человек, чтобы жить, должен есть, пить и спать. Буду ли я иметь честь называться историком, даже если переложу это на греческий язык и придуманную “пассионарность”: биосфера, этногенез и влияние почвы на почерк? Разве норманист, каким был Гумилев, равно как и его учителя — идеологи и сподвижники — ученики, могут называться историками? Твой Лев Гумилев ничего не понимал в русской истории; более того, считал, что нашествие азиатов на Русь было милым культуртрегерским пикником в стране пьяных варваров! Он не понимает смысла и сути истории, что она есть борьба религий и рас, Бога и сатаны. Важно; — хочу в твоих глазах оставаться историком, — чтобы “этнос” и его история рассматривались с этих позиций. Историю делают единицы и народные массы, верящие в Бога или в дьявола и своего, не боюсь этого слова, национального вождя. Дарвин, Ницше или Маркс тут ни при чем. У нас есть серьезные историки, но они выступают против амбиций Гумилева. Я хочу быть историком России, а ты —-— исповедовать антинаучные абстрактные теории — бредни Льва Николаевича”.

Я увидел, как вскочил со стула Максим, и почувствовал, что дело вот-вот перейдет в рукопашную. Оба оппонента тяжело дышали, не замечая меня. Успокаивая их, я попросил обоих отвлечься и высказать свою точку зрения на проблему Хазарии. Максим неохотно ответил: “Прочтите “Открытие Хазарии” Гумилева, там все сказано”. Неуемный Виктор возразил: “Не читайте гумилевское “Открытие Хазарии”. Это мнимое открытие, которое не состоялось. Очень трогательно, что они потеряли во время подводных исследований акваланг, но странна самоуверенная датировка найденных черепков древней посуды, которые безапелляционный Лев Николаевич считает свидетельством найденных им хазар. Итиль до сих пор не найден вообще! Нигде не найдено остатков фундаментов домов, синагог, дворцов, мечетей и городских зданий. Это только гипотеза со ссылками на изменение почвы якобы из-за смены уровня воды Каспия. Где доказательства, что это Хазария и что найденные захоронения именно хазарские? Обнаруженные останки в захоронениях, названные хазарскими, не прошли главного — научной “этнической” атрибуции. Чьи это черепа? Индоевропейские, семитские или монголоидные? Но должен сказать, — продолжал Виктор,— что книга Гумилева “Открытие Хазарии” написана живо, и не случайно наш ученый Артамонов назвал ее научным детективом, хотя археологи встретили, как мне говорили, тогда его сообщение вяло и кисло”.

Поняв, что большего от них не добьюсь, я задал последний вопрос: куда бесследно исчезли хазары? Беря инициативу в свои руки, севший снова за стол Виктор, подумав, ответил: “Еврейская община и обращенные в иудаизм иногородцы под видом евреев покинули Хазарию, а другие племена, входившие в Хазарский каганат, но не принявшие иудаизм, так и остались жить на своих местах, но уже не назывались хазарами”. Кивнув головой на Максима, улыбнувшись, сказал: “Пусть я стану заклятым врагом моего коллеги-гумилевца, но выскажу крамольную мысль: хазары и масоны — это тайна нашего времени, которая пока не может быть исследована до конца ни одним ученым. Например, вы знаете, что потомки хазар участвовали в убийстве первого и последнего русского самодержца?”

“Ка-ак?” — встрепенулся, снова приподнимаясь, Максим. Признаться, и я не ожидал такого пассажа. “А очень просто”, — иронически, но уже глядя на меня, сказал, поглаживая свою коротко стриженную бороду, историк. “Первое убийство было в 1174 году в Боголюбове, находящемся, как известно, недалеко от Владимира. Вам обоим, конечно, известно, кто такой Андрей Боголюбский?”

“Да, да, известно”, — неожиданно хором ответили мы с Максимом.

“Не сомневаюсь, — ехидно подчеркнул Виктор, — но, тем не менее, прежде хочу сказать два слова — и не о полководцах, не о татаро-монгольских ордах и не об усобицах, которые разрывали Киевскую Русь, а о том, что в результате всего этого у могучего русского племени созрела необходимость двигаться на северо-восток в Залесскую Русь, то есть в землю за великим лесом. Добавлю, что оставшиеся руссы, подверженные влиянию Великой Степи и католицизма, стали называться малороссами, а сегодня украинцами — от слова “окраина”. Напоминаю, что еще Владимир Мономах понял эту необходимость, когда в 1108; году основал на крутом берегу Клязьмы богохранимый до наших дней город Владимир, дав ему свое имя. Его сын Юрий Долгорукий, известный памятник которому стоит перед московской мэрией, будучи суздальским князем, после долгой борьбы правил Киевом. Очень знаменателен тот факт, что сын Юрия Долгорукого Андрей, будущий Боголюбский, самовольно уехал на север и стал, согласно летописи, “самовластцем всей суздальской земли”. Обладая гениальным чутьем великого государя, нарушив все традиции, он перенес княжеский стол во Владимир. Как говорит предание, в селе Боголюбово построил прекрасные храмы и терема...”

Прервав свою лекцию, Виктор посмотрел на меня и спросил: “По-моему, Вы не раз изображали на своих картинах храм Покрова на Нерли, стоящий неподалеку от резиденции Андрея Боголюбского. Правитель Земской Руси вел себя с энергичной активностью, стараясь объединить близлежащие земли, и даже неудачно воевал с Новгородом.

Многие враги, видя государственный разум и неустанный рост собирания русских земель, имели все основания бояться и ненавидеть Андрея Боголюбского — русского православного князя. — Улыбнувшись саркастической улыбкой, Виктор неожиданно произнес: — Я не знаю, какие “большевики” организовали убийство властителя Залесской православной Руси, но общеизвестно, что после убийства князя Андрея долго не утихала смута на Владимиро-Суздальской земле...”

Опять обратясь ко мне, размахивая, как мечом, Бог весть откуда взявшейся указкой, подытожил: “Но тем не менее вскоре Всеволод Большое Гнездо принял титул великого князя, а автор “Слова о полку Игореве”, которое Максим вместе со своим антирусситом Мазоном и кампанией считает подделкой попов и капиталистов, писал о великом князе Всеволоде: “Ты ведь можешь Волгу веслами расплескать, а Дон шеломами вычерпать!” “Не шеломами, а шлемами, ” — буркнул Максим. А Виктор с воодушевлением продолжал: “Политический гений многих поколений русских князей, ведомых Церковью Христовой, строил могучее государство. Да, свеча русской государственной идеи, несмотря на черные вихри истории, не погасла. И не случайно верный заветам Киевской Руси боголюбивый князь Андрей вывез в новую столицу Владимир самую чтимую икону Матери Божией, написанную, по преданию, евангелистом Лукой. С тех пор, как известно, она называется Владимирской. В лихую годину нашествия Тохтамыша она была перенесена в Московский Кремль”.

“Может, хватит читать лекцию? Мы не школьники, — недовольно буркнул Максим. — Переходи ближе к теме, кто убил Андрея Боголюбского и Николая II? Руби, раз уж замахнулся”. — “Не пытайся сбить меня с темы, — огрызнулся Виктор. — Я продолжаю.

Из недр славной Залесской Руси выросла великая Московия, которой позавидовали и, ненавидя ее, боялись как в Европе, так и в Орде. Великороссы Московии и явились создателями великой русской Империи. Окрыленные победой поля Куликова и гордые историческим предопределением хранить чистоту православия после падения Константинополя, уничтоженного туранцами — исконными врагами нашей расы, они утвердили идею, что Москва — это Третий Рим. Кто об этом сегодня не знает?”

И вот Виктор, глядя на меня, подвел итог предварительному экскурсу.

“Итак, были древние скифо-сарматское, антовенетское и многие другие государственные образования великих славянских племен. Потом Византия, Киев, Владимир, Москва — такова историческая эстафета религиозной и государственной преемственности великороссов, создавших могучую и славную империю — защитницу и надежду всех угнетаемых племен славянских”.

Максим снова не выдержал и по-своему подытожил слова коллеги:

“Значит, Лев Николаевич Гумилев прав: теперь-то ваша, а точнее, наша пассионарность иссякла. Русский этнос сходит с арены истории...”

Виктор словно прорычал:

“Какая пассионарность! Но раз уж ты говоришь о так называемой пассионарности, то никакого угасания, несмотря на проведенный геноцид русского народа нет: мы существуем, мы боремся, и я уверен — мы возродимся, как птичка Феникс. Рано ты, Максим, хоронишь русский народ! Хотя весь мир навалился на последний бастион нашей христианской цивилизации. Наполеон и Гитлер потерпели крах, потому что недооценили силу патриотизма, лежащего в душе русского человека. Так что заткнись со своей пассионарностью и осознай, что сегодня наши враги больше всего боятся возрождения национальной России, которое неизбежно грядет и сведет счеты со всеми твоими суперэтносами”.

Словно спохватившись, что в споре далеко отошел от поднятой им тем, Виктор быстро взглянул на часы и стал “врубаться” в самую суть.

“Думаю, излишне напоминать о царственном величии и заслугах Андрея Боголюбского. Как известно, его княжеская дружина была многонациональной. Андрей Боголюбский не жалел ничего для своей дружины и, как говорится, многих вывел из грязи в князи. Но случилось так, что в заговоре против князя приняло участие 20 человек, многих из которых русский князь безуспешно старался обратить в православие. Его доверенным лицом — ключником — стал Анбал; может быть, это от него до сих пор в народе и сохранилось понятие “здоровенный амбал”. Вторым особо доверенным лицом Андрея Боголюбского был Ефрем Мойзич — Моисеевич. Обоих летописец называет жидовинами, которые, и это, с моей точки зрения, очевидно, были родом из Хазарии, разгромленной задолго до этого события Святославом. (Летопись сообщает, что Анбал был по происхождению ясом (аланом). И если верный слуга Андрея Боголюбского Кузьма Киевлянин называет его жидовином , можно предположить, что он был из хазар, обращенных в иудейство. — И.Г.). Словом, что я буду рассказывать — лучше я вам дам выписку из сочинения русского историка Нечволодова, рекомендованного государем императором для всех учебных заведений России — “Сказание о русской земле”. Написано просто и понятно!”

Я вежливо отказался от предложенного “популистского” текста ротапринта, а придя домой, открыл книгу любимого историка, умершего в Париже, Нечволодова и, открыв страницу 171 второго тома, прочел нижеследующее.

“Выждав глубокой ночи, злодеи отправились в опочивальню Андрея; однако там ужас напал на них; они поспешно бежали из сеней и бросились в погреб, где, напившись вина, ободрились и пошли опять в сени. Один из них стал звать князя: “Господин, господин”, — чтоб узнать, здесь ли он. Он спросил: “Кто там?” и услышал в ответ: “Прокопий”. Андрей узнал по голосу, что это не Прокопий, и хватился своего меча, который принадлежал святому Борису при его жизни. Но меч этот был украден днем из спальни Анбалом, а между тем заговорщики выломали двери и вломились в опочивальню. Двое злодеев бросились на Андрея, но были отброшены сильным князем. Тогда ворвались остальные, ранили в темноте одного из своих, поваленного Андреем, и затем бросились на своего Князя и начали со всех сторон сечь его саблями и мечами и колоть копьями.

Андрей долго отбивался, говоря им: “Нечестивцы! — зачем хотите сделать то же, что Горясер (убийца святого Глеба. — И.Г.)? Какое я вам сделал зло? Если прольете кровь мою, то Бог отомстит вам за мой хлеб”. Наконец он умолк и свалился. Думая, что он скончался, убийцы, дрожа всем телом, вышли из его покоя. Но Андрей скоро очнулся, подняся и, громко стоная, пошел в сени. Тогда заговорщики возвратились назад. Не найдя его в опочивальне, они сильно испугались, полагая, что он куда-либо скрылся. “Погибли мы теперь, — говорили они, — станем искать его скорей”, и, зажегши свечу, нашли его по кровавому следу за склоном лестницы. Тогда Петр Кучкович отсек ему руку, а другие несколькими ударами прикончили его.

После этого злодеи убили также и Прокопия, и стали грабить и вывозить Андрееву казну. Затем они оделись в его одежду и, взяв его оружие, собрали целый полк своей дружины, боясь, что придет к отмщению дружина Владимирская. Собравшись, полк этот налег на грабеж”. “Страшно было это видеть”, — говорит летописец. Следуя примеру полка, принялись также за грабеж и княжедорцы, и горожане Боголюбова. (Знакомая ситуация — грабить чужое, ненаграбленное!).

Тело неотпетого князя во все время этих грабежей оставалось непогребенным. В первый же день убийства преданный слуга Андрея — Кузьма Киевлянин, видя, что тела нет на том месте, где Андрей был убит, стал спрашивать: “Где господин?” Ему отвечали: “Вон лежит выволочен в огороде; да ты не смей брать его; все хотят выбросить его собакам; а если кто за него примется, тот нам враг, убьем и его”. Кузьма пошел к телу и начал плакать над ним. Увидя Анбала, Кузьма сказал ему: “Анбал! Вражий сын! дай хоть ковер или что-нибудь подостлать и прикрыть господина нашего”. “Ступай прочь, — отвечал Анбал, — мы хотим бросить его собакам”. “Ах ты, еретик,— сказал ему на это Кузьма, — собакам выбросить? Да помнишь ли ты, в каком платье пришел ты сюда? Теперь ты стоишь в бархате, а князь нагой лежит; но прошу тебя честью, сбрось мне что-нибудь”. (В летописи это описано лаконичнее и страшней. — И.Г.)

Анбал усовестился и сбросил ковер и княжеский плащ.

Наконец, верному и бесстрашному Кузьме после многих усилий удалось отпеть своего господина. После этого, когда волнение, вызванное заговорщиками, утихло, тело Андрея было перенесено во Владимир с честью и плачем великим. Увидавши издали княжеский стяг, который несли перед гробом, владимирцы, оставшиеся ждать у Серебряных ворот, не могли удержаться от слез. Они встретили и проводили в могилу во Владимирский собор, расписанный много лет спустя великим Андреем Рублевым — И.Г.) своего доброго князя с великим плачем и воплем, которые далеко были слышны, по словам летописца. 3десь, на его похоронах, о нем рассуждали как о невинном страстотерпце, получившем за свою добродетель мученический венец и омывшем кровью свои грехи, и причислили его к первым князьям-мученикам Борису и Глебу...

Андрей окончил свой земной путь 63 лет от роду. По словам летописца, он был невелик ростом, но широк в плечах и красив лицом, с черными и кудрявыми волосами, высоким челом и светлыми очами”.

У меня в мастерской уже много лет находится икона богоматери Боголюбской...

Но закончу рассказ о нашем разговоре с историками. Посмотрев на часы и, видимо, куда-то опаздывая, Виктор скороговоркой произнес: “Общеизвестна сегодня-трагедия ритуального убийства коминтерновцами-большевиками последнего русского самодержца государя-великомученика Николая II. Уж вы-то должны знать значение каббалистического знака на стене подвала дома Ипатьевых, где была убита царская семья в 1918 году: “Убит русский царь, чтобы разрушить народ и государство”. Так трактует его честный Вильтон. А ведь так и неизвестно, кто написал по-немецки стихи Генриха Гейне об убийстве царя Валтазара его слугами. Имя Валтазар написано, как Валта-царь, значит, кроме немецкого языка, участник убийства, очевидно, прекрасно знал и русский”. Обращаясь к нам обоим, уже уходя историк-антигумилевец добавил: “Советую прочесть недавно изданную книгу “Дорогами тысячелетий”, книжечка во многом спорная, но там приведено свидетельство очевидцев, что, когда после смерти Ленина в его кремлевском кабинете вскрыли сейф, то нашли заспиртованную голову последнего русского самодержца “при усах и бороде” [ 65 ]. Вот почему, кстати, я, не верю, — закончил Виктор, — в “липу” чудесного нахождения черепов государя, и государыни бывшим милиционером Рябовым, который шел по дороге и “вдруг” их нашел. Я бы поверил в это, если бы честно сказали, что они хранились где-нибудь в подвалах Лубянки, а теперь переданы мировой общественности для достойного погребения. Историк — это тот, кто изучает документы и делает из них подлинно научные выводы, а не занимается фантазиями и личными амбициозными гипотезами, выдавая их за истину в конечной инстанции, как твой любимый Лев Николаевич Гумилев, — и не случайно ты пропагандируешь Рерихов”.

“Раз ты полностью отрицаешь Гумилева, кого же ты считаешь настоящим историком в наше постсоветское время?” — насмешливо спросил Максим.

“Как кого? Мне и думать не надо — конечно же, владыку Иоанна, великого пастыря и выдающегося историка России. Неужто ты не знаешь его сочинений, Максим? — удивленно, в свою очередь, ответил Виктор вопросом на вопрос и продолжил: “Правда, я боюсь за его жизнь — слишком он смел и отважен, как, впрочем, и подобает истинно православному пастырю” [ 66 ].

Максим прямо-таки вскинулся на своего “заклятого друга”: “Ну-ну, иди расшибай лоб о церковный пол, а я буду по-прежнему заниматься наукой.

“На-у-кой!” — патетически заявил он.

Виктор, не удостоив его ответом, подчеркнуто галантно поклонился нам и закрыл дверь университетской аудитории с обратной стороны. Я взглянул в окно. Невдалеке высился знакомый с детства силуэт Исаакия. Могучая Нева гордо катила к морю свои свинцовые воды...

Вернувшись в Москву, я поспешил найти еще не прочитанные мною книги о. Иоанна Санкт-Петербургского и Ладожского. В “Самодержавии духа” нашел то, что меня интересовало, что не давало покоя — о Хазарии, о Святославе и крещении Руси. Вернемся, читатель, к хазарской “тайне” и убедимся, как глубоко, пронзительно, научно — в самом точном смысле этого слова. — проник в эту тайну владыка Иоанн. Признаюсь, это было для меня большой неожиданностью! Мудрый интеллект владыки увидел в ней непосредственную и жгучую связь с древней русской историей, постиг в самом существовании Хазарского каганата злейшего врага христианства. Как известно, борьба с благой вестью Христа “воинствующих безбожников” И многочисленных сектантов — трудноизлечимая болезнь и нашего времени.

Приведу лишь несколько выдержек из книги о. Иоанна, изданной в 1995 году незадолго до внезапной кончины великого митрополита “Самодержавие духа”, стр. 17 и 18).

“Хазарский каганат встал на пути молодой русской державы в IX веке, когда еврейская община Хазарии добилась господствующего политического и экономического положения в стране”.

“Политика каганата осуществлялась в интересах торговой еврейской диаспоры, извлекавшей огромные прибыли из работорговли и Великого шелкового пути, пролегавшего через земли Хазарии”.

“Славянские земли в IX-Х веках стали для иудейских купцов источником “живого товара”. Русские рабы и рабыни во множестве отправлялись в страны исламского мира, где юноши высоко ценились за здоровье и силу, а девушки — за красоту. Но главная цель славянской политики Хазарского каганата была иной. Собственно, этих целей было две. Ближайшей — являлось всемерное политическое и военное ослабление русского государства, его превращение в младшего партнера и данника, чьи войска можно было бы с успехом использовать против ненавистной православной Византии. Конечной же целью было разрушение Киевского славянского княжества с последующим включением его земель в состав каганата или создание еще одного иудаизированного, подобно Хазарии, государства на торговом пути “из варяг в греки”. Такой исход сделал бы евреев финансовыми и торговыми господами всего евроазиатского пространства — от границ Китая до Пиренейского полуострова”.

ИЗ ДНЕВНИКОВ СТУДЕНТА АКАДЕМИИ

Теперь я вновь возвращаюсь ко временам моей юности, когда, вернувшись из очередной поездки на Волгу, я снова с головой погрузился в напряженные будни борьбы за овладение мастерством, за крепость духа. Мне было тогда восемнадцать! Я заканчивал Художественную школу, а потом вскорости поступил в Институт имени И. Е. Репина Академии художеств СССР.

* * *

...Вокруг шумела жизнь, звенели капелью синие весны. Мы любили, страдали, проводили бессонные ночи в спорах, жадно проглатывали книги, много ездили по стране, делая для себя захватывающие дух открытия, которые потрясали нас всей противоречивой сложностью человеческого бытия и наглядно убеждали в справедливости слов Достоевского, что нет ничего фантастичнее реальности.

Я каждый день с утра до вечера работал в академических аудиториях и последним выходил из старой — такой роскошной и уютной библиотеки. Мне, как, впрочем, и всю жизнь, сопутствовало чувство тревоги и одиночества, отразившееся в моих дневниках. Прочитав по прошествии многих лет большую тетрадь в картонном переплете куда я записывал некоторые размышления, наблюдения и факты, я решил, что они могут представить интерес как документ тех лет, когда я был студентом.

Как это время отражалось в моей душе? Привожу некоторые из сохраненных моей женой дневниковых записей.

* * *

25 сентября 1950 г.
Нужно стараться брать сразу главное, т.е. делать отбор, брать наиважнейшие переломы формы (подчеркивать их, “как великие старики” — мастера прошлого), изучить череп. Решил рисовать только череп, пока не научусь рисовать его во всех ракурсах. Натюрморт. Рисовать. Быть независимым. Гнуть везде свою линию. Хватит копаться в себе. Мои летние этюды очень хороши (В целом). Головы отвратительны. Читать литературу. История философии (французская и русская).

29 октября 1950 г.
Как страшно что никому нельзя верить до конца! Почувствовал свою одинокость — это даже хорошо. Думать и писать... вот и все.

21 ноября
Очень тяжело и больно все ворошить в себе. Это потом Я напишу. Главное — сила духа. Об этом думаю.

8 апреля 1951 г.
Решил снова начать дневник. Дело в том, что я очень одинок. Это очень странно и не странно... Пришел к выводу, что я замечаю людей и люблю их за то, что отражаюсь в них, — если отражаюсь хорошо... Хочу вести дневник для оценки, как бы для собеседника, может быть, как пишет о себе Делакруа, — “я стану лучше от этого”...

Теперь о главном: сейчас у меня кончилась старая боль, связанная с М. Войцеховским, с тем, кто был для меня всем, т.е. другом во всех фазах. Как страшно психическое заболевание!

Теперь, когда я встретил его, я, помню, дрогнул. Трепет прошел по коленям... и все. Умерло или может возродиться заново? Он первый должен прийти, а я посмотрю, чем он стал.

Мне нужны умные собеседники, открывающие горизонты. Как важен разум. Хладнокровие. И я не написал главное — о работоспособности. Я за это время упал. Почему? Мой новый друг Ю. Егоров — он сам по себе обыкновенный, с немного вывернутой психикой, но у него есть вот то, что я мечтал бы иметь, — воля к победе.

Результат для него не играет той огромной роли, как для меня. Он сидит и тупо-напряженно делает, делает.

* * *

Я вообще не способен к рассуждению и логике. А форма — сплошная логика... И в то же время отчего-то чувствую себя выше многих, почти всех, с кем я имею дело (из сверстников). Виновато ли в этом мое пресловутое обаяние? Настороженность и поклонничество до известной степени окружающих? Но если мне не о чем говорить с моими соучениками, то мне неинтересно то, что волнует их. Это все кажется мне не то, “типично не то”. Сегодня я почувствовал еще раз, что жизнь требует сил и огромной ответственности за себя, свои поступки. Собранность! Меня безумно нервирует шум, вечный шум в этой темной квартире, крики, голоса. Надо раньше вставать и раньше ложиться... Поминутно мучает ужас выхолащивания души. Нужно иметь свое внутреннее миропонимание. Это главное.

11 апреля 1951 г.
Пришел к выводу, что мне все-таки нужно учиться у Мыльникова. Был у него. Начатые пейзажи — жидко, с нагрузкой. Он сам довольно сух, с “черт знает откуда привязавшейся икотой”. Говорит о том, что “что” — нам говорит природа, а “как” — мастера. Дышит ими. Портреты в духе Ван Дейка, — все они начаты очень хорошо, но музейно. Это, мне кажется, не совсем хорошо.

Ему у меня больше всего понравился все-таки этюд “Наблюдение”, правдивее остальных (а он в духе скорее передвижников — Сурикова).

Оставил пить чай, в разговоре стал более мягок, т.е. задушевнее. Говорил, что главное — это понимать то, что делается у нас в стране, и помогать этому чем можем — искусством.

Я говорил, “да-да”. Мне хочется узнать поглубже его. Либо он мастер, натасканный по Эрмитажу, — и все, либо настоящий художник... “Нет большого мастера, который бы не копировал” — от Репина до Ренуара.

Жена — балерина. Споры о том, что опыт не передается и т.п. Я говорил, желая растормошить М. Умно-мальчишески рассказывал о себе и т.п. Говорят, что он читает библию. Хочет (вернее, я хочу) сходить в Эрмитаж со мной “как-нибудь”. И “как-нибудь” показать свои академические работы...

Помнить одно, главное. Мыльников — Мыльниковым, а мое “я” — художественное и ученическое — должен быть я сам...

Сейчас научиться рисовать. О контурах. Они — все, прав Делакруа.

18 апреля
Утром СХШ. Рисовал и писал, стараясь что-то сделать... Думал о Репине, о непосредственности и о Веласкесе.

Вечером делал композицию — писал немцев с Виктора. При переделке своего немца с движением Виктора почувствовал вдруг радость, прилив сил — попал, попал! Мазал до 9 часов, не обращая внимания на весенние стоны птицы и натурщицы Гали.

Вечер. Пуссен в Академии. Дивный ритм и законченность. Подумать об этом. “Публичка”. Гете. “Поэзия и правда”. Мне, очевидно, сейчас нужно читать. Или это всегда нужно. Такой покой, такая доброжелательность, такая ясность с образами. У него так непохожа жизнь. Грубо думал: вот его бы в наше время с борьбой за кусок хлеба, в трамвай бы его. “Людям свойственно забывать добро”. Но в то же время всего заполняет покой и тихая радость, что я живу.

19 апреля — четверг
Утром СХШ. Писал, ища страсти и забвения, как праздника. Что-то вышло... 8 часов. Дочь Шаляпина (Дом писателей, по протекции Зои Ал. Никитиной).

Слезы иногда вскипали, а сердце щипало. Вот они выразители всего народа — Суриков, Репин, Шаляпин, Горький. Картины Волги сменяли одна другую... А Шаляпина трогательно закончила речь о Волге. В ее каюте грузчик заметил фото “знакомого артиста”... Собравшиеся грузчики просили “написать отцу поклон от казанских грузчиков”, которые помнят и любят Шаляпина.

4 мая
...Да, да, доброжелательность... но быть художником-мыслителем. Среди шума знать свое и собирать его. Не трястись по-детски из-за слоновьей мухи. Разум. Не уставать...

Страсть в искусстве слепа без точки приложения И умения — ремесла...

6 мая
...Опять боль, боль. Одиночество. Безделье. Что я сделал? Что сделаю? Мне грустно и тревожно. Выход из этого — развивать душу, закалять ее знанием. Думаю о том, что познание дает силу и волю. Очень плохо, что у меня и в самом деле есть балованность ребенка — хотеть, что нельзя, “запретную игрушку”. Боль, боль и мысль: я человек, как Бетховен, и много могу...

7 мая
СХШ. Заметил, что настал перелом... Смотрел картины галереи в библиотеке Академии художеств. Точность отношений пятен с контуром — вот принцип красоты и правды... Смотрел дивного Рембрандта — прекрасно полное выражение сущности человека. Тянет к многим автопортретам.

Нет ничего увлекательнее написания лица с соответствующей мыслью... Изображать объективно, как есть, Суриков велик, как Рембрандт, тем, что они делали, как есть.

Дело показать — а что в этом — интеллект художника. “Вот ты стремишься нравиться, ты потерпишь крушение”. Эпиктет. Думать об этом.

14 мая
Скованность от Ани из Варшавы проходит. Работаю с увлечением. Приходят мысли о полезности работы к сроку, на заказ — выкладываешь все и делаешь это быстро, с подъемом, со страстью.

Мысли о себе и людях. Я во многом завишу от людских мнений. Шаткость. Бороться с этим. Был у коллекционера с животом, как куб, всунутым в чулок. Борода. Русское радушие. Недопонимание искусства. Картины пятипроцентного достоинства, но очень мило. Дочь с собаками и книгами — “Питательная еда”, “Рукоделие”, “Интегралы” и т.п. Потом смотрел Головина. Пришел Оленев (папа Музы О.) — в духе старого Арлекина, который мало смеется, но от старого смеха сеть мудрых горьких морщинок вокруг глаз...

Ругали Мыльникова — он-де под влиянием Брэгвина (первый раз слышу — смотрел и ничего, интересно).

Я увлечен композицией. Компоновать!!!

Пишу с усталой головой. Безумно устаю. Решил делать все по порядку и последовательно. Прочесть “Этику” Спинозы. Думать и думать. О задуманности работ и выдержанности. Все делай сам — ни на кого не рассчитывать, и не ждать, и не обижаться: “яблоня дает яблоки, смоковница — финики”.

31 мая
...Тревога и смятение уходят прочь, если их волей влить в искусство. Рисую микеланджеловского раба. Портреты... Понял что-то цельное — пишу лучше и хорошо. Компоную... Ближе к жизни, имея компас — свое мнение о жизни — из себя, из подсознательной жизни. Ни на минуту не переставать думать об искусстве — моем счастье и жизни. Теперь, когда я вкладываю что-то свое и иногда намеком выражаю это в картине, — приходят счастье и сила.

5 июня
...Главное — мое искусство... Я не занимался, прежним усердием (весь день). Но успехи явные. С каждым портретом я иду дальше. Как и в этюдах, — я что-то понял и иду, уверенно схватывая общее.

Мыльников. Хлопки по плечу и вечная занятость. Портреты хвалит. Каждый раз говорит “шаг вперед”. Я думаю о композиции. Очень хочу делать по-настоящему.

Вынашивать вещи в голове. Не надейся на других, а на свою силу.

6 июля
...Читал сегодня старых мастеров об искусстве. Понял, что должен упорно и просто учиться: рисовать, писать — старательно, в поту... И думаю, мне нужно посвятить себя тому, что всегда ощущал главным — композиции.

Копировал классиков. Рафаэль. Немного понял конструкцию стоячей фигуры. Нужно идти дальше.

7 июля
Держу экзамены в Академию. Народу — тьма.— Большинство левых — бездарь, но я уверен, что я почти также. Сказали, что у меня лучше всех. Я не стал допытываться — в шутку или нет, но повеселел... Копирую в музее, это очень нужно.

* * *

Уже 1952 год. Быстро летит время...

“Зуб”[ 67 ] говорит: писать дневник нельзя в зрелом возрасте. Это она думает потому, что нельзя вскрыть всех противоречий — или же принято вскрывать.

Я хочу быть правдивым. Сейчас странное состояние. Мне 21 год. К этому времени люди меняются — узел жизни, как я читал, 7, 14 и т.п.

Женщины. Раскрытие души. Женщина опустила меня на обычную, реальную, “будничную. почву.

Моя жизнь удивительна от сознания своей свободы от всего. О, юность! Прочел сегодня милые записи 1948-49 гг. М. Войцеховский. Я его видел сегодня. Больной, безумный шизофреник. Больно бьет жизнь. Для меня пафос — покорять людей, чтобы я мог их любить. Живу в общежитии. Кругом простые люди. Жизнь, как у всех, или это опускание? Молюсь на свое внутреннее чистилище. В мечтах шевелятся замыслы больших картин. Уверенность, несмотря на свою неуверенность. Может быть, это дала сейчас моя “Ноа-Ноа” [ 68 ] с ее поющим роялем? Свою неуверенность я отдаю ей, в ее горячие и ласковые глаза артистки.

...Сейчас искусство и жизнь слились в одно. Надолго ли? На неделю? На день? Реализм! Реализм! Пятно, гармония пятен — плоскостей. Я так нечуток к красоте в музыке.

Покоряет только сила. Вчера — Скрябин. “Поэма экстаза”. Мечтаю быть человеком, мастером. Мне не хватает гигаитских сдвигов в работе. Я должен продумать свой путь в Академии. Ничего даром! Сегодня поют птицы — радостно в душе. Видел в Русском музее мальчика — подошел ко мне (СХШ — 18 лет). В том же состоянии разлива души, становления и неуверенности. “Спасибо вам за помощь, другие не говорят так с нами”.

Я — старший товарищ... Я люблю чудо жизни, когда вижу где-нибудь море, облака над шумящими полями.

Иду сегодня вечером на концерт. Там будут люди. Они не знают меня. Я буду смотреть на них и разгадывать. Жизнь хороша! Она так хороша и противоречива, что должна сделать меня художником.

Копия в Эрмитаже с Веронезе. Думать и не терять головы.

12 января 1952 г.
Думать о том, что должно говорить твое искусство, и рисовать надо много, щенок ничтожный! Я столько отдал искусству, что, может быть оно и улыбается мне? Искусство! Это правда жизни, прежде всего. Думаю о людях в картинах и небе над ними...

16 марта 1952 г.
...Еще очень важное — стараться сдерживать себя в. проявлении гнева, неудовольствия, ревности — вообще; а главное — в тех случаях, когда сердишься нарочно, т.е. так, зная, что она или он любит тебя. Ссора в мелочи — пролог к большим душевным распрям.

Не зазнавайся, подлец. Пока не напишешь картины зазнаваться нечего... Компонуй больше, мальчик. Сегодня праздник на душе. Он часто теперь. Почему? Не знаю. Помни, если ты захочешь обмануть искусство, оно тоже не простит. 3най это. Строй красивые отношения с людьми, чтобы они помогали искусству!

16 января 1953 г.
Как трудно выразить мысль! Выразить в форме музыкальное ощущение... Смотрел “Историю искусств”. Увидел Тициана, Веронезе и Тинторетто. Подумал о том, что Тинторетто более глубок, чем его современник Веронезе. Что это значит — быть глубже. Это значит находить противоречия. Вот один тип художника. Это художник-философ, мыслитель.

Что значит зримо показать противоречие? Дать кусок жизни и... — через жизненную правду.

Боярыня Морозова. Меньшиков. Развитие — всегда борьба противоречий, из которых что-то побеждает, а что-то должно сдаться. В некоторые периоды противоречия доходят до разительно болезненного контраста.

Синтез: гармоническое сочетание, и, может быть, я не прав, думая о том, что Тициан, Рафаэль — не глубокие художники. Может быть, от них веет покоем и величием синтеза, в отличие от Микеланджело.

Может быть, мне нравятся не приведенные к синтезу противоречия?

...Рембрандт умел заметить и дать миру этот контраст противоречий, а, например, Маяковский отразил только цвет матрешек (мой пример, что развитие — это ряд матрешек, вставленных одна в другую, и так до бесконечности). Каждая матрешка состоит, сделана из борьбы противоречий и имеет свою внешнюю окраску, форму (хотя бы выражающуюся в имени — феодализм, капитализм, первобытный строй, социализм и т.д. ). Так вот, Маяковский изображал только окраску “краской матрешки”,— не изображая противоречий, свойственных ей, т.е. из которых она соткана.

Рембрандт же изображал противоречия в окраске, свойственной именно этим противоречиям, этой матрешке...

А есть художники, которые, как индусы за покровом “Майи”, видят, ощущают огромную, вечно неподвижную Вселенскую душу... Вглядевшись в движущуюся полосу — “Майю”, видишь неподвижный квадрат окна — Вселенскую душу иначе Вечность, с которой, как верю я, и сливается душа во время экстаза.

Это и есть ощущение матери, чувство скрытого противоречия.

Настроение. Много у Левитана. Коро — из пейзажистов. Вообще у пейзажистов. У нас Мыльников, Ге. “Старикам” позволено угадывать в женщине Мадонну, святых. “Благовещение” — через простую иногда женщину... Святой тот кто отдает себя идее служения людям.

Леонардо в “Тайной вечере” красивый изобразильщик, а Ге более работает на ощущении. “Иуда” — дорога, темнота и вдали уводят с факелами Христа.

Это одна сторона, и именно она меня всегда волновала с детства. Эль Греко, Нестеров, Пюльвис де Шаванн, “Лаокоон”, Эль Греко!

И все это лежит на изучении внешнего материального, окружающего нас мира.

“Помни, что ты нужен народу, и береги себя во имя народа” — Е. Мальцев. Но что я должен, что нужно народу? Чтоб он знал о своем подвиге и о роли. И о фанатичных чертах народа, и о доброте и незлобивости России.

Я мало знаю Россию, заменяя это “хождением в народ”. Помню, мужики подошли, сзади встали и говорят: “А ты зачем это делаешь?” — “А вот напишу здесь вид, а потом где-нибудь на море. Люди посмотрят, какие места...” (Глупо сказал, но было 19 лет и что мог сказать?) — “Ты бы лучше нам, е... твою мать, путевку на море дал”. Логично.

Что я должен говорить искусством, кому и зачем? Первая мысль — я вторгаюсь в жизнь. В Греции рисовали божество и советовали молодым людям (может быть, это был Полигнот?) смотреть на живопись для совершенствования души...

Все это должно быть... но пока, в Академии, что я должен делать? Рисовать, т.е. уметь взять пропорцию, сделать форму. И главное — правду отношений в живописи. Знать человека, вот это главное...

...Надо всегда задумать работу. Задумать — значит знать основные соотношения и отношения. Стараться как можно приближеннее к натуре. Я же могу писать! Могу и чувствую это! Надо любовнее и тоньше...

Начать копию в Эрмитаже.

...Сегодня А. П. Кузнецов говорит: “Ты хочешь втолкнуть литературное содержание в живопись? Это бы все звучало на бумаге, а живопись не то”.

Изображение предмета как таковою меня не влечет, ибо я не вижу в этом смысла или красоты. Мне нужно содержание, чтобы я мог уложить силы на предмет.

...И еще. Художники, воссоздающие жизненные явления... примыкают к логике и жизненным правдам. Они постигли тип и дают его. Шаляпин в музыке. Суриков. Отчасти Рембрандт. Репин и Иванов. Веласкес. Они не создают, а воссоздавали Христа, “старики”, то они его творили, как греки — Аполлона, богов.

О важности идей... Я ищу тип пророка, лжеца, убийцы, рабочего. Все происходит от идей, без которых не видишь фактов. Леонардо искал тип Иуды и Христа. Долго думал. Мы часто изображаем — и все, не понимая, что за идеи в этом лице. Веласкес часто умел это увидеть — Иннокентий Х, Оливарес, Филипп.

И надо:

а) проникновение и любовь к внешней оболочке (форме),
б) выражение через красоту внешней оболочки (формы).

* * *

...Будь очень преданным живописи, ни о чем не думай. Будь трудолюбив, скромен и тверд. Я получаю громадное наслаждение от учения. Может быть, еще больше получу от копий старых мастеров.

История России. Искусство и общество.

* * *

Умер Сталин. Над народом мгла и почему-то солнце. На траурном митинге в Академии многие плакали. Плакал Выржик: “Что теперь с нами будет?” Я и Мальцев, разумеется, не плакали. Нервозность и паника.

* * *

Приехал из Москвы с похорон И. В. Сталина. Лежу и долго думаю. Все свои впечатления хочу выразить на бумаге...

 

18 августа 1953 г.
Прошло время. Был на практике. Волга. Марийцы, чуваши. Композиция “В столовой”. Этюды с более музыкальным чувством цвета. Это хорошо...

Все мои работы в юности сделаны волей через “не могу” — работал все время с утра до вечера так долго, что не было того, что делает пророком художника:

— Молчит его святая лира,
Душа вкушает сладкий сон,
И средь детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но чуть божественный глагол
Слуха чуткого коснется...
и т.д.

Я все время хотел слушать этот божественный голос, он звучит иногда в определенные периоды, а я шел, если можно так сказать, на эхо этого голоса. Шел, чтобы двигаться к чему-то; под ногами хрустели ветки жизни, цеплялись за ноги огромные щупальца страсти, и за этим треском, гонимый страстью и эгоистическими поступками, я не слышал голоса Бога, который вложил бы мне в грудь “божественный глагол”. И я озирался и слушал шум тишины... И горько думал... И страсть удовольствия сдавливала меня, и не хотелось мириться, я ждал Ее — мою Подругу. А Ее нет, и я устал ждать...

И неужели вся жизнь такова? Я ищу кочки, на которые можно опереться. Жизнь меня шлифует, и я приобретаю... что-то житейское, будничное.

Работаю в копийном цехе, начал сегодня. Там тоже люди, они живут и имеют свою “копийстическую” психологию”. Один из них шел за мной до общежития, где меня ждала Эва, и долго говорил о пристрастности комиссии и о манерах халтурить и как это важно для художника. Я кивал и чувствовал себя рядом с гойевским офортом.

Показались смешными и незначительными мои огорчения в связи с нашей академической братией. Важно проявление человеческого духа, силы, творчества.

Но где люди, которые могут поддержать мой дух, когда я слаб, занят мелкой страстью и препровождением времени? Книги? Они мертвые. Где люди? Мой Миша, дорогой друг, как я бы теперь славил жизнь, будь ты со мной!.. Бетховен, Микеланджело — я так его начинаю ценить теперь! Эти гиганты, эти стихии человеческого духа. И нет у меня тем, кроме “Песни о подвиге”, где мог бы зацепить и понять что-то большое, как у “Блудного сына” Рембрандта.

Делаю: “Столовая”, “Рождение теленка”... Где дух? Где человек? Где влияние на душу человека? Где сам источник силы и Высоты?

Выдумывать каких-то гигантов? Чтобы набатом гудело творчество. А сил понять это, разума — нет. Важно понять время, а оно так сложно.

Лиля хорошо сказала в Москве: “Чем сильнее отношение художника к действительности, тем сильнее искусство”.

Нас воротит от всех “опять двойка”, “На побывке” и т.п. А действительность влечет... Угадать, к чему, к какому идеалу зовет история, народ. И, угадывая время, делать открытия, которые бы завтра подтверждались жизнью.

А сегодня — “сегодняшее окаменевшее г...” перед глазами — и что сквозь него увидишь? А надо видеть. Уметь хотя бы поставить вопросы, волнующие общество...

Будь тверд и спокоен. Деньги ты сумеешь добыть, хоть и дорогой ценой. Будь тверд и думай больше, думай, ты много можешь...

Пошли мне судьба, друга, который был бы лучше меня, я бы молился на него. И хотел бы быть с ним всю жизнь. Если это будет женщина — большего счастья не будет для меня!..

Пиши обо всем откровенно!

...У тебя не должно быть иллюзий, — а Разум и Воля. Интересно, у Маленкова есть дочь, и Ариадна говорит, что ее зовут Воля, она с ней училась в школе. Красиво. Я тоже назову так. Будь тверд, умен и настойчив и не бойся обходиться с людьми, как они того заслуживают. А главное — не корчи из себя что-то особенное. Ты тщеславен, эгоистичен и хитер, хоть это и проходит. Больше внутренней жизни! Живи для Души и для Добра. Думай об этом постоянно!..

* * *

Давно не писал. Сегодня 1 декабря 1953 года. Сейчас в 1 час ночи уехала Надя Д. Как тяжело женщине, влюбленной до беспамятства, когда каждая поза принадлежит тебе и она на все согласна... “Хочешь, Я останусь у тебя навсегда?” Я: “Это невозможно”...

Господи! Как ужасно женщине, любящей нас и нам ненужной! Я буду работать теперь.

Уже декабрь, а ничего нет. Усталость. Делание пейзажей, не нужных никому, кроме денег. Вот молодец В. Холуев — я завидую его целеустремленности — никаких женщин. А что у меня? Желание взять женщину, чтобы она, замирая от любви, сказала: “Ты для меня все, Бог, Повелитель”... Стыдись! Где человеческое чувство? Какое гнусное, пустое самолюбие, сексуальное отношение к жизни! Искусство! Когда я спал по вечерам, не ездил никуда, не предавался мелкой страсти, а работал, — все было хорошо, как никогда.

Теперь надо работать. Женщины, от вас пустота и боль. Душа обрастает вашими безделушками, как ракушками днище корабля...

2 декабря
Приехал от Оли Колоколовой. Пустозвонил опять о себе под видом каяния и рассказов о своих женских делах, возвеличивая всячески себя. Самолюбование. В результате — сейчас 1 час ночи. Душа снова пуста. Звонил М. Войцеховский. Он, как всегда по-старому, светел, умен и по-трауготовски верит в победу и расцвет “измов”.

Что делать завтра: лекция по истории искусств; читать, как сегодня, дневник Толстого; поработать над копией Рафаэля; рисунок; вечером — поехать на концерт.

3 декабря
Что писал вчера — сегодня исполнил. Кроме дневника Толстого. Завтра. Утро — семинар. Рафаэль — копировать всю правую часть. Вплоть до Аристотеля. Потом посмотреть дневник Толстого. С 3 до 7 рисунок. В 8 — сборище “поэтов” МГУ. Вечером — пейзаж.

Не забывать взять холст из А. Х. Читать Ключевского на ночь. Сердце болит за все.

Надя сегодня утром стучит в окно. Когда продрал глаза, завел 7 прелюд Скрябина. Красиво. Он как жемчуг в волны ручья бросает...

* * *

...Гложет сердце Ада. (Это у меня всю жизнь кто-то должен глодать сердце.) Больно, одиноко. Не пойду к ней, хоть убей. У нее такой тип, которого она не целует, но он ее целует. Чувствую, если она откажется от него — радость, и вместе с тем, что-то обовьется вокруг меня, а если нет — цинизм, пустота...

...Если она колеблется, то это плохо — мне надо ломать в себе что-то чистое к ней... Ее фото смотрит на меня прекрасными черными глазами.

Будь тверд, будет много еще всего. Не боли, сердце: все проходит, а она придет...

2 марта 1954 г.
Ада, Ада! И только она! Пишу и рисую лучше, чем когда-либо. Удивительно, сколько дает любовь — сознание силы жизни. Можно писать много-много.

Самое ужасное — квартирный вопрос. Лицевой счет, скандал (неизвестно из-за чего)... Какая мелочность, — хоть плачь, рыдай и рви волосы. Или это верно — я неудобоварим в общежитии? Ужасно. Черт, неужели Микеланджело жил так же и был такой же слабый как я? Прямо смешно.

Хочу писать, любить и быть безумно любимым... Порисую, лягу спать.

Будь тверд, Иди на смерть из-за своих убеждений, но не обижай людей.

Господи, зачем мы друг друга мучаем!

20 апреля
Лежу в постели. Это время проходит так плохо... Самые мои светлые годы — это Луга и Волга. Я был одинок, любил слушать музыку неба, тишины. Так хочу сделать что-то, а то живешь для шума, суеты...

7 октября
Приехал с Украины. Леонардо: “Пропорция — это внутренняя необходимость предметов”. Возрождение — момент, когда рушилось старое. Пикоделла Мирандола. О достоинстве человека: “Бог создал человека, чтобы он познал законы вселенной, научился любить ее красоту, дивился ее величию... Тебе дана возможность пасть до степени животного, но также и возможность подняться до степени существа богоподобного — исключительно благодаря внутренней силе.

О, дивное назначение человека, кому дано достичь, к чему он стремится и быть тем, чем он хочет...”

Титанические прорывы — Микеланджело. Отсюда монументальность образа.

17 декабря
Болел. Делаю нечто вроде цикла “Любовь городская”... Но я еще в таком состоянии, что живу в будущем — вот я созрею, я сделаю... Больше плана, последовательности и напряжения!

У меня есть светлое эхо. Нина, милый, чистый барашек — облачко небесное, несущее в себе зародыш и грозового обвала, и чистоты! Рафаэлевой. Пусть эта страсть будет спокойной, нежной, чистой, как и она сама.

* * *

Прерываю выдержки из записей моего дневника тех далеких студенческих лет, чтобы познакомить моего читателя с главой “Поиски”, где хочу рассказать, как мы, борясь — каждый по-своему — ложью партийной доктрины, тянулись к правде отражения окружающей нас жизни.

Хочу рассказать, как, будучи закатанными под непробиваемый асфальт предложенных условий жизни и творчества, некоторые из нас стремились прорасти сквозь него, а другие, приспосабливаясь к нему, очевидно, считали, что свобода — это осознанная необходимость, как учили нас на лекциях по марксизму-ленинизму.

Теперь, как и в юности, знаю: не бытие определяет наше сознание, а наоборот — сознание определяет бытие человека. Бытие — это то, что “надо преодолеть”! Свобода — неосознанная необходимость! Мы свободны лишь в подвиге выбора: служить Богу или сатане. Существует на земле лишь свобода “от” и свобода “для”. Как давно ушла от нас мглистая обнаженность безутешной веры юности, а как будто это было вчера! Но именно тогда — в те, словно приснившиеся мне годы каждый из нас делал решающий выбор: вступать добровольно на путь Голгофы служения или осознавать, как умирает в приспособлении к “осознанной необходимости” твоя душа, лишенная пламени служения осознанного долга, неистовости и ярости победы, счастья и горечи подвига! Умирает, не узнав также смысла жизни и не поняв многовековых глубин самосознания и души своего народа, стремящегося к Богу...

“Царство Мое не от мира сего”. “Царство Божие внутри вас есть”. Вера в Бога не может быть подменена обрядом, но без обряда нет пути к Богу. Надо жить, слушая голос совести, отражение правды Божией в нашем сердце. Совесть — это не химера, а реальность, которую можно убить, но освободить от нее человека никто не может. Заглушить и искалечить голос совести не может даже подлое, сатанинское безбожие ХХ века. “Возлюби ближнего своего, как самого себя”. Кто же твой ближний, читатель?

<<< Оглавление                        Продолжение >>>


Примечания:

[ 26 ] Башилов Борис Иванович, русский дворянин, эмигрант “первой волны”. Жил в Аргентине. Сотрудничал в газете русской эмиграции “Наша страна”. Над своим капитальным трудом о русских масонах работал до самой смерти. Умер в 1957 году. Биография его до сих пор во многом окутана тайной.

[ 27 ] В. Ф. Иванов. “А. С. Пушкин и масонство”, стр. 16.

[ 28 ] Н. К. Шильдер. Николай I. Том I, стр.427.

[ 29 ] А. Тыркова-Вильямс. Жизнь Пушкина, т. II, стр.72

[ 30 ] А. Тыркова-Вильямс. Т. II, стр.393

[ 31 ] Употребляя понятие “Орден Русской Интеллигенции”, Б. Башилов считает его прямым духовным потомком запрещенного Николаем I русского масонства. В этот “Орден” Башилов записал левую т. н. западническую, чуждую историческому пути России часть русской интеллигенции.

[ 32 ] Известно, что в доме у этой графини вообще не полагалось говорить по-русски. — И.Г.

[ 33 ] В. Иванов. Пушкин и масонство

[ 34 ] В. Иванов. Пушкин и масонство, стр.51-52

[ 35 ] С. Франк. Пушкин как политический мыслитель

[ 36 ] А. Щербатов. Генерал-фельдмаршал князь Паскевич-Эриванский. СПБ, т. V, стр.229.

[ 37 ] А. О. Смирнова. Записки.

[ 38 ] БСЭ,т.48, 1941, с.75-79.

[ 39 ] Платонов О. А. Терновый венец России. Москва, изд-во “Родник”, 1995 г. — I том; 1996 г. — II том.

[ 40 ] Бенкендорф Александр Христофорович из прибалтийских немцев. Отмечен как талантливый военачальник на русской службе. Входил в масонскую ложу “Соединенных друзей. (1810 г.). 1826 г. Николай I сделал Бенкендорфа начальником Отделения собственной Е. В. канцелярии и шефом жандармов удостоив в 1832 г. графским титулом. Многие считают, что опала последних лет связана с “делом Пушкина”. После оставления Москвы армией Наполеона был назначен ее комендантом.

[ 41 ] Шульгин В. В. Что нам в них не нравится. С.-Петербург, 1992, с.119-120.

[ 42 ] 3еньковский В. В. История русской философии. Т. 2, 2-е издание. YMCA-PRESS, Париж, с. 158 — 179.

[ 43 ] Чаадаев П.Я. Сочинения. М., Правда, 1989, с. 513-514.

[ 44 ] Там же, с. 140.

[ 45 ] Чаадаев П. Я. Сочинения. М. Правда, 1989, с. 515.

[ 46 ] Там же, с. 165.

[ 47 ] Чаадаев П. Я. Сочинения. М., Правда, 1989, с. 523.

[ 48 ] Чаадаев П. Я. Сочинения. М., Правда, 1989, с. 225-229.

[ 49 ] См. напр., Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, кн. 75, с. 353.

[ 50 ] Платонов О.А. Терновый венец России. М. 1955; 181 с.

[ 51 ] Чаадаев П. Я. Сочинения. М., Правда. 1989, с. 528-529.

[ 52 ] Чаадаев П. Я. Сочинения. М., Правда, 1989, с. 533-534.

[ 53 ] Чаадаев П. Я. Сочинения. М., Правда, 1989, с. 527.

[ 54 ] Там же, с. 287-290

[ 55 ] Священные книги знаний Веды и древнейшая часть Авесты — Гаты, автором которой считается великий Заратуштра (по-гречески — Зороастр), свидетельствуют о близости санскрита, на котором говорили и слагали свои гимны Всемогущему Богу наши предки, славянскому языку. (Санскрит означает “совершенный”). — И.Г.

[ 56 ] Я всегда считал, что лучшие переводы великих книг рождаются, когда гениев переводят гении. Увы, это бывает редко. Великие трудности переложения Ригведы на другой язык доказывает недавно вышедшая (и пока единственная) работа г-жи Т. Я. Елизаренковой. Понимаю, сколь нелегко современному ученому постичь религиозные гимны, исполненные истинной поэзии, созданные вдохновенными творцами нашей арийской древности. Увы, как трудно читать “научный перевод”! А иные комментарии Т. Елизаренковой порой вызывают просто изумление

[ 57 ] Разумеется, и г-жа Мэри Бойс тоже не знает, где находились страны арийского мира. Так, она утверждает, что “Заратуштра (Зороастр) жил в глубокой древности в азиатских степях к востоку от Волги. Неужто она, как и Дармштеттер, например, руководствуется не фактами, а определенной идеологией? У нас в стране избранные гимны Авесты переводил русский профессор И.М. Стеблин-Каминский (опубликованы недавно в Душанбе), которого М. Бойс, покровительственно похлопывая по плечу, назвала “способным ученым”. — И.Г.

[ 58 ] Заклинаю и предупреждаю иных доверчивых “рерихнувшихся” читателей о пагубности веры в “Шамбалу”, которую якобы и искали старообрядцы — И.Г.

[ 59 ] Древнерусское слово “вапить” означает “красить”.

[ 60 ] Гора Хараити упоминается в Авесте. Читатель вскоре убедится, что Сарасвати — священная река Веды — это река Авесты, именуемая Ардвисура-Анаита. Она омывала разноплеменные страны Арии, которых было семь и они делились на шестнадцать областей.

[ 61 ] Плетнева С. Хазары. Изд. “Наука”. 1986.

[ 62 ] Артамонов М. И. “Хазары и Русь”, “Арабески” истории. Москва, 1994.

[ 63 ] Знаменательно и часто упоминаемое в русских былинах и сказках “Чудо-Юдо”., тоже связанное с Хазарией. — И.Г.

[ 64 ] Артамонов М. И. “История хазар. Ленинград. Изд. Государственного Эрмитажа, 1962.

[ 65 ] См. “Дорогами тысячелетий”, М.. “Молодая гвардия”, 1991 — в статье В. Родикова “Легенда о царской голове”. Версия эта до сих пор не подтверждена, но и не опровергнута. — Ред.

[ 66 ] Со своей стороны, уже сегодня, могу добавить: многие серьезные историки, читая опусы Гумилева, поражаются тенденциозности антиисторических трактатов сына великих русских поэтов. Например, общеизвестно, что представляла собой страшная империя, созданная Чингисханом. Кочевники ничего не созидали, они могли только потреблять и разрушать. Смехотворно поэтому утверждение Л. Гумилева, будто фактически и не было монгольской империи — Великой орды. Тем более неприемлема придуманная им легенда, что, дескать, не монголы нападали на Русь, а князья русские нанимали их для братоубийственной междоусобной борьбы. В своей неудержимой экспансии степные орды, все сметая на своем пути, дошли до Венеции на западе и до Японии на востоке.

Сердцем Золотой Орды была так называемая Синяя орда в Монголии и знаменитый монастырь Эрдени-Дзу, где принимались решения о выдаче покоренным врагам охранных золотых пайз, дающих право на жизнь, но ценой унизительной дани. Представьте, что творилось в душе побежденных русских князей, когда их заставляли кланяться чужим идолам, а не поклонившихся — предавали смерти. (Кстати, упомянутые пайзы интересны для историков и лингвистов тем, что они написаны “квадратным письмом”, идущим от древней тибетской письменности.) Великие русские правители, проходя сквозь страшные муки унижения, несли в душе своей святую веру в возрождение поруганного Отечества.

[ 67 ] Прозвище двоюродной сестры Нины Мервольф.

[ 68 ] “Ноа-Ноа” — благоуханный остров Гогена, искусство которого я раньше любил. Этим именем я называл Манюру Гамбарян, известную пианистку, маленькую и грациозную, как колибри. Помню, она любила Шопена.


RUS-SKY (Русское Небо) Последние изменения: 01.10.07